VI
— Где он, наш прославленный оратор? Где этот маленький плут? — ворвавшись в дом Кальва, кричал Катулл. Он размахивал измятым свитком.
Кальв вышел из таблина и с лукавой улыбкой смотрел на преувеличенное негодование веронца.
— Ты смеешься надо мной, разбойник? Иди-ка сюда на расправу! — Катулл подскочил к Кальву, как драчливый петух.
Раб, открывший Катуллу, бросился между ними, чтобы предотвратить драку. В испуге он позвал на помощь.
— Тукция, — сказал Кальв прибежавшей на крик рабыне, — принеси моему благонравному и скромному гостю секстарий аминейского. Он хочет поздравить меня с началом Сатурналий.
— Поздравлять тебя? А как ты-то меня поздравил! Бессовестный! Хочешь свести меня с ума? — завопил Катулл.
— Его у тебя и так осталось чуть на дне, — спокойно возразил Кальв. — Я смотрю, ты недоволен моим подарком…
Кальв сел в кресло и движением руки отпустил рабов.
— Я послал тебе стихи прекрасных поэтов, — сказал он, — нудного Аквина, косноязычного Цесия, падуанца Танузия Гемина, которого ты в эпиграммах именуешь Волюзием, и, наконец, велеречивого красавца Суффена… Завидное разнообразие…
Кальв рисовался своим остроумием, как в былые времена.
— Всех их связывает одно: они бездарны! — выкрикнул Катулл и швырнул книгу на пол. — Ты ужасно поступил, выбрав для меня такой подарок!
— Прости… Будем считать, что моя шутка не удалась.
Кальв перестал улыбаться, поднял брошенный Катуллом свиток и разгладил его. Катулл вздохнул. Игра в веселый скандал прекратилась. Оба друга выглядели усталыми и печальными.
Катулл вынул из-за пазухи трехлистовку и протянул Кальву.
— Здесь переписана «Свадьба Фетиды и Пелея», — сказал он. — Моя поэма, может быть, доставит тебе больше удовольствия, чем этот злосчастный сборник.
— Спасибо, дорогой Гай. Твой подарок бесценен для меня. А скоро ли ты думаешь издать свою поэму?
Катулл пожал плечами:
— Гортензий обещал предварительно потолковать о ней с Поллионом. Должен сказать, я надеюсь, что издание «Свадьбы» немного меня поддержит.
— Я дам тебе несколько тысяч, — предложил Кальв.
— Нет уж. Я имею смешную провинциальную привычку вовремя возвращать долги. И когда я не знаю, где мне взять для этого денег, у меня начинается бессонница.
Кальв с грустной улыбкой покачал головой, потом спросил:
— Ты приглашен сегодня куда-нибудь?
— Праздничный пир устраивает Непот. Соберется вся наша поэтическая община, ставшая теперь довольно пестрой. Кроме самих поэтов, там будет целая когорта болтунов, хохотунов и хлопотунов, всегда сопровождающих кропателей виршей… А ты разве не идешь?
— Я не стремлюсь веселиться в обществе, развлечения которого могут оказаться сомнительными…
— Что ты говоришь, Лициний! Разве в доме Непота когда-нибудь совершалась хоть малейшая непристойность! Бесстыдство и Непот — несовместимые понятия.
— Я не об этом. Просто от меня ушла молодость…
— Со смертью Квинтилии?
— Не только. Посмотри вокруг: республика гибнет, и вместе с ее гибелью угасают мои надежды. Ты славный поэт, мой Валерий, — Кальв подошел и обнял веронца, — Но даже самая колкая эпиграмма не заменит обличительной речи оратора перед собранием народа. По моему мнению, сейчас не время для кутежей.
Кальв проводил Катулла до двери, вернулся и печально уставил глаза на раскаленную, полную красных углей жаровню. Кровавые отсветы упали на его трагически застывшее, худое лицо. Он сидел, будто в ужасном предвидении пожаров, смертей и потоков крови. Потом вздохнул, прилег на ложе, заказанное им по длине своего короткого тела, и взял трехлистовку Катулла. Читал с наслаждением, произнося отдельные строки вслух, улыбаясь и хмурясь.
Поэма веронца была полна его страстью, его неприемлемым для официальной морали пониманием любви, его мятежным неприятием окружающего мира.
— Стыдись! — сказал себе Кальв, — Ты упрекал Катулла. Ты ему снисходительно выговаривал. Не гражданину, не политику, — всего лишь поэту, далекому от борьбы. Но вот поэма — на первый взгляд она повествует о событиях эллинской мифологии, хотя только худоумный не поймет, что это относится к сегодняшней жизни Рима:
Ныне ж, когда вся земля преступным набухла бесчестьем
И справедливость людьми отвергнута ради корысти,
Братья руки свои обагряют братскою кровью,
И перестал уже сын скорбеть о родительской смерти…
Катулл возвратился домой сильно навеселе, а утром никак не мог проснуться. Разбудил его молодой актер Камерий, его давний приятель.
— Взгляни на свою опухшую физиономию, — со смехом сказал он Катуллу. — Позорно так напиваться, дорогой…
— Замолчи, мальчишка! — крикнул Катулл. — Что толку в твоем свежем и глупом лице? Тоже мне, невинный Эндимион!..
— Если ты в дурном настроении, я гордо удалюсь.
— Погоди, дай мне очнуться. А где же этот проныра? (Катулл позвал раба.) Ах, да, совсем забыл… Он ведь празднует Сатурналии — то есть пьянствует где-нибудь с девками из лупанара.
Постанывая и потирая живот, Катулл разыскал снадобье, отхлебнул из глиняной бутылочки и на несколько минут прилег.
— Тебе легче? — спросил Камерий. — Вставай, я буду прислуживать, а ты брейся, умывайся и снова обрети праздничный вид.
— Я заранее согласен тащиться на другой конец города, лишь бы не сидеть в одиночестве.
— Поэтам не угодишь: то они не переносят шума толпы, то, наоборот, желают быть в гуще народного веселья… О капризные создания!
Камерий рассказал о том, что сегодня выступает замечательная труппа мимов, приехавших из Капуи. Они покорили своим искусством многие италийские города и побывали в провинциях, но в Риме решились показаться впервые. Они побаивались эдила и префекта, потому что их комедия непристойна дальше некуда. Актрисы по ходу действия имитируют с партнерами любовные игры и, кроме того, в самом тексте комедии много неприличных песенок и рискованных политических намеков.
— Все стремятся попасть на их представление — и знатные и простонародье, — заключил Камерий. — Мои друзья из актерской коллегии заранее достали тессеры и займут нам удобные места. Римский префект приказал мимам выступать подальше от города, их прогнали даже с Марсова поля… Пришлось сколотить подмостки на склоне Пингия, так что идти нам неблизко, поторопись…
Перед театральным помостом стояли ряды грубых скамей, а между ними — изящные кресла, принесенные рабами для своих привередливых господ. Позади находилось помещение для актеров, похожее на овечий хлев, а по бокам высились дощатые изгороди, чтобы посторонние не мешали зрителям. При входе переминались городские стражники, присланные префектом, — на скамьи пропускали только по предъявлении тессеров с изображением маски Мома.
Выступление мимов и постройку деревянного театра оплатил сенатор Домиций Агенобарб, претендующий на консульское кресло.
Огромная толпа гудела вокруг. Нобили, матроны, всадники сидели в первых рядах. Лектики знати с группами носильщиков образовали поодаль целый лагерь. Тут же фыркали муллы, запряженные в неуклюжие колесницы, — немало зрителей приехало из Остии, Фидеи и других близлежащих городков. Все, кто не имел тессеров, расположились выше по склону Пингийского холма, вскарабкались даже на деревья и на крыши построек. Среди тысяч римлян, пришедших поглазеть на представление, суетились продавцы вина, жареных каштанов, кровяной колбасы, сосисок с каперсами и прочих излюбленных лакомств.
Пронизывающий ветерок поддувал с севера, солнце робко проглядывало в разрывах туч. Римляне подстилали циновки и закутывались плотнее в шерстяные пенулы. Некоторым щепетильным матронам и политикам холодная погода послужила предлогом для того, чтобы скрыть свои лица под капюшонами и головными повязками. Впродем, большинство представителей высшего сословия не стеснялось мнением окружающих и не боялось осуждения поборников благочинной морали.
— Как ты думаешь, — сказал, подходя к Катуллу, Альфен Вар, — будут актрисы раздеваться на таком холоде? Если они решатся скинуть одежды, то следующее представление вряд ли состоится…
Друзья Камерия встретили поэтов радостными приветствиями. Их восторг относился прежде всего к Катуллу. Ему пришлось встать и поклониться сидевшей вблизи него публике.
Рукоплескания раздавались всюду, сопровождая появление знаменитостей; одобрение римлян на этот раз было обращено только к поэтам и актерам, хотя последних официально считали едва терпимыми членами высоконравственного римского общества.
— Слава бесподобному Публию Сиру! — закричали вокруг.
Высокий человек в накидке из полосатой восточной ткани улыбался и поворачивал к выкликавшим его имя зрителям смуглое лицо с черными живыми глазами.
— Ты когда-нибудь видел игру этого великого мима? — спросил Катулла Камерий. — Он заставляет публику проливать слезы или лопаться со смеху по своему желанию. А как он поет, танцует, играет на кифаре и флейте! Старики говорят, что он ничем не хуже Росция и даже некоторыми гранями своего дарования его превосходит.
— Я видел Сира дважды: в «Самоистязателе» и в забавной пьеске о хитрых кумушках, обманувших чванливого богача. Оба раза я хохотал как помешанный. Это любимец Муз. Архимим.
— Катулл, — внезапно заговорил задумавший что-то Вар, — у тебя отменный вкус, разумеется. Я считаю, что вкус, — это то, что делает из обыкновенных людей поэтов, а из сотни поэтов так называемого избранника Аполлона…
— В твоем рассуждении есть доля истины.
— Чтобы оценить женскую красоту, вкуса требуется побольше, чем для кропания стихов, не правда ли? Но ты и здесь доказал, что твой выбор неоспорим…
Вар, обычно говоривший в грубоватом тоне простолюдина, произнес последние слова с тонкой иронией. «Башмачник» пользовался ею достаточно искусно. Он заметил, как нахмурился и стиснул зубы Катулл, увидев Клодию в обществе молодых вертопрахов.
— Что? Что такое? — завертелся Камерий.
— За пять рядов от нас сидит женщина, — сказал Вар. — Рядом с ней старуха, наверное, родственница, а вокруг вьются поклонники. Видишь? После толстяка… да нет, не лысого, а другого, в коричневой тоге… Ну, конечно! У нее греческая прическа, золотой обруч… Так вот, эта дочь лукского муниципала объявлена одной из первых красавиц в Риме, соперницей Сервилии, Волумнии и самой Клодии Пульхр.
— Кем объявлена? — спросил Катулл.
— Виднейшими знатоками. Не буду называть имен, потому что их мнение ты все равно не признаешь. Но ей посвятил хвалебные стихи Теренций Варрон… и наш друг Корнифиций… У нее есть одно большое достоинство: она была любовницей формийца Мамурры…
— Ментулы?! — взвизгнул Камерий, всплеснув руками.
Приятели Камерия захохотали, а Катулл рассердился.
— Что ты предлагаешь? — спросил он Вара, сморщив нос, как будто почувствовал мерзкий запах.
— Честно описать ее красоту в стихах…
— Мне не нравится такая игра, — сказал Катулл. — Впрочем, если ты настаиваешь…
Они стали пробираться между рядами тесно сидевших зрителей. Камерий хотел увязаться с ними, но Вар его прогнал. Широко улыбаясь, он приблизился к молодой женщине в пестром плаще, индийской шали и галльских золотых украшениях. Окружавшие ее поклонники сделали недовольные гримасы. Не обращая на них ровно никакого внимания, Вар сказал:
— Да будет милость богов к тебе неизменна, прекрасная Амеана. Я хочу представить тебе нашего земляка-транспаданца Гая Катулла…
— Того самого? — живо спросила она и, получив утвердительный ответ, перевела любопытный взгляд на веронца, выглядывавшего из-за широкой адвокатской спины.
Катулл начал было:
— Счастлив приветствовать тебя, любез…
— Я тоже очень рада, — перебила его Амеана. — Так вот ты какой! А я-то думала… Ну, и так ничего… Ты мне нравишься, бледненький веронец.
Слегка оторопев, Катулл уставился на подружку Мамурры, а она, в свою очередь, с веселой улыбкой разглядывала его.
Длинное, длинноволосое лицо Амеаны с накрашенным пухлым ртом и свежим румянцем выражало детское желание шалить и резвиться. Катулл продолжал не спеша его изучать. Гладкая кожа. Крепкий подбородок. Зубы-жемчужины. Волосы она, по-видимому, густо чернит отваром из кожуры орехов. Приклеенные к длинным ресницам тончайшие ленточки золотой фольги делают ее выпуклые, зеленовато-серые глаза еще более светлыми, поражающими блудливым, кошачьим огнем.
Когда она помахала кому-то из знакомых рукой в сапфировых перстнях, вышитый паллий и теплая индийская шаль раскрылись, и Катулл заметил маленькую грудь и умопомрачительную талию. Ей было всего двадцать лет. Но все-таки сравнивать эту резвую кобылку с божественной красавицей Клодией — просто нелепо. Катулл так и сказал Вару, возвращаясь на свое место.
— По-моему, ты тоже не особенно ее восхитил… — усмехнулся Вар.
— Деревенщина, — пренебрежительно процедил сквозь зубы Катулл. — Кстати, она пригласила меня послезавтра смотреть, как она будет играть в мяч со знатными римскими девушками. Хочет показаться в одной тунике, чтобы можно было разглядеть все ее прелести…
Вар был умен, он отлично сознавал силу катулловского таланта. Свои поэтические занятия он считал дополнительной помощью судьбы на пути к преуспеянию и богатству. С течением времени Вар понимал все яснее, что их дороги расходятся: Катулл — если не стал еще для него врагом, то уж о сердечной привязанности между ними не могло быть и речи.
Сидя рядом на театральной скамье, Вар искоса поглядывал на веронца, среди общего шума погруженного в сосредоточенное раздумье.
Что с тобой? — спросил Катулла Камерий.
— Сейчас, сейчас… — рассеянно ответил Катулл.
— Тебе нехорошо, Гай? — забеспокоился актер и взял его за руку.
— Может быть… ты сочиняешь? — догадался Вар.
Катулл хитро сощурился:
— Нет ли у тебя таблички? А у тебя, Камерий?
Таблички и стиля ни у кого не нашлось. Отыскали кусочек угля. Камерий перевернул свой плащ подкладкой вверх и растянул его на коленях. Наклонившись, Катулл торопливо писал кривыми буквами:
Добрый день, долгоносая девчонка,
Колченогая, с хрипотою в глотке.
Большерукая, с глазом, как у жабы,
С деревенским, нескладным разговором,
Казнокрада формийского подружка!
Катулла обступили, вытянув шеи в восторженном внимании. Происходило рождение новой эпиграммы. Все понимали: это насмешка не только над бесцеремонной провинциальной красоткой, это еще одна оплеуха Мамурре, Цезарю.
— Ты написал предвзято… — пробормотал Вар, недовольно пожав плечами.
На Вара зашипели и замахали руками. Катулл повторил с явным удовольствием «казнокрада формийского подружка»… и вдруг, толкнув Вара, воскликнул:
И тебя-то расславили красивой?
И тебя с нашей Лесбией сравнили?
О, бессмысленный век и бестолковый!
Камерий осторожно свернул плащ. Кругом захлопали, засмеялись, заговорили, повторяя только что написанные Катуллом стихи. В веселом гвалте не расслышали стука деревянных колотушек-скабилл, возвестивших о начале представления.