XVIII
В МОНАСТЫРЬ
Связь Калисфении Николаевны с майором Щегловским носила несколько иной характер, нежели ее мимолетные интрижки с другими.
Молодая женщина впервые увлеклась своим любовником, и увлеклась серьезно.
Происходило это, быть может, от их совершенно противоположных взглядов на жизнь и характеров.
Крайности, говорят французы, сходятся.
Калисфения Николаевна и Щегловский были несомненные крайности.
Он был образованный, начитанный идеалист, она — невоспитанная, полуобразованная, дитя природы, почти дикарка, обворожительная, полная неги восточная женщина.
Она жадно вслушивалась в его речи.
Он открывал ей новый мир, иной, нежели рисовала ей ее мать.
— Верите ли вы в любовь? — раз спросила она.
— Слышать от прелестнейшей из женщин такой вопрос по меньшей мере странно.
— Это любезность, а я хочу слышать прямой ответ.
— Тогда я спрошу вас в свою очередь, что вы понимаете под словом «верить в любовь»?
— Ну, может быть я не так выразилась, словом, я хочу знать, что вы думаете о любви?
— То, что думал Эзоп о языке, что есть худшего… — отвечал Василий Романович.
— Вы все шутите…
— Нисколько… Я говорю совершенно серьезно… Любовь есть все, что есть в мире великого, благородного, прекрасного, самого сладкого, самого сильного, словом самого лучшего, если она искренняя, полная, то есть заключает в себе все чувства, из которых состоит и без которых не может существовать: доверие, уважение, безграничная преданность, доходящая до жертв и до самопожертвования.
— О, как хорошо вы это говорите! — воскликнула Калисфения Николаевна.
— А с другой стороны, любовь есть все, что есть лживого, низкого, презренного, то есть все, что есть худшего, если она служит для удовлетворения грубого инстинкта и проходящего каприза. Первая дает высшее счастье, которое лестно испытать на земле, а вторая оставляет разочарование, презрение, отвращение и горькие сожаления. Одна внушает великие мысли, другая дурные, низкие помыслы.
— Я в первый раз слышу такое прекрасное определение любви! — наивно воскликнула Калисфения Николаевна.
Действительно, в жизненной школе своей матери она не могла услыхать его.
Василий Романович посмотрел на нее с восторженным сожалением, но молчал.
— Отчего же не все понимают так, как вы, это прекрасное, возвышенное чувство… Отчего я не слыхала ни от кого такого чудного определения любви… Ужели все люди созданы для низменной любви…
— Увы, времена героев навсегда миновали, — отвечал Щегловский, — поэзия медленно умирает, как сломленный бурею роскошный цветок, вера в людях поколеблена, материализм торжествует всюду. Остались, без сомнения, и останутся и в будущем единичные личности, люди, преданные заветам прошлого, культу величайшей из религии, религии любви, но число таких отсталых, как принято называть их, людей уменьшается день ото дня. Скоро они будут так редки, как допотопные ископаемые. В наше время любовь — только удовольствие. Она подошла под вторую часть определения Эзопа: все, что есть худшее…
Василий Романович засмеялся.
— Вы смеетесь? — удивленно спросила его молодая женщина.
— Я действую в этом случае по методу Бомарше: он всегда спешил смеяться, чтобы не заплакать… Я думаю, что все-таки следует прикрывать легким газом печальную действительность…
Эти и подобные речи своеобразного поклонника увлекали молодую женщину, открывая ей совершенно новый мир, она пресытилась уже лекарством, прописанным ей ее матерью, ей хотелось новых, неизвестных ощущений.
Она нашла их в связи с Щегловским, связи, подбитой им подкладкой романтизма, самоотверженной, идеальной любви, не мешавшей стремиться к ее «апофеозу», как называл идеалист Щегловский близость к любимой женщине.
Калисфения Фемистокловна не присутствовала при этих разговорах дочери с Василием Романовичем, иначе бы она чутко угадала опасность от такого восторженного, или, как бы она назвала его, «шалого» человека.
Опасность действительно была и вскоре оказались ее печальные результаты.
Влюбленный по уши в Калисфению Николаевну, Щегловский, не охлажденный даже близостью к ней, был болтлив, как все влюбленные.
Его восторженные отзывы о «потемкинской затворнице» возбудили над ним насмешки товарищей и дали пищу злым языком.
Сплетни о влюбленном в «прекрасную гречанку» майоре дошли до приближенных князя Потемкина и эти последние не замедлили довести их до сведения светлейшего.
На последнего это известие не произвело, по-видимому, особенного впечатления. При его взгляде на женщин, верность не считалась им в числе их прелестей. Качества женщины, по мнению Григория Александровича, заключались только в этих прелестях — женских же добродетелей он не признавал совершенно.
Хорошо понимая человеческую натуру, он и не ожидал, чтобы полная жизни и сил красавица Калисфения могла довольствоваться его редкими ласками, но с другой стороны, он был твердо уверен, что она изменила ему не по собственной инициативе, так как сделала бы это менее умело, что во всей открывавшейся перед ним путем наведенных справок закулисной жизни его любовницы видна опытная рука куртизанки — ее матери.
Адъютант Баур, наводивший, по поручению светлейшего, эти справки, представил ему обстоятельный доклад именно в этом освещении.
Он даже разузнал и о заветной кованной шкатулке.
— Хорошо, я справлюсь с этой гадиной… — сказал Григорий Александрович, нахмурив брови.
Мысль его перенеслась на его последнего соперника, майора Щегловского.
Для Потемкина были почти безразличны интриги «жар-птицы» с безвестными молодыми офицерами и петербургскими блазнями, как тогда называли франтов, и он, повторяем, считал их даже естественными для молодой женщины, но красавец-майор Щегловский, известный государыне и пользующий ее благоволением, был уже, пожалуй, настоящим соперником.
Хвастающийся своею близостью к любовнице князя, он делал его уже смешным в глазах света, тогда как те, другие, пользуясь взаимностью Калисфении Николаевны, крали только крохи, падающие от стола господ, не смея заикнуться об этом, боясь гнева его, светлейшего.
Соперничество с Щегловским подняло целую бурю оскорбленного самолюбия князя Потемкина.
Он, конечно, мог уничтожить его одним взмахом пера, мог отправить в крепость, где и оставить на всю жизнь — все это было в его власти.
Но теперь это имело бы вид устранения соперника, то есть признания его опасным, а это значило бы подлить масла в огонь светской насмешки.
Надо было действовать иначе.
Григорий Александрович подумал с минуту, ходя по-своему кабинету, затем подошел к письменному столу и написал на бумаге несколько строк.
Это было поручение секунд-майору Щегловскому немедленно отбыть в Таврическую губернию, для принятия участия в начавшихся там приготовлениях к приезду государыни.
Поручение было более чем лестно, но, между тем, удаляло от Петербурга и от Калисфении Николаевны влюбленного и болтливого майора.
Ввиду спешного дела, на сбор командированному было дано всего двадцать четыре часа времени.
Объявить эту милостивую волю светлейшего к Василию Романовичу был послан один из адъютантов Потемкина, которому было строго наказано не дозволять иметь Щегловскому ни с кем секретных сношений, а искусно провести с ним эти назначенные для сборов сутки, оказывая всякую помощь.
Щегловский понял, что кроется под этим поручением, и был рад, что отделается лишь временным удалением из Петербурга, да еще с таким лестным поручением.
Не можем скрыть, что при роковой догадке, что светлейшему все известно, любовь майора к прекрасной «гречанке» сильно уменьшилась.
Своя рубашка ближе к телу даже идеалиста.
— Заслужу уж я его светлости, за милость, — думал Василий Романович. — Ведь захотел бы, мог в казенном сгноить, где на него найдешь управу…
С этой-то надеждой «заслужить» выехал Щегловский на другой день к вечеру из Петербурга.
Адъютант Потемкина простился с ним за городской заставой, пожелав счастливого пути и тотчас же, по возвращении, явился с докладом об исполненном поручении к светлейшему.
Через несколько дней Григорий Александрович поехал на Васильевский остров.
Калисфения Николаевна встретила его, по обыкновению, цветущая, сияющая и довольная.
Она и не притворялась.
Отъезд Щегловского опечалил ее на какие-нибудь полчаса; ей, признаться, довольно-таки надоел восторженный поклонник-проповедник, и не говори мать всегда в его пользу, она давно бы сама показала ему двери.
Князь тотчас все это смекнул и остался доволен.
Никогда он не был так ласков, так любезен со своею «жар-птицей».
Заведомые ее измены придали ей в его глазах даже какую-то пикантность.
Такова была странная натура светлейшего.
«Тот товар и хорош, который нарасхват!» — таким циничным афоризмом подтверждал Григорий Александрович свою мысль.
Мы знаем, что женщина в его глазах была недалеко от товара.
С вышедшей к нему во время отъезда Калисфении Фемистокловны князь был тоже очень милостив.
Это успокоило трусливую «старую куртизанку», на которую командировка Щегловского произвела впечатление удара грома.
«Узнал, все узнал… сгниешь… пропадешь!» — думала она.
Приезд светлейшего и его приветливость рассеяли ее опасения.
Увы, не надолго.
Проболтав несколько времени с дочерью, лежавшей в постели, она удалилась на свою половину, но войдя в свой будуар, остановилась как вкопанная.
Перед ней стоял офицер в адъютантской форме и два солдата.
Она сразу все поняла.
— По приказанию его светлости я вас арестую! — сказал офицер. — Предупреждаю, что всякое сопротивление будет бесполезно, в случае неповиновения, мы употребим силу. Извольте одеваться.
— Куда… в Сибирь? — сдавленным голосом произнесла Калисфения Фемистокловна.
Она как-то сразу вся съежилась и состарилась.
— Нет, много ближе! — улыбнулся адъютант.
— Позвольте мне уложиться…
— Все уложено… Мы распорядились ранее, отдав приказание вашей прислуге.
Офицер указал ей на маленький чемодан, который держал в руках один из солдат.
Верхнее теплое платье — дело было зимой — тоже было уже вынуто из шкафа и положено на кресло.
Калисфения Фемистокловна стала одеваться.
— Вы мне позволите взять еще шкатулку?
— Нет, по приказанию его светлости шкатулка должна быть передана вашей дочери.
Калисфения Фемистокловна вздрогнула.
— Она на нее имеет более прав, чем вы! Это подлинные слова его светлости, — добавил адъютант.
Преступная мать опустила голову. В сопровождении двух солдат она вышла из дому. У подъезда стояла тройка.
Один из солдат сел на облучок к ямщику, другой подсадил Калисфению Фемистокловну в повозку, сел рядом и крикнул:
— Пошел!
Тройка понеслась.
Оставшись в доме, адъютант приказал после отъезда матери доложить о себе дочери.
Та в страшной тревоге вскочила с постели и, накинув капот, приняла позднего гостя.
Он передал ей шкатулку ее матери и письмо Григорий Александровича.
В этом письме светлейший уведомлял ее, что ввиду дурного на нее влияния ее матери, он отправил ее на вечное заключение в монастырь. «В шкатулке, которая тебе будет передана, находятся деньги и подарки, за которые эта бессовестная женщина продавала твои ласки без твоего ведома. Вот какова твоя мать, постарайся не быть на нее похожей, чтобы с тобой не случилось того же», — заключал письмо светлейший.
К чести Калисфении Николаевны надо заметить, что она сделала жест омерзения, читая эти строки, и они еще более ослабили и вообще не сильное впечатление, которое произвела на дочь судьба матери.
Калисфения Фемистокловна, посвятив в сердце дочери лишь холодный эгоизм, пожала плоды своих трудов.
Она, действительно, была заключена в Спасский монастырь в Казани, откуда тотчас же прислала отчаянное письмо дочери с просьбой выхлопотать ей прощение у светлейшего.
Калисфения Николаевна, однако, благоразумно об этом даже не заикнулась перед Григорием Александровичем, довольно часто ее навещавшим.
Об ее матери он даже не упоминал, как будто ее никогда и не было на свете.
Молчала и молодая женщина.
Она даже повела затворническую жизнь.
Это, впрочем, продолжалось только до отъезда светлейшего из Петербурга, после которого у «жар-птицы» появились новые поклонники, и в числе их князь Василий Андреевич Святозаров.
Но не будем опережать событий.