XVI
Необъятная весенняя синева сияла над Римом. Исчезло уныние одиночества, все предстало перед глазами в упоительном и радостном возбуждении, словно в дни беззаботной юности. Пение птиц, детский смех, улыбки и взгляды девушек, даже скрип повозок и собачий лай отзывались в сердце Катулла торжеством любви.
Его шаги звенели по мостовой Палатина, развевалась его легкая лацерна, и солнце рыжим огнем горело в каштановых волосах. Он улыбался, открыв зубы и весело сверкая светлыми галльскими глазами. Прохожие на него оглядывались.
Катулл примчался к особняку Аллия и, как в тот далекий, благословенный день, когда он впервые увидел Клодию, стал стучать в дверь ногами и греметь железным кольцом. И так же растерянно таращился на него перепуганный привратник.
— Где твой господин, негодяй? — закричал Катулл с озорством. — Что?! В бальнеуме?!
Он ворвался в бальнеум и увидел Аллия, отдыхающего после утренней ванны.
— Сейчас же вставай! — хохоча и приплясывая, вопил веронец. — Как тебе не стыдно дремать, когда пришел знаменитый поэт Катулл!
Аллий посмотрел с опаской: может быть, веронец сошел с ума? От него можно ждать этого в любое время. Но куда девалась его ипохондрия? Он похож на веселого проказливого мальчишку.
Словно прочитав его мысли, Катулл подмигнул:
— Нечего раздумывать, Луций. Тебе такое занятие не к лицу. Ты ведь вылитый Силен — такой же распухший нос, вздувшееся чрево, будто огромный мех для вина, и бессмысленно глядящие глазки. Не хватает только седой бороды, а рядом — менад и сатиров.
— Менады были вчера… Но вообще-то не очень остроумно врываться чуть свет в чужой дом и обзывать хозяина пьяницей, — притворно обиделся Аллий. — Клянусь Юпитером, хорошо, что ты еще не сочинил обо мне стишков в таком хулительном тоне. Зато сам ты смахиваешь на уличного сорванца, из тех, что шатаются по эсквилинскому рынку… У меня к тебе всего один вопрос: в кого ты влюбился на этот раз?
— Твой вопрос может вызвать недоумение у всякого здравомыслящего человека. В кого влюбляются все, попадающие в развратный, спесивый Рим? Разумеется, в самую прекрасную из целомудренных римлянок, в мою восхитительную Клаудиллу.
Аллий покачал головой. Кажется, Катулл на новой стезе своей страсти к Клодии. Теперь это не прежнее упоительное обожание, а скорее грубое влечение, приправленное беспощадной катулловской иронией. Пережитые страдания не прошли бесследно. Но Катулл опять чересчур взбудоражен: и тоска, и раздражение, и веселье всегда переходят у него границы приличий. Чем-то он все-таки, при своей образованности, походит на невоспитанного варвара. Настоящие римляне, даже впадая в крайнюю разнузданность, не теряют достоинства и своеобразной, конечно, меры. Умереть умеют с торжественным изречением на устах, к измене относятся со снисходительной усмешкой и ликуют без навязчивости.
— Итак, вы помирились.
— Благодарение богам!
— Надолго?
— Я надеюсь, во всяком случае… — неуверенно начал Катулл и, будто отгоняя горькие мысли, закружился вокруг толстяка с беззаботным смехом. Аллий еще раз утвердился в том, что Катулл уже не прежний неистовый обожатель.
— Что же ты не угощаешь меня, скупец? — удивился веронец. — А я тащился к тебе, надеясь на выпивку.
Аллий оделся с помощью почтительного раба и пригласил Катулла в залитый ярким солнцем мраморный перистиль, утопавший в зелени плюща и вьющихся роз.
— Извини, дружок! — сказал Аллий. — Я на полчаса оставлю тебя одного. Отец назначил сегодня прием в честь праздника флораллий, и мне нужно распорядиться по хозяйству. Я прикажу подать тебе утку в шафрановом соусе…
— И табличку со стилем, — добавил Катулл.
— Великолепно! С твоим приходом я услышал голоса Муз! — Аллий хлопнул нетерпеливо. Молоденький юноша-иониец прикатил столик с бутылью массикского и уткой на серебряном блюде. Поклонившись, он положил на скамью табличку. Помедлив немного, загадочно улыбнулся и удалился, красуясь стройными девичьими ногами.
Катулл остался в одиночестве. Он сосредоточенно расхаживал между фонтаном и пальмами в каменных кадках, напевал и хмурился. Потом налил в чашу смешанного с медом вина, но не выпил, отставил чашу, сел и начал быстро писать, почти не исправляя написанного. Изредка он отрывался, рассеянно взглядывал по сторонам, покусывая губу, и опять писал.
Аллий вошел с извинениями и еще одной бутылью в руках.
— Как, ты даже не пригубил? — закричал он. — И утка не тронута… А я устал от трудов. Приказал украсить цветами статую Флоры, послал младшему понтифику просьбу освятить алтарь. Составил с поваром перечень вин и кушаний, отобрал певцов, музыкантов и самых хорошеньких рабынь… о, боги!
— Погоди, Луций, — прервал его Катулл, — послушай-ка лучше только что испеченную элегию. Обычно я вожусь со своими стихами довольно долго, а тут получилось сразу, хотя… может быть, и придется что-нибудь изменить…
Аллий замахал руками:
— К свиньям твое сбивчивое вступление! Читай сейчас же!
Катулл прислонился к колонне и заглянул в табличку:
— Если желанья людей сбываются сверх ожиданья,
Счастья негаданный день благословляет душа.
Благословен же будь, день, драгоценный, чудесный,
Лесбии милой моей мне возвративший любовь!
Лесбия снова со мной! Блаженства не ждал я такого!
О, как сверкает опять великолепная жизнь!
Кто из живущих счастливей меня? И чего еще мог бы
Я пожелать на земле? Сердце полно до краев!
— Прекрасные стихи, Гай! — сказал Аллий, — Сегодня ты прочтешь их моим гостям!
— Будь по-твоему. Но вели это переписать и отнести Катону. Я обещал ему всю мою стряпню.
— А теперь омоем каждую строчку струей веселого Вакха… Эй, чашу мне! — крикнул Аллий. — Да утку подогреть живее!
— Не надо, — сказал Катулл, — она и так хороша… Вот видишь, мой Аллий, я уже сочиняю бодрые славословия жизни. Кто бы мог подумать, что я на это способен?
Когда они осушили по две чаши и обгладывали утиные стегнышки, Аллий вдруг усмехнулся и проговорил лукаво:
— Все, что ты ни напишешь, Катулл, — блистательно. Но, положа руку на сердце, признаюсь: язвительность и озорство твоих безделок убедительнее любовных восторгов.
— Неужели? — спросил веронец, нахмурясь.
— Клянусь, Аполлоном! Это мое мнение. Не обижайся, дружок.