III
В ТАВРИЧЕСКОМ ДВОРЦЕ
Таврический дворец, один из многочисленных памятников блестящего царствования Екатерины II, до сих пор почти в неизмененном виде сохранившийся на Воскресенском проспекте, с тем же обширным садом, прудами, островками, каскадами и беседками, два раза во время жизни светлейшего князя Григория Александровича Потемкина-Таврического находился в его владении.
Первоначально оно было построено князем в виде небольшого домика, но после присоединения Крыма, по приказанию императрицы, архитектор Старов на месте прежнего дома построил роскошный дворец, наподобие Пантеона.
Императрица назвала его Таврическим и подарила великолепному «князю Тавриды», как называли тогда не только в России, но и в Европе, увенчанного лаврами военных побед Потемкина.
Главное здание дворца было вышиной около шести сажень, с высоким куполом и перистилем из шести колонн, поддерживающих фронтон.
К обеим сторонам дворца пристроены флигеля, выведенные до самой улицы. Обширная площадь перед дворцом ограждена невысокою чугунною решеткою.
Внутреннее расположение дворца, вместе с пространством между обоими флигелями, представляет одну огромную залу, в середине освещенную окном, сделанным в куполе; два ряда колонн придают зале необыкновенно величественный вид.
В одной стороне залы расставлены мраморные статуи, на другой стороне зимний сад.
Вскоре, однако, князь Потемкин продал этот дворец императрице Екатерине II за 460000 рублей.
Незадолго до начала нашего рассказа, а именно в феврале 1791 года, императрица снова подарила этот дворец князю Григорию Александровичу, в числе многочисленных милостей и наград, которыми она осыпала его, прибывшего из Ясс с новыми победными лаврами.
В тот самый день и час, когда знакомый уже нам Владимир Андреевич Петровский, только что прибывший в Петербург и явившийся к светлейшему, но не допущенный к нему и получивший через адъютанта милостивое «пусть погуляет», начал в Петербурге так печально окончившиеся столичные похождения, сам Григорий Александрович готовился к выезду во дворец.
Высокий, пожилой — Потемкину в то время перевалило за пятьдесят — широкоплечий богатырь, в ярком мундире, обшитом сплошь золотым шитьем, с широкой грудью, покрытой рядом звезд и крестов, русских и иноземных, он уже вышел из кабинета.
Всякий, видавший светлейшего в первый раз, невольно преклонялся перед этим совершенством человеческой телесной красоты: продолговатое, красивое, белое лицо, правильный нос, высокоочерченые брови и голубые глаза, небольшой рот с приятной улыбкой и круглый подбородок с ямочкой.
Левый окривевший глаз был неподвижен и являлся резким контрастом с правым, полным жизни, светлым, зорким и несколько рассеянным.
Князь окривел в начале своей придворной карьеры, по милости тогдашнего всезнайки фельдшера академии художеств Ерофеича, изобретателя известной настойки, приложившего к больному глазу Григория Александровича какую-то примочку.
На князя потеря глаза до того сильно подействовала, что он удалился в Невскую лавру, отпустил бороду, надел рясу и стал готовиться к поступлению в монашество.
Его спасли прозорливость и доброта императрицы.
Она сама лично навестила его и уговорила возвратиться в мир:
«Тебе не архиреем быть, их у меня довольно, а Потемкин один, и ждет его иная стезя».
Предсказание монархини сбылось.
Светлейший шел уже к парадной лестнице своей неуклюжей, перевалистой походкой, простой, не сановитой и не деланной, производившей особое впечатление.
«Весь залитый золотом да орденами и регалиями; в каменьях самоцветных и алмазах, и так шагает по-медвежьи», — говорили современники.
Ряды придворных светлейшего блестящей живой изгородью тянулись от зала до подъезда.
Князя сопровождал его приближенный секретарь, Василий Степанович Попов.
Это был подвижный человек, лет сорока семи, среднего роста, с добродушно-хитрым татарским выражением лица. Уроженец Казани, он учился в тамошней гимназии и начал службу в канцелярии графа Панина в первую турецкую войну, перешел потом к московскому главнокомандующему князю Долгорукову-Крымскому, который назначил его правителем своей канцелярии и выхлопотал чин премьер-майора.
После смерти Долгорукова, Попов, успевший сделаться известным Потемкину, как способный, трудолюбивый и деятельный чиновник, был взят им в правители своей канцелярии и скоро снискал неограниченное доверие князя.
Ко времени нашего рассказа он уже был генерал-майором орденов до Владимира I степени включительно.
Ряд придворных почтительно преклонялся перед шедшим властелином, который был, видимо, в самом лучшем настроении духа, но все с недоумением смотрели на голову вельможи.
Голова эта была светлорусая, в природных завитках, без пудры, которая считалась необходимой при дворе.
Этим-то и объяснялось недоумение окружающих.
Никто не решился, однако, заметить об этом светлейшему.
Один из стоявших адъютантов князя шепнул на ходу об этом Попову.
— Ваша светлость, — обратился к нему Василий Степанович ранее не обративший внимания на несовершенство туалета светлейшего, — ваша светлость! На вас чего-то недостает.
Потемкин быстро взглянул в зеркало и отвечал:
— Правда твоя, недостает «шапки»!
Сказав это, князь уже при входе в подъезд, вдруг круто повернул обратно и среди недоумевающих придворных вернулся в свой кабинет.
Вид его был мрачен, добродушно-веселая улыбка бесследно пропала с его красивых губ.
Князь захандрил.
Войдя в кабинет, он грузно опустился в кресло. Василий Степанович и несколько адъютантов вошли следом за ним и стали в почтительном отдалении.
У всех на уме было одно: «Начинается!»
Действительно, начиналось.
Начинались дни, иногда даже недели, когда князь запирался в свою комнату и ложился на диван, небритый, немытый, растрепанный, сгорбленный, в поношенном халате и в утренних туфлях на босу ногу.
Сам князь чувствовал приближение этих дней. Достаточно было малейшей незначительной причины, чтобы ускорить их приближение..
«Подступает! Идет!» — говорил он сам себе, еще будучи на ногах и в сравнительно хорошем настроении духа.
«Пришло! Захватило!» — решал он мрачно, уже лежа на диване.
Болезни этой не понимали не только окружающие светлейшего, но и он сам. Завистники объясняли ее придворными неудачами самолюбивого вельможи или, попросту, народным определением «с жиру бесится».
Но это была, очевидно, болезнь сильная, давнишняя, с юных лет. Это была болезнь душевная, а не телесная.
К ней, впрочем, примешивались иногда недомогания и слабость. Болезнь эта являлась, как лихорадка, периодически и держала больного иногда три, четыре дня, иногда более недели.
Припадки бывали то сильные, то слабые.
— Кофею! — приказал князь.
Адъютант князя Баур бросился отдать приказание метрдотелю.
Баур был любимый адъютант князя, которому он давал серьезные и щекотливые поручения.
В 1788 году во Франции разгорелась революция.
Светлейший, зорко следивший из своего очаковского лагеря за ходом европейской политики, нашел необходимым, ввиду предстоящих событий, достать из французского министерства иностранных дел некоторые важные бумаги, касающиеся России.
Он призвал Баура и велел ему взять подорожную и скакать в Париж за модными башмаками для Прасковьи Андреевны Потемкиной, жены его двоюродного брата, впоследствии графа, Павла Сергеевича.
Весть об этом облетела весь лагерь и возбудила толки и пересуды.
«Вот причудник! В Сибирь посылает за огурцами, в Калугу — за тестом, в Париж — за башмаками!» — толковали в офицерских землянках.
Григорий Александрович, между тем, сунул в дорожную сумку Баура пакет на имя одного из парижских банкиров и несколько секретных писем к кое-кому в Париже, обнял его и отпустил шутя и смеясь.
По приезде в Париж, Баур вручил пакет и письма по адресам, а сам пустился по всем модным лавкам заказывать башмаки «pour madame Potemkin».
Князь знал, кого куда посылать и кому что поручать.
На другой день весь Париж толковал уже о странной фантазии русского вельможи — прислать своего адъютанта в столицу Франции за парой башмаков.
По этому поводу был даже сочинен и поставлен на сцене водевиль.
Но в то время, когда парижане занимались разговорами о чудачествах князя, банкир отсчитал одной даме шестьдесят тысяч червонцев за то, чтобы она выкрала из бюро страстно влюбленного в нее министра «известные бумаги».
Золото сделало свое дело — бумаги очутились в руках Баура, а золото у корыстолюбивой сильфиды.
Первый достал модные башмаки, положил в карман бумаги и исчез из Парижа.
Обожатель сильфиды хватился пропажи, но было поздно — она была уже в руках Потемкина.
Таков был адъютант Баур, красивый мужчина, блондин, лет тридцати с небольшим.
— Что же кофею! — с нетерпением повторил князь.
Все присутствовавшие по очереди спешили распорядиться о скорейшем удовлетворении желания светлейшего.
— Когда же кофей? — мрачно продолжал повторять Потемкин.
Наконец, дымящийся душистый напиток в большой чашке севрского фарфора, на золотом подносе, был принесен и поставлен перед Григорием Александровичем.
Последний до него не дотронулся. Он сердито отодвинул поднос и встал.
— Не надобно! Я только хотел чего-нибудь ожидать, но и тут меня лишили этого удовольствия.
И князь, низко опустив голову, удалился в смежную с кабинетом комнату, служившую ему уборной — разоблачаться.
— Начинается! — снова мелькнуло в умах присутствующих. Все на цыпочках вышли из кабинета и разбрелись по обширным апартаментам дворца.