1
В лето нашего исчисления 1245-е, на исходе июля, огромное, громоблистающее доспехами, сверкающее красками многоцветных одеяний, многоплеменное воинство короля мадьярского Бэлы двумя чудовищными потоками перехлестнуло Карпаты и крепко облегло Перемышль.
— Угры идуть!.. — Угры в Гору вступили!.. — Угры через Горбы перешли! — так, от вершины к вершине, от одного русского горного села к другому, сперва огнем и дымом костров, зычным звуком гуцульской, в рост человека, пастушьей деревянной трубы, а там уже и нарочными — вершниками, насмерть загонявшими сменных коней, — мчалась весть о мадьярском вторжении.
Князь Данило Романович был в то время в Холме, в своем излюбленном граде, который сам создал и дивно измечтал — и домами, и великими башнями, и храмами.
Пособником князю в том был простой человек, некий «русский хытрец Авдей», великий зодчий, каменотесец, ваятель, живописец и градодел.
Зданья, им созданные, и величием и красотою не уступали творениям древних. Созидал он их из камения тесаного — галичского белого, зеленого холмского — и из мраморов багряных.
Город, светившийся золотом куполов, стал на месте прекрасном, лесистом, на огромном холме, оттого и «Холм да будет имя ему!» — сказал князь. Отовсюду приходили к нему строители городов, градоделы — каменотесы и плотники. И мастеров разных множество — умельцев — стекалось к нему: и панцирники, и кольчужники, и кузнецы — по железу, серебру, меди; а и такие, что умели строить осадные тараны и камнеметы. И с Запада бежали, из чужих стран, больше же всего от татар уходил народ, с Востока: до Карпатской Руси тогда еще не досягало Ордынское иго. Даниил не платил еще дани татарам. И народу у него жилось куда вольготнее, чем во Владимире, Суздале или в Нижнем Новгороде…
На другой же день по вторжении венгров Даниил созвал чрезвычайный военный совет. Поднятые затемно, отнюдь не изумились тому ни Андрей — «дворьскый великый» и воевода, ни Кирило — хранитель печати, канцлер, ни Мирослав — престарелый дядько-воевода: ведомо было им, что и в том князь их истый Мономашич: «Да не застанет вас солнце на постели!»
Ожидать не пришлось: князь скоро вошел — такой, как всегда: высок, строен, широк в плечах, сдержанно-стремителен.
Темные, с золотизной и кое-где с блеснувшей раннею сединою, волнистые волосы Даниила, чуть раздвоенные над лбом, сзади ниспадали почти до плеч. Небольшая, слегка кудрявившаяся по краям борода была подстрижена.
На князе его обычная, излюбленная одежда: тонкого синего сукна княжий плащ — корзно, подбитый алым дамасским шелком, застегнутый на правом плече золотой застежкой, так, что свободной оставалась правая рука. Под плащом, поверх широкого кожаного пояса, — расшитая, синего сафьяна, короткая безрукавка, расстегнутая на груди, что из века в век носят русские горцы в Карпатах. Рукава бледно-розовой сорочки на запястьях застегнуты запонами крупного жемчуга. Синие широкие русинские шаровары охвачены у колена гибкими, облегающими ногу сапогами желтого хоза, без каблуков, на мягкой подошве. Слева, на кожаной, через плечо, перевязи, меч отца, деда, прадеда — меч Романа, Мстислава, Изяслава.
Князь велел боярам садиться.
Голос его был просторен и благозвучен.
Множество больших восковых свеч в двух бронзовых свещниках на столе и в двух настенных, потрескивая и оплывая, ярко озаряли палату.
Райские птицы радости и печали — Алконост и Сирии — с женскими головами, Александр Македонский — на грифонах; голуби, и лилии, и просто арабески — травы по золотой земле, тем же великим мастером сотворенные из разноцветного стекла и египетской эмали, дивно изукрашали стены.
Прямо напротив князя, на стене, разноцветным же стеклом выложенный, величиною в столешницу большого стола, — чертеж Волыни, Галичины, Буковины и Поднепровья — вплоть до Русского моря.
Реки большие: Днепр, Днестр, Дунай, Висла-река, и Неман, и два Буга — Южный и Западный — проложены на том чертеже золотым извилистым дротом, реки помельче — тонкой золотой проволокой.
Киев и города червенские: Галич, Перемышль, Владимир-Волынский, Грубешов, Дрогичин и, оба Даниилом созданные, Львов и Холм — означены крупными рубинами.
— Молвите, бояре, — сказал, взглянув на глухие завесы окон, князь Даниил.
И совет начался.
Было известно, что венгры ввалились на Галичину двумя ратями, пройдя Карпаты через двои ущелья — близ Синеводского и возле Лелесова монастыря. Означало ли это, что одна из тех армий двинется к Галичу — на юго-восток, а другая — к северо-востоку, на Владимир-Волынский?
— Нет! — единодушно подали голос все трое великих мужей княжих. — Сперва на обхват Перемышлю пойдут, а либо — к Ярославу.
— И я так же думаю, — молвил князь. — На Галич пострашатся пойти: Холм — в тылу! Та-ак! — проговорил он в суровом раздумье и гневно сдвинул брови. — А давно ли крест со мною целовал, грамоты крестные со мною писал? Бэла-рэкс! — добавил он, усмехнувшись.
— Тут Ростислав баламутит, Михайлович! Это он тестя своего, Бэлу-короля, навел на нас… Ольгович! — с презрительно-скорбным вздохом сказал дебелый и ветходневный Мирослав — воевода и некогда воспитатель самого князя.
Даниил все еще старался перебороть клокотавший в нем гнев. Он щурил свои большие золотисто-карие глаза и в то же время большим пальцем левой руки, опертой на подлокотник кресла, слегка заглаживал кверху край бороды.
— Что ж! — наконец проговорил он. — Приятеля нашего Бэлу можно уразуметь: divide et impera! Но Ростислав кто, чтобы мадьяр на отечество наводить? Олега Гориславича семя! — сказал с горькою усмешкою Мономашич. — И ведь что творят! Еще же и Батыевой рати оскомина не сошла!.. Ну… стало быть, меч нас рассудит! — решительно заключил князь и встал.
Поднялись и бояре.
Еще раз, кратко и властно, отдал он им приказанья по войску, легким склонением головы ответил на их поясной, глубокий поклон и отпустил.
А войска под рукою у Даниила на тот час было мало. Враг же велик силою, яр и нагрянул вероломно.
Было время петь петухам, когда трое полномочных послов князя Галицкого поскакали в три разные стороны.
Первый — в Мазовию, сказать князю польскому Конраду: «Сын мой и брат! Я помогал тебе много, мстя за обиды твои. А от вас мне помощи не было. Ныне же Болеслав Краковский ляхов своих шлет в помощь к мадьярам противу нас за то, что я помогал тебе. А полезай же, брат, на коня!»
— А не могут сами если пойти, — наказывал князь послу своему, — ать полки свои пустят!
Второй посол был в Литву, к Миндовгу. И властелину литовскому были те же слова: «Брат! Ты обещал нам помощь. Время сесть на коня! Самого тебя не зовем, но пусти нам помочь — либо с меньшою братьею, а либо с воеводами своими. И не медли, но поезжай не стряпая! Не забывай своего слова!»
Третьим послом был сам держатель печати, канцлер Кирило. Он мчал к Перемышлю, опережая русские войска, прямо в стан полководца мадьярского Фильния, одного из знатнейших баронов венгерских.
В пути канцлеру князя Галицкого стало известно, что Перемышль взят на щит армией венгров с поляками Болеслава, которых навел из Кракова на Червонную Русь все тот же Ростислав Михайлович Черниговский, зять короля венгерского Бэлы. Стало известно, что враг, перейдя на сю сторону Сана, двинулся вниз по реке — на Ярослав.
И все ж таки надлежало попытаться переговорами приостановить вторженье, заключить мир, а если уж не к тому пошло, то задержать врага сколь возможно, доколе пришлют помощь Конрад и Миндовг, если же не пришлют, то до тех пор, пока успеет прийти к Даниилу младший брат Васильке со своими волынцами.
Город Ярослав — еще Владимиром Киевским Великим ставленный город в честь и во имя сына его Ярослава — на левом берегу мутнотекущего Сана, на отрогах и увалах Карпат. Город-сторож!
Знал про это Данило Романович! Всякий раз подымал он и сызнова отстраивал многократно дотла чужеземными полчищами уничтожаемый город.
Каменные толстые стены и дубовые заборола на них вкруг Ярослава кое-где успели возвести высотой свыше трех сажен, а где — и рукою с коня достать.
Ростислав с поляками Болеслава, движась на соединение к Фильнию, попытался было взять город нахрапом, но был отбит, и великий урон был в его полках, и отступил с великим бесчестьем.
Теперь, уже в составе мадьярской армии, Ростислав снова двинулся на облогу Ярослава.
Шли венгры в силе тяжкой, великое множество.
Страх и ужас упал на город. И храбрые иные смутились умом.
…Было знойно. Воздух стоял чист и прозрачен. Далеко, в знойном мареве, виднелись лениво-отлогие увалы Карпат, поросшие сизым непроходимым бором.
— Ведро… теплынь… благодать… — со вздохом промолвил боярин Кирило, осаживая на белом прибрежном песке стряхивавшего брызги воды вороного коня.
Только что под охраной небольшого отряда младшей дружины посол Даниила бродом перешел мутный Сан — мостов не было: их приказал пораскидать Фильний.
— Упомните, други, где тут брод! — велел своей охране посол.
Он сошел с коня. Дружинники развьючили поводных лошадей и раскинули на песке небольшой ковер. Поверх ковра они положили седло, чтобы сесть боярину, и помогли ему снять дорожную и облачиться в посольскую одежду: голубой шелковый кафтан, а сверху малинового цвета широкий мятель — подобие мантии. Боярин Кирило переобулся в сафьяновые узорные сапоги с золотыми шпорами, огляделся в круглое серебряное зеркало, что держал перед ним дружинник, расчесал гребнем слоновой кости благообразную седую бороду, поправил горностаем отороченную багряно-желтого рытого бархата округлую шапочку на белой челастой голове — и тогда только сызнова сел на коня.
— А посмотрим по месту, что нам бог явит! — проговорил он.
Первым от реки стоял отдельно раскинутый лагерь Ростислава. После вчерашней попойки с венграми Ростислав проснулся не в духе. Он сидел у входа в шатер на складном, с подлокотниками, ременчатом стуле, в одной белоснежной шелковой сорочке, заправленной под синие шаровары, в мадьярских кавалерийских сапогах со шпорами.
Рукава сорочки были далеко завернуты на смуглых сильных руках. Князь сидел, наклоня голову, а его паж, мальчик лет четырнадцати, бережно, понемногу, лил ему из серебряного кумгана холодную воду на черноволосый, коротко остриженный затылок.
— Довольно, друже! — сипловатым голосом проговорил Ростислав Михайлович, протягивая руку за расшитым полотенцем и поднимая лицо.
Князю было не более тридцати. На красивом, смуглом, бритом лице торчали небольшие усы, на кончиках напомаженные.
Неслышно ступая по траве, к нему подошел угрюмый телохранитель гуцул и, поклонившись, промолвил:
— Княже, господине! Посол брата твоего, Данила-князя, приехал до тебя, господине!
Ростислав сумрачно ухмыльнулся.
— Иди расспроси его, с чем приехал! — приказал он и, словно бы ища одобрения своему необычному и для посла заведомо оскорбительному приказу, глянул на близ стоявших дружинников и венгров.
Телохранитель не двинулся.
— Княже! — упрямо повторил гуцул. — А хочеть только тебе молвити: с речами приехал.
— Ать молвит! — раздраженно сказал Ростислав. — Зови!
Посол Даниила в сопровождении двоих дружинников, которых он, однако, повелительным мановеньем руки оставил поодаль, величественной поступью приблизился к Ростиславу и поясным поклоном, но молча приветствовал его.
Тот, откинувшись, смотрел на него и ждал. Ждал и посол — ждал, что князь пригласит его в шатер, но тщетно: Ростислав щурился и молчал.
Тогда приближенные Ростислава да несколько мадьяр и поляков, а там, глядя на них, и простые ратники — руснаки, которых понудил к себе Ольгович, — начали мало-помалу обступать отлогую поляну перед входом в шатер.
И, увидав это, боярин Кирило заговорил в полный голос — «и нача посольство правити».
— Буди здоров, княже Ростиславле! — сказал он. — Князь наш и господин, а брат твой, Данило Романович, на первое тако повелел спросити: «Сыновец мой во здоровье ли?»
Посол остановился.
— Спасибо! — дернув бровью, явно тяготясь обычаем предстоящих переговоров, отвечал Ростислав. — Добре здоровы.
Посол продолжал:
— А еще так велит молвить тебе князь наш и господин: «А доколе мы хочем Русскую Землю губить? Мы есмы все крестьяне, одна братья, — подобает нам всем быти за едино сердце?!» А что отмолвишь, княже, на то брату и дяде своему?
Ростислав нетерпеливо постегивал сыромятною плетью по голенищам сапог.
— Молви дале, что тебе велено, — с неприязнью и нетерпением проговорил он.
Взгляд его устремился поверх головы посла: по-за кругом, неслышно подъехав, высился над толпою рыцарь; то был Фильний.
На знаменитом полководце венгерском сверкала стальная кираса, поверх нее — багряного шелка плащ. Шлем был снят, — его держал бережно, обеими руками, юный паж, стоявший слева, у стремени.
Барону Фильнию было за пятьдесят. Смуглое, жесткое и надменное лицо. Морщинки — гусиными лапками — возле глаз, на висках. Короткие, черные, ерошкою, волосы и черные до глянца, прямые, торчащие в сторону и лишь на кончиках закрученные кверху усы. Бритый, усохший подбородок.
Посол продолжал:
— А еще так молвит тебе мой князь: «Пошто без моей вины землю мою повоевал и села мои пожег? Пошто с тестем своим, королем Угорським, Перемышль у меня отъяли? То ли возмездье мне творишь за добро мое и правду?» Не помнишь ли, когда Бэла-король изгнал тебя из земли твоей вместе с отцом твоим, как прияли тебя князь Данило и князь Василько? И еще так велел сказать к тебе князь: «Я тебе в отца был место! Я тебя из Ляхов вывел, когда утек ты от Батыги-царя. Я тебе город Луческ дал. И отца твоего во великой чести держал. Отца твоего я звал у Киеве сидеть. А он того не захотел, страха ради татарского. А ты Луческа опять же не захотел. Моей вины в том нет! А Галича ли у нас ныне отъяти хочешь? Но то моя отчина, а не твоя. А ты поезжай в свой Чернигов!»
Ростислав потемнел, будто осенняя ночь.
Посол, еще более возвыся свой голос, продолжал:
— «И ныне, — так мой князь молвит, — уходи прочь, и с мадьяры своими! Но ежели хочешь под моей отцовской рукой ходить, то вот тебе Луческ. А приезжай, — молвит, — ко мне, и сами с тобою уладимся». Ото все тебе молвил. И еще — на последнее: сам ведаешь, легкосерд князь наш, Данило Романович, и милостив. А только не супорствуй, княже, не будь неслух! Не утаив говорю: напрягл ты тетиву гнева его донельзя крамолою своею — мадьяров наведя на отечество! Отпусти чужеземцев — ать идуть к себе, за Горбы!
Посол Даниила смолк. Страшная наступила тишина. Бояре венгерские, и поляки, и ратники Ростислава стояли не шелохнясь, не дыша. Мадьярский полководец, так же в полном молчанье слушая речи посла, ожесточенно крутил ус.
Все ждали, что отмолвит Ольгович. Ростислав гордо откинул голову и сказал:
— Так скажи князю Данилу: «Под рукою твоею не могу ходити. И Луческ мне из твоей руки не надо, понеже не твоею милостью, но копьем взят будет! А такоже — и Галич!»
— А чьим копьем, княже, не иноплеменных ли? — спокойно возразил посол князя Галицкого.
Ростислав не сразу нашелся.
— А там увидемо! — в сердцах вскричал он. — А что — Черниговский, то сегодня я — Черниговский, а завтра Киевский. А ныне — ни мира даю, ни отступаю! А ты досыть молвил! Ныне же ступай прочь! Когда за рекою Саном будешь, то там вся твоя правда будет! А меня ждите в Галиче!
Исход посольства был ясен.
И боярин Кирило, усмехнувшись, ответил:
— То будет, коли камень начнет плавати, а хмель тонути!.. Тогда и ты будешь в Галиче!
Ольгович побагровел и, опершись о поручень кресла так, что сломал его, вскочил на ноги.
И в это время над толпою послышался резкий, скрипучий голос барона Фильния.
— Остриги ему бороду! — по-русски произнес он.
Толпа расступилась. Фильний слегка подался конем.
Ростислав, задыхавшийся в ярости, протянул руку, молча показывая ею, чтобы ему подали ножницы.
Паж опрометью кинулся в шатер.
Кирило сдвинул брови и тяжело задышал.
— Княже! Отступи своего безумья! — проговорил он, и рука его легла было на крыж меча. Но он тотчас же ее и отвел. — Ты надо мною не волен! — гневно произнес он. — И смеешь ли ты седины мои бесчестить?!
И, не обращая более вниманья на Ростислава, он повернулся лицом к венгерскому полководцу.
— Пресветлый ритарю и бароне! — сказал он. — Тако ли достоит посла приняти? Таков ли есть обычай короля вашего?
Фильний насупил брови. Левая рука его перебирала поводья. Однако смолчал.
И тогда посол сказал:
— И королю, брату своему, тако велит молвить царь наш и князь: «Брат! Чем я тебя переобидел? Пошто же ты целованье крестное порушил и Перемышль у меня отъял? Вспомни, что Гомер мудрый пишет: „Ложь до обличения сладка, а кто в ней ходит — конец злой примет!“
— Болонд (сумасшедший)! — гневно пробормотал по-мадьярски Фильний, все еще сдерживаясь.
А боярин Кирило закончил так:
— «Не стойте, — так говорит князь наш, — на нашей земле, ни жизни нашей, ни сел наших не губите! Но возьмите с нами мир! Было так и прежде дедов наших, и при отцах наших: мир стоит до войны, а война — до мира!»
Полководец мадьярский высокомерно усмехнулся и качнул головой.
— Мир? — как бы переспросил он, продолжая по-русски, затем похлопал левой рукой по рукояти сабли и вслед за этим вытянул эту руку ладонью кверху, как бы покачивая на ладони нечто тяжелое. — Железо! — коротко изрек он по-мадьярски. — Или — золото!
— Тако ли молвишь? — сдерживая гнев, отвечал Кирило. — Или мало тебе того золота, что ты с воеводы галичского, Михайлы, снял, — трои цепи золотые, — когда в плен его взял, а пленного убить велел?
— Ложь! — яростно вскричал Фильний. — Раб! — И предводитель венгров, почти вплотную наехав на боярина, поднял над его головой плеть.
Тот не дрогнул, не отступил.
Ропот против Фильния послышался не только между руснаками — телохранителями Ростислава, но и среди поляков, но и между самими уграми.
— Грех!.. Мерзость!.. Русский мудрый старец!.. Храбрый! — доносилось со всех сторон до ушей мадьярского полководца.
Фильний выругался, но вынужден был опустить плеть.
— Читт (молчать)! — крикнул он на своих. — Чернь! — злобно бросил он полякам и русским, поворотил коня и, сшибая с ног тех, кто не успевал сторониться, поскакал в лагерь венгров.
Более ста двадцати верст, кладя по прямой, отделяют Ярослав от Холма — всего лишь полтора перехода Данииловых!
Однако на сей раз Данило Романович сам сдерживал войско: у князя было только три тысячи конных и пять сот пешцев. А нельзя было обезлюдить ни Галича, ни Понизья.
Не замедлил, пришел с дружиною брат Василько из Володимера; был же тот Василько и умом силен и дерзновеньем…
Решили пообождать обратных послов — от Конрада и Миндовга. Они вскоре прибыли. «Отец! — велел сказать Даниилу Конрад, князь польский. — Я с тобою. Жди помощь!» «Брат! — приказал молвить Миндовг литовский. — Пусть будет так: шлю тебе полки свои».
В пути рассылали гонцов, сзывая ополченье:
— Доспевайте от мала и до велика, кто имеет коня и кто не имеет коня!
И те, что обитали окрест, приходили кто как обворуженный: один — с рогатиной, с которой ходил на вепря и на медведя, другой — с топором, а третий — с одним, как бритва отточенным, засапожником.
Карпатские горцы — руснаки и гуцулы — рослые и могучие, но легкие поступью, в белых, без ворота, сорочках, с вышивкой на плечах; в дубленых синих и красных шароварах; обутые в шерстяные чулки и в горные постолы — мягкие, чтобы нога «чула камень», чуяла каждую выбоину в скале; в горских плащах — чуганях, они по-горному были и вооружены: горянский топорик на длинном, крепком кию, а у пояса — булатное, в ножнах, кинжалище и длинное, свернутое в круг вервие — в горах, на кручах, над бездною удерживать друг друга, кидаючи аркан на камень и древо, в бою — на головы вражьи.
У иных были луки и стрелы.
Привел к Даниилу горцев старейшина их Андрей Дедива. Восьмой десяток был ему на исходе. Помнил старик Ярослава Осмомысла! А с великим Романом, отцом князя, ходил и на венгров, и на поляков, и на половцев, и в неисследимые леса и болота ятвяжские.
Привел старый Дедива князю троих сынов своих — крепких, молчаливых мужей, но, будто малые дети, повиновавшихся не только слову, но и взгляду, но и мановенью бровей отца своего.
А и те, что стояли за ним, — Гринь Береза, Кондрат Ковбасюк, Иван Колыска, Степан Попов, Ратибор Держикраич, все иные могучие горяне, или гуцулы, руснаки, или перемышляне, — чтили старика отца вместо, корились ему во всем.
Строен был, высок и еще крепок старик. Седые кудри ниспадали до плеч. Белые длинные усы опущены долу. Но тщательно выбриты худощавые щеки и подбородок.
— Княже и господине! — молвил он и вещим взором глянул в лицо Даниилу. — Своима очима видемо, своим сердцем чуемо: не токмо одежда твоя что наша, но и душа твоя! Данило Романовичу, княже добрый, правдивый, хочемо за Русскую Землю и за тебя, отца нашего и князя, головы свои сложити!
Даниил подошел к нему, подал руку и трижды поцеловал его.
Слезы блеснули на глазах горца. Он поднял левую руку свою над головой.
— Живи, господине, во веки веков! — грянули единым кликом руснаки и гуцулы.
Однако не ко всем таковым добровольцам с такой же добрынью, лаской и ясносердием отнесся князь, как к старику Дедиве и его горцам.
Вот дорогу княжескому коню смиренно заступила, клонясь в землю, целая толпа худо одетых мужиков гуцулов. И эти были добротный и кряжистый народ, не старики, не подстарки, хотя и вовсе без всякого оружия, голоруком.
Андрей-дворский выехал вперед из свиты князя навстречу этим людям. Осадил коня.
— О чем просите князя? — спросил он.
Старший из толпы, получше прочих одетый, в белой свитке, без шапки, уже зажатой в руке, поклонился дворскому до земли — скобка черных с проседью волос коснулась дорожной пыли.
Распрямясь, он взволнованным голосом, однако стройно и сжато, не сбивчиво, произнес сперва приветствие дворскому, а потом объяснил, что и он со своим народом тоже пришел застоять Русскую Землю от человекохищников и разбойников, — так он сказал: пришли кровь пролить на божьем пиру, а коли пришел час, то и костьми пасть…
Сказал, и все, смолкнув, стали ждать ответа.
— Добре дело, — отвечал Андрей-дворский. — А что вы за люди? Откуда? Чьи будете — какого боярина?
Старшой хотел ответить, но в это время рослый парубок, стоявший за его плечом, дернул его за рукав свитки и что-то предостерегающе прошептал.
Но вожак толпы лишь покачал на это головой и проговорил громко, истово:
— Нет, уж мы в такую годину, когда кровь свою отдать пришли на суд божий, не станем лгать начальному человеку, княжому!..
Тут он, поклонясь, глянул смело в глаза Андрею-дворскому и спокойно и кратко изъяснил, что они все беглые смерды, покинувшие до срока и самовольно земли боярские, на коих были посажены. Были тут землепашцы разных бояр: и от Клименка с Голых гор, и от Доброслава бежавшие, и от Арбузовичей. Укрывались они в лесах и в горах, в труднодоступных дебрях, освоив там новые для себя пашни, на гарях и на чащобах.
На вопрос дворского, почему они в бегах, старшой сказал, что от лютости боярской: сыт боярин, ничем не живет, мало что работой и поборами умучил, а еще и для охоты и облоги звериной, когда ему только надо, от пашни народ отрывает и по неделям держит в трущобнике.
— Ладно, — заключил дворский. — Станьте осторонь дороги, а я доложу князю.
Он возвратился и сперва, решив схитрить немного перед князем в пользу этих людей, сказал лишь, что люди эти пахари, смерды, пришли оружия просить, хотят в битву.
Даниил испытующе глянул на Андрея Ивановича, почуяв по его голосу, что он нечто утаивает от него.
— Кто их привел? — спросил он дворского угрюмо. — Почему тиун боярский не с ними?
Бедный дворский только развел руками и договорил остальное, утаенное.
Князь нахмурился и, ничего ему не ответив, тронул коня.
Дворский, поспевая за князем, привставая на стременах, старался разглядеть, что делают и где стоят вновь прибывшие.
Они стояли в сторонке от дороги, чинно.
Тогда Андрей-дворский вполуголос, но с расчетом, чтобы слыхать было и Даниилу Романовичу, произнес, как бы восхищаясь и сожалея:
— И до чего народ все могутный!.. Глядят смело… Такой пластанет врага — на полы до седла раскроит!..
Даниил угрюмо молчал, утупясь в гриву коня.
Они на рысях проехали мимо новых пришельцев. Князь не обратился к ним.
Дворский не выдержал.
— О-ох, Данило Романович! — почти простонал он. — И до чего народ к топору добрый — как на подбор. Покрой ты их своей княжеской милостью: вели в бою умереть. Умрут!..
Князь гневно к нему оборотился. Лицо его пылало.
— Оставь! — прикрикнул он на дворского. — Недоброугодное молвишь!.. Ты кто?.. — как бы грозно спросил он дворского. — Ты должен сам понимать: каждая держава своим урядом стоит! И этого уряда не должен сам князь рушить!.. Ты скоро скажешь мне: беглых холопов боярских прощать и в добрые воины ставить?!
Дворский молча склонил голову.
Чем ближе к нагорной стране Перемышльской двигалось войско, тем все больше становился встречный поток русских беженцев. Немногие лишь влачили за собою жалкий скарб свой, прочие шли безо всего, унося лишь детей своих, бежали от нашествия иноплеменных, будто от трясения земного, от глада и моровой язвы.
Скорбный и сумный внимал князь стону земли.
— Княже, — кричали ему, — отчаялися житья! И жизнь нашу всю разоряют и живот губят! И хлеб во уста не идет от страха! Не стало у нас ни детей, ни жизни, ни живота! Босы и беспокровны! Некому землю делать, некому сеять и жать — и угры губят, и ляхы, и немцы, и прочие рымляны! Много зла ратные творят! Проняли нас уже и до печени. Оборони, княже!..
— То все спросится с них! — отвечал князь.
У придорожного большого креста, пропуская войско мимо себя, стояла толпа русских беженцев. Древняя русинка — старуха, в белом суконном сердаке, с головою, повитой холщовой завойкой, стояла впереди прочих, поддерживаемая под правую руку девушкой, быть может внучкой; из левой же трясущейся ладони она сделала щиток над глазами и жадно всматривалась в лица конников.
— Доню! — в нетерпении говорила она девушке. — Да скажите мне: хочь який он? А коли вже проехав?
— Да нет, бабусю! — тряхнув головою с большими, уложенными венцом косами, ответила девушка. — Увидемо!.. Ото уже!..
Но уже старуха и сама увидала князя. Еще ближе подступила она к дороге — забыла старая и лета свои, пригнетавшие к земле, и недуги и отстранила поддерживавшую ее руку.
Проезжая мимо старой русинки, Даниил замедлил коня и наклонил голову.
— Господь милосердный! — вглядевшись в лицо его и всплеснув руками, произнесла старуха. — Яко великого Романа жива видемо!..
Венгерский полководец решил: по взятии Ярослава, мадьярская армия двинется не на Галич, как прежде, а на Холм и оттуда на Владимир-Волынский. Поляки Болеслава не хотели идти на «Хелм», Ольгович тоже. Однако прославленный полководец двух королей венгерских — и Андрея и Бэлы — Фильний не внял тому. Барон знал: первее всего на Волыни, которая была Даниилу не только отчина, но и дедина, черпает галицкий князь неиссякаемую силу сопротивленья. Оттуда всякий раз во время нашествий, когда вторгшиеся принимались уже творить, дележ Червонной Руси, вырывался он с дружиной внезапным прыжком, подобно барсу, и наносил тяжкие удары, заставляя поспешно бросать награбленное.
Согнав на земляные работы уцелевшее окрестное население, венгры возвели вокруг Ярослава осадный вал, укрепленный плетнем, надвинули огромные — вровень с башнями города — на колесах туры; поставили камнеметы, что на полтора перестрела могли метать камень, которого и четырем сильнейшим мужам было не поднять; укрыли до времени стеноломы — тараны, стрелометы и огнеметы, метавшие с пылающей нефтью глиняные горшки и стрелы, обмотанные горящей паклей, — и теперь ждали только, когда зык трубы и рука полководца ринут их, разъяренных и алчущих добычи, на штурм города.
Город изнемогал.
Воевода Олекса Орешек — в битвах молод, а в думе стар — укреплял дух ратных и горожан.
— Князь придет, Данило Романович не оставит! — говорил он, однако все чаще и чаще подолгу простаивал на высокой угловой башне, всматриваясь в знойное марево.
Нехотя ворочали крыльями на взлысинах рудо-желтых бугров, располосованных оврагами, поросших дубом, и ореховым подлеском, и редкой красной сосной, немногие уцелевшие ветряки. Они поставлены были на высоченных бревенчатых клетках. И казалось, будто уцелевшие после великого побоища исполины, взгромоздившись на ходули, чтобы увидать один другого, взмахивают утрудившимися в битве руками, сзывая друг друга.
Под самым шатром этих ветряков зоркий глаз воеводы видел: червонело и мреяло нечто, и нет-нет да и взблескивало, как стеклышко; а ему было ведомо, что это трепещет по ветру красная епанча беспечного венгра и сверкает оружие мадьярских дозоров, посаженных Фильнием, и что какой-нибудь Гейза, Стефан, Альмош, Петр или Бенедикт тоже всматривается оттуда из-под руки глазом, изострившимся в мадьярской безбрежной пуште, в поросшую кое-где чернолесьем холмовину.
Белели на солнце редко разбросанные в зелени плодовых садов лукаво-радушные хатки, точно молодицы в белых оплечьях, остерегающие баштаны.
Соломенными да очеретовыми снопками были перекрыты они, а только так перекрыты, что потверже иной черепицы. Так что и огню только разве лизнуть!
Однако пустынны были плетневые чистые дворики. И не гоготал гусак, не квоктала квочка и не терся добрый десятипудовый хряк о плетень.
И не лелеяла под вишнею сына в колыске юная мать в щедрых монистах, в коралликах, в неизреченно расшитом бруслике и оплечьях, в голубой сукне и яркой плахте: угры пришли!..
Шестнадцатого августа, «серпня», венгерский полководец приказал устроить под стенами осажденного города турнир и великое конное ристанье, дабы дивились русские мадьяр несметному множеству, и всадникам их, и прочим иноплеменным рыцарям, и трепетно-кровным иноходцам мадьярским.
Пречудную и страшную венгры сотворили боевую игру. И Ростислав-князь сразился тогда с некиим мадьярином Воршем.
Жители нагорной страны Перемышльской — те, которых пригнали венгры на земляную работу, а и те, коих понудил в полк свой Ростислав, — стояли на холме, поодаль, и смотрели.
— Ой, да смотрите вы, смотрите, что угры-те творять, проклятущий! — говорила одна из женщин.
Другая присунулась к ней, когда пажи Ростислава завязывали уже последние ремешки на доспехах князя, и спросила:
— А тот — чей?
— Ох, да наш! — отвечала соседка. — Не здешний только, Черниговский! Да вот спутался с ними! А еще и сыновец князю нашему, сестрич!.. И уж и честил же его старик-то боярин, что от Даниила приехал!
И она рассказала о посольстве.
— Что диется! Что диется! — хмуро покачивая головой, говорила другая.
Герольд протрубил — и всадники, изготовя к бою копья с тупыми концами, ринулись друг против друга.
— А, штоб тебе голову сломить! — успела молвить вслед Ростиславу от всего сердца вторая из женщин.
Всадники сшиблись — треск и грохот металла раздался над полем. Конь под Ростиславом упал. Сам он вылетел из седла. Герольд, судьи, пажи и оруженосцы кинулись к нему.
На холме же, где стояли русские, какой-то хмурый перемышлянин в серой грубой ватоле проговорил:
— Упав, як довгий!
Ростислава перенесли в шатер. Врач-костоправ осмотрел и вправил вывихнутое левое плечо, и Ольгович как ни в чем не бывало опять появился среди венгров.
— Не ставлю же сие ни во что! — посмеиваясь, говорил он. — А с Воршем еще сразимся! — И, потрясая сильной смуглой рукой, добавил: — Если бы знал я, где Данило, поехал бы на него и с десятью воинами!
Среди ратников его шел говор:
— Нет, не на добро ему случилось это знаменье!
Ночью боярин Кирило нашел своего князя среди военного стана, уже на пути к Ярославу. Он доложил Даниилу Романовичу все происшедшее. Услыша требование венгерского полководца — золотом купить мир, князь усмехнулся и молвил:
— Что же он — Аларихом, военачальником готским, мнит себя? Ты все правильно и верно отмолвил ему. Ступай отдохни.
Кирило, не внимая последнему слову князя, заговорил было о распорядке войска на завтра. Даниил тотчас прервал его.
— То сделано все, — сказал он. — Не измождай себя! Храброго скоро добудем, а умного и задорого не купишь!
Князь ласково выпроводил его из шатра.
Набросив темный походный плащ, Даниил покинул шатер и пошел вдоль ратного стана. Надо было проверить стражу и распорядок.
Темная, теплая, благоухающая и звездная ночь объяла князя. Тишина стояла вокруг. Лишь откуда-то из недалека — должно быть, из беженского табора — доносилась девическая песня. Укоряя ладу своего, что медлит он, медлит — и неведомо где, вся истомясь, истосковавшись по нем, звала его девушка; быть может, страшна лежит перед ним дорога — через топи, через реки и дебри, — так пускай же он знает:
Гатила гати дорогими шаты,
Мостила мосты жуковинами,
Садила сады все винограды,
Вберала лесы паволоками,
Сеяла поле дробное жемчюгов…
Боль стиснула князю сердце. Вспомнилась Анна — как благословляла и вооружала его, и плакала, и молчала…
…Пал на рассвете туман — не видать стало и конец копья! А когда сделался туман как редкая кисея и пробрызнуло солнце, то река оставалась уже позади: Даниил бродом перевел войско на ту сторону Сана.
Быть грому великому!..
Утром семнадцатого августа, в канун Фрола и Лавра, Даниил во главе своих волынян и карпаторусов ударил на поляков и Ростислава.
Первым же натиском, первым полком, успевшим выстроиться, надо было ошарашить врага, чтобы дать исполниться всему остальному войску.
Русичи рвались в битву.
Пылало в сердцах их воздымающее слово князя.
— Земляне мои! — воззвал он. — Галичане, волынцы, щит Земли Русской, станем крепко! Кто медлит на бой — страшливу душу имат. Воину же — или победить, или пасть. А кому не умирать!
И карпаторусы его — из племени тех, что потрясают на правом плече смертоносным железом, люди Рус — так именовала их Византия, — дружно загремели щитами, и кликнули кликом страшным, и зазвенели секирами, и собрались кругом князя.
Ярость душила их — ярость к врагу-осквернителю — и взывала к возмездию.
Русичи рвались в битву.
И немало способствовало тому то пречудное знаменье, что встретило русские полки накануне: многое множество, без числа, надлетело орлов и птиц разных, — будто облако великое, как никогда, нигде того не было! — и, клубясь, играли птицы, и клегтали орлы, и плавали, ширяясь крылами, колесом низвергались в воздухе, и сызнова подымались, и реяли и парили!
— А на добро нам то знаменье! — сказали тогда старцы и мужи многоопытные.
С первым полком ударить захотел Андрей-дворский, однако не очень-то соизволял Даниил. Он берег и любил Андрея. «Телом хил, а душою — Ахилл!» — говаривал о нем князь. Самому же Андрею говорил, что, дескать, большой начальник и воевода иной раз должен и замениться кем. Андрей же дворский складом сух, ростом невысок, лицом смугл, с длинными, по обычаю, волосами, с бородою малой и узкой, всегда бодр и подвижен, — Андрей ответствовал шуткою:
— А я, худоумный, тако думаю, князь: большим воинам не подобает житье сластолюбиво и спокойно!
Сумятица и смятенье поднялись в лагере Ростислава. В шлеме, но в одном лишь плаще поверх сорочки, молотя половецкой плетью и по коню и по спинам неохотно, вразвалку подымавшихся перемышлян, Ольгович носился вдоль и поперек стана, грозя и ругаясь.
Горяне же и руснаки, едва только он минет, сызнова трудились и роптали. Ропот нарастал.
— Пошто привел нас на Данила? Без нас думал — мы того не ведали! Не хочем с мадьяры! Мирись, княже, с Данилом, а мы нейдем! — кричали перемышляне.
Прискакал Фильний.
— Пастух нерадивый! — по-русски крикнул он зятю короля своего. — Собери свое стадо! Что они без ряду стоят у тебя?
И ускакал.
А ратники Ростислава, потрясая копьями и топорами на длинных киях, увлекая сопротивлявшихся, с шумом и рокотом, точно пруд, прорвавший плотину, устремились навстречу воеводе — Андрею-дворскому. Иные из них приостанавливались и, сняв белевшую на солнце сорочку, начинали размахивать ею.
— Перебежники идут, перескоки! — кричали в отряде дворского.
Воевода препроводил их в тыл, на самый берег реки, в полк Василька, князя Волынского, который уже успел устроить все свое войско на правом крыле.
Васильке Романович принял перебежавших. Приказал посадить на коней.
— Нет, княже! — испугавшись этого, закричали перемышляне. — Мы пеши бьемся!
И Василько, несмотря на самую жару ратного спеха, расхохотался, откинувшись в седле. Русая, золотистая борода его сверкнула на солнце.
— А коли так, — молвил князь, — то как хочете бейтеся — абы крепко!
— Умереть пришли! — грянули перемышляне. — А кто не пойдет, дай его нам — мы его сами забьем!
Даниил поставил их под начальство Дедивы.
Яростный натиск трех конных сотен Андрея смял беспечно стоявшую сторожу поляков и опрокинул ее.
— Войско!.. Войско!.. Рус!.. — прокатился многократный сплошной крик в польском лагере. — До зброи!
И затрубили тронбы, забили бенбны! А тем временем на ослепительно сиявшем белизною речном песке и на просторах очищенного от врагов холмистого луга князь Данило и князь Василько устроили и дружину и войско — всадников, стрелков и пехоту.
Реяли хоругви, звенели трубы.
Даниил стоял на холме. Конь под ним — белый, аравийский — был диву подобен. Седло — золоченное сквозь огонь.
Привставая на стременах, Даниил из-под руки всматривался в знойную даль, откуда неслось звяцанье и лязганье клинков, вопль битвы, пронзительное ржанье коней.
Посылая дворского, зная разум его и храбрость, Даниил сказал только:
— Я того ради пускаю тебя, да увидят граждане — близится спасенье их! Тебя ярославцы знают. А не зарвися токмо!
Но далеко еще было спасенье. И сильно зарвался дворский, и обступили его.
— Не дай бог, братья, выдать Андрея и добрых людей его! — звучным голосом крикнул князь и взмахнул рукой.
И полуторатысячная конная громада колыхнулась и ринулась.
Дивились немало на Западе новому князя Галицкого конному устроенью. Не скаковых, не игровых статей были кони под всадниками и не велики ростом, но крепки и рысисты были кони! А были все кони в личинах и в коярах кожаных, а люди в кожаных латах.
Но блистали их шлемы и сверкало оружие.
Конница шла, наращивая разгон. И когда прошла она тысячами копыт по рыхлой дерновине, по зеленому прибрежному лугу, выворачивая богатырскую ископыть, излетавшую со свистом стрелы, запущенной из баллисты, — когда прошла, то сразу стал черным луг, будто перепахали его.
Ухала и стонала земля!
Когда же вымчалась конница на горную хрящевину, грянула по кремню, по камню, то от искр, высекаемых подковами, зарево стлалось, точно летели всадники по раскаленной земле.
— Добре идут! Дивно разворачиваются! А ведь были невежды ездить на конях! — радуясь и любуясь твореньем своим, произнес Данило Романович, обращаясь к стоявшим близ него воеводам и прочим мужам храборствующим.
Между тем венгры строились в заступы. Прикрытые глубоким оврагом, поросшим кустами, они, устроив полки свои, двигались — один заступ за другим — на помощь к полякам.
Да и польский воевода, отступивший было полком своим, теперь, подкрепленный Фильнием, приказал трубить наступленье.
— Кирие элейсон! Христе элейсон! — пели священный свой гимн поляки, и «силен бысть глас ревуще в полку их!».
И все больше, все больше прибывало к ним угров.
Кичася на знаменитых конях своих, шли венгры. Разнолично и многоцветно было и убранство и снаряженье их.
Иные венгерские заступы — и в них не одни только простые всадники, но и многие из баронов венгерских — и одеяньем и снаряженьем были совсем точно половцы: тюркские, отороченные меховой выпушкой, колпаки, половецкие кафтаны и шаровары, половецкие сабли.
Тут же двигалась сплошь бронированная, от конской груди до головы всадника, тяжелая конница из рыцарей и рейтаров — и мадьярских, и немецких, и прочих.
Сверкали на солнце глухие огромные шлемы, подобные опрокинутым стальным ведрам, с прорезами для глаз и дыханья, сияли золотою насечкою панцири и щиты.
Раздуваемые на конском скаку, реяли белые мантии тевтонов-храмовников, с черным крестом на левом плече.
Были тут и добрынские немецкие рыцари, и много других.
Монашеские же ордены были представлены и братьями-миноритами и братьями-проповедниками. На хоругви последних изображена была голова собаки с горящим факелом в пасти: «Просвещайте мир светом истинной веры, рвите в клочья ее врагов!»
И над всем высилась на багряно-желтом бугре хоругвь самого короля венгерского — золотая корона Стефана на голубом шелке, несомая двумя ангелами.
Под нею на золотистом коне высился сам Шильний. Близ него, разъяренный, возбужденный, едва избегнувший плена, виден был Ростислав.
— Герцог! — обратился он к Фильнию. — Ты видишь? Если конница пробьется под стены, пешцы наши не устоят!
Фильний неторопливо взглянул в ту сторону, откуда близилась лавина, и скрипучим своим, гортанным голосом произнес:
— Посмотри же и ты, князь! — Большим пальцем левой руки, через плечо, не оборачиваясь, он показал на выдвигавшиеся из-за леса мадьярские конные заступы.
Ольгович глянул.
Великим, неисчислимым множеством, покуда только досягал взгляд, стояли венгры, будто боры сосновые большие…
— Да! — сказал Ростислав. — Лучше было Данилу не перейти Сана!
Барон ему не ответил. Наклоняясь то вправо, то влево, он всматривался вперед.
А там уже сшиблись. От треска и лома копейного стал будто гром. И падали мертвые, как снопы…
Бились уже всем полным боем. Не до стрел уже было, не до арбалетов. Свечою дыбились, криком страшным кричали кони, и кусались, и рвали друг друга зубами. Русские секиры, копья, мечи, палицы, булдыги и двузубые топоры сшиблись тут с ятаганами, и турецкими саблями, и латынскими алебардами, и с чудовищной булавою, утыканной трехгранными стальными шипами, — немцы нарицают ее «утренняя звезда» — «моргенштерн».
Крепко ударили поляки и венгры на правое крыло Василька.
— Элере!.. Батран!.. Элере!.. Вперед!.. Не робей!.. Вперед!.. — ревели венгры.
— Бей!.. Вперед!.. За отечество!.. — кричали русские и разили всей пятерицею.
— Бий!.. Напшуд!.. — восклицали поляки, и яростно ломили, и напирали, и уже торжествовали победу. — Звыценство… Погром (победа)! — радостно вопили они.
Но бросился в самую гущу колебнувшихся волынцев сам Васильке на кауром статном коне, и сызнова устроил войско, и скрепил.
Низвергнутые на землю, низринутые под копыта коней, стонали раненные тяжко и умиравшие.
Не хотел польский воевода отдать победу! Сам впереди своих кинулся на волынян, и устремились за ним поляки.
— Погоним большие бороды! — по-русски грозились они.
— Лжете! — в полный голос отринул им Васильке. И поткнул золотою шпорою каурого жеребца своего, и «потече на них со своей Волынью».
И не стерпели те и побежали.
— Громадяне, — кричала пехота, — не отставай! За князем!..
— Боже, до пумощь! Окронжаен нас! — слышались крики польских ратников.
И теперь уже русские вопили им вслед — разное — с ревом и гоготом.
Тщетно пытался остановить своих воевода Болеслава.
— Настенпуйце!.. — кричал до хрипоты и рвал длинные седые усы. — Рыцежи!.. До битвы!.. Отважне!.. Смяло!..
— Пузьно!.. — отчаявшись, отвечали ему воины. — Венгжы уцекаен!..
И впрямь! Уж колебнулось, дрогнуло и покатилось вспять многоязычное мадьярское полчище.
Толпами угоняли русские всадники пленных, словно конные овчары каждый свою отару. С накинутыми на шею арканами, будто железные истуканы, не сгибая ног, ступали немецкие рыцари: мешал идти панцирь. Но он же и сохранил им жизнь. Когда, низринутые на землю, иные ударом копья, а иные крючьями, наподобие багров, что были у многих русских конников, простертые и беспомощные, лежали рыцари, не в силах сами подняться, — ибо где ж тут было пажам и оруженосцам? — не турнир! — то немало тогда прогрохотало копыт и по голове и по тулову рыцарей, а уцелели! Однако изрядно у многих помят был и вдавлен панцирь.
Лучшие мужи, доблестные воеводы князя Даниила предводили тем конным ударом: и Шелв, и Держикрай Домомерич, и Всеволод Олександрович, и Василий Глебович, и Мстислав.
И не устояли венгры — и побежали, и потекли!
А навстречу к своим отчаянно пробивался сквозь мятущуюся толпу врагов, точно пловец, захлестываемый накатом моря, Андрей-дворский с теми, кто уцелел.
И тысяцкий города Ярослава ударил — Олекса Орешек — через внезапно распахнутые ворота, — захватил и перебил многих, что стояли на осадном городе и на турах, и посек тараны и камнеметы.
Но отринули его сызнова, ибо свежий венгерский полк пришел на подмогу, едва только увидал Фильний клубы дыма и пламя, поднявшееся над осадным сооруженьем.
— Бешусь! — злобно проговорил вполголоса Фильний и снова одним мановеньем руки вывел из-за леса пять новых и многолюдных конных полков.
— Убивать, кто бежит! — сурово напутствовал он.
Внимая гулу и стону битвы, Даниил безошибочным слухом и чутьем полководца узнал тот миг, когда заколебались весы сраженья. Он ринул еще один полк.
Всадник за всадником, гонец за гонцом мчались от князя и ко князю.
На взмыленном, шатающемся коне прискакал нарочный с левого крыла.
— От Василия Глебовича, княже! — соскочив наземь, задыхаясь, проговорил он. — Сеча люта идет! Ломят! Просит подмоги!..
Даниил сдвинул брови.
— Не будет подмоги. Ать стоит! — сказал он.
И снова пал нарочный на коня, вонзил шпоры и поскакал.
У Даниила оставался в тот час один только избранный полк, которого недаром страшились в битвах. Да оставались еще у него две сотни карпатских горцев, что привел за собою старик Дедива.
— Яков Маркович, — сказал Даниил воеводе, — станешь тут, в мое место!
И, послушный легкому касанью ноги, белый конь Даниила пошел широким наметом. Князь мчался на левое крыло своих войск. Но уже сильно стали подаваться и Шелв, и Мстислав, и Всеволод Олександрович — на правом.
Слышался грозный вой и улюлюканье венгров. Русские отступали к Сану.
Тяжело израненный воин попался навстречу князю. Правой, уцелевшей рукой он придерживал, стиснув зубы, обмотанное кровавой тряпицей, порубанное левое плечо.
— Княже, не погубися! — крикнул он Даниилу.
Даниил остановил отступавших. К нему подскакал воевода Всеволод.
— Княже! — проговорил он. — Изнемогаем! Говорил: не надо было переходить Сан. Мосты пораскиданы! А ведь тяжко нам. Угры-то лесом заложились и дебрью!
— Страшлива душа у тебя! — отвечал князь. — Ныне же поезжай в свои колымаги! На твое место другого ставлю.
Воевода пошатнулся в седле.
— Княже! — хрипло проговорил он. — Помилуй! Не осрами на старости лет. Вели мне честно здеся голову свою сложить!
И Даниил оставил его.
— Воины! — крикнул он голосом, преодолевшим гром и рев битвы. — Братья! Пошто смущаетеся? Война без падших не бывает! Знали: на мужей ратных и сильных идем, а не против жен слабых! Ежели воин убит на рати, то какое в том чудо? Иные и в постелях умирают, без славы! А я — с вами!
И откликнулись воины:
— Ты — наш князь! Ты — наш Роман!
И сызнова ринулись на врагов. А князь промчался вдоль всего войска — от края до края, и всюду, где проносился он, посвечивая золотым шлемом, долго стоял неумолкаемый радостный клич.
И венгерскому полководцу пришлось двинуть в битву свои последние, засадные полки.
— Пора! — сказал князь и повел на мадьяр свой отборный, бурями всех сражений от малейшей мякины провеянный полк.
У многих из простых ратников горели на мошной груди золотые гривны — цепи, жалованные Даниилом за подвиги, на виду всего войска, на полях битв.
На сей раз рядом с некоторыми из всадников шли горцы — гуцулы и руснаки, приведенные старым Дедивой. А и трудно было сказать — шли эти рослые люди беглым, просторным шагом или бежали? Только не отставали они от коней, чуть придерживаясь концами пальцев седла.
«И сотворися тогда сеча велика над рымляны!»
В тот же час ударили на врагов с другой стороны Яков Маркович воевода, да воевода Шелв, да горожане ударили снова из города и пробилися до Андрея, а оттуда опять ударили и налегли на венгров — погнали их, сбили их в мяч!
— Батран! Не робей! — кричал в бешенстве Фильний. — Стойте крепко! Русь скора на битву, а не выдержит долгой сечи!
Тщетно! Отступающие в беспорядке мадьярские полчища уже захлестывали и самый холм, где стоял Фильний.
И вот уже дорубился было Даниил королевской хоругви! Уже изломил он копье в некоем великане мадьярине и теперь прокладал себе дорогу мечом. Разит князь Данило своей тяжкой десницей. Крушат все вокруг не отступающие ни на шаг от князя горцы.
Вот-вот уже знамя! Уже слышно, как шелестит и плещет голубой шелк.
Но тогда кликнул по-своему: «На помощь!» полководец венгерский, и зазвенел горн, и сомкнулись отборнейшие телохранители, сберегатели королевской хоругви, и, вооружася отчаяньем, двинулись против Даниила. А на призыв той трубы уже ломил полк, собранный наспех каким-то венгерским рыцарем.
Один за другим рухнули наземь яростно оборонявшие князя горцы. И вот уже кинулось на него сразу несколько огромных мадьяр, и свалили с коня, и схватили.
Вопль ужаса и ярости исторгся у русских воинов, не успевших еще дорубиться холма.
Но внезапно разорвал Даниил застежку плаща своего, за который схватилось множество вражьих рук, отпрянул, подобно барсу, поднял валявшийся близ него горский топор и с размаху грянул по голове первого подвернувшегося.
Страшен тогда явился лик Даниила! Попятились мадьяры и расступились. А князь пробил дорогу к своим — уже ревели грозно у подножья холма — и сказал им ратное слово, слово, за которое кладут душу, и ринул их за собой к знамени.
И не стерпел венгерский вождь именитый — «тот древле прегордый угрин Филя».
— Лоу!.. Лоу!.. (Лошадь!.. Лошадь!..) — закричал барон вне себя, хотя и сидел уж на лошади.
И доселе не знают, требовал он запасного, поводного коня или же помутился в тот миг его рассудок от ужаса.
Вонзил он шпоры в золотистого благородного скакуна, ударил плетью и поскакал.
А и недалеко ушел!
Даниил же дорвался до королевской хоругви, привстал в стременах и яростно разодрал на полы тяжелое шелковое полотнище — вплоть до золотой короны Стефана.
…Привели Фильния.
Сумрачно, угрюмо выступал венгерский полководец. Подойдя к Даниилу, сидевшему на коне, он все еще властным и высокомерным движеньем отстранил от себя двоих русских ратников, что придерживали его.
— Герцог Даниэль! — медленно проговорил он. — Марс непостоянен. Я — твой пленник!
Даниил дышал гневно и тяжело.
— Ты хочешь пленник именоваться! — сурово ответил он. — Но у меня с вами войны не было! Ты пленник хочешь именоваться! — возвышая голос, продолжал он. — А пошто села наши пожег и жителя и земледельца побил? Отмолви!
Фильний молчал.
— Яко пленник хочешь быти? — повторил грозный свой допрос Даниил. — А пошто воеводу моего Михаилу убил, когда в плен его ранена взял? Ты видел: на нем трои цепи были золотые, — то я на него своей рукой возложил: за его ратоборство и доблесть. И ты содрать их посмел!.. А ныне что мне отмолвишь про то?
Барон молчал.
— И нечего тобе отмолвити! — заключил князь. — Нет! Не пленником тебя, а тело твое псам на расхытанье!
Фильния увели…
Угрюмыми толпами вели пленных венгров. Гнали табуны захваченных трепетнокровных коней. Сносили и складывали в кучи оружие и доспехи. Пылал и клубился черным дымом осадный город вкруг Ярослава. Далеко разносился звон колоколов. И до самой полуночи не умолкал над побоищем переклич: подымали раненых, отыскивали своих убитых, ибо многие тогда явили великое мужество и не побежали брат от брата, но стали твердо, прияв победный конец, оставя по себе память и последнему веку!
В Дороговске, на отлогой и обширной поляне за дубовым теремом князя, пировала дружина и наихрабрейшие ополченцы.
Торжествовали победу. Здравили князя.
Лучшие вина в замшелых бочках, и мед, и узвар из всевозможных плодов, и янтарное сусло в корчагах видны были там и сям под деревьями.
Упившихся относили бережно — на попонах — в прохладу, где булькал студеный гремучий ручей. Но и эти еще усиливались подняться и кликнуть, как только достигало их слуха, что князь опять сошел в сад с балкона и проходит между столами, а вслед ему гремит и несется:
— Здрав, здрав буди, княже, во веки веков!..
— Куме, а и любит нас Данило Романович! — говорил один седоусый волынский ополченец другому, столь же изнемогшему над грудой вареников с вишнею, залитых сметаною, и комдумцов с мясом. — Ты погляди: на столе-то — на сто лет!
— А и мы князя любим! — отвечал другой. — И ведь что он есть за человек! И рука-то у него смеется, и нога смеется! И всему народу радостен!.. Куме, напьемся! — растроганно и умиленно заключил он, стряхивая слезу, и поднялся на нетвердых ногах с чарой в руке, обнимая и обливая кума.
Никто уже и смотреть не хотел на яства; только пили вино да еще вкушали — медлительно и лениво — от груды плодов, до которой дотягивалась рука.
Большие кисти крупного, пропускающего сквозь себя свет винограда; сизым туском тронутые сочные сливы; бокастые, оплывающие на пальцах груши в переизбытке отягощали столы.
— А что, Андреюшко Иваныч, — обратился к дворскому князь, и доволен и светел хозяйской, господарской радостью, — думаю, тебе полегче было с мадьярами управиться! А?
— И не говори, князь! — шуткой на шутку ответствовал дворский, отирая большим красным платком струившийся с лица пот.
— И как ты успеть мог — дивлюсь!
— А на то я у тебя, княже, и швец, и жнец, и в дуду игрец! — отвечал Андрей-дворский. И затем — на ухо князю: — С трех сел женщин просить пришлося стряпати и пешти!
Всякий раз, окружая, воины и самого князя неволили пить с ними. Даниил смеялся.
— Что вы, братья! — увещевал он обступавшую его ватагу. — Вы пируйте себе во здравие. А с меня уже довольно. Да мне уже и не велено более.
Воины вскипали.
— Как так? — кричали они. — Кто смеет тебе, князю пресветлу, не велеть?
Даниил же, затаивая улыбку, отвечал:
— Князю, други мои, подобает по заповеди святых отец пити. А отцы святые узаконили православным по три чаши токмо и не боле того!
И, не зная, что отмолвить на это, воины отпускали его и долго стояли молча, смотря ему вслед, любуясь им и многодумно помавая головами друг другу.
Но в одном где-то месте дюжие руки ухватили-таки Даниила — качнуть, и уже тут понял князь, что никакое слово его не властно.
Услыша грозно-радостный рев и догадавшись, что это означает, выбежала, встревоженная, на балкон Анна Мстиславовна, в малиновом, с широкими рукавами, летнике, в белоснежной легковейной тканке, наспех кинутой поверх дивных черных волос, и глянула вниз, отыскивая очами дворского.
А Андрей-дворский стоял уже поблизости, возле дерева, и знаками показывал ей, что нечего, мол, страшиться.
Воины же бережно поставили своего князя на землю, а потом сызнова взняли его на большой на червленый и сердцеобразный щит, по обычаю древнерусскому, и над головами своими понесли его во дворец.
И от них не укрылась тревога Анны Мстиславовны.
— Княгиня-свет, матынька наша! — проговорили воины, взнеся Даниила к ней, во второй ярус дворца. — Ты никогда не страшися, оже князь твой — на наших руках! Лелеемо твоего князя и пуще своих голов храним!
На лестнице затих шум тяжелых шагов, и, прежде чем успела опомниться Анна, Даниил, зардевшийся, светлый, каким она его уже давно не видала, подхватил ее, подбросил чуть не под самый потолок, слабо вскрикнувшую, и принял легко и мощно, и вновь, и вновь подбросил.
— Даниль… хватит уже… милый… — успевала только вымолвить Анна.
— А как же — тебя-то, княгиня моя милая, орлица моя? — отвечал, улыбаясь, Даниил, ставя ее на ковер.
И, не выпуская ее, сел с нею в кресло.
И чуть слышно провеял возле уха его шепот Анны:
— Лада мой… Милый мой, милейкий…
— Половчаночка моя… скуластенькая…
— Даниль! — будто бы сурово вдруг прикрикнула на него Анна и спрыгнула с его колен и погрозила ему пальцем. Полукружия тонких ее бровей слегка дрогнули в притворном гневе. — Почему я половчанка? — строго спросила она. Гордо откинув голову, принялась было считать: — И отец мой — Мстисляб, — сказала она и пригнула мизинец, — и дед мой — Мстисляб, — и княгиня пригнула второй палец.
Но в то время, как дотронулась третьего, Даниил с половецким произношеньем лукаво переспросил:
— Мстисляб?
— Даниль! — притопнув красным каблучком сандалии, сказала Анна.
А он, как бы продолжая за нее счет и пригнув третий палец, сказал, подделываясь под ее голос:
— И еще дед мой — Хотян… свет Сутоевич…
— Вот побью тебя!.. — Анна сжала кулак.
Даниил покорно развел руками, однако покачал головой.
— Но только вспомни сперва, что в Ярославлем уставе сказано: «А коли жена бьет мужа своего, а про то митрополиту — три гривны!» — предупредил он ее строго и назидательно.
Анна расхохоталась, подошла к нему и обвила его могучую шею смуглой прекрасной рукой.
«Половчанка!» Как много раз это простое, нежной ласкою дышавшее слово разглаживало на высоком челе Даниила межбровную морщину потаенного гнева, скорби и душевного мрака в страшную пору отовсюду рушившихся и на князя и на отчизну ударов неслыханных испытаний! Бывали в такую пору часы, когда князю не мил становился свет, когда он — ради других, не ради себя, дабы не прорвался в нем, не дай бог, лютый отцовский гнев, — замыкался от всех и ни с кем, даже с ближними боярами своими, не хотел слова молвить!
Легкой поступью, неслышно входила тогда в его горницу Анна и, немного поделав что-либо совсем ненужное и повздыхав тихо-тихо, вдруг несмело спрашивала: уж не она ли разгневала его чем?
Князь отмалчивался.
— Нет, правда, скажи: это — я?.. мэн?.. — повторяла она вопрос свой по-половчански.
Но обычно и этим не разрешалось еще угрюмое, тягостное молчанье супруга.
Тогда она тут же, наспех, придумывала какую-либо сплошь половецкую фразу, где, однако, целый ряд слов звучал как забавное искаженье русских.
Князь, поглаживая край бороды большим пальцем левой руки — признак неостывшего гнева, — искоса взглядывал на жену и, досадуя, что не отстает, многозначительно спрашивал вдруг:
— Скажи: как по-вашему «смола»?
— Самала, — невинно пояснит Анна, хотя уж спрашивал он это не раз в такие мгновенья, да и знал половецкий не хуже ее.
Даниил, бывало, лишь дрогнет бровью при этом ее ответе, а она, успевшая уже уловить в его золотисто-карих глазах, замутившихся гневом, первый луч хорошего света, торопилась поскорей закрепить успех первой битвы с демонами гнева и мрака.
— Супруг мой!.. Эрмэнинг!.. — певуче-звучным своим, призывным голосом произносила она.
И князь начинал улыбаться, все еще отворачиваясь.
Анна подходила к нему.
— Ну, а как по-вашему «этот»? — порою спрашивал князь.
— Бу.
Даниил слегка усмехался.
— «Мой»?
— Мэнинг.
— Та-ак… — протяжно, удовлетворенно произносил князь.
И оба уже ощущали они, что сейчас-то и начинается самая желанная для обоих часть половецко-русского словаря:
— А «сундук»?
— Синдук, — отвечала Анна.
Князь уже с трудом сдерживал смех.
— «Изумруд»? — спрашивал он.
— Змурут, — не смущаясь, «переводила» Анна.
— Чудно! — посмеиваясь в бороду, говорил князь. — Ну, а «изба» как будет у половцев?
— Иксба.
Даниил хохотал. С тех времен, с таких вот мгновений и повелось: «половчаночка…».
Вдруг князь прислушался. Как бы судорога прошла у него по лицу. Он встал.
Вслушалась и Анна.
Гортанный, с провизгом, говор, перешедший в крик, донесся откуда-то из сеней.
— Татарин крычит! — скрежетнув зубами, сказал князь. — Ух! И когда же минет с земли нашей нечисть сия?
В войлочном белом, насквозь пропыленном колпаке с завороченными краями, в грязном стеганом полосатом халате, и не разглядишь, чем подпоясанном, стоял на ступенях высокого княжеского крыльца молодой татарин — крикливый, щелоглазый наглец с темным мосластым лицом.
Он рвался в хоромы.
А Андрей-дворский, увещевая, гудел, точно шмель, и заграждал ему дорогу — то спереди, то справа, то слева.
— Да ты постой, постой, обумись! — говорил он гонцу, то расставляя перед ним руки, а то и легонько отталкивая его.
Татарин яростно кричал что-то по-своему, ломился вперед, совал в лицо дворскому золотую пайцзу — овальную пластинку с двумя отверстиями, покрытую крючковатыми письменами и висевшую у него на гайтане.
— Да вижу, вижу, — говорил, отстраняя пайцзу, дворский. — А чего ты жерло-то свое разверз? Знаю: от ближнего хана, от Могучея, приехал и Батыги-хана посол. Все знаю! А доколе не облачишься как подобает, не токмо ко князю, а и в хоромы не допущу. Что хошь делай!
Татарин неистовствовал.
Дворский устало смотрел в сторону, а тем временем ключник уж приказал принесть одежду и сапоги.
— Помогите послу цареву переодеться-переобуться! — приказал слугам Андрей и пропустил гонца в сени.
Тут, в уголке, посланному Батыя поставили табурет. Слуга, взявшись за халат, знаками показал татарину, что надо сбросить одежду. Тот понял это совсем иначе. В негодовании он сам распахнул халат, разорвав завязки, и начал охлопывать себя и по бокам и по груди.
— Думает, мы у него нож заподозрили, — догадался дворский. И, усмехнувшись, принялся успокаивать гонца: — Да нет, батырь, знаем: на такое злодеянье посла не пошлют! И не про то говорим. А не подобает: грязный ты, в пыли весь!
С золотою прошвою зеленый кафтан, новые сафьяновые сапоги, круглая плисовая шапка, отороченная мехом, благотворно подействовали на татарина. Он стал переодеваться с помощью слуг.
Довольный этим, Андрей изредка взглядывал на него.
— То-то! — ворчал он. — В баню бы тебя сперва сводить, да уж ладно! И шаровары надень, глядеть на тебя не будем.
Татарин переоблачился. Однако лицо его все еще дышало настороженной злобой.
Дворский же, невзирая на то, похваливал его и говорил:
— Ишь ты! Словно бы и ростом повыше стал. Теперь и князю пойду доложу. А то скорый какой: в хоромы его! Ты погляди, — обратился он к татарину и указал на пол, — и здесь-то сколь наследил! А там у нас полы-те светлой плашкой дубовой кладены, да и воском натерты!
Проходя мимо большого венецианского зеркала в стене, татарин увидал себя и широко ухмыльнулся.
— Вот видишь! — сказал ему, заметив это, Андрей. — И самому взглянуть любо-дорого!
Гонец оправил перед зеркалом свое одеянье.
Дворский же Андрей, похлопав его по плечу, сказал:
— И то — твоя одежда, батырь, насовсем твоя! И сапоги твои. Сымать не будем. А шляпу дадим, как назад поедешь. Твое это, твое все!
Андрей все сказанное так внятно изъяснил знаками, что мослатое лицо батыря залоснилось от широчайшей улыбки.
Даниил Романович не соизволил принять гонца.
— Когда бы посол был — иное дело. Но то гонец только, — сказал он брату Васильку — князю Волынскому и печатедержателю своему — Кириле.
И те одобрили.
Грамоту Батыя принял Кирило.
На выбеленной под бумагу, тонко выделанной телячьей коже, исписанной квадратовидным уйгурским письмом, первое место было отведено длиннейшему титулу Батыя, заполнявшему две трети грамоты. Старый хан именовался там и царем царей и вседержителем мира.
И только два слова отведены были ее содержанию. Но эти два слова были:
«Дай Галич!»
Созван был чрезвычайный совет. На сей раз, кроме Андрея-дворского, Кирила-печатедержателя и старого Мирослава, думал с князем и младший Романович, Васильке, — сотрудник мудрый, соратник верный, светившийся братолюбием.
Думал с князем и преосвященный Кирилл, галичанин родом, сверстник своего князя, друг юности, а и потом всю жизнь друг неотступный в грозе и в беде, советник опытный, помощник неустанный.
Волею князя Даниила он именовался уже теперь митрополитом Галицким, Киевским и всея Руси, хотя еще и надлежало ему быть ставлену от патриарха, в Константинополе, а не ездил на поставление за безвременьем и лихолетьем царьградским.
Однако и Киев, и сам Владимир на Клязьме, Суздальский, и Новгород Великий чтили избранного собором иерархов российских бывшего епископа холмского как митрополита. Кирилл беспощаден был к распрям княжеским и крамолам, и многих враждовавших меж собою князей примирил он друг с другом.
Коротко сказали свое на совете и Кирило-печатедержатель, и Андрей-дворский, и князь Василько.
Воевода, воспитатель княжой, Мирослав говорил назидательно и пространно — от старости.
И только ему одному князь и прощал многословие.
Не прерывая маститого, дебелого старца ни движеньем, ни словом, Даниил только щурился и слегка покусывал в нетерпенье полную нижнюю губу.
Далеко вдался Мирослав! Обозрел Запад, обозрел и Восток. Вспомянул вероломство обоих королей венгерских — и Андрея, и Андреевича Бэлы, шаткость Лешка Белого, краковского («Не тем будь помянут покойник!»), хлипкость другого Казимирича — Конрада Мазовецкого, да и вражду, из-за убыточного союза с Конрадом, со стороны Болеслава Лешковича; вспомнил лесть и коварство Миндовга: «Жди, жди помощь — пришлем», — гневно передразнил Мирослав, — а дотянулись едва-едва, когда уж и побоище остыло!»
Глянул старый воевода и на единоверный Восток: во прахе лежит пресветлая и превеликая Византия! — ограбили, испепелили, обесчестили Царьград латынские крестоносцы — немецкое похабное воинство!
И престол патриарший из-за крыжевников латынских ушел в Никею!
Далее вспомянул он своих. Да! Уж такого-то витязя и водителя полков и за правду неустанного ратоборца, каким был покойный тесть Данила Романовича, Мстислав Мстиславович, — царство ему небесное! — долго, долго Русской земле не заиметь! Тот бы уж поспешил к Данилу Романовичу, не умедлил!
И, радостно улыбаясь в седую обширную бороду этим воспоминаньям своим, припомнил старый дядько воевода, как ревмя ревели, отсиживаясь на колокольне галичской от Мстислава, юный королевич венгерский Колвман с женою своей, двенадцатилетней отроковицей Соломеей Лешковичной, — Коломан, всаженный было отцом своим в короли «Галиции и Лодомирии».
И многое другое припомнил!
— А теперь — кто же на подмогу к тебе, княже? — заключил Мирослав. — С Михайлой Всеволодичем Черниговским, с тем у тебя мир, — ино ладно. А зятек Бэлы-короля, Ростислав Михалыч, да и другой Ольгович, Изяслав, — те все свое! — видно же, и у родины бывают уродины!.. А прочие князья наши — их, погляжу, и сам Батуха не вразумил!..
Даже и того не поймут, что Ярослав Всеволодич Суздальский — то всем им общий, единый щит: копают под ним в Орде!.. Я сие к тому говорю, князь, — как бы спохватываясь во многоречье своем и смущенно поглядев на воспитанника своего, завершил слово свое Мирослав, — неоткуда нам помощь ждать… Верно, Ярослава Всеволодича старшой сынок, Олександр Ярославич, хотя и молод, а по взлету судя — орел! А, однако, одни-то они с отцом своим что возмогут против силы татарской? Когда бы все князья русские — за одино сердце!.. Про то все и хотел сказать… Не обессудь, княже!
И старый Мирослав, отдуваясь, вдвинулся в кресло.
Даниил с затаенною улыбкою увидел, как сдержанный вздох облегчения вырвался у прочих его сподвижников. Но разве мог прервать он Мирослава — этого человека, что сорок лет тому назад спас их обоих с Васильком, осиротевших во младенчестве, Мирослава, который был до гроба преданным слугою и ратоборцем покойного отца, да и овдовевшей матери их, княгини Анны, Мирослава, который уберег их во младенчестве и отрочестве от сатанинских козней и венгров, и Ольговичей, и от злого мятежника Земли, боярина Владислава, и от Судислава, и от прочих крамольных бояр галичских, искавших истребить племя Романа Великого, да и поныне злоумышлявших на жизнь своего князя!
От младых ногтей этот человек учил его не только метать копье, владеть мечом и щитом, накладывать стрелу и на пятьсот шагов сбивать с дерева белку, мягчить неукротимых коней, но, вместе с покойным воеводой Демьяном, и ратному великому искусству и устроенью и вожденью полков, но и греческому языку — от альфы и до омеги, и священноотческим книгам. и истории русской, византийской и западных стран, а еще и дивному искусству влагать мысль большую в малое пространство словесное — так, чтобы зазвучала та мысль реченьем памятным, созвучным и складным.
Как же было ныне Даниилу Романовичу не снизойти иной раз к поучительному многословию старца!
— Ты все молвил, отец? — спросил Мирослава князь.
— Все молвил, князь. Не осуди, — отвечал Мирослав.
— Молви же и ты, владыко! — слегка склоняя голову, сказал Даниил митрополиту Кириллу.
Недвижным осталось сухое, в черной бороде, смуглое строгое лицо владыки. Затем, слегка наклонив голову в белом митрополичьем клобуке и чуть притенив ресницами большие черные, проницающие душу глаза — глаза, о которых говорилось, что они и под человеком, в глубь земли, видят, — Кирилл ответил:
— Не мне, государь, худому и недостойному рабу твоему, поучать тебя державствовать. Но лучше ты нам поведай, что решил ты.
И снова стал недвижим как изваяние.
Лишь перстами левой руки он привычно касался осыпанной жемчугом панагии, блиставшей на золотой цепи поверх шелковой мантии василькового цвета.
Князь вздохнул. Поднял голову.
— Да. Я решил, преблагий владыка, и ты, брат мой возлюбленный, и вы, бояре! — сказал Даниил. — Войну с татарами ныне принять мы не можем: крепости наши не завершены, разорение от Батыевой рати не избылося! Угры не умирились, ждут! Миндовг… — и князь на мгновенье остановился. — Миндовг — тоже! Да и магистр. Дать бой в открытом поле ныне одним — непосильно! Добро бы — одни татары, но то — вся Азия на коне! Неисчислимым многолюдством своим и лошадью задавили! Последняя наша перепись всенародная что показала? — Тут как бы с полувопросом он взглянул на Андрея-дворского и тотчас ответил сам: — Без двух тысячей триста тысяч — с женами и детьми. А Батый если, как в те годы, придет — шесть крат по сто тысяч одних ратных только!.. Но и не дам полуотчины моей, а поеду к Батыю сам!
Что поднялось!
Даже Мирослав, опершись о поручни кресла, вскочил на ноги.
— Княже!.. Что ты! Господь с тобой!.. Как ты надумать мог! Да уж лутче не знаю что в посыл им послать! — проговорил он, задыхаясь, и когда сел снова в кресло, то, не в состоянии более уж и сказать что-либо, только возвел руками ко всем остальным советникам князя.
— Брат! — сказал Васильке, обратясь к Даниилу. — О державе подумай, об нас всех!..
И нахмурился.
— Того нельзя, князь! — сказал дворский. — Тут мы все противу тебя станем, а не пустим тебя! Анне Мстиславне падем в ноги!
— Княже! — промолвил Кирило-печатедержатель. — Сам хочешь в руки поганым даться! Или не помнишь, как в ту рать, когда Батый из-за Горы воротился, из Мадьяр, отрядил он Балая и Монмана-богатыря — окружить тебя и схватить, — а не на доброе же! Ладно — спасибо ему! — Актай-половчин упредил, спас! А то бы и не быть с добром!.. Туда, в Татарыте, много следов, а оттуда, как все равно из логова львиного, нетуть! Князя Федора Юрьича давно ли убили? Андрея Переславского? — Тут канцлер встал и с глубоким поклоном князю домолвил: — Княже и господине мой! Буде с тобою что случится в Орде-то, ведь сам знаешь, — народ без тебя сирота! А пошли лучше меня, недостойного: потружусь за отечество, за государя, сколь разуменья моего станет!
Князь движеньем руки велел ему сесть. Видно было, что он взволнован.
— Бояре! — сказал он, придав своему голосу властность и суровость. — Я не про то вас позвал, чтобы судить, ехать мне или не ехать: то сказано! Ныне знаю: самому надлежит мне быти послом своим. А ежели смертному часу моему быть в Орде — что ж! — его же не минуть никоему рожденному. Но я про то вас воззвал: с чем поехать?
— С дарами, княже… а и лучше бы одни только дары отослать, а самого себя поберечи! — посоветовал бесстрашный Мирослав.
Даниил Романович начинал явно гневаться.
— Андрей Иваныч! — обратился он к дворскому. — А повели возы запряшти! Да коломази приготовить вели побольше: возы, мол, тяжки будут — оси не загорелись бы! — пожирнее смазать… да и штоб скрып не слыхать было народу!.. «Что за обозы идут?» — «А это князь Галицкий дань в Татары повез!»
Даниил подальше отставил из-под руки нефритовую чернильницу.
— Откупиться — не дань платить! — смиренно упорствуя, возразил Мирослав.
— А и того нам отцы и деды не заповедали! — сурово ответил князь. — Я Батыю не данник, не подъяремный! Не копьем меня взял! Не на полку повоевал!
Старый Мирослав развел руками:
— И немцы не данники, и венециане, и греки, и французский король, а караванами к Батыю шлют!
— Мало что! — презрительно сказал князь. — Масулманы — те и вовсе татарам покорились: калиф багдадский — тот и слоны шлет на Волгу, и жирафы, и страусы, и золото, и паволоки… Сам говоришь, караванами. Или же и нас уподобить им хочешь?
— Пошто — караваны? — как бы не замечая нарастающий гнев князя, желая одного только — отвратить его от поездки в Орду, возразил Мирослав. — Им и дукаты хорошо, и бизантины, и динары, и гривны!..
— Жадна душа — без дна ушат! — молвил, усмехнувшись, князь.
Мирослав крякнул и не сразу нашелся, что ответить былому ученику своему. Помолчав же, сказал так:
— Не огневайся, княже! То слово, что ты сейчас молвил о татарах, — истинное слово, верное. Но я вспомяну родителя твоего, государя Романа Мстиславовича: разве был кто в целом свете храбрее его? — а и тот говаривал, сам я из его уст слышал: «Иного врага клещити, а иного и улещити!»
Князь решительно пресек дальнейший спор о его отъезде в Орду.
— Вот что, бояре, — непреклонно проговорил он, — довольно про то!.. Но знаю сам: чем-либо поклониться придется — в Татары без подарка не ездят! Но хотел бы я не простой какой-либо дар Батыю измыслить, но такой, чтобы — первое — не принизить достоинство и честь Земли Русской, а и чтобы не было акы дань. Второе — чтобы угоден был тот подарок хану. Третье — чтобы стал подобен тот дар коню данайскому, а вернее молвить — яблоку Париса… Об этом и спрошу вас…
И думали в ту ночь многое. И многое предлагалось. И все отвергнуто было князем.
— Подумайте, бояре, об этом еще. И ты, владыко! И ты, Васильке! — сказал князь, отпуская совет, и в последнее еще раз просил и владыку, и брата, и бояр своих попещися усердно — и о державе, и о семействе его, буде не возвратится.
— Андрей Иваныч! — сказал он дворскому. — А тебе не отлагая снаряжать людей, и поезд, и весь дорожный запас. Ты со мною поедешь.
Лицо дворского озарилось радостью.
Было уже за полночь, когда Даниил прошел на половину княгини, но Анна еще не ложилась. Девушка была отпущена. Княгиня сидела одна перед настольным зеркалом, в пунцовом, рытого бархата халатике, с кистями, протканными золотой нитью, и расчесывала волосы белым, с длинною рукоятью гребнем.
Время от времени, будто утомясь, Анна откладывала гребень на подзеркальник, руки ее вяло опускались, она вздыхала тяжело и, наклонив голову на плечо, долго и неподвижно смотрела на свое отражение в зеркале.
Но едва легкий шорох дверной завесы, тронутой Даниилом, коснулся ее слуха, она с такой стремительностью вскочила и обернулась к нему, что сронила с ноги ночной, шитый бисером, босовичок на красном каблуке, и тогда, не думая, сбросила другой и в одних шелковых, тугих, персикового цвета чулках перебежала комнату по мягкому, пышному ковру — и кинулась, приникла, и слезы крупные закапали из очей.
Он склонился над нею, взял обе руки ее в свою, приподнял ей лицо.
— Половчанка моя!.. Что с тобой? — спросил он, увидав ее слезы.
— Ничего, Даниль! — отвечала она, покачнув головою и поспешно осушая слезы, боясь, что он уйдет. — Я ждала тебя… хотела, чтобы ты пришел… и стала молиться, чтобы ты пришел.
Даниил рассмеялся.
— Ну вот видишь! — сказал он.
— И я знала, что ты придешь!
— От кого?
— У меня два раза упал гребень!
— Да-а… — сдерживая улыбку, проговорил он. — А он больше ничего не сказал тебе — гребень твой?
— Нет, — отвечала она, и беспокойство овладело ею.
Князь отошел к столу, за которым обычно занималась княгиня, и, стоя к столу спиною, слегка опираясь о него концами пальцев, сказал ей, как нечто решенное уже и простое:
— Еду к Батыю.
И оттого, что это было сказано таким же голосом, как если бы: «В Берестье, в Кременец, в Комов», — до нее не сразу дошло все страшное значенье произнесенных им слов.
А когда поняла, то у нее вдруг подломились колени, и она опустилась в кресло и смотрела на него молча и неподвижно.
Даниил нахмурился.
— Даниль! — простонала-промолвила наконец она, с мольбою сложив прекрасные руки свои. — Да какой же то ворог твой лютый присоветовал тебе?
— То я решил сам, — жестко и непреклонно отвечал князь. — И ты меня знаешь, Анна! А еду не того ради, чтобы поганую его морду видеть. И не станем боле говорить про то, а иначе уйду.
— Горе мне!.. О, горе мне!.. — навзрыд вскрикнула Анна и схватила в горсти дивные волосы, и закрыла ими лицо, и, покачиваясь, запричитала.
— Не вой! Не вдова! — гневно прикрикнул на нее князь и пошел к двери.
Она бросилась вслед, и упала на колени, и обхватила ноги его.
Он остановился. А она, все еще не отпуская ног его и силясь остановить рыданья, говорила ему:
— Не уходи! Даниль! Не уходи! Я не буду больше!..
Она вернула его. Привела в порядок волосы и одежду и тогда, стараясь говорить спокойнее, снова начала о том же:
— Где же твои слуги верные? Где же твои советники мудрые, если уж некем стало замениться тебе? — сказала она.
— Просился ехать Кирило, — сумрачно и нехотя отвечал он. — Но токмо я один смогу что-либо достигнуть в Орде, никто иной. И не береди душу, Анна!..
— Князь мой! — приближаясь к нему, с тихой мольбой в голосе сказала она. — Но ведь они убьют тебя! Если уж здесь они хотели схватить тебя, а там… да и уж если Федора Рязанского умертвили, а ведь что он для них? И поедешь ты, с твоей гордостью?
— Да! — прервал ее Даниил. — Уж глумиться надо мною не будут… про то знаешь…
— Знаю! — вдруг выкрикнула она, и глаза ее зажглись диким блеском. — Но и ты знаешь, что над собою супруга князь-Федора, Евпраксия, сделала!.. Та и младенца с собою вместе не пожалела… а у меня уж большие все!..
— А Дубравка? — тихо-грозным голосом возразил он.
— Что ж Дубравка? — уже и себя не помня, отвечала княгиня. — О ней будет кому позаботиться.
— Стыдися, княгиня! — крикнул он голосом, какого уже давно от него не слыхала Анна. — Постыдное и страшное слово твое! А еще и христианкою нарицаешься!.. Опомнись! Подумай о себе, княгиня: кто еси?!
И, потрясенная гневным словом его, она смирилась и, тихо жалобясь ему на него самого, стала молить, чтобы он простил ее, обеспамятевшую от любви, от скорби, от страха за него.
Он стал утешать ее.
Совсем было покорившаяся неизбежному, Анна снова вскочила.
— Даниль! — с невыразимой скорбью вскричала она. — Неужели именины твои будут среди поганых?
Князь рассмеялся.
— Что ж делать! — сказал он. — Уж так довелось! — И, успокаивая ее и отводя на другое, промолвил: — Вот и расстроила и огорчила меня! А ведь я, хатунь моя, ханша моя, шел беседовать, шел советовать с тобою много!
— Да? Да? — проговорила, радуясь, Анна и, чтобы загладить скорее вину, поспешно отерла дрожащими руками заплаканные глаза свои. — Эзитурмен — я слушаю, господин мой!
— Шел беседовать с тобою о яблоке Париса, — сказал князь.
В дворцовой церкви о полудни митрополит Кирилл отслужил напутственный молебен, благословил князя. Затем, перейдя в большую столовую палату, посидели в ней молча с мгновенье времени и поднялись, и князь стал прощаться с женою, с братом, с боярами ближними, с чадами и домочадцами.
Когда он поцеловал Анну, она взглянула на него и чуть слышно сказала:
— Я провожу тебя… до столпа только!..
Он жалостно посмотрел на нее.
— Не надо, княгиня моя мила, Анна… дальние проводы — то лишние слезы, — так сказал он, и она потупила очи свои и ничего, ничего не сказала ему более.
Склонив голову перед старшим, принял прощальное лобзанье его брат Василько и, тяжело вздохнув, глянул ему в глаза своими синими ясными глазами и молвил:
— Все, что наказывал мне, брат мой и господин, то все будет свято!
И отошел.
— Прощайте, сыны! — проговорил князь, одного за другим на краткий миг привлекая головою к плечу своему и целуя.
— Прощай, государь! Прощай, отец! — один за другим ответствовали ему сыновья и, поклонясь, отходили.
Опустя очи долу, пасмурные стояли все четверо Даниловичей.
Старший, Лев, — могучий мышцею и уже отведавший битвы юноша. Был тот Лев и лицом, и обликом, да и складом души своей более в деда своего, Романа Мстиславича: ростом не так велик, а плечьми широк, с головою крупной и угловатой, темноволосой и коротко остриженной; лицом красив, черноок; нос немного с горбиною. В битве старший Данилович являлся яр, в гневе — лют, а и гневлив не по возрасту! Скрытен. И не столько дружили с ним, сколько опасались его молодые сыны боярские, да, пожалуй, и братья!
Двумя годами по нем — Роман. Сей Данилович был не отрок уже, но еще и не юноша. Стройный, гибкий и темно-русый. Душой бесхитростен. Любил прямые пути. Слова своего не ломал. Бывало, накатывало и на него, но отходчив был Роман и не злопамятен.
Двенадцатилетний Мстислав, златокудрый и синеокий, пылкий и звонкоголосый мальчуган, любимец дяди своего, Василька, бояр всех, да и матери баловень, был лицом похожее всех на отца, но и сильно пробивалась в нем гордая и кипучая кровь синеокой бабки, отцовой матери, Анны Мечиславовны, вдовы Романа Великого, в девичестве княжны польской.
Однако дядько Мирослав, тот более, чем ко всем остальным княжичам, прилепился душою к младшему Даниловичу, одиннадцатилетнему Шварну. Шварно — то было княжое имя ему. А христианское — Иоанн.
Четыре года всего назад были княжичу постриги, и посадил его старый Мирослав на коня, и перевели на мужскую половину. И великое было веселье в Холме!
Немного хлипок был здоровьем и тонкокостного склада младший. Но всячески старался укрепить и закалить светлорусого своего любимца Мирослав.
— Погодите еще, — говаривал Мирослав, — возрастет мой Иван Данилыч и бестрепетен будет в битвах! Но к православным столь же легкосерд будет, акы отец!
Легкой, стыдливой поступью подошла проститься Дубравка. Девочка была точно ландыш. Ей еще и десяти не было.
Князь положил свою ладонь на худенькое плечо, и она вся так и приникла к нему. Отец дотронулся рукою до золотых косичек, переплетенных алыми вкосничками.
— Ну, княжна! — проговорил он, и тут впервые голос его заметно дрогнул.
— Тату! Не уезжай! — срывающимся голосом проговорила она и заплакала.
— Доню! — горестной улыбкой сопровождая слова свои, негромко воскликнул князь и посмотрел на бояр. Но все они, потупя взоры, стояли, будто не видя ничего и не слыша. — Доню! — повторил князь. — Того нельзя… крохотка моя!..
Золотистые, теплые очи ее — отцовские — глянули на него, полные слез.
— Уплаканко мое! — сказал он и погладил ей голову.
— Тату!.. Тебя все слушают… ты все можешь! — не уезжай!
Точно острый нож прошел по сердцу князя. Он поспешно поцеловал ее и взглянул на княгиню. Анна Мстиславовна подошла и бережно увела разрыдавшуюся Дубравку.
Когда подошел черед прощаться боярам, Кирило-печатедержатель вдруг молча упал в ноги князю. Князь вздрогнул. Канцлер же сызнова, троекратно, земным и молчаливым поклоном простился со своим князем.
А когда поднялся, то крупные слезы капали на седую бороду.
— Данило Романович! — сказал он просто, не титулуя, не именуя князем. — Прости, в чем согрешил пред тобой!
— И меня прости, Данило Романович! — сказал еще один из бояр и тоже упал в ноги князю.
За ними же — другие бояре, и домочадцы, и слуги. Послышались рыданья и всхлипыванья.
Прекрасное лицо Даниила задергалось.
— Што вы?.. Што вы? Полноте! — молвил он. — Не по мертвому плачете!
Престарелого Мирослава он удержал от земного поклона.
— Полно, отец, — сказал он. — Ты прости меня, коли в чем тебя обидел!
Анна хотела, видно, ступить к нему и что-то сказать, но вдруг пошатнулась и упала, точно подкошенная, и уже близ самого пола подхватил ее старший Данилович.
Кинулись к ней. Побежали за лекарем.
Старик Мирослав наклонился над Анной, приказал поднять окна.
— Не бойся, Данило Романович! — успокоил он князя. — То беспамятство со княгиней… оморок с нею.
И слова его подтвердил не замедливший предстать перед князем придворный врач, армянин-византиец Прокопий, некогда прославленный врач императора византийского Ангела Исаака, бежавший вместе с царевичем Алексеем к Роману в Галич, когда заточен был и ослеплен император Исаак.
Прощупав пульс на руке у княгини, Прокопий на древнегреческом произнес:
— Государь! Сердце императрицы приняло чрезмерно много ударов. Но в данный миг жизнь ее вне опасности.
Даниил пытливо-тревожным взором взглянул в лицо медика.
Прокопий не отвел глаз и уверенно и спокойно сделал отрицательное движение головой.
Даниил склонился над Анной, молча поцеловал бледный, холодный лоб и поспешно покинул внутренние покои дворца.
Четверо сынов сопровождали князя верхом на расстоянии двух верст.
Здесь он еще раз простился с ними.
— Ну, орлята мои, — сказал он, — ждите! А не вернуся — то Васильке старей всех! Ему заповедал блюсти державу и Русскую Землю стеречь! Вам же Васильке — в мое место! Лев! Тебе — в Галиче. А Василька Романовича слушай во всем! Да поберегите мать… Ну прощайте!..