Книга: Суворов. Чудо-богатырь
Назад: Часть вторая
Дальше: Глава II

Глава I

Ранним утром, в конце июня 1779 года, в Полтаву въезжала почтовая тройка. В кибитке сидел молодой офицер, поминутно торопивший ямщика.
— Ну, барин, ваше благородие, торопиться уж некуда, мы приехали, — флегматично отвечал бородатый ямщик, как только тарантас въехал за заставу.
— Ты знаешь, где живет генерал Суворов?
— Как не знать! Генерала знает вся Полтава, вся Опошня да почитай и вся Россия.
— Вот как! Почему же его знает вся Россия?
— Стыдно вам спрашивать, ваше благородие, — укоризненно отвечал ямщик. — А еще офицер! Да как не знать Александра Васильевича? Турок кто бил? — Александр Васильевич, дай Бог много лет ему здравствовать, Пугача кто усмирил и в Москву предоставил? — Александр Васильевич. Ногайцев кто покорил? — он же. На Кавказе, в Крыму кто отличался? — Александр Васильевич. Это все мы, мужики — народ простой знаем, как же не знать это вашему благородию?!
Молодой офицер был сконфужен замечанием ямщика и замолчал, но ямщик не унимался:
— К тому же здесь, в Полтаве, его знают по добрым делам, даром что он подолгу здесь не живет, живет мало-, да делает много. Кому нужда — тот сейчас к Александру Васильевичу. Не любит он и потачки не дает одним только непутящим, а человеку несчастному всегда поможет… Мой брат в солдатах был, так говорит, что не генерал, а отец родной. Да другой и отец о детях так не заботится, как он о солдатах. Правда, службу уж требует во как! Непутящему пощады не даст, да зато и в обиду солдата не даст. У него солдат и сыт, и одет, и жалованье получает, а сами, ваше благородие, знаете, во всех ли полках жалованье получают? Матушка царица жалует его всем, да не до всех оно доходит, а уж у Александра Васильевича этого не бывает. Сам-то он прошел солдатскую лямку, жизнь солдатскую знает не хуже самого солдата, потому-то он так и любит его, да и солдат его не проведет. Александр Васильевич видит солдата насквозь. Перед ним не схитришь.
Пока ямщик рассказывал молодому офицеру о Суворове, почтовая тройка миновала собор и остановилась возле длинного, большого одноэтажного дома.
— Вот, барин, мы и приехали.
Офицер выпрыгнул из тарантаса, поправил на себе мундир и позвонил у подъезда. Было 6 часов утра.
— Генерал встал? — спросил он у открывшего ему дверь камердинера Прохора.
— Когда еще! Они теперь в саду цветы поливают. Прикажете доложить?
— Нет, лучше проведи меня самого к генералу.
Суворов в полотняной куртке и соломенной малороссийской шляпе, известной под названием «бриля», с лейкой в руках переходил от клумбы к клумбе, поливая цветы, подвязывая некоторые к палочкам. Увидя молодого офицера, он поставил лейку на землю и пошел к нему навстречу.
— Молодец Колчан, помилуй Бог молодец, скоро же ты прискакал из Ундола. Здорово брат. Все благополучно?
— Слава Богу, ваше превосходительство, все благополучно.
— Ну ладно, идем в кабинет.
Кабинет, в который Суворов привел Колчана, представлял собою большую комнату, почти лишенную всякой мебели. Большой стол у окна, немного поменьше в углу, четыре стула — вот все, что составляло обстановку кабинета, если не считать простые деревянные полки вдоль одной из стен, заполненные книгами и журналами.
— Ну, что привез с собою? Донесение мира привез?
— Так точно.
— Ну давай скорее, что там у них нового?
Колчан вынул из кожаной сумки и подал генералу несколько толстых листов синей бумаги, исписанной каракулями.
Суворов взял каракули и принялся за чтение.
— «Денис Никитин пойман в поле с чужими снопами; за что на сходе сечен, — читал Суворов и здесь же сделал приписку карандашом: «Очень хорошо, впредь больше сечь». — Иван Сидоров пойман с рожью в гумне и за это тоже сечен» — «и впредь не щадить», — добавил Суворов.
— «В чужой деревне пойман наш мужик Алексей Медведев с сеном и за это сечен. — «Ништо и впредь хорошенько сечь», — приписал генерал сбоку. — Он же, убоясь солдатства, топором себе руку отрубил». Суворов сделал нетерпеливый жест и написал сбоку: «Вы его греха причиной, за то вас самих буду сечь: знать, он слыхал, что от меня не велено вам рекрут в натуре отдавать».
Окончив читать донесение, он обратился к Колчану:
— Ну что, осмотрелся в деревне? Помни, что я поставил тебя управляющим не только для того, чтобы ты управлял моим имуществом, но чтобы ты заменял меня, был как бы помещиком, а помещик должен быть отцом крестьянам. Мужик наш — темен, его просвещать нужно, учить надо как малого ребенка. Священник будет тебе хорошим помощником.
— Мир пишет, что у Калашникова умерла дочь от оспы, а он, дурак, говорит: «И слава Богу, она нам руки связывала». Так вот, как приедешь в Ундол — отправь его к священнику, пусть наложит на него епитимью, да и старосту поставь в церковь на сутки, пусть на коленях молится да впредь пусть крепко смотрит за нерадивыми о детях отцами. Оспа — большое зло, и в нем сами мужики виноваты: ребят от простуды не укрывают, двери и окошки оставляют открытыми, питают ребят плохо, — скажи миру, что таких отцов нужно сечь, а мужья с женами сами управятся.
За ложь — тоже спуску не давай, коли кто солгал — ставь на него штраф пять копеек, а то и гривенник, а деньги на церковь. В другой раз лгать не захочет.
У Сидорова, мир пишет, родился девятый ребенок. Это хорошо. Крестьянин богатеет не деньгами, а детьми; от детей ему и деньги.
— Так-то так, ваше превосходительство, — вставил Колчан, — да трудненько ему приходится, пока дети подрастут и станут помогать.
— А пока я помогу. На каждого ребенка выдавать провиант, как на взрослого, да, кроме того, на каждого новорожденного выдавать по рублю единовременно, а Полякову и его жене за то, что за детьми своими хорошо смотрят, сделать подарки.
Покончив с наставлениями, Суворов перешел к личным делам.
— Ну, а теперь скажи, в каком положении музыка?
— Все обстоит благополучно, учатся усердно, ваше превосходительство.
Суворов, не любивший праздности и распутства, боялся, чтобы эти пороки не свили гнезда среди его дворни, а потому старался, чтобы каждый был занят каким-нибудь делом. С этою целью он учил своих дворовых музыке, пению и даже драматическому искусству. «Сии науки у них за плечами виснуть не будут, — говаривал он, — театральное нужно для упражнения и невинного веселья».
— Да, вот что я тебе скажу, — продолжал он, обращаясь к Колчану, — ты мне писал, что готовишь Ваську на роли трагика. Какой он трагик! Такой же, как ты, мандарин. Он природный комик, а трагиком хорошим будет Никита. Только нужно ему хорошенько поучиться выражению, что легко по запятым, точкам, двоеточиям… В ритмах выйдет легко. Держаться надобно ритма в стихах, подобно инструментальному такту, без чего ясности и сладости в речи не будет. Ты все это запиши себе и как воротишься в Ундол, так и поступай.
Да запиши еще, что парикмахера Алексашку нужно обучать французской грамматике. Да помни всегда нашу музыку, чтобы не уронить концертное пение, как Бочкин уронил простое. Теперь и поправляй… Певчих нужно непременно поправить и обучить на итальянский манер. Не жалей денег и выпиши для этого из Петербурга знающего регента… а гусли куплены?
— Куплены, ваше превосходительство, и для обучения игре на этом инструменте взят, как вы изволили приказать, знающий мастер.
— Прекрасно. Теперь выпиши из Петербурга симфонии Плейеля, несколько квинтетов, квартетов и серенад Вангали, трио Кромера, двенадцать новых контрдансов, шесть полонезов, три менуэта и как можно больше церковных концертов. Ну, как поживает достойнейший сосед наш Диомид Иванович?
— Приказали кланяться вашему превосходительству.
— Спасибо. Вот как вернешься в Ундол, побывай у него, я дам тебе письмо. У него открыты разные похвальные заведения художеств и ремесел, нельзя ли к нему в эти заведения отсылать в научение и наших дворовых, чтобы от праздности в распутство не впадали, да нельзя ли и их жен приурочить туда же?
Пока Суворов давал наставления и приказания, Колчан поспешно записывал все в книжку.
— Ну что, все записал?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Ну на сегодня пока довольно. Я просмотрю ведомости и отчеты, а ты поди позавтракай да отдохни. Прохор проводит тебя во флигель.
Колчан ушел, а Суворов погрузился в чтение отчетов и ведомостей, привезенных Колчаном от управителей его многочисленными вотчинами. Управитель недавно приобретенного Суворовым поместья во Владимирском наместничестве доносил, что число крестьян в вотчине неожиданно для него прибавилось. Много крестьян, бежавших при прежнем владельце, заслышав, что имение куплено Суворовым, стали возвращаться восвояси. Приходили они с дальних мест: из-под Астрахани, из земли войска донского, ибо про нового помещика всюду шла хорошая слава.
При чтении донесения Суворов самодовольно улыбнулся.
Просмотрев все отчеты, он встал с довольной улыбкой и затянул «Тебя, Бога, хвалим», что свидетельствовало о его хорошем расположении духа, но веселое настроение продолжалось недолго. Прохор подал ему записку. Она была без подписи и состояла из нескольких строк: «Богу помолиться успеете, — говорилось в записке, — вместо того чтобы идти к вечерне, съездите лучше к Шведской могиле. Ни попа, ни дьякона там не встретите, но зато встретите вашу супругу кой с кем…»
Суворов с яростью скомкал записку, бросил ее на пол и быстро зашагал по комнате:
«Кой с кем! Но с кем же, с кем?» — задавал он себе вопросы. В другое время он с омерзением бросил бы анонимный донос в огонь, не придав ему никакого значения, но теперь он этого сделать не мог, да и не хотел. В продолжение пяти лет его супружеской жизни он неоднократно задавал себе вопросы: любит ли его жена или нет? И ответы он мог давать себе только отрицательные. Варвара Ивановна всегда и во всем делала ему наперекор, а последние годы она вообще держала себя не так, как подобает замужней женщине. Правда, доказательств ее неверности он не имел, но поведение ее ему не нравилось, он находил его не только легкомысленным, но и неприличным. Вспомнил он, как еще недавно изнуренный лихорадкой, в жару и полусознательном состоянии метался в постели, а жена уехала с молодежью на пикник, оставив его на попечении камердинера Прохора.
— Если не из-за любви или уважения ко мне, если даже не из-за человеколюбия, вам неизвестного, то приличия ради вы должны были остаться дома, — говорил потом Варваре Ивановне муж.
— У нас с вами различные понятия о приличиях, — отвечала она, — вы говорите, что приличия ради я должна была сидеть дома, а мое мнение таково, что приличие заставило меня ехать, так как я обещала раньше, и, оставаясь дома, я расстроила бы поездку. Ведь не умирали же вы?
— А я все-таки нахожу ваш поступок неприличным.
— Я вам повторяю, что понятия о приличиях бывают различны. Вы свои понятия получили в солдатских казармах, а я в обществе, в котором вращаетесь теперь и вы.
— Ты, матушка, казармой меня не кори. Казарма меня воспитала на пользу и славу государства, а твое общество обратило тебя в бессердечную фарфоровую куклу.
— Зачем же вы женились на фарфоровой кукле?
— Этот вопрос я должен задать вам. Зачем вы, знатная, воспитанная барышня, выходили замуж за грубого солдата? Зачем? Скажите, зачем?
Варвара Ивановна молчала.
— Вы молчите, вы не можете ответить. Так я отвечу за вас. Это будет не упрек, а голая, неприкрытая правда. Вам нужны были солдатские деньги. Да, деньги, не падайте в обморок, это не поможет, я ваши повадки теперь знаю доподлинно. Я вас понял давно. Я знаю, что вы меня не только не любите, тяготитесь мной, но и не цените, и тем не менее видя в вас мать своей дочери, я окружаю вас уважением и полным комфортом. Вы не знаете недостатка ни в чем, так хотя бы вы из благодарности относились ко мне иначе. Ведь в семье я редкий гость. Вы живете здесь, а я — то в Крыму, то на Кавказе. Хотя бы на то короткое время, когда я приезжаю повидаться с дочерью, вы по внешности были бы моею женою. Наташа маленькая, она хотя еще и не понимает, но ее детская головка работает, и она инстинктивно чувствует, что отец с матерью живут неладно… Дочери посты дались бы, сударыня.
Такие сцены все чаще и чаще происходили между мужем и женой, и мало-помалу Суворов начинал испытывать к Варваре Ивановне отчуждение.
Вспоминалась ему жизнь в укреплении св. Дмитрия, припомнил он и ухаживания там за женою молодого французского эмигранта, ухаживания, поощряемые самою Варварою Ивановной, и сделалось тяжело у него на душе.
Не радовала его служба, не находил он радостей и в семье. С тех пор как мы оставили его в Москве, прощающимся с графиней Бодени, прошло четыре года. Немало сделал он за эти четыре года для государства, а еще больше видел он неприятностей, порожденных завистью и интригой.
Не успел он уничтожить следы пугачевщины в Поволжье и умиротворить край, как его услуги понадобились в Крыму.
Россия, всегда стремившаяся к обладанию Крымом, была уже близка к цели. Кючук-Кайнарджийский мир, сделавший Крымский полуостров независимым, был первым к тому шагом; нужно было совершить второй, и последний. Дело было поручено Румянцеву, но исполнителем явился Суворов. Интрига и зависть на каждом шагу ставили ему препоны, но, несмотря на это, он оказался и хорошим дипломатом, обеспечив за Россией обладание Крымом. Чем же его за это отблагодарили? Целым рядом сплетен, доходивших до того, что утверждали, будто Суворов требовал от крымского хана красавиц. «Кроме брачного, — писал по этому поводу Суворов Потемкину, — я не разумею, чего рада много вступаюсь за мою честь. Говорят: «Требовал я персидских аргамаков» — я езжу на подъемных. «Требовал лучших уборов» — ящика для них у меня нет. «Драгоценностей» — у меня множество брильянтов из высочайших в свете ручек».
Оскорбленный гнусною клеветою, он просил наказать клеветников, но они остались безнаказанны.
Все это вспомнилось ему теперь, и грустно ему стало.
— Говорят, я счастлив, — рассуждал он сам с собою. — Да разве это счастье, что все приходится брать упорным боем и с людьми и обстоятельствами, когда усилиями одержанная победа не доставляет радости, ибо отравляется завистью и злословием. Если я бывал счастлив в сражениях, то не потому, что счастье мне покровительствовало, а потому, что я сам повелевал счастьем, — самоуверенно закончил он свои размышления и топнул ногою.
Взгляд его упал на скомканную записку, он потер лоб и быстро зашагал по комнате.
— Посмотрим, что мне готовит Варвара Ивановна, — промолвил он, сверкнув глазами. — Так долго канитель тянуть нельзя, нужно покончить, чем скорее, тем лучше, благо дети еще маленькие.
Придя к такому заключению, Суворов приказал подать себе коня и поскакал за город на свою прогулку, от которой его никогда не удерживали ни жара, ни ненастье.
Назад: Часть вторая
Дальше: Глава II