Глава XXVI
Среди лесов и болот Новгородской губернии затерялась небольшая деревушка, которой впоследствии суждено было приобрести громкую известность в русской истории.
В деревушке этой вот уже полтора месяца живет отставной фельдмаршал граф Суворов-Рымникский.
В описываемый нами день опальный владелец деревушки только что возвратился из церкви, где пел на клиросе, вместе с ним пришел и маленький седенький священник в полотняной рясе. Камердинер Прошка возился у чайного стола, заваривая любимый графом зверобойный чай.
— Так-то, батюшка, — говорил граф, присаживаясь к столу, — прежде пел Марсом, а теперь пою басом; пулями да калеными ядрами, бывало, перебрасывался с турками и поляками, а теперь с деревенскими мальчишками да бабками… Да и за то спасибо, что в бабки играть позволяют, — продолжал, немного помолчав, старый фельдмаршал, боюсь, — что и это скоро воспретят… Поехал на днях за семь верст к соседке, так Николев сейчас же тут как тут. Вам, мол, не позволено по гостям разъезжать.
Священник тяжело и сочувственно вздохнул.
— И подумаешь, как попираются истинные заслуги, — сказал он. — Другие весь век свой кроме вреда ничего не приносили, а посмотришь — живут в свое удовольствие… Иной и пороху не нюхал, а в генерал-адъютанты, в графы, в андреевские кавалеры попал, к примеру хотя бы взять графа Кутайсова…
— Э, батюшка, генералы бывают двух родов: одни родятся генералами, другие ими делаются. Одни отличаются на поле сражения, другие на паркете… Поле-то сражения далеко от Питера, пойди, доберись до него, да посмотри, что там делается, а паркет под боком. Кто половчее да поподлее, тот на нем и герой, а героев награждают. Ну, да Бог с ними, дали бы мне умереть спокойно да убрали бы отсюда Николева. Просил о том государя, ответа нет никакого, а тут одна беда за другою как снег на голову валится. С графиней Варварой Ивановной разошлись мы давно. Сами знаете — не по моей вине, дал я ей приличную пенсию — три тысячи рублей в год. Можно, кажется, жить. Так нет же, наделала долгов свыше двадцати тысяч рублей — просит заплатить. Откуда я возьму? Денег у меня свободных ист, разве вотчины закладывать? Так ведь у меня дети есть, сын и дочь, ну, конечно, отказал. Она на высочайшее имя с жалобой. Приказали и долги за жену уплатить, да и пенсию ей до восьми тысяч увеличить. Ну, куда ни шло, как-никак, а все же она жена. Послушайте, что дальше. Есть такой майор Чернозубов. Подал он жалобу, что по моему словесному приказанию израсходовал в Польше восемь тысяч двадцать один рубль на покупку фуража и денег до сих возврат не получил. Слыханное ли дело, чтобы такие приказания отдавались на словах, а тем более исполнялись? А между тем поверили ему на слово, меня даже не спросили и деньги с меня взыскали. Во время последней польской войны в Бресте были взятые вместе с трофеями лес и поташ. Как военная добыча, все это было продано, и деньги поступили в казну. Теперь владелец леса и поташа обратился к государю с жалобой, и с меня приказано взыскать двадцать восемь тысяч рублей. Дело даже дошло до того, что майор бывших польских войск Выгановский подал прошение о взыскании с меня тридцати шести тысяч рублей за опустошение во время войны его имения. Дело было так: Сераковский, отступая от Крупчицы, укрылся за местечком Выгановским. Что же я должен был делать? Не стрелять по неприятелю, потому что он спрятался в имении своего же офицера? В таком случае и воевать не надо. Одно из двух: война или мир? Правда, с меня не взыскали, но не взыскали только потому, что, как выяснилось из расследования, все имение Выгановского не стоило тридцати шести тысяч. Но достаточно и того, что по такой жалобе расследование производилось.
Словом, дело дошло до того, что я получаю от разных офицеров требования прислать то две, то три тысячи рублей с угрозами, что в противном случае будут жаловаться, что по моему словесному приказанию израсходовали деньги на казенные надобности и в возврате не получили. Тянут с меня все, кому только не лень. Без суда, без следствия меня разоряют.
Этого мало, держат меня здесь, как арестанта. Не только самого никуда не пускают, но и ко мне не допускают, никого. Не знаю, разрешат ли ко мне приехать дочери и сыну?
Долго беседовали Суворов и старенький священник, вспоминая славное прошлое, критикуя не укладывавшееся в русскую мерку настоящее. В разговорах со старым священником отводил опальный фельдмаршал душу.
— Я не наемник, да и русские не наемники, а государь вводит в нашей армии порядки прусских наемников, забывая о том, что армия наша национальная, а не наемная. Россия не Пруссия, нельзя переносить в нее прусские порядки, не ломая национальности. Только национальная армия может быть столь непобедимою, какою была до сих пор наша. Почему пруссаков бьют тысячами, а наши сотни всегда выходят победителями? Над этим стоит подумать… Ну да, впрочем, посмотрим — время покажет, к чему поведут все нынешние реформы и кто был прав. Что станут тогда говорить и делать нынешние советники государя — вновь испеченные князья да графы?
— Правда ли, ваше сиятельство, что блаженной памяти императрица Екатерина Алексеевна оставила после себя духовную, которою устраняла от престола Павла Петровича и преемником после себя назначила великого князя Александра Павловича? Говорят, что духовная была скреплена вашим сиятельством и графом Безбородко.
— Если бы такая духовная и существовала, то скреплять ее я не мог. Я солдат и в дворские интриги никогда не вмешивался. Я сам слыхал про такую духовную и не нахожу ничего невозможного. Покойная императрица и ныне царствующий государь никогда не сходились во взглядах на государственные дела, императрица всегда опасалась, как бы Павел Петрович по вступлении на престол не уничтожил того, что она с большим трудом сделала и что почитала полезным. Опасения ее, как видно, были основательны. На внука, ею самою воспитанного, она надеялась больше. Есть и другое основание придавать этим слухам вероятность. Вам известно, что редко кто из лиц, близких к императрице, остался у власти. Кто и остался — тот не пользуется никаким доверием и доживает последние дни. Граф же Безбородко не только уцелел, но и в гору пошел, на него в месяц посыпалось столько наград, сколько не выпадало за все прошлое царствование: и княжеский титул, и деревни, и деньги, и бриллианты. Чем все это объяснить, как не тем, что хитрец Безбородко передал завещание императору, не допустив до обнародования его.
Священник тяжело вздохнул и промолвил:
— Нигде нет правды, кроме как там, — указал рукою на небо и, боязливо оглянувшись по сторонам, заторопился и стал собираться домой.
Фельдмаршал взял крестьянскую соломенную шляпу, в которой обыкновенно ходил, грушевую палку и пошел провожать гостя. Всю дорогу священник больше слушал, чем говорил, и боязливо озирался по сторонам. Суворов как будто заметил опасения старого священника и переменил тему разговора, заведя речь о сельском хозяйстве. У околицы хозяин и гость распрощались.
— Не забывайте меня, батюшка, — говорил на прощание Суворов, — вы единственный, с кем мне разрешается видеться.
Священник обещал часто навещать старика и со вздохом выразил надежду, что Бог даст, времена переменятся, и, подобрав рясу, засеменил к порогу. Быстрою ходьбою думал заглушить деревенский священник то чувство страха, которое напало на него после слишком вольных суждений о реформах государя, но скорая ходьба только больше усиливала его душевное волнение. А что, как весь разговор подслушали да передадут Николеву? Пропал он тогда, не миновать ему Соловков. Да что Соловки, при строгости государя и в Сибирь упечь могут. Сколько раз давал себе слово старый священник в разговоре с фельдмаршалом не касаться ни государя, ни правительства, а между тем сам же всегда и начинает. Нет, это было в последний раз, решил он мысленно и ускорил шаги.
Опасения священника имели свое основание. Он знал, в каких условиях живет опальный фельдмаршал, он знал, какой за ним существует в лице Николева надзор, как следят за каждым его шагом, за каждым словом и обо всем доносят в Петербург, как старается Николев окружить фельдмаршала шпионами. Может быть, что тот же самый старый солдат, что помогал Прохору прислуживать, в то же время и подслушивал, чтобы передать затем Николеву.
Все это так и было. Приставленный для присмотра за Суворовым чиновник Николев всячески старался, угождая своему начальству, отравить жизнь фельдмаршалу, но не всегда его старания достигали цели. Благодаря отданному распоряжению на почте, он перехватывал все письма и по прочтении передавал лишь те, которые генерал-прокурор разрешал передавать, старался окружить графа шпионами, но это ему не удавалось, и он сам жаловался в Петербург, что прислуга графа груба и пьяна, говорит ему одни лишь дерзости и от нее ничего не узнаешь. Таковы и крестьяне. Действительно, и прислуга и мужики боготворили своего барина и, видя в Николеве его тюремщика, относились к нему грубо и даже дерзко. Не раз жаловался Николев в Петербурге на враждебное отношение к нему крестьян, на то, что ему отказывают в найме избы, в продаже жизненных припасов. В ветхом господском домике, в котором жил Суворов, помещения не было, и пристав вынужден был жить на конце села.
— Как до сих пор мужики собаками меня не травят, — жаловался он новгородскому губернатору Митусову.
Задумчивым возвращался домой Суворов. Со священником только он отводил душу и с его уходом снова чувствовал себя одиноким, заброшенным, пришибленным судьбою. Медленною, непривычною для него походкою шел он, опустив на грудь голову, направляясь к усадьбе. В голове его неотвязчиво гнездился вопрос, разрешат ли дочери и сыну посетить его в Кончанском? На деревенской улице его окружили мальчишки.
— Барин-батюшка, — вопили они хором, — а ведь сегодня воскресенье.
Суворов остановился и очнулся от задумчивости.
— А и правда, что же, в бабки захотелось поиграть, ну, давайте их сюда, — и, порывшись в карманах своей полотняной куртки, он вытащил горсть конфет и стал раздавать их ребятишкам. Вскоре появились бабки, и старый фельдмаршал в увлечении игрою не отставал от деревенских мальчишек.
Выдав дочь замуж, Суворов не освободился от родительских забот: дочь заменил сын. Расставшись с женою, он оставил при ней и сына Аркадия. Одиннадцатилетним мальчиком он за заслуги отца был назначен камер-юнкером к великому князю Константину Павловичу и, таким образом, перешел на попечение от матери к отцу. Нужно было заботиться об его образовании и воспитании. Назначение графа Аркадия камер-юнкером совпало с отъездом отца в Тульчин, да к тому же педагогических способностей в себе Суворов не чувствовал, а потому оставил его в Петербурге на попечение замужней сестры, надзор же за образованием принял на себя граф Николай Зубов. Учителей у Аркадия было много, но обучение производилось отрывочно и без всякой системы. Будучи занят делом, Суворов мало мог уделять внимание сыну, но теперь он думал о нем все чаще и чаще. Былые сомнения в нем исчезли, и в мальчике он видел своего собственного сына: в чертах его детского характера он узнавал самого себя, и это старика радовало немало: ведь он его наследник, он будущий носитель его доблестного, прославленного имени. Свидания с ним он ждал с нетерпением, не меньше чем со своей Суворочкой и только что родившимся внуком.
Графиня Наталья Александровна Зубова, которую ссылка отца поразила как громом, сама с нетерпением ждала встречи с ним, но это было не так-то легко: нужно было просить разрешения государя, а для этого выбрать удобный момент. Наконец такой момент был выбран и разрешение дано. Письмо дочери о том, что она приезжает из Петербурга, пришло к Суворову одновременно с донесением из Кобринского имения о страшных беспорядках: имение грабили и расхищали все, кто только не ленился. Суворов взял к себе на службу бывших своих офицеров, наделив их землею и крестьянами, в полной уверенности, что они будут ему верными и преданными помощниками, но расчеты его не оправдались, и отставные офицеры стали расхитителями его имущества. Как ни неприятны были эти известия, в особенности после того, как ему пришлось выплатить без суда по различным, неосновательным претензиям крупные суммы, тем не менее он забыл все неприятности, получив письмо от дочери. Забыв хворости и недуги, одолевшие его за последнее время, он энергично принялся за приведение дома в порядок.
Вскоре приехала и Суворочка с сыном и братом, муж по службе остался в Павловске. Два месяца провел старик в семье, забывая всякие невзгоды, он помолодел душою и примирился с настоящим. Но прошло лето, наступила сырая дождливая осень, графиня Наталья Александровна собралась в Петербург. Проводив семью, Суворов загрустил снова, теперь он отпустил бывших при нем отставных солдат, и уединение его стало еще глуше, еще безжизненнее. Все реже и реже видели его на улице, деревенские мальчишки забыли, когда играли с барином в бабки, а барин по целым дням не выходил из своей горницы, погружаясь в книги. Только в воскресные и праздничные дни он исправно ходил в церковь, звонил на колокольне да пел на клиросе. Бывало, прежде в торжественные дни надевал он фельдмаршальский мундир, а теперь канифасный камзольчик никогда не сходил с его плеч. Так прошло около полугода. В феврале месяце 1798 года неожиданно прискакал в Кончанское племянник Суворова князь Андрей Горчаков, подполковник и флигель-адъютант государя. На дворе бушевала вьюга, ветер насквозь продувал ветхий домишко, хозяин которого, сидя за вечерним чаем, кутался в старый военный плащ.
— Ты опять сегодня плохо натопил печь, — ворчал он на камердинера Прошку.
— Топи не топи, все одно не стопишь, в щели все тепло поуйдет, новый дом нужно строить, ваше сиятельство.
— Подожди, придет весна — и за стройку примемся, а теперь как-нибудь и в этом решете перебедуем… Никак, колокольчик, кто бы это мог быть, посмотри-ка, Прохор.
К крыльцу между тем подкатила почтовая тройка, а через несколько минут фельдмаршал держал в своих объятиях племянника.
— Андрюша, милый, дорогой, какими судьбами? Как ты решился приехать ко мне, не боясь государева гнева?
Молодой человек улыбнулся.
— Да я к вам по повелению государя, дядюшка.
Суворов широко открыл глаза от удивления.
— Вот прочтите, это записка государя, полученная мною третьего дня.
«Ехать вам, князь, к графу Суворову, — читал фельдмаршал государевы строки, — сказать ему от меня, что если было что от него мне, я сего не помню, что может он ехать сюда, где, надеюсь, не будет повода подавать своим поведением к наималейшему недоразумению».
— Передай государю мою глубочайшую благодарность, — отвечал старик, возвращая записку, — но в Петербург я не поеду.
Горчаков был поражен. Он не ожидал от дяди такого ответа.
— Дядя, подумайте, что вы делаете? Ведь это только в записке дается вам разрешение, на словах же государь приказал мне во что бы то ни стало уговорить вас приехать в Петербург, он ищет примирения с вами, он хочет, чтобы вы опять служили, но так как считает вас виновным в неисполнении его приказаний, то хочет, чтобы вы первый заговорили о службе. Просьбы для этого не нужно, достаточно, чтобы в разговоре с государем вы намекнули, что вы желаете служить.
— Но я не хочу делать таких намеков.
— Дядя, от вас ли я это слышу? Вы отказываетесь от военной службы, вы, который для нее созданы, без которой вам жизнь не жизнь?
— Твоя правда, мой милый, только скажи мне, что ты называешь службой? По-моему, служить — значит приносить пользу, ну, а приносить ее при нынешних условиях я не могу. Если бы тебе связали руки и заставили плавать, поплыл ли бы ты? Вот точно так же и со мною. От меня требуют службы, а служить не дают. От меня как от военачальника могут требовать результатов, но заставлять добиваться этих результатов путем для меня чуждым, мною не признаваемым, не могут. А ведь этого-то требуют. Скажи, пожалуйста, если бы тебя заставили написать красиво записку и в то же время потребовали, чтобы твоей рукою водил другой человек — был ли бы ты уверен, что записка будет красиво написана? Не отказался ли бы ты от такого поручения? Почему же ты требуешь от меня того, от чего отказался бы сам? Ведь, предлагая мне службу, ждут от меня и дела. Ждут, что в мирное время я хорошо подготовлю войска к войне, а в военное время с этими войсками буду побеждать неприятеля, и при этом требуют, чтобы я готовил войска не так, как я до сих пор это делал, а иным способом. Но в этот иной способ я не верю. Моя подготовка, мое обучение войск имеют уже за собою прошлое, и славное прошлое: Фокшаны, Рымник, Туртукай, Гирсово, Измаил, Кинбурн, Крупчицы, Брест, Прага. А что имеет за собою та прусская система, которую навязывают мне? — ряд позорных неудач в Семилетнюю войну, неумелые действия в Польше и, наконец, позорная война с французами. И по этой-то системе хотят заставить меня подготовлять войска к победам. Могу ли я, оставаясь честным человеком, принять подобное предложение?
Князь Горчаков сознавал справедливость слов своего дяди и молчал.
— Ты молчишь, ты чувствуешь, что я прав. Так и скажи государю, что говорил со мною и что я тебе ответил.
— Дядя, вы знаете государя. Могу ли я это ему сказать? Вы можете в разговоре с ним высказать ваш взгляд на службу, и он выслушает вас, наконец, вы можете отказаться и от службы, как ему это будет ни неприятно, он все-таки отнесется с уважением к вашим взглядам, но отказаться от поездки в Петербург в то время, когда государь желает примириться с вами, — значит вызвать страшный гнев его, а каковы будут последствия царского гнева — один Бог ведает. Если вы не заботитесь о себе, то вспомните, то у вас есть сын и дочь, на которых может тяжело отразиться навлеченная вами немилость государя.
Суворов задумался. Он вполне разделял опасения племянника и видел, что поездки в Петербург ему не избежать. Он слишком любил своих детей, чтобы рисковать их будущностью, да и судьба племянника, бывшего при государе флигель-адъютантом, беспокоила его немало. Он решил отправиться в Петербург, но от разговора о службе всячески уклоняться.
— Хорошо, — отвечал он Горчакову, — в Петербург я поеду, но поеду на долгих: лета мои старые, я болен и скакать на почтовых не могу, да и нужды в том нет: не к спеху, не на войну. Что же касается службы, то так и знай, словом о ней не обмолвлюсь. Предложит сам государь — ладно, тогда я скажу ему, при каких условиях считаю для себя службу возможною. Только, думаю, толку из этого не выйдет никакого.
— Там, дядя, видно будет, — со вздохом облегчения промолвил племянник, — вы сняли с души моей страшное бремя.
— Ну ладно, об этом будет еще время потолковать, а теперь садись пить чай, верно, промерз: на дворе вишь какая стужа.
Прохор развел в камине огонь, и дядя с племянником уселись возле самовара, и под тихое урчание его завязалась мирная беседа. Суворов расспрашивал о родных, о петербургских новостях, о награжденных и опальных. Долго беседовали дядя и племянник, и старик лег спать много позже обыкновенного и, против обыкновения, провел ночь почти без сна. Целый рой мыслей теснился у него в голове и не давал ни на минуту покоя: и самолюбие его было удовлетворено — о нем вспомнили, он понадобился, и радость свидания с близкими его сердцу, и, наконец, что его радовало и волновало больше всего — это то, что племянник привез Николеву приказание отправляться восвояси. Что будет впереди, он не знал еще, но от своего тюремщика освобождался.
Льстя себе тем, что он понадобился, Суворов ошибался, войны не предвиделось, и вряд ли государь руководствовался этим мотивом: были причины поважнее: опала Суворова — человека с громким, популярным именем могла только увеличить общее к опальному сочувствие, а потому представляла большие неудобства: государь желал положить конец борьбе двух воль, борьбе, носившей не совсем красивый характер, и желал, чтобы Суворов повинился.
Рано утром, на другой день после приезда своего в Кончанское, князь Горчаков снова выехал на почтовых в Петербург. Вслед за ним собрался в дорогу и Суворов, но поехал, как и говорил, на долгих.
Выехал немедленно и Николев, а крестьяне отслужили благодарственный молебен за освобождение своего барина от злого тюремщика.