III
На следующий день я сказал Рустициане, что намерен вернуться в дом дяди, и усердно поблагодарил ее за ее заботы обо мне во время моей болезни. Сборы мои были недолги, так как все мои вещи были уже уложены в том дорожном ларе, который Симмах давно прислал мне из Медиолана с одним из рабов. Но вечером в последний день моего пребывания в доме Симмаха мне пришлось пережить тягостное объяснение с Валерией.
Валерия, по обыкновению, пришла ко мне поздно вечером, в последний раз дать мне какое-то лекарство. Но на этот раз разговор у нас долго не складывался, и я тщетно пытался вызвать Валерию на какие-нибудь общие рассуждения. Наконец она сказала печально:
– Неужели, милый Юний, ты больше никогда не вернешься в наш дом и я больше никогда тебя не увижу?
Я ответил, что непременно вернусь, хотя бы для того, чтобы поблагодарить Симмаха, когда он будет вновь в Городе, и что вообще никто не помешает нам с Валерией встречаться.
Ты красивый мальчик, Юний, – возразила Валерия, – и, вероятно, многие женщины тебе это говорили. Но скажи мне, что ты не скучал со мною в те часы, которые мы провели вместе. Тебе были неприятны мои поцелуи, но подумай, я никогда никого не целовала: у меня не было ни сестер, ни братьев, ни мужа, ни детей... Я те6я люблю нежно, и почему бы тебе не принять мою любовь? Ведь ты взял бы какую-нибудь вещь, если бы я тебе ее подарила; неужели любовь не лучше вышитого пояса или серебряного кубка?
– Ты была очень добра ко мне, – проговорил я с некоторым усилием, – и, разумеется, мне было с тобой хорошо. Я даже не знаю, как мне тебе отплатить за твои заботы. Я навсегда – твой должник.
Видя, что я тронут ее словами, Валерия сделалась смелее; она опять взяла меня за руку и, глядя мне в глаза заискивающими глазами, стала тихо твердить ласковые слова, а у меня недоставало сил заставить ее замолчать. Потом Валерия робко, с потупленным взором попросила у меня позволения лечь рядом со мной на ложе. Я тоже не мог ей отказать, и она нежно приникла ко мне, хотя я с своей стороны ничем не отвечал на ее ласки. Так долго мы лежали молча, и я чувствовал около себя тело девушки, какое-то дряблое и словно покрытое чешуей, а на своей шее дыхание горячее и прерывистое. Время от времени Валерия прикасалась поцелуем к моим волосам, но я не делал ни одного движения, притворяясь, что сплю. Наконец, утомленный, я действительно уснул, а когда проснулся утром, Валерии со мною уже не было.
Еще раз попрощавшись с Рустицианой, я приказал рабу нести мои вещи и пошел через весь Город в дом Тибуртина. То был первый раз после моей болезни, что я видел перед собой весь Рим, и он мне казался родным и близким, как если бы я в нем родился и прожил много лет. Его шум и его грязь мне нравились после чистых и безмолвных улиц Медиолана, я с наслаждением всматривался в разноцветную и разноплеменную толпу, двигавшуюся по всем направлениям, и сердце мое вновь билось от гордости, когда я видел перед собой золотую вершину Капитолия.
«Нет, я все-таки Римлянин!» – повторял я самому себе.
Мы уже приближались, по всегда пустынной уличке, к дому дяди, как вдруг я увидел, что навстречу, со старческой поспешностью, бежит Мильтиад, один из домашних рабов. Так как в ту минуту все в Риме мне казалось родным, то и Мильтиаду я обрадовался, как давнему другу, и окликнул его, спрашивая, куда он торопится.
– Ах, господин, – ответил он, – у нас в доме большое несчастие, а я бегу за медиком.
Больше он не сказал ни слова и побежал дальше, а я ускорил шаги и скоро был в вестибуле дома Тибуртина. Уже из остии я увидел, что в доме – тревога, не меньшая, чем в памятный день, когда пришло повеление императора об алтаре Победы. В атрии толпились рабы, а сам сенатор, в одной тунике, беспокойными шагами ходил взад и вперед, молча размахивая руками. Заметив меня, он сказал коротко:
– В несчастный день возвратился ты, Юний! Но к тебе да будут благосклонны боги.
Больше я от него ничего не мог добиться, – он только махал рукой безнадежно. Даже рабы не отвечали на мои вопросы, уныло опуская головы. Я бродил по дому, сам охваченный смутным страхом, и, наконец, повстречал Аттузию, которая с виду была спокойнее других; от нее я узнал, что именно произошло.
– Сегодня утром, – сказала мне Аттузия, – мы говорили о твоем возвращении. Вскоре после того Намия исчезла из дома. Мать так испугалась, что всюду разослала рабов искать ее. Один действительно разыскал, но – где! Подумай: девочка бросилась в Тибр, чтобы утопиться! Судовщики, бывшие поблизости, вытащили ее из воды и откачали. Но она вся измерзла и теперь чуть жива.
Известие поразило меня, как гром Юпитера; в глазах у меня потемнело, я стоял перед Аттузией, оцепенев, а она, сложив руки молитвенно, добавила:
– И какой грех: покуситься на свою жизнь, которую даровал нам благой Создатель!
Эти последние слова заставили меня вздрогнуть от негодования; я едва не ударил Аттузию, но преодолел себя, повернулся, пошел молча прочь и, добравшись до комнаты, которая считалась моей, повалился на ложе.
«Неужели это все из-за меня! – повторял я в отчаянии. – Неужели я буду виновен в смерти маленькой, милой Намии! Ее тень будет преследовать меня, как убийцу? На горе себе и на горе другим я приехал в Город. Лучше было мне остаться в родной Аквитании, где жизнь моя текла мирно и тихо. Но что же я совершил? чем я виноват? Валерия говорит, что я – красивый мальчик. Разве же это моя вина? разве это – преступление? Боги сделали меня красивым, но я их не просил о том!»
Мои мысли путались. Я думал о Дидоне, бросившейся на меч после отплытия Энея, думал о Федре, удавившейся после отказа Ипполита. Как все это красиво у поэтов и как тягостно переживать это в жизни! Или я виноват тем, что думаю только о себе, о своем счастии, и правы христиане, требуя, чтобы мы душу свою полагали за ближних? Может быть, легче жить, служа другим, чем угождая себе? Должно быть, у героев древности были иные души, чем у нас: люди того времени умели чтить веления богов, хотя бы через то они, как Эней, как Ипполит, губили других, – а нашему времени только и подходит учение Христа, религия любви и всепрощения! У древних были силы, чтобы исполнять совет поэта:
Хранить дух твердый в событиях тягостных Умей и помни! —
а мы каждую минуту склонны повторять молитву Распятого: «Да минует меня чаша сия!» Мы выродились, и религия Юпитера-отцеубийцы нам не по силам!
Несколько овладев собою, я стал просить позволения войти к Намии, но меня долго к ней не пускали. Сначала она была без сознания и никого не узнавала. Потом пришел медик, какой-то ученый грек, в длинном гиматии, с бородой, как у Антисфена, но с глазами, как у лисицы. Он больше часа провел в комнате Намии, исследуя ее, потом, войдя, стал объяснять свои выводы тетке, которая слушала его, плача и, как кажется, ничего не понимая из его ученых рассуждений. Подойдя, я прислушался к их разговору, но тоже мало что понял в путаных объяснениях служителя бога Эскулапия и втайне подумал, что хитрый грек стремится учеными словами прикрыть свое невежество, как бедняки пестрым плащом – свою постыдную наготу.
– Я, domina clarissima, – говорил он, – держусь эмпирической школы, так как свое искусство изучал в Александрии, где еще хранят мудрые предания Филина, Серапиона, Зевкса, перед которыми и Агафин, и Аретей, и сам Гален – ничто. Следуя советам моих учителей, вскрытие я произвел тщательное и могу теперь установить все аналогии. Теорема в данном случае вполне благоприятна, потому что было много примеров выздоровления от такой болезни. Кроме того, между настоящим состоянием твоей дочери и простудой в холодной воде можно найти явный эпилогизм. Таким образом, все, что предписывает нам наше искусство, – сделано: причина болезни найдена и аналогии исследованы. Теперь мы будем лечить твою дочь, и ты увидишь, что значат правильные приемы медицины.
Все дальнейшие советы болтливого медика сводились, однако, только к тому, чтобы держать Намию в тепле, до чего можно было додуматься, и не читав великих авторитетов прошлого. Тетка на этот раз отказалась от своей скупости и тут же щедро заплатила хитрому греку, обещавшему прийти и на следующий день. И, как ни вздорны были речи медика, все же после его посещения все как-то успокоились и начали надеяться на счастливый исход болезни.
После медика к Намии провели отца Никодима, несмотря на то, что я просил не мучить бедную девочку его проповедями. Аттузия строго мне возразила:
– Ты так говоришь потому, что не знаешь святого Писания. У апостола прямо сказано, что если кто захворает, должно призвать священника, и его молитва исцелит болящего лучше всех лекарств. Сила молитвы велика, и когда-нибудь ты сам ее испытаешь.
Только под вечер мне сказали, что Намия сама зовет меня к себе.
С сердцем, сильно бьющимся, я вошел в маленькую комнатку Намии. Девочка лежала в постели, вся закутанная, и по ее пылающему лицу было видно, что у нее жар. Я горестно опустился на колени перед ложем, Намия же слабо улыбнулась мне и сказала:
– Итак, мне пришлось тебя увидеть еще раз, братик! Я думала, что умру и тебя больше не увижу. Видишь, ты не верил, что я брошусь в Тибр, а я это сделала. Боги, какая холодная вода в нем!
– Сестрица, милая сестрица! – воскликнул я, – зачем ты это сделала! Почему ты не подождала, пока я вернусь: я бы тебе все объяснил. Ты поняла бы, что ошибаешься. Я тебя очень, очень люблю, милая сестрица.
– Нет, – возразила Намия, – ты любишь Гесперию. Ты по ее приказанию поехал в Медиолан, я это узнала. А я не хотела жить, если ты меня не любишь.
– Неправда! – простонал я, – я Гесперию ненавижу, клянусь тебе Юпитером, всеми богами! Я ее ненавижу, проклинаю. Я ей отомщу за все, и за себя, и за тебя!
Намия неожиданно привстала, села на постели, положила горячую руку мне на шею и заговорила торопливо и порывисто:
– Знаешь, я сначала хотела прямо себя убить. Но потом подумала: разве же это будет достаточное для него наказание? Тогда я решила тебе отомстить по-другому. Я пошла к нашему рабу, – я тебе не скажу к которому, – и заставила его стать моим любовником. Да, да! настоящим любовником, так что я уже не девочка теперь. Потом я пошла на улицу, и когда меня позвал какой-то прохожий, последовала за ним, к нему в дом, и он тоже был моим любовником. И так я ходила много раз, и все эти дни жила как меретрика. Я даже деньги брала за свои посещения: вот они у меня лежат там, в ящике. Я тебя сделаю наследником этих денег: может быть, это будет тебе на пользу.
Я не выдержал, слушая речи Намии, зарыдал, как маленький мальчик, и твердил:
– Ты неправду говоришь, Намия! Этого не было! Это не могло быть!
– Нет, все было именно так, все – правда, – отвечала мне она.
Почти не понимая, что я говорю, я пытался утешить девочку, твердя отрывочные слова:
– Это ничего, сестрица! Я тебя люблю. Ты поправишься, Я на тебе женюсь. Я вручу тебе кольцо. «Где я, Гай, там будешь и ты, Гайя!» Мы будем счастливы, Feliciter! Да?
– Нет, – опять возразила Намия, тихо качая головой, я не выздоровлю и не хочу выздороветь, ты на мне не женишься, и я умру. Мне должно умереть. А ты возьми мои деньги, я тебе их оставляю в наследство. Они тебя сделают умнее. Ты красив, Юний, но недостаточно умен. А я была слишком умна и потому должна умереть. Мне один старик сказал, что я умна, как Психея, но я думаю, что я умнее ее. Она не умела обмануть Амура, а я бы сумела. И ты меня не сумел обмануть, а мог бы.
Здесь речь Намии стала путаться, и было видно, что к ее мыслям примешиваются видения бреда. Ей виделись в постели гарпии, оскверняющие одеяло, и она просила меня прогнать их.
– Юний, милый, – говорила она, – отгони их! Это последняя услуга, которую я у тебя прошу. Неужели и этого ты для меня не сделаешь? Ты ничего для меня не хочешь сделать! Но скоро я умру и больше ни о чем просить тебя не буду.
В совершенном отчаянии я должен был позвать Аттузию. Маленькая Намия билась и кричала, отмахивалась руками от незримых птиц, а потом вдруг начинала говорить бесстыдные слова, заставлявшие ее сестру креститься. Кое-как мы снова закутали Намию в теплые шерстяные одеяла и уложили ее в постель. Я вышел из комнаты Намии с таким чувством, словно все мое сердце было разбито в мелкие куски, как стеклянный сосуд, по которому били молотком.
О том, чтобы уснуть, я не мог и думать, и еще долго бродил по улицам Города, сжимая кулаки и посылая проклятия Гесперии. Я не переставал думать о Гесперии за все время своего пребывания в доме Симмаха, но после признаний Намии та жажда мести, с которой я вернулся в Рим, выросла в моей душе до размеров крайних. Думаю, что сам Атрей не так ожесточенно жаждал отомстить Фиесту и не более наслаждался мечтами о мести.
«Проклятая Сирена! – говорил я сам себе, – все, все я припомню тебе: и свои слезы на грязных камнях мостовой, когда ты ласкала гнусного лизоблюда, Юлиания, и свои мучения в подземной тюрьме, где я умирал от голода и от цепей, въедавшихся мне в тело, пока ты роскошествовала со своими любовниками в Риме, и смерть этой бедной, маленькой девочки, если она действительно умрет. Ты дала мне кинжал, чтобы убить человека, – хорошо, я воспользуюсь твоим кинжалом, я его направлю против тебя же! Но раньше я заставлю тебя испытать тысячу оскорблений, я придумаю бесчисленные унижения, которым сумею тебя подвергнуть, я сделаю тебя посмешищем всего Рима. Всю свою жизнь я посвящу этой мести, так как все равно я уже решился на смерть. Берегись, Гесперия!
Я находил особое наслаждение в том, чтобы повторять такие слова, я ими упивался, как сладким и крепким вином, и прохожие, видя, что я разговариваю сам с собой, должны были считать меня одержимым безумием.