Глава XVI
В ночь, в которую Суворов повел войска на штурм, граф Казимир Олинский был свободен от службы и по примеру многих офицеров остался в Варшаве. Но в эту ночь ему почему-то не спалось; тяжелые предчувствия давили ему грудь и гнали сон от глаз. Проворочавшись до двух часов ночи с боку на бок, он встал и приказал седлать коня, чтобы ехать в Прагу. Конь уже был оседлан, когда в кабинет графа вбежал, запыхавшись, Ян.
— Ясновельможный пан грабя, ксендз Колонтай собрался в дорогу и сейчас уезжает из Варшавы.
— Куда?
— Не знаю, брат прибежал ко мне на минутку и говорит, что ксендз час тому назад приказал ему собираться в дорогу и никому об этом не говорить, сейчас он должен выехать на прусскую границу.
Кровь бросилась молодому человеку в голову.
— Теперь, негодяй, я тебя изобличу, ты хочешь украсть народные деньги, ограбить отечество, как ограбил и погубил мою тетку, нет, на этот раз тебе это не удастся! — с жаром вскричал граф Казимир, вскочил в седло и понесся карьером к дому Колонтая.
Он соскочил с лошади, когда со стороны Праги затрещали ружейные выстрелы и вскоре канонада потрясла землю.
«Началось, — подумал граф, — как быть? — Он пожалел, что не взял с собою силача Яна, который мог бы задержать ксендза, но сожаления были поздны. — Туда я еще поспею, — решил он, — а теперь нужно свести счеты с ксендзом».
С виду небольшой домик Колонтая у костела был погружен во мрак, казалось, что обитатели его спят безмятежным сном, не обращая внимания ни на ружейную трескотню, ни на канонаду, только во дворе изредка слышалось фыркание коней.
Со злобной улыбкой граф толкнул дверь.
«Не ожидаешь, пан пробощ, — думал он, — вместо Пруссии угодишь в тюрьму».
Дверь от толчка открылась, и граф на пороге столкнулся с Колонтаем.
— Добрый вечер, пан пробощ, — сказал он вызывающим тоном, не ускользнувшим от наблюдательного Колонтая. — Что это, в дорогу собрались, — указал он на дорожный мешок, который ксендз держал в левой руке.
Колонтай вздрогнул, но не растерялся и отвечал строгим голосом:
— Да, в дорогу.
— Можно полюбопытствовать: куда?
— Туда, где вы, граф, должны давно быть, — отвечал Он еще строже, указывая свободною рукою по направлению Праги, откуда раздавались выстрелы.
— Вы правы, святой отец, — говорил граф Казимир, язвительно улыбаясь. — Я скачу теперь в бой, заехал за вами только, в надежде, что вы, как горячий патриот, тоже отправитесь на валы и, как духовный отец, своим словом и примером будете поддерживать малодушных, а раз вы собрались туда сами, так мне остается предложить себя в ваши спутники. Так в дорогу, пан пробощ, только сперва заедем в верховный совет.
— В совет? Зачем?
— Вы там оставите вот это, — указал граф на мешок. — Не забывайте, что мы едем в бой, неровен час нас убьют и народные деньги пропадут, так нельзя.
— Про какие деньги вы говорите, граф?
— Про те, которые лежат у вас здесь в мешке, которые поручены вам, как казначею рады народовой, и которые вы хотите увезти с собою.
Ксендз злобно сверкнул глазами.
— Безумец, опомнись, что ты говоришь своему духовнику.
— И убийце моей тетки, графини Стефании Бронской, не так ли?
— Убийце твоей тетки? Да ты с ума сошел. Разве ты не знаешь, что она умерла в краковском монастыре.
— Монастыре? Морочьте этим других, но не меня. Умерла она в Петербурге, куда приехала искать защиты у русской императрицы. Но у нее остался сын, он жив, как жив и тот человек, который любил мою тетку. Он здесь, он командует русскими войсками. С ним и мой кузен. Он отомстит тебе, негодяй, за смерть и разорение своей матери, а я не позволю тебе обворовать отечество…. В Пруссию ты не уедешь, ты отсюда не выйдешь! — не говорил уже, а кричал, не владея собою, граф Казимир и наступал на пятившегося в глубь коридора ксендза.
— Граф, мне жаль вас, вы больны, у вас расстроены нервы, вам наговорили про меня Бог весть что такое и вы поверили, — ласковым уже тоном заговорил ксендз. — Как мне ни горько слышать от моего духовного сына такие тяжкие обвинения, как ни унизительно для меня оправдываться, тем не менее я вам сейчас же докажу, что все это клевета. Вы подозреваете меня в желании похитить народные деньги… Вы сейчас раскаетесь в своих подозрениях и устыдитесь. Народные деньги я еще третьего дня сдал на хранение военному караулу, я сейчас же открою вам мешок, и вы увидите, что в нем; только не здесь, пожалуйте в комнату, — и Колонтай пошел вперед. При последних словах ксендза графа Казимира взяло сомнение: уж не погорячился ли он, не завела ли его антипатия к ксендзу Колонтаю слишком далеко, и он молча пошел за ксендзом. Подойдя к дверям, Колонтай открыл их и, предупредительно уступая графу дорогу, сказал вежливым тоном.
— Милости прошу.
Не успел молодой человек переступить порог, как ксендз, выхватив из-под рясы нож, всадил его графу Казимиру в спину между лопаток.
Несчастный повалился на пол.
— Удар, кажется, верный, от таких ударов не оживают, — пробормотал про себя ксендз, выходя во двор и спешно усаживаясь на коня.
Через час он подъезжал уже к заставе. Улицы были запружены народом, земля дрожала от гула выстрелов, над Прагою трепетало пламя пожара, по улицам несся стон, никто не обращал внимания на беглеца.
Варшава была пощажена, но несчастная Прага испила чашу бедствий до дна. Пламя с моста перекинулось на ближайшие постройки и, ничем не стесняемое, пошло гулять дальше. Помогали распространению пожара и бомбы, посылаемые с варшавских батарей. Не прошло и часу со времени занятия Праги русскими войсками, а она представляла собою сплошной адский костер, вид которого наводил ужас на варшавян, ожидавших той же участи и для своей столицы.
В 9 часов утра все уже было кончено, продолжался лишь пожар, да шел грабеж. Хотя Суворов в приказе и не упоминал о добыче, но таков был уж обычай времени, да и в суворовском катехизисе говорилось: возьмешь лагерь — все твое, возьмешь крепость — все твое. Грабеж продолжался весь день и всю ночь, но разжились солдаты на нем немного — грабить было нечего, так как еврейское население Праги отличалось бедностью, а если у кого и было что поценнее, то его припрятали заблаговременно.
Как только кончился бой, Суворову разбили простую солдатскую палатку, куда собрались начальники отдельных частей и знатные волонтеры, а их было при армии немало. Нервы у всех были до того натянуты, что некоторые истерически разрыдались, видя Прагу горящею, а себя победителями. Несмотря на очевидность, как-то не верилось, что все уже кончено. До чего было сильно общее напряжение, можно судить по тому, что сам Суворов в день штурма страдал жестокою лихорадкою, Шевич с трудом передвигал ноги, бригадир Поливанов, хворавший со дня выступления из Бреста, с трудом мог говорить, но в минуту штурма все хворости и болезни были забыты: Поливанов первым врубился в неприятельские ряды, а Шевич с несокрушимою энергией производил атаки одну стремительнее другой. Так умел Суворов передавать свою энергию подчиненным.
Собрались генералы в палатке предводителя, и начались взаимные поздравления, поцелуи и объятия. Не весел был один только фон Франкенштейн. Он не мог забыть, что он поляк, и хотя не чувствовал никакой духовной связи с Польшей, тем не менее какая-то скрытая боль гнездилась у него в сердце при виде позора того, что должно было бы называться его отечеством и что было родиною его матери, не мало беспокоила его также участь только что найденного двоюродного брата, которого он оценил и полюбил в течение трехдневной жизни с ним под Брестом. Жив ли он или пал, как многие из благородных его товарищей?
Суворов потребовал к себе пленных польских генералов, пожал им руки и обошелся ласково, выразив крайнее свое сожаление, что обстоятельства сводят их при такой грустной обстановке.
Между тем собрали кое-что закусить, и Суворов пригласил к завтраку пленных штаб-офицеров. Фон Франкенштейн за завтраком усердно расспрашивал всех пленных о графе Казимире Олинском, но сколько-нибудь определенных сведений добиться не мог. Завтрак уже окончился, когда к нему подошел молодой офицер.
— Я слышал, вы интересуетесь судьбою графа Олинского?
— Да, он мой двоюродный брат.
Поляк широко открыл от удивления глаза.
— Вас это удивляет? Порою удивляюсь этому я сам, но Бога ради, скажите, что с кузеном: жив ли он?
— С уверенностью могу сказать: жив. Сегодняшнюю ночь мы не ожидали штурма. Мы знали, что граф Суворов организатор штурма, и штурмом закончит, но не думали, чтобы так скоро, и потому в пражском лагере были далеко не все войска. Многих офицеров не было. Олинский, как свободный от службы, оставался в Варшаве и за два часа до штурма прислал мне ящик с вином.
Сообщение пленного офицера несколько облегчило фон Франкенштейна, и он спокойно отправился отдохнуть.
Улегся после завтрака и Суворов на принесенном ему сене. При палатке был поставлен караул, а поблизости расположились батальоны, но не было ни движения, ни шума. Солдаты соблюдали полную тишину и говорили даже вполголоса, чтобы не потревожить сна своего любимого вождя.
— Он не спит, когда мы спим, — поясняли они, — и в жизнь свою не проспал еще ни одного дела.
Отдохнув, Суворов отправил Румянцеву следующее донесение: «Сиятельнейший граф, ура! Прага наша».
Начинало свежеть, и для генерала разбили калмыцкую кибитку.
После пробития вечерней зари Суворов еще раз взглянул на дымившиеся окровавленные развалины Праги.
— Пролилась река крови, — сказал он окружающим, — но устранилось гораздо большее зло затянувшейся войны со всеми гибельными ее последствиями.
Суворов был прав: не прошло и суток после пражского побоища, и в русском лагере явилось посольство от капитулирующей Варшавы.