Книга: Звезды над Самаркандом. В двух книгах. Книга 2
Назад: ГЛАВА XVIII
На главную: Предисловие

ГЛАВА XX

ПАЙЦЗА
1
Утро.
Ибн Халдун, проснувшись, увидел высоко на стене алую полосу света, проблеснувшую через щель между створками ставня.
Не торопясь вставать, он думал, как когда–нибудь проберутся в Каир все эти мамлюки, донесут до султана вести обо всем, что испытали здесь. О расправах с ними. Но, может быть, и о заботах Ибн Халдуна, как он вызволил их из темниц, укрыл от невзгод.
По старой привычке, он как бы взвешивал на весах разума, вникал в каждого из людей — кто из них скажет доброе слово, а кто по злонравию предастся и в Каире злоречию, злословию.
Ибн Халдун еще лежал неподвижно, вспоминая, обдумывая, предугадывая предстоящие дела.
Такое утро казалось бы продолжением покоя, если б оно не означало начала трудов. Эти предстоящие труды и дела он и обдумывал, когда вбежал черный Нух:
— Вельможи пожаловали. От Повелителя. Желают немедля видеть славнейшего из ученых. Стоят во дворе.
— Видно, им не спится! — воскликнул Ибн Халдун, сбрасывая одеяло, наскоро ополаскивая лицо над тазом.
Тянясь за чалмой, висевшей на деревянном размалеванном колышке, вбитом в стену, надевая бурнус, бормотал:
— Не спится, не спится… Сна им нет…
Нух, забирая тазик с мыльной водой, сказал:
— А еще с рассвета у ворот сидит человек от каирского купца Бостан бен Достана.
Но Ибн Халдун не внял этим словам. Твердя:
— Сна им нет, нет им сна, не спится, — он торопился предугадать: «Зачем я Тимуру?»
Когда головы гостей, поднимавшихся к нему по высоким каменным ступеням, показались, как бы вынырнув из–под пола, он прикинулся, что бежит, бежит к ним навстречу через всю келью, но не успел добежать даже до порога, застигнутый врасплох, хотя все еще не рассмотрел, что это за люди.
Первым переступил порог сам прославленный в набегах на узбекские племена победитель, принесший Тимуру большую добычу серебром и стадами, овладевший доверием Повелителя Гази–Буган Бахадур в златошвейном зеленом халате, с тяжелой кривой саблей в широких ножнах, покрытых узорным шахризябским чехлом.
А когда Ибн Халдун поднял голову после почтительного поклона, он увидел прямо перед глазами огромную черную вьющуюся бороду, столь густую и плотную, что, казалось, своей тяжестью она перевешивала и тянула книзу круглолобое лицо Бахадура. Из–подо лба, из–под курчавых бровей смотрели маленькие красновато–черные немигающие глаза.
За Бахадуром стояли скромно одетые младшие хранители сундуков Повелителя и переводчик Ар–Рашид.
Долго и парадно они кланялись Ибн Халдуну, а он им.
Ибн Халдуну случалось видеть среди ближних людей Тимура этого густобородого вельможу. На скуле у него над бородой белел шрам. На этом месте и борода не росла, как подрубленная.
В знак приветствия Гази–Буган протяжно мычал какие–то невнятные слова и сам тому улыбался.
Но Ар–Рашид, не вслушиваясь в это мычание, переводил, что по указу самого Обладателя Счастливой Звезды, Меча Милосердия, Повелителя Вселенной явились они вручить дары Звезде Знания, сверкающему на небесах Просвещения, Оплоту Мудрости, Провозвестнику грядущих судеб, Несравненному Победителю на поединке умов Абу Зайд Абу–ар–Рахману ибн Мухаммеду Ибн Халдуну.
И еще раз:
— …Провозвестнику грядущих судеб.
Ибн Халдун заметил, что Бахадур не выговорил ни длинного имени, ни даже всех славословий, но Ар–Рашид перевел это без запинки, словно читал по книге.
«Как он заучил мое имя?» — удивился Ибн Халдун.
Гази–Буган, развернув покрывало, возвратил Ибн Халдуну серебряный александрийский поднос, тот, на котором историк преподнес Тимуру свои подношения. Это значило, что Ибн Халдуну принесены отдарки.
На подносе лежали бережно сложенный отличный халат, седло, обшитое зеленым сафьяном, с высокой лукой, выкованной из красного золота. Золотую луку седла сплошь покрывали бадахшанские лиловатые лалы, мерцая, как груда углей, подернутых голубоватой дымкой. Под седлом притаилась ременная плетка с тяжелой серебряной рукояткой. Всю рукоятку по серебру покрывали крупные зерна бирюзы, отчего рукоятка казалась лапой сказочного дракона.
Еще не разгадав намека, заключенного в этих вещах, Ибн Халдун подивился царственной щедрости дарителя, богатству его посылки.
Когда царедворцы ушли, историк рассмотрел дары. Халат из малинового самаркандского бархата, расшитый бухарскими златошвеями. Расшит золотыми кругами с золотыми же надписями внутри каждого круга. Надписи вышиты так причудливо, что красота в них возобладала над смыслом и понять их никто бы не смог: швеи попросту не знали грамоты.
Историк задумался, но, как ни думал, складывался тот же смысл: халат дарили гостю на прощанье. Седло — с намеком, что пора седлать коня. Плетку в дорогу, чтоб быстрее ехать.
Он понял: Тимур отпускал его. И не только отпускал, но и не звал попрощаться: отдарок вручен, все беседы остались позади, впереди открывалась дорога.
Немного времени спустя пришел другой посланец. Этот был молод, брил бороду, но отрастил длинные усы. Был уверен в себе, доволен собой, что сквозило во всех его движениях. Звали его Хамид–улла. С ним снова пришел переводчик Ар–Рашид.
Хамид осторожно осведомился, есть ли намерения у Ибн Халдуна, нет ли желаний, ибо приказано помочь во всех намерениях и желаниях ученого гостя.
Впервые Ибн Халдуна назвали гостем. Он ответил:
— Чем щедрее встречают гостя, тем скорее гостю надо уйти, ибо щедрость разорительна для хозяина. Гость тот хорош, который не обременяет хозяина.
— Это ваша воля! — ответил Хамид. — Хорошего гостя хозяин и встречает и провожает с любовью.
Ибн Халдун понял, что верно разгадал смысл даров, и вскоре они говорили уже о дороге. Желает ли историк идти в Каир караваном; сколько понадобится ему лошадей и верблюдов: и для него со слугами, и для всех его спутников, мамлюков, собеседников султана Фараджа, коих Повелитель милует и отпускает к их султану.
Хамид сказал:
— Каравану гостя следует уйти прежде, чем хозяин свернет здесь свою юрту. Двинется дальше в поход.
Ибн Халдун понял, его хотят отправить отсюда раньше, чем поход уйдет дальше, ибо некуда деть такого гостя: ни оставить в разоренном городе на произвол дамаскинов, ни взять с собой…
Присказка «двинется дальше в поход» словно разбудила Ибн Халдуна: куда двинется? Не на Магриб ли? Не по «Дорожнику» ли пойдет замышленный поход?
Утаивая возраставшую тревогу, Ибн Халдун вторил Хамиду, подсчитывая, сколько понадобится лошадей под седлами для слуг, для двенадцати дворцовых стражей, оставшихся от султана и отданных Ибн Халдуну, для девяти знатных мамлюков… Сколько верблюдов под вьюки, сколько ослов…
Ибн Халдун знал, что лошадей придется менять после дневного перехода, верблюдов меняли реже.
Хамид засмеялся:
— Верблюдов не будем менять; дойдут с нами до дальней заставы. А на последней заставе я сам перевьючу на тех, что с вами до конца пойдут. Сколько надо, столько берите!
Историк понял, что все заранее решено, если уже назначен и человек, который возглавит его караван.
— Берите, — щедро предложил Хамид. — До мамлюкских застав. Охрана вам тоже до самых дальних застав. Никому не дадим вас в обиду! Я поеду сам.
Ибн Халдун вспомнил, хотя и не сказал:
«А ведь еще есть вьюки и у Бостан бен Достана…»
Тут же возникла и замелькала новая мысль, хотя и неотвязный взгляд Хамида, и его деловые вопросы мешали думать.
Историк продолжал уныло подсчитывать то и другое, без чего не выйдешь в дальний путь, но эту новую мысль не забывал, она в нем крепла. Не о товарах, накупленных Бостан бен Достаном, укрытых где–то в закоулках Дамаска, думал он, а о самом купце.
Еще вчера, улегшись в постель, задремывая, Ибн Халдун пытался предугадать череду дней, предстоящих в Дамаске, но не предугадал дорогу, на которую поутру его поднял Тимур.
Щедрость Тимура встревожила бывалого царедворца: ни один из султанов Магриба, ни в Фесе, ни в Андалусии, ни в Кордове за годы придворной службы не одаривали его так богато, как за несколько кратких бесед его одарил Тимур.
«Чего–то он все еще ждет от меня?.. Чего?» — гадал Ибн Халдун.
Хамид–улла наконец ушел. Переводчик задержался.
— Не понадоблюсь ли я вам на базаре? Вы теперь будете запасы закупать…
«Он хочет знать, какими закупками я займусь перед дорогой», — и любезно отказался:
— Здешние купцы — арабы, обойдусь, не утруждая вас.
— Здесь наши воины распродают занятные вещи. В Каире они будут в диковину.
— Я не скупщик награбленного! — строго ответил Ибн Халдун, хотя и догадывался, что любое его слово может дойти до Тимура.
Когда Ар–Рашид заговаривал, чтобы оживить беседу, Ибн Халдун отмалчивался. Переводчик ушел.
Ибн Халдун запер дверь толстым засовом, как запирались на ночь, и, схватив из угла свою палку, покопал в очаге. Поддетая палкой, высунулась из–под пепла рукопись.
Он поднял, стряхивая золу, черновик «Дорожника». Счастливою случайностью было, что в те теплые дни не топили очаг и готовили пищу внизу в кухне.
Строку за строкой он перечитал весь черновик. Дорога по Магрибу снова прошла перед его глазами.
Из того, что сперва он неосторожно написал, многое было вычеркнуто и не упомянуто в чистовом «Дорожнике», поднесенном Тимуру. Но здесь вычеркнутое читалось разборчиво, и пронырливым людям нетрудно было это прочесть.
Он достал из кожаного джузгира листы плотной бумаги. В раздумье проверил ногтем кончик тростника.
Он писал в Фес.
Он перечислил тамошнему султану все города, все дороги, неосмотрительно вписанные в «Дорожник»:
«Он силой вырвал у меня названия городов, направления дорог, места оазисов. Ему я назвал…»
Сверяясь с «Дорожником», подолгу щуря усталые глаза, он не хотел пропустить ни одно название из вписанных в книгу городов, крепостей, замков, оазисов.
Назвав это и проверив, что ничто не пропущено, он продолжал:
«Но утаил…»
Ибн Халдун перечислил все, что вычеркнул в черновике, припомнил глухие, малоприметные селения, заслоненные песками от караванных дорог.
Он перечислил эти места: там можно скрыть от нашествия, от огня, от меча, от равнодушия невежд и от корысти злодеев все, что надлежит из века в век хранить, то, без чего народ останется как путник без рубища на ветру веков.
«И еще я утаил…»
Теперь он вспоминал те, какие знал из самых дальних, укромных, глухих селений, уединенных колодцев, покинутых карфагенских руин и руин римских, места, что могут стать тайниками, убежищами.
Дописав, долго припоминал, не осталось ли мест, которые сразу не вспомнились, но могут пригодиться.
Он снова сверил письмо с черновиком.
Когда все сошлось, он понял, что это письмо нужно послать в Магриб скорее, прежде, чем войско, отстоявшись, двинется дальше. Ведь никто заранее не знает, куда пойдет отсюда Тимур. Случалось, выйдя на запад и тем утешив султанов на востоке, он внезапно сворачивал на восток, где его уже не ждали, и это облегчало ему расправу над зазевавшимися султанами. А чтобы легче одолеть врагов на западе, прикидывался, что идет на восток. Никто не мог сегодня сказать, куда он пойдет завтра. Даже из старейших его соратников не все понимали такие начала походов:
«Не может, что ли, сразу сообразить, в какую сторону ему надо?..»
Ибн Халдун приметил: Магриб привлекал Тимура. Он уже многое вызнал о Магрибе. Это значило, что завоеватель завтра же может двинуться туда.
Проницательный Ибн Халдун подумал и другое: Тимур не скрывал своего влечения к Магрибу, а если Тимур еще до начала похода говорит, что намерен пройти через Магриб к океану, не отводит ли он глаза приглядчивых врагов от иных дорог, о коих помалкивает, но куда готов нагрянуть?
Ибн Халдун собрал все листки черновика, кое–где потемневшие от золы и сажи, и вернул их в очаг.
Собрав с полу перед очагом щепки, припасенные на растопку, он забросал ими черновик и, привычно, быстро посверкав кресалом, раздул огонь.
Сухие щепки вспыхнули. Бумага зажглась. Сквозь розовые лепестки огня снизу от бумаги поднялись, завиваясь, бурые, густые струйки дыма, пока и весь черновик не вспыхнул живым пламенем.
Когда от рукописи остались черные лоскутки пепла, похожие на вороньи перья, Ибн Халдун взял из угла палку и перемешал весь пепел с золой.
Постояв у очага, словно отдышавшись, он послал слугу звать человека от Бостан бен Достана.
Вошел нестарый, приземистый, круглоплечий, широкоголовый коротыш с круглыми растопыренными ушами, с пепельно–серыми обветренными губами. На его низком насупленном лбу чернели глубокие морщины и вздулись серые бугры — не лоб, а пашня, изрытая сусликами. Жидкая круглая бородка, красная, со странным бурым оттенком, как бы опаленная пламенем.
С ним вошел мальчик, ничем на него не похожий, очень бледный, бледный до синевы, с иссиня–черными длинными глазами, с пухлыми влажными губами.
Коротыш подошел ближе. Остановился, переваливаясь с ноги на ногу. Ибн Халдун ему сказал:
— Чтоб хозяин твой скорей шел на Прямой Путь. Там рабат перса. А как тому подворью названье, не знаю.
— Перса? Я тот хан знаю.
— Знаешь?
— Я сызмала с караванами.
— Что–то ты на араба не похож.
— Меня на базаре купили. А откуда привезли на продажу, продавец запамятовал. Из добычи я. И потому мое имя — Добыча. Хорошо, а? Добыча! Лучше, чем прежде звали.
— А как звали прежде?
— Прежде? Никто не знает. Да не может быть, чтоб было лучше. Добыча! Вот это да!
Добыча. Так переводится его имя — Ганимад.
— Ну спеши, спеши. Передай мое слово хозяину.
— И передам, и приведу. Без меня он туда дорогу не разглядит: я его так притулил, сам он оттуда не выберется. Сызмалу сюда хожу, как пророк Мухаммед! Слыхал? Он тоже сюда с караванами хаживал. Тоже небось торговать.
Ибн Халдуну не понравилось такое братанье караванщика с пророком.
— Ступай. Дела ладятся, пока быстро деются. Тогда скорей удаются.
— Вот верно! — согласился Ганимад. — Тогда ладятся. Спешу. А?
— Не забудь, что сказать.
— Я? Я сто караванных дорог помню. Иные и не видны на земле, когда через пески. Я их, не глядя, помню. А тут и помнить нечего. Бегом приведу. На Прямой Путь.
И обернулся к мальчику:
— Посмотрел? Вот он и есть большой человек из Каира.
Ибн Халдун заметил нездешний облик мальчика.
— Чей он?
— Мой. Покупка. Теперь ему имя Иса.
— Откуда?
— Когда я пошел хорошо жить — караваны вожу, везде всех знаю, надумал себе купить мальчика, как прежде меня купили. Я знал, чего надо такому: помню, чего хотел себе, то и даю ему. А купил на том самом рынке, у самого того торговца, который прежде продал меня. Мальчик добыт пиратами на румском корабле. По–нашему не понимал. Купил его, и теперь я уже не один.
— Святое дело — выкупать невольников.
— Святое? Не знал. Купил, и вот он!
Ганимад ушел, переваливаясь, отставляя широкий зад, привыкший к спине осла на долгих дорогах.
Мальчик, оглядываясь на худощавого белобородого старца, последовал за Ганимадом.
Вскоре Ибн Халдун взял свою палочку, опаленную в очаге, кликнул Нуха и слуг и пошел к Сафару Али.
Прошел через Дамаск. Жизнь смолкла. Люди нашумелись. Завоеватели наликовались. Напраздновались. Награбились. Завоеванные навопились. Наплакались. Кто уцелел, примолк. Погибшие еще лежали среди щебня. В городе становилось нехорошо.
У ворот не оказалось хозяина: привратник сказал, что Сафар Али прихварывает, отлеживается у себя в маленьком закутке над воротами.
Но тут же за воротами на каменном уступе под сводами сидел Бостан бен Достан. Ганимад не обманул: доставил купца быстро.
Ибн Халдун, зорко оглянув двор, приметил уединенный угол и повлек туда за собой Бостан бен Достана.
Прошли мимо прикрытых и мимо приоткрытых дверей, где в полутьме келий разные люди таились, жили настороже — прислушивались, приглядывались ко всему двору.
Проходя, Ибн Халдун увидел воротца во второй двор, забросанный зеленовато–золотой соломой. На соломе стояли и возлежали незавьюченные верблюды, жуя пенящуюся жвачку.
Резко свернув с пути, Ибн Халдун вовлек купца в этот двор, остановился между жующими, покряхтывающими, поревывающими верблюдами.
— Я вас позвал.
— Наконец–то!
— Вы желаете уйти отсюда?
— Некуда. Кругом заставлено.
— Если в ту сторону, какую скажу?
— Только б уйти! Куда?
— Магриб.
— Кто ж туда пустит?
— А как пустят, пойдете?
— А мой товар?
— С товаром.
— Для моих товаров лучше Магриба места нет!
— Я вам помогал? Теперь ваш черед.
— Пешком товара не вынесешь! А верблюдов моих давно отняли.
— А вот эти?
— Сытые скоты. Да ведь не наши!
— А когда найдем?
— Навьючусь и айда!
Солома под ногами пружинилась, дышала. Они переступали с ноги на ногу.
Бостан бен Достан забеспокоился.
— И товар цел, и верблюды найдутся, и коней купим, и караванщик опытен, да кто ж выпустит?
— Скажите твердое слово: мое дело первей, а ваше дело с товарами после того.
— Только б выйти!
— Путь буду открывать для моего дела.
— Сколько ни ходит купец, а домой вернется. А дом — это Каир. А в Каире — это базар. А над базаром староста. А ему судья вы, господин! Разве могу вас обмануть?!
— Верю. Посидите здесь, от чужих глаз с краю.
Ибн Халдун вышел, словно никого с ним и не было. Прошел к воротам. Привратник показал ему ступеньки к Сафару Али.
Перс привстал с узкой постели в темном углу.
— О! Ко мне? Есть дело?
— Дело не без выгоды.
— В чем оно, господин?
Ибн Халдун плотно притворил за собой дверцу. В келье свет померк. Оба присели возле узкого окна. В окно видна улица перед воротами, там непринужденно расселись слуги Ибн Халдуна вперемежку с людьми Бостан бен Достана.
Это не понравилось историку:
«Не распускали б зря языки!..»
Но уходить туда, к слугам, чтоб постращать их, было не время.
Ибн Халдун, косясь на окно, медлил.
Перс повторил:
— В чем же суть?
— Вы налюбовались на ту медяшку. Наигрались ею.
— Люблю играть.
— Время ее продать, пока есть цена.
— Кому это?
— Мне.
— Я знаю, слыхал: вас отпускают домой. А когда отпускают, без всякой медяшки проводят до застав.
— А вам она на что? Завоеватель уйдет отсюда. А без него ее сила сгинет: здесь останутся базары без товаров. Стены без хозяев. Мертвецы без могил. Вот и весь Дамаск. Идя до вас, на этот Дамаск нагляделся.
— Дорого она стоит.
— Сколько?
— Завоеватель уйдет, цена ей станет не дороже воробья. А пока их здесь сила, ей цена тяжелее табуна лошадей.
— Пересчитайте табун на золото.
— Золото? Она дороже: мне она спасла мое золото. Без нее меня прикончили бы. А при ней даже по дому не шарили.
— Легче отсчитать пригоршнями золото, чем пригнать сюда табун лошадей.
— Когда золота много, а жить осталось мало, на что золото старику?
— Чем же мне платить?
— Цена ей… Для какого дела она нужна, то дело ей и цену определит. Вам ее не надо. Кому же ее надо?
— Верному человеку.
— Уйти от завоевателей?
— Уйти прежде завоевателей. Впереди них.
— Опередить их?
— Опередить.
— Им во вред?
— Себе на пользу они бы сами послали!
— Значит, во вред?
Ибн Халдун промолчал.
— Я понял. Старею, а понял.
Сафар Али, упершись ладонями в пол, поднялся. Опираясь о стену, выпрямился.
Пройдя худенькими босыми ногами по постели, из–под одеяла достал пайцзу.
— Вот она!
— Сколько же за нее?
— Я без нее беззащитен останусь. Пока они уйдут, беззащитен. Но когда это им во вред, берите.
— Сколько же?
— Ничего, когда им во вред! Задаром.
— Значит, для нашего дела?
— Была б нам польза!
— Будет! Многим будет!
Сафар Али с размаху, как в детской игре, влепил пайцзу в ладонь историка.
— Держите! Айда!
Ибн Халдун спрятал ее и спросил:
— На дальнем дворе у вас… Верблюды. Продаются?
— Дешево не отдам.
— Почем же?
— До нашествия почем они шли? Породу видели? Это ведь гейри! Самые быстроногие.
— Корить не могу. За гейри всегда дорого дают. Да ведь гейри хороши для езды, а не для вьюков!
— Полегче навьючить, так и они пойдут. Нынче они в четыре раза дороже.
— Не дорого ли?
— Не уступлю: на подвиг человек и пешком пойдет, а караван подымают для корысти.
Бережно прижимая к груди пайцзу, Ибн Халдун снова пошел на дальний двор, ворча:
— Цена высока!..
Бостан бен Достан ждал, не скрывая ни беспокойства, ни нетерпенья.
— Собирайте караван, дорога открыта.
— О господи!
— Клятву помните?
— Первое дело ваше. Мои дела после того.
— Помните!
— Клянусь небом!
— Держите!
Ибн Халдун тихо, бережно, словно пайцза могла рассыпаться, протянул ее купцу.
Двери многих келий замерли, приоткрытые во двор. Но Ибн Халдун, не чая вблизи никаких соглядатаев, не таясь, отдал пайцзу Бостан бен Достану.
Напряженным глазом Мулло Камар заметил, как, сверкнув синим отблеском, она перешла к купцу.
— А верблюды… Цена высока!
Бостан бен Достан отмахнулся:
— Мне б только вывезти товар: распродавшись, я могу любых верблюдов прочь прогнать, все равно останусь при выгоде.
Они вышли вместе и прошли наверх к персу торговать верблюдов — двое каирцев, что–то тут затеявшие на глазах у людей.
2
Бостан бен Достан побывал в келье Ибн Халдуна.
Там, в келье, взяв письмо, купец снял с себя бурнус, снял исподнюю холщовую рубаху. Словно наложил заплату на рукав, между складками холстины зашил плотно сложенный листок письма: на заплату никто не позарится.
Из мадрасы Аль–Адиб Бостан бен Достан пошел в хан к персу осмотреть верблюдов, где Мулло Камар уже бессменно следил за всем двором. Прислушивался к шагам и шорохам. Двор жил. Люди передвигались. Верблюдов уводили со двора. Уводили, как уводят на водопой, по два, по три верблюда. Но Мулло Камар знал: тут, на скотном дворе, есть колодец, откуда кожаным, мятым ведром черпают воду вдосталь для пойла.
Верблюдов в этот ранний утренний час, пока было прохладно, переводили на задворки старого базара, где, казалось, давно все дотла расхищено.
Заслоненные руинами разоренных улиц, верблюды уходили в просторное подземелье, куда прежде съезжавшиеся на базар крестьяне ставили на день ослов и лошадей.
Вожатый, привыкнув проводить верблюдов без помех, не поостерегся, не насторожился, когда следом увязался из этого хана жилец, трудолюбиво топоча мелкими шажками.
В глуши подвала, пропахшего перепрелым навозом и клевером, хранились вьюки Бостан бен Достана.
Верблюдов вьючили, бережно вынося вьюк за вьюком из темноты склада. Вьючили безмолвно, быстро, умело.
Если кто из верблюдов вздумывал пореветь, ему торопливо накидывали на голову бурнус либо колючий волосяной мешок, и верблюд смолкал. На этот случай бурнус лежал поблизости поверх вьюков.
В подземелье, в хлопотливой тесноте, Мулло Камар протиснулся между верблюдами, спеша юркнуть куда–нибудь в самую темень.
Его бы никто не приметил, не столкнись с ним Иса. Незнакомый человек встревожил мальчика, привыкшего к неизменным караванщикам, среди которых он рос.
Видя, куда скрылся Мулло Камар, Иса сказал о нем Ганимаду. Караванщик не прервал дела, но велел мальчику:
— Пригляди.
Мулло Камар, сев во тьме распахнутого склада, откуда только что вынесли последний вьюк, присматривался к сборам каравана, спеша понять: чей караван, что за поклажа, куда пойдет?
Говорили по–арабски. Мулло Камар этого языка не знал.
Вдруг он сообразил, что этот караван можно остановить и свою пайцзу можно возвратить, если кликнуть сюда Тимурову стражу, если объявить ей, что украдена пайцза и ею завладел коротыш караванщик, намеренный увезти из Дамаска законную добычу завоевателей. Так будет объяснена потеря пайцзы, начисто будет снят позор за ее потерю, а Повелителю преподнесена изрядная добыча: опытным глазом глядя на вьюки, Мулло Камар понимал, что дешевый товар не вьючили бы так помалу, да и вьюки не были бы увязаны столь бережливо.
Взыграв надеждой, он рванулся отсюда неприметно, как неприметно вошел сюда.
Неподалеку еще стояли вьюки, прислоненные один к одному. Он видел бурнус, брошенный в пылу работы поверх вьюков.
Заслоненный вьюками, он стянул бурнус на себя и, прикрываясь им, затесался между хлопотливыми караванщиками, одетыми в такие же бурнусы.
Так он дошел до выхода из подвала и, помахивая коротенькими руками, деловито заспешил мимо арабов.
Но мальчик Иса показал Ганимаду на ускользавшего купца.
На этих задворках, в глуши руин, завоеватели опасались появляться. Поэтому здесь арабы расхаживали вольнее, чем на больших улицах, где дамаскины были беззащитны перед своеволием завоевателей.
Арабы, видя незнакомца в арабском бурнусе, заговаривали с ним, о чем–то спрашивали. Он не понимал и не умел им ответить. Но, отмалчиваясь, он пугал их: дамаскины сделались боязливы, когда ныне их жизнь стала дешева. Чем больше опасались за себя, тем они зорче становились: прикидывался глухим, прошмыгивал мимо, как мышь, но они смотрели ему вслед.
Спеша, он заблудился в незнакомых развалинах. Приостановился, смекая, с какой стороны пришел, где скорее встретится конная ли стража или какой–нибудь воин…
Вдруг в промежутке между руинами в ярком утреннем свете сверкнула красная косица — царский гонец в лисьей шапке!
Мулло Камар кинулся наперерез гонцу.
Не отставая, вслед за Мулло Камаром бежал Ганимад, на бегу вытягивая из–за пояса короткий меч, с каким караванщики ходят в дорогу.
Между руинами, по щебню нелегко было Мулло Камару выскочить на дорогу прежде гонца.
Оступаясь, поскальзываясь, Мулло Камар успел.
Гонец Айяр, ссутулившийся под лисьей шапкой, опередил свою охрану, хотя и побаивался руин вражеского города.
Взвидев человека в развевающемся арабском бурнусе, рванувшегося навстречу коню, Айяр, откинувшись в седле, сам взмахнул скорой саблей.
Позже, когда настал полдень, обмотав колокольцы тряпицами, чтобы лишним звоном не привлекать любопытство прохожих, Ганимад повел караван.
Караванщик выбрал самый жаркий час, когда, разомлев, праздные люди разбредаются по тенистым закоулкам и ленятся вникать в чужие дела.
В этот белый от зноя полдень Ибн Халдун вышел на каменную крышу мадрасы Аль–Адиб. Горячий ветерок тихо шевелил тяжелый край лилового бурнуса, а Ибн Халдун смотрел, как мимо неторопливо шел караван, предводимый Ганимадом, восседающим на рослом белом осле. Как, не глядя по сторонам, рядом с Ганимадом на вороном жеребце ехал Бостан бен Достан, скрыв голову под белое покрывало, прижатое к голове широким черным ободком. Позади последнего верблюда на мулах проехали слуги–охранители, вооруженные копьями и короткими мечами, а среди слуг — мальчик на муле.
Так пошло письмо историка к султану в Фес.
Ибн Халдун смотрел им вслед и прислушивался.
Было тихо, Дамаск молчал.
Караван завернул за поворот. Пошел в Магриб.
Обернувшись, Ибн Халдун не разглядел черного Нуха.
Нух взял старого ученого под руку, повел к ступеням.
Ибн Халдун не видел ступенек перед собой, и черный Нух, прежде чем соступить вниз, ладонью вытер ему глаза.
Гонец Айяр, намного опередив свою охрану, прискакал во двор Пегого дворца.
Когда он готов был рассечь голову кинувшемуся на него арабу, он вдруг увидел знакомое лицо, хотя и не успел вспомнить, где случалось его встречать.
Не успел ударить, а Мулло Камар запрокинулся, мертвея, но все еще глядя Айяру в глаза.
И лишь когда упал, из его спины показался короткий меч, столь сноровисто кем–то брошенный, что глубоко вонзился в спину купца из степного Суганака.
Туго, подобно тетиве лука, была натянута эта жизнь. Тетива — одним концом в Суганаке, другим в Дамаске… Стрела улетела, оборвав тетиву.
Айяр, вспомнив купца, не мог вспомнить, успел ли ударить его саблей, успел ли сдержать удар.
Может быть, впервые Айяр замер от испуга: как просто — взмах руки, звавшей к делу, стал взмахом гибели!
Как легко торопливый, живой бег сменился этим отрешенным от жизни взмахом рук. В одно мгновенье: гонец не успел моргнуть!
Но тягостные мысли приглохли, испуг утих, когда его позвали к порогу Повелителя. У порога пришлось подождать: Тимуру мыли руки после жирной еды.
Айяр прискакал из Сиваса с письмом от Мираншаха. Сын сообщал Тимуру о появлении Кара–Юсуфа. Туркменскую конницу Кара–Юсуфу дал из своих войск султан Баязет.
Тимур встал с сиденья. Пока читали это письмо, он не мог устоять, трудно ходил перед чтецом и велел перечитать письмо снова.
3
Ибн Халдун свои сборы в Каир завершал не в мадрасе Аль–Адиб, а в хане у перса. Здесь удобнее было снаряжать караван, содержать верблюдов, разместить всех спутников, здесь хватало складов для любых поклаж, сколько бы их ни набралось.
И уже никого здесь не было, кто знал бы о пайцзе, кроме самого Ибн Халдуна и перса, притихшего после своей недавней болезни. Пайцза ушла, греясь за пазухой у Бостан бен Достана, показываясь на его ладони всякий раз, когда путь преграждали разъезды и заставы завоевателей.
Сборы в путь шли деловито, спокойно. Все имущество Ибн Халдуна из мадрасы перенесли сюда.
Из своих вьюков историк отделил тот, где был увязан отличный старинный ковер, своевременно прихваченный из книгохранилища Пегого дворца.
Под присмотром Нуха ковер развязали, подмели веничками, и — удача сирийских ткачих — он заискрился, так томно раскинулся, что Нуху нестерпимо захотелось лечь на его шелковистый ворс, покататься по его узорам, пока не согреется и не приободрится все тело.
Полюбовавшись ковром, Ибн Халдун поднялся к персу.
Сафар Али сидел возле узенького окна над небольшой книгой.
Не желая нарушить чтение, Ибн Халдун молча сел на полу в стороне от хозяина.
Перс приподнял темные глаза:
— Вот! Хафиз. Искал–искал, никто не продавал. Нигде не было. Персидские книги тут редки. А он сам пришел.
— Как это сам?
— Жил у меня. Ютился. Прибывший неведомо откуда купец. Говорил со мной на плохом персидском. Арабского не понимал. Чем торговал, не знаю. За житье и за еду не рассчитался, не успел: убит! Нынче убивают легко, просто. Не спрашивают кто. Не спрашивают зачем. Нашли, опознали, сказали мне: мой, мол, гость. Я пошел, посмотрел его келью. Ничего нет — пустой мешок, рубаха. Истертая подстилка и эта книга. Хафиз! А как переписан! А сами стихи! Звенят! Рубаб! [так] И звенят, и мудры: «О, если та прекрасная турчанка…» Я ей тоже отдал бы весь Дамаск. Не этот — груду щебня, а тот, что высился здесь прежде. Отдал бы! Да теперь где его взять?
— А я хочу поднести вам на память… За ваше благородство.
— Мне? Что же такое?
— А вот…
Ибн Халдун, приоткрыв дверь, сверху дал знак во двор. Слуги внесли тяжелый благоухающий ковер.
— Вот, это от меня.
Перс вскочил на ноги.
— Нет, нет: он чужой! Вы уедете, хозяин вернется, пришлет за своим ковром. Что я скажу ему?
— Это моя вещь. Захочу, возьму с собой. Подарю другу. Отдам слуге. Продам покупателю. Он мой!
— Увезите с собой, у вас не отнимут. А мне оставьте ваше уважение.
Повинуясь молчаливому знаку, слуги беззвучно вынесли ковер.
Ибн Халдун, смутившись, искал слова, чтобы сказать их по–прежнему запросто, как было во все эти дни.
Но разговор запросто между ними больше так и не сложился, хотя они еще день за днем встречались, переговаривались, пока не закончились сборы каравана в путь.
Но пришло время, и сборы закончились.
Двор наполнился провожающими — разными людьми. Из них многие никому здесь не были известны.
Редко каравану удавалось собраться столь скоро: из воинских припасов сюда прислали мешки всякой снеди, достаточной на всю дорогу, даже если бы она шла через безлюдную пустыню. К каравану приставили проводников, обязанных на всем пути заботиться о смене лошадей или верблюдов, если случится надобность, о ночлеге на всех стоянках, хотя по этой древней, исхоженной дороге стоянки были рассчитаны еще за много веков до того: скорость, с какой идет караван, известна, во времена финикийцев и вавилонян верблюды шли с той же скоростью. Можно было и ускорить движение, но тогда брали быстроходных верблюдов, легче завьючивали, реже останавливались, считая, что верблюдов можно поить реже, а кормить расторопнее.
Ибн Халдун попросил вести караван не прямой дорогой на Каир, как ходят купеческие караваны; он вознамерился попутно совершить паломничество в Иерусалим, к тем издревним мусульманским святыням, где благодать аллаха почти осязаема.
Просьбу историка сказали Тимуру.
Не на всю эту долгую дорогу простиралась власть завоевателей: через несколько рабатов уже стояли не самаркандские воины, а стража султана Фараджа, но Тимур снисходительно разрешил:
— Пускай помолится.
И караван Ибн Халдуна пошел по дороге на Иерусалим.
Дорога длилась то по каменистым тропам в предгорьях, то ее пересекали неглубокие ворчливые реки, где было надо переправляться вброд.
Порой дорога отклонялась к пустыне. Обдавала зноем. Песок расползался под ступнями верблюдов. Лошадям доставалось тяжело идти.
Так от ночлега к ночлегу.
Наконец пошли к последней заставе завоевателей.
К вечеру показался высокий каменный хан, окруженный коренастыми густыми дубами.
Пока большое усталое солнце еще держалось на небосклоне, готовое рухнуть и погрузить землю во мрак, караван, столь ярко освещенный закатом, казался выкованным из золота. Одни, казалось, были червонного золота, другие зеленоватого.
Закат словно спаял их воедино, когда, теснясь друг к другу, всадники, опережая верблюдов, подъезжали к воротам хана, полузаслоненным тенями дубов. Кони, чуя желанный отдых, шли бодрее, кивая головами, поблескивая оседловкой.
Вошли в хан.
Столпились, спеша разместиться, пока светло.
Заалели огни очагов под котлами. Расстелился сизый дымок.
Стемнело.
Но едва было заперлись внутри хана, как в ворота заколотили новые путники.
Прибыло несколько всадников на коротких, мохноногих степных лошадках. Такие лошадки могут без устали скакать столько, сколько выдержит всадник.
Лошади вздрагивали, всхрапывали — жаркой была их рысь по неровной дороге, пока не остановились наконец здесь.
Один из прибывших заспешил найти Хамид–уллу.
Ожидавший ужина, Хамид пошел с неохотой.
— Кто звал?
— Дело.
— Слушаю.
— Тут везде люди.
Хамид, высмотрев в полутьме и в тесноте Ар–Рашида, кивнул ему.
Когда Ар–Рашид подошел, все втроем они ушли к коновязям, где лошади весело похрустывали сеном, только что заданным, порой поднимая всю развалившуюся охапку, и наполняли душным крепким запахом всю эту сторону двора.
Конюхи, задав корм, ушли готовить ужин, и теперь никого сюда от котлов не выманишь. Это и предвидели трое собеседников, уединившись здесь.
Упершись спинами в прохладную стену, присели в ряд на корточки и тихо заговорили.
Лошади шелестели сеном. Постукивали копытами.
Прибывший сказал:
— Гонец Айяр проезжал через базар в Дамаске. Ранним утром, кругом людей нет. Выбежал к нему самаркандский купец. Не то кто из вас его знает, не то нет. Звали Мулло Камар. И кричит: «Украли мою пайцзу!..» Тут ему кто–то в спину меч — раз! На том конец. Загадка: купец самаркандский, наш, а одет арабом. К чему бы? Айяр разом прискакал в Пегий дворец: «Так и так, сам чуть купца не убил — вижу, кидается на меня араб в бурнусе, а у меня письмо к Повелителю. Думаю: «Это со злом!..» Уж замахнулся, да не поспел: другие убили». Стали гадать, о чем купец крикнул. Припомнили, какая ему была дадена пайцза. Была дадена на сквозной путь. От самого Повелителя! Угадали: кому–то надобно уйти от нас. Кому? Куда? Кинулись узнавать, выходил ли какой караван из Дамаска? Какие вышли, за всеми кинулась погоня. Тут вот я пригнался за вами. Есть пайцза? Давай отвечай.
Хамид подвигал усами.
— У нас? У нас караван идет по слову Повелителя. Тут взамен пайцзы я! А еще вот он — Ар–Рашид–мирза. Дошли досюда, а дальше у нас пути нет. И была б пайцза, тут ей предел: дальше не наша стража. А с нами идут каирцы. На что им пайцза, когда дальше в ней силы нет? Не тут ее ищете. Не тут.
Прибывший:
— Нет так нет. Однако тут наша последняя застава. А потому вам указано вернуться. Немедля. Всем, кого наших встретим, велено указать: вертаться в Дамаск немедля.
— Мне наказывали: каирцев не бросать посреди пути. Сперва найти им другой караван. Помочь перевьючиться. Как надо, когда это гости.
— Гости! Тут они промежду своих арабов. Сами найдут караван, сами завьючатся. А вам сказано: собирайтесь. И всех верблюдов, коней ведите назад.
— А что там такое?
— Повелитель собрался. Вот–вот трубы заревут.
— В какую же сторону?
— А было, чтоб кто загодя знал сторону, куда он пойдет?
— Того не бывало. Однако, может, слух был?
— Слух всегда есть. Да только Повелитель ходит не по слуху, а чаще в другую сторону.
— Бывает.
— Ну и теперь небось так.
— А по слуху куда?
— Кто на Каир кивает, кто на океан.
— На океан? Помилуй, о аллах!
— Да уж…
— Пойдем, куда не сказывают.
— Бывает!..
Оба они уже много лет ходили в мирозавоевательном воинстве. Оба в тех же походах. В тех же станах стояли. Но встретились впервые.
Заметив, что оба одинаково понимают своего Повелителя, встали, довольные друг другом.
Возвращаться в Дамаск сговорились вместе, когда пойдет обратный караван.
Хамид опять позвал за собой Ар–Рашида:
— Пойдем к Халдун–баю. Скажем.
Но варево из котлов уже переложили на блюда и подносы. Усталые, все занялись ужином, отбросив, как пыльные дорожные накидки, все раздумья о предстоящих днях.
Настал последний вечер, когда и эти арабы, и люди Тимура вместе ели один и тот же хлеб. Хамид и Ар–Рашид тоже сели среди спутников.
Хамид:
— Завтра расстанемся: вам в Иерусалим, нам в Дамаск.
Многие заспорили:
— Зачем это вы? Пойдемте с нами!
— Указ Повелителя Вселенной.
— О, Указ?.. От Повелителя!
Каирские мамлюки, обжившиеся за это время среди завоевателей, то выглядывали себе на подносах куски печеной баранины, то, воздымая руки, измазанные салом, славили великодушие Тимура:
— Еще бы! Столь жесток со всеми, кто против; столь щедр с нами! Вот не попомнил зла: отпускает нас домой. Отпускает со всеми вьюками. На вьюки даже не позарился. Великодушен, щедр.
Ар–Рашид быстро переводил на джагатайский эти слова: вот, мол, сами арабы славят Повелителя. И мамлюки, довольные, как скоро и так твердо слова их превращаются в речь на незнакомом языке, повторяли снова и снова:
— Великодушен и щедр!..
Славословили Тимура в благодарность за пощаду и уже забывали, что эту пощаду им выслужил у Тимура Ибн Халдун.
В молчании и раздумье историк сидел за общей трапезой.
Ночь прошла как всегда в ханах. Во дворе фыркали, взвизгивали лошади. Урчали и тяжело стонали верблюды.
Под навесом вповалку спали путники. То тяжело храпя, то со стоном просыпаясь. Кто–то вскакивал, напуганный сновиденьем, где какая–то темная сила тяжело наваливалась на караван. Как хорошо было очнуться: караван цел, опасность не грозит, а все, что сквозь сон вспоминается тягостной явью, осталось позади. Сон светел, и путники, причмокивая от услады, от истомы, засыпали опять: тяжкий мир пройден. Последняя ночь в том тяжком мире, где человек не властен над своим завтрашним днем.
Еще не забрезжил свет, когда набожные люди уже встали к первой молитве.
С молитвы и начался новый день.
В хане сошлось много караванов. Одни, дойдя сюда, узнав о гибели Дамаска, останавливались, чтобы со всеми поклажами уйти назад, пока целы. Другие, развьючившись, ждали вьюков на обратный путь. Иные шли своим путем в сторону моря. На Дамаск ни один караван не шел: никто не хотел везти туда свои товары, опасались грабежей, расправ.
Невдалеке от хана, под искривленными, узловатыми от давности сучьями и ветвями дубов, на голой утоптанной земле, у водопоя, толпились люди, одни хлопоча, другие, споря между собой, торгуясь или в чем–то клянясь, седлали или переседлывали лошадей.
После лошадей к длинному каменному желобу допустили ослов, глядевших на утреннее небо кроткими таинственными глазами. Часто моргая, они то пили, то прислушивались, как вода текла мимо возле их шерстистых губ.
Нух помог Ибн Халдуну перенадеть шерстяной дорожный бурнус, когда подошли Хамид с Ар–Рашидом.
Хамид объяснил, что им пора в Дамаск, а Ибн Халдун может здесь сам нанять себе караван.
Ибн Халдун, устало взирая на них, успокоил Хамида:
— Вы это, когда ужинали, уже сказали. Со мной заговаривали караванщики. Верблюды есть, я нанял. Лошадей ищут.
Хамид:
— Подошло время. Нам назад. Вам дальше.
— Да, подошло время, — ответил Ибн Халдун, еще не зная, что сулит расставанье: не вздумал ли Тимур вернуть его?
Хамид, вытягивая что–то из своего длинного рукава, кланялся:
— Повелитель Вселенной указал передать вам это и велел сказать: «Нехорошо будет, если покинете нас, не получив с нас долг наш».
Ибн Халдун смотрел на протянутый ему пестрый кисет.
— Что тут?
— Это расчет за мула!
— Какого мула?
— Купленного у вас Повелителем Вселенной. У него в тот день не оказалось денег.
Ибн Халдун быстро высыпал на ладонь немногочисленные теньги и заглянул в опустевший кисет.
— Это за моего мула?
— Вашего, облюбованного Повелителем.
Ибн Халдун рассердился:
— Мой мул на любом базаре стоит впятеро дороже! Разве Повелитель считает моего мула дешевле простого осла?
— Повелитель не указывал мне торговаться с вами.
Ибн Халдун молча засунул кисет за пазуху.
Под его сердитым взглядом Хамид поднял ладони:
— Я клянусь: сколько сюда положено, столько и передано вам. Помилуй бог, я ничего не взял отсюда.
— Но почему он ценит так дешево моего мула?
Хамид повторил:
— Мне не было указано торговаться с вами.
Заслонив Хамида, сказал Ар–Рашид:
— А может, он вспомнил, сколь мало ценили вы его посла, когда Баркук в Каире его убил, вот и поскупился.
— Не я убивал!
— Вы тогда стояли возле султана.
— Стоял.
— И вы тогда, как и теперь, были главным судьей Каира.
Ибн Халдун смирился: значит, с самого начала Тимур знал, что Ибн Халдун стоял возле султана, когда убивали посла! Не затем ли он так часто посылал Ар–Рашида на глаза Ибн Халдуну? Напоминать! А может быть, он для наказания выманил тогда историка из Дамаска? А потом передумал?..
Ибн Халдун строго напомнил переводчику:
— Аллах один знает меру щедрости и меру милосердия.
— Истинно.
Они постояли, не глядя друг другу в глаза: ведь Тимур не мог бы узнать, был ли тогда в Каире и где стоял в тот день Ибн Халдун, если бы не этот один–единственный очевидец — Ар–Рашид.
Ибн Халдун отошел, ничего не сказав.
Ар–Рашид ушел, недобрыми глазами глянув на мамлюков: ни с кем из них уже не придется встретиться, каждый уходил в свою сторону, в свой мир.
Ибн Халдун впервые придирчиво выбрал себе самого красивого из арабских коней, нанятых на дальнейший путь.
Велел заседлать коня золотым седлом Тимура. Взял бирюзовую плетку. Халата не надел, но из своих бурнусов выбрал лучший и встал во главе каравана, чего тоже никогда не делал.
Так, впереди всех, празднично и счастливо он тронулся из страны, разоренной нашествием, в страну, которой владел султан Фарадж.
Тимуровы люди, теснясь, смотрели на этот независимый выезд.
Недолго пройдя, караван встретил стражу арабов.
Узнав верховного судью Каира, наставника султана, стража, суетясь и заискивая, сопровождала его до ближайшего постоялого двора.
Здесь устроились на ночлег.
Ибн Халдун распоряжался добродушно, но твердо.
На рассвете он поднял караван, торопя всех:
— Началась наша дорога. Скорее! Домой!
Каменистая безутешная дорога. Выжженная, выветренная. Она пролегла еще до финикийцев, еще до времен Ассирии.
Не было на обетованной земле ни бродяги, ни пророка, который не прошел бы этой тропой, возле этих серых, зеленоватых камней, кое–где покрытых лишаями.
Праотцы–кочевники, купцы, садоводы, воины и цари смотрели на очертания этих гор, на жесткие холмы пустыни, на русла иссякших рек, на реки, где по берегам теснятся сады или снова торжествует пустыня, где из–под песка, как костяки погибших караванов, высовываются мраморы былых стен, колонны покинутых храмов.
Фараоны, бывало, проходили здесь — высоколобый Тутмос и толстогубый Рамзес. Вавилонский Навуходоносор и пророк Моисей. А позже Иисус с его апостолами, римские императоры на золотых колесницах, и еще позже порывистый, вдохновенный Мухаммед, посланник аллаха.
Проходили здесь войска сарацинов и полчища крестоносцев в громоздких латах. Народы и воинства. Несметные толпы пленных, уводимых в рабство. И народ иудейский шел этой тропой, возвращаясь из вавилонского плена.
Камни, по которым прошла эта узенькая дорога, сгладились под ногами прохожих. Ныне босым пяткам погонщиков скользко ступалось по этому пути, избранному Ибн Халдуном.
Эта дорога исстари размерена на переходы, от колодца к колодцу, от рабата к рабату, хотя вместо слова «рабат» здесь говорят «хан». От хана к хану, от пристанища к пристанищу, от водопоя к водопою позвякивали колокольца караванов, и не было им числа, прошедшим здесь, где некогда бежал Адам, изгнанный из рая.
Чем дальше от Дамаска, тем чаще встречались караваны, спокойно шествовавшие с обильными товарами. Не беженские, а торговые караваны, где люди ехали по своим мирным делам, порой горестным и тревожным, но по своим делам, неотделимым от всей их жизни. Да и чем станет жизнь, если от нее отнять свободный труд человека, как бы тяжел он ни был, ибо труд — это и есть жизнь.
На ночлегах тоже везде стояли встречные караваны, завьюченные всякими товарами, порой идущие из дальних мест, словно города арабов — Дамаск, Халеб, Багдад — еще не лежали в развалинах, словно черная длань завоевателя не тянется, не зарится на все торговые дороги. Словно нынешний завоеватель не вожделеет к здешним городам. Степной хищник, он и сюда засылает своих проповедников и проведчиков.
Чем дальше отходил к югу караван Ибн Халдуна, тем опасливее приглядывались к нему, узнав, что идет он цел–невредим из татарского логова, расспрашивали пытливо, придирчиво. Просили снова и снова рассказать обо всем, что каирцы видели и что пережили во власти дикой орды.
Один встречный грамотей даже записал для памяти рассказ Ибн Халдуна; эта запись долго была цела в армянском монастыре Иерусалима. Тревожило слушателей необъяснимое — как это грабитель не ограбил, а даже одарил каирцев? Не украдкой они ушли, а со всей поклажей. Зачем это он отпустил их? Не к добру!..
Мамлюки при этих беседах уже не славословили Тимура, но еще не решались и корить его. Что была за причина, почему главный злодей отпустил их? Они еще и сами не осознали эту причину, хотя уже не восхваляли его щедрость.
Ночи становились душными.
Порой спали на вонючих овчинах, дабы ночью не ползла на них из пустынь всякая ядовитая нечисть — пауки и змеи боялись овечьего запаха. В тягостной духоте накрывались с головой широкими одеждами или одеялами, когда возле рек или озер на спящих низвергались рои мошкары. Через руины древних городов спешили, озираясь: в руинах водились опасные змеи и гады.
Пугали друг друга рассказами об осмелевших разбойниках. Чем ближе подходило нашествие степняков, тем дерзче и беспощадней разбойничали неведомые люди: народ, встревоженный нашествием, меньше стерегся своих злодеев. А они шли по пути нашествия, как волки по краям стада.
Рассказывали о дамаскинах, неуловимых и бесстрашных: они всем мстили за светлый Дамаск, которого вдруг не стало, за свою жизнь, выброшенную на дорогу! Они возникали и исчезали в местах, захваченных нашествием.
Вокруг разоренных селений было немало разбойничьих содружеств — в отчаянии росла их отвага. От бездомной бесправной жизни крепла их жестокость. Голод кидал их на дерзкие дела. За ними охотилась конница.
Они укрывались в укромных захолустьях, куда никто из преследователей не решался доходить: нашествие надвигалось смело лишь по узкой стезе. Края той стези оставались у народа. Ограбленного, но готового на любой подвиг. Когда мстителей настигало преследование, некоторые, спеша притаиться, отбегали сюда, к югу. Здесь о них рассказывали осторожно: в лицо их никто не знал, всегда могло оказаться, что кто–нибудь из собеседников и есть разбойник.
И не один ли из них сам этот длиннобородый седой путник? Он идет из самого татарского стана. Попутчики его сказывали: следом за ними вдруг по слову главного злодея прискакала погоня. Погоня их настигла. И опять отступила! Зачем бы погоню слать, если его им не надо? Если его отпустили, значит, он не разбойник. А если не разбойник, не послали б за ним погоню! Но опасный слух тем и силен, что не понятен, не постижим разумом. На ночлегах многие стелили свои подстилки подальше от постели Ибн Халдуна.
Разбойники тут могли быть: они в любом хане, на любом постоялом дворе ютятся. Где же иначе им спать, есть, кормить лошадей. Значит, не может их здесь не быть. Разбойничают, не поддаются на посулы завоевателей: они знают, помнят свою правду. Чего бы им ни сулил степной татарский вожак, не поддаются. А он сулил, подсылал проповедников, обещавших вольное приволье тем, у кого отнята воля, сытую жизнь тем, у кого забирали хлеб. Проповедники редко уцелевали на проповедях, нередко их находили по обочинам дорог, а чаще нигде не находили.
Ночлеги сменялись ночлегами, а дорога тянулась своим путем.
На Тивериадском озере в хане, построенном возле воды, путников угощали рыбой. Испеченная над углями, политая соком каких–то горьких плодов, она напомнила Ибн Халдуну детство в Сфаксе, озаренном голубыми отсветами моря.
В садах по берегам Иордана плоды еще не поспели. Три девушки в длинных синих рубахах, сидя на глинобитной крыше под тяжелыми ветвями темных олив, пели протяжную песню, словно оплакивали кого–то.
У берегов Мертвого моря караван вошел в рощу, где приземистые деревья росли, отворотясь от упрямых морских ветров. Вся роща спускалась по склону к морю, — чем ближе к морю, тем обнаженнее были стволы, все свои ветки запрокинув прочь от моря.
Едва вышли из рощи на пустынный простор, тут вдруг все вокруг потемнело. Почернели, сомкнувшись, кроны олив. Затмилось небо. Зарокотав, обдавая холодом, хлынул ливень.
Шумом и холодом залив оливы, отхлынул ливень к Ливану. Гроза, ударившись о горы, норовила вернуться. Но откатились черные крутящиеся тучи. Засияло желтое предвечернее солнце. В этом яростном свете промокшая земля казалась малиновой. Расплывчатые лужи сияли, отражая небесную синь.
Дышалось легче. Хотелось здесь постоять.
Верблюды распрямились, стали выше. Стояли, прилизанные ливнем, среди небесных отсветов и синеватых отблесков с моря. Верблюды в столь ярких и чистых лучах стояли призрачные, словно вылитые из лилового стекла.
Озябнув, сгорбились нежно–голубые ослы. А мулы и лошади, лоснясь, блестели багровыми и синими отливами гнедых и вороных мастей.
Путники скинули с себя волосяные мешки, тяжелые намокшие одеяла, все, чем успели накрыться под ливнем.
Отряхивались, дышали прохладой, словно пили из родника. Медлили выйти на дорогу, боясь утратить такую свежесть и вступить в зной. А на дорогу уже несло песчаную поземку из пустыни.
Караван прошел мимо густых садов на берегах Мертвого моря. Мимо полей, возделанных, набухающих мирным урожаем. Мимо стад, беззаботно пасшихся по склонам холмов.
Так свободно течет здесь жизнь, если сличить ее с выжженной, обезлюдевшей Сирией, где торжествует завоеватель.
Наконец встали серые стены священного города, увенчанные зубцами, похожими на воинские щиты.
Когда подошел Ибн Халдун, многие караваны стояли у Дамасских ворот Иерусалима, ожидая, пока город примет их.
Ожидая, остановился и караван Ибн Халдуна.
Все смотрели на темные мощные стены, сложенные еще иудеями из больших глыб, а спустя века надстроенные римлянами, а еще через века крестоносцами. Чернели узкие бойницы. Стража глядела сюда из–за зубцов с высоты стен.
Внизу между караванами тоже прохаживались стражи. Прохаживались, прощупывая вьюки, придираясь к прибывшим, надеясь на подарки, довольствуясь и малыми подачками, ибо в городе, куда совсюду сходилось множество паломников, городские власти берегли чужеземцев от мелких обид, дабы не пошел по свету недобрый слух о корыстолюбии и мздоимстве иерусалимских властей.
Тимурово нашествие перекрыло многие пути. Из разоренных городов некому стало идти сюда. Но шли из стран и из городов, докуда не дотянулись разорители: Иерусалим тем и свят, что равно — мусульмане, иудеи и христиане — все чтут в его стенах самые заветные из своих святынь.
Люди разных вер приходят сюда в чаянии чуда — исцеления от болезней, избавления от бед, забвения досад, прощения за содеянное зло, утешения в свершенных ошибках.
Но приходят сюда и рассеять скуку. Ибо везде, куда стекается много богомольцев, ищут поживы и те, кто служит человеческим страстям и пристрастиям. Чем беззащитнее человек перед своими слабостями, тем усерднее он просит помощи у бога. А чем беззащитнее, тем легче поддается соблазнам. Грехопадение соблазнительнее там, где ближе место покаяния. О грехе тем чаще задумываются, чем чаще его осуждают, а здесь неустанно его клянут и горячо в нем каются на многих языках. Вместе с паломниками в пыльных одеждах, с купцами, привезшими чужеземные товары, у ворот ждали и работорговцы, пригнавшие на торг полуприкрытых рабынь и полураздетых мальчиков. Не сторонились тесноты благочестивые стайки паломниц. Они прибыли на богомолье откуда–то издалека. Скудно и смиренно одетые, с четками между резвыми пальцами — от их насмешливых и приманчивых глаз не шлось к молитвам.
Позже других подъехали усталые всадники, ведя в поводу вьючных лошадей. Пыльных, покрытых тяжелыми бурнусами, их не заметил бы Ибн Халдун, но к нему подошел один из прибывших, еще издали кланяясь и приветствуя: он видел Ибн Халдуна в мадрасе Аль–Адиб.
— А вы из Дамаска? — удивился историк.
— Бегом оттуда. Бегом!
— А что там?
— Я из купцов. Откупился от разоренья, а хромой злодей перед уходом отдал наши слободы своим головорезам на разграбление. «Вы, говорит, недоплатили, нарушили уговор, я, мол, ждал–ждал, но больше терпенья нет!» А? Ведь почти все получил, какой–нибудь малости недосчитался — и на разграбленье! Ну я, слава аллаху, семью заранее сюда отослал, теперь, как он ушел, сюда бегу. Что уцелело, с собой везу.
— А он ушел?
— Ушел. Сказывают, на Сивас. А зачем? Через Дамаск проехал в ярости. Как в лихорадке. Так спешил, даже правителем города поставил какого–то из дальней родни, он и не высовывается: отсиживается в Каср Аль Аблаке. А военачальников всех увел. Не знаем, что у него случилось.
4
Тимур ушел. Письмо от Мираншаха из Сиваса ввергло Повелителя в ярость и в тревогу: Кара–Юсуф, недолго отдохнув в Бурсе, получил от Баязета конницу и захватил отчие земли от Арзинджана до Сиваса. Тамошнее население встретило его как освободителя, празднуя и ликуя. Небольшие городские войска были разметаны. Мутаххартен укрылся у Мираншаха в Сивасе. Осман–бей притаился в грузинской стране, которую, было время, он весело сокрушал в содружестве с Тохтамышем.
— А чего ж правитель прячется?
— Завоевателей там мало осталось. Неведомо из каких тайников, из укромных трущоб повылезли уцелевшие дамаскины, без боязни собираются на базарах, хоть и нечего купить. И уж их боятся трогать, и они опять, как было, дома. Я тоже заберу отсюда семью и вернусь. Дома веселее, кругом свои, кто уцелел.
— Дамаскины! — повеселев, одобрил их Ибн Халдун.
— Довел нас, что наш султан Фарадж не может помочь Баязету, своему союзнику.
— Довел!.. Затем и пошел добивать, чтоб нас за спиной не осталось, когда на Баязета свернет.
— Умеет он разобщать союзников. Если их союз против него.
— Он на это хитер!
Ибн Халдун ничего не ответил, но, как очень усталый путник, захотел скорее–скорее домой. Хотя бы поначалу за эти крутые стены. Он послал крикнуть старшему привратнику, скорей бы открывали город, когда у ворот ждет визирь самого Фараджа.
А купец говорил, рассказывал:
— От Дамаска, говорят, до самого Багдада в ряд по всей дороге сидят торговцы. По дешевке сбывают имущество, награбленное у дамаскинов. Ведь только прикинуть в мыслях: от Дамаска до Багдада сидят, как на базаре, плечо к плечу. А покупатели не мы ведь, а их же люди сбежались на поживу со всей Бухарии и еще незнамо откуда…
Когда ворота раскрылись, караван Ибн Халдуна первым пошел по мосту под глубокие своды ворот. Иерусалим подчинялся египетскому султану, и приближенные султана, а первее других визирь султана, здесь снова стали самовластны.
Ибн Халдун не знал, милостиво ли примет его ветреный Фарадж после гощенья у Тимура. И чего нанесут султану мамлюки, уже оправившиеся от дамасских испугов и досад, снова властно ступающие по земле своего султана.
Караван протиснулся узкими улицами к тесной площади у рабата Каср Аль Миср — что означает Каирский дворец. Стены домов нависали совсюду над тесной площадью. Ветхие деревянные ворота, выкрашенные светлой охрой, со скрипом и стоном растворились. Караван вошел в небольшой горбатый двор, где посредине, как пупок, торчал какой–то каменный обломок с большим медным кольцом. Некогда кого–то привязывали тут — коня, раба или собаку. В круглых нишах виднелись большие и маленькие двери. За большими дверями — склады для вьюков, за маленькими — кельи. С большой высоты, с четвертого яруса, во двор на пунцовой веревке свисало зеленое ведро.
Ибн Халдун выбрал себе келейку высоко, в третьем ярусе. Келья оказалась узкой, чисто выбеленной. Дурно пахло гнилой редькой, но вместе с тем благоуханно–смолистым дымом — ливанским ладаном.
Вместо окна зиял проем, словно некогда это была дверь. Но куда, если глубоко внизу окаменел двор, войти через ту дверь? Напротив перед стеной, рыжеватой от ветхости, мерно, как удавленник, покачивалось над двором ведро, неизвестно зачем оно свисало из самого верхнего окна. И там же, высоко наверху, в таком же пустом, без рам, окне стоял белый козленок и завистливо смотрел вниз: внизу развьючивали караван и среди вьюков виднелись связки сена.
Нух, перебирая белье лиловыми пальцами, помог историку помыться и переодеться, уже успев узнать, как мало воды в Иерусалиме и как дорожат ею здесь.
— Иордан рядом! — возразил Ибн Халдун.
— Оттуда сюда не возят.
— Почему?
— Лень! Здесь никто не работает, им все дают богомольцы.
— Вода им самим нужна.
— Приучили себя, почти не пьют. А принесут кувшин или ведро, тут же продадут.
— А у меня жажда! — пожаловался Ибн Халдун.
Весь этот год у него появлялись дни, когда он никак не мог утолить жажду. Чем больше пил, тем больше хотелось пить. Только тяжелел от питья, а утоленья не было. Потом появились дни неодолимой слабости, ко сну клонило, клонило к подушке, неподвижно лежать. После выхода из Дамаска показалось, что окрестности подернуты переливчатым, как жемчуг, туманом, и в погожие дни этот туман казался гуще. В пасмурные дни в глазах светлело. Но прежняя ясность зрения не возвращалась. Читать или разглядывать что–либо он мог лишь перед вечером, когда солнечный свет становился не столь обилен. Зашатались зубы, и ныли десны. Нельзя стало грызть черствую лепешку, как он с детства любил. Приходилось разламывать хлеб на маленькие дольки и неторопливо разжевывать.
Таким он вступил в Иерусалим.
Не жаждал чуда, не намеревался молиться о возвращении молодости. Он заявил в Дамаске, что идет в Иерусалим на богомолье. Но пока были в нем лишь усталость и любопытство: видевший столько городов, может быть, он спешил только посмотреть еще один преславный город.
Тишина кельи, мирный ее запах, голубые голуби, лениво гурковавшие на карнизе за окном, молчание высоких крутых стен — все это, как после долгого горя, успокаивало, никуда идти не хотелось.
Вскоре во дворе зазвучали голоса мамлюков, вельмож, заспешивших посмотреть базар. Голоса их клокотали, как вода в глотке, в горловине двора. Вельможи ушли. Жалобно проблеял козленок. Опять дом затих.
Ибн Халдун повернулся к Нуху. Черный суданец, присев на корточках, молчал у порога.
— Я отдохну! — сказал Ибн Халдун, хотя уже был одет, чтобы идти в город.
Нух снял с него верхнюю одежду. Взял чалму.
Ибн Халдун прилег.
Только на рассвете он встал и пошел в город.
Он шел улочкой, узкой, как трещина, протискиваясь между каменными стенами. Стены высились, нависая над прохожими. Стены из синеватых неотесанных камней, порой больших, как глыбы. Стена времен Иудеи. Рядом из больших серых кирпичей. Тут же устоявшая кладка из гладко отесанных гранитных брусков, как, бывало, строили при Птоломее. Три тысячи лет строили, перестраивали, рушили Иерусалим. Что–то в нем разрушалось, но что–то уцелевало. Многое надстраивали над руинами. Сузились, стеснились его улицы. Над ними с одной стороны на другую нависли переходы из дома в дом или своды давних арок, в какие–то минувшие века перекрывавших проходы по городу. На ночь тут вставали стражи, опускались решетки: спокойнее спится, когда знаешь, что вся улица заперта до рассвета. Давно уже не опускают решеток, живут безбоязненно, переговариваются громко.
Иногда от стены отваливался кусок кладки и валялся на дороге, все его обходили, а то и спотыкались, но никто не убирал, ибо не было точно известно, чей он.
Узкие улицы укрывали город от ветров пустыни, хранили тень даже в самые душные дни, а при нашествии врагов надежно берегли иерусалимлян, ибо лишь поодиночке могли пробираться в этой тесноте всадники, да и пешком завоевателям надо протискиваться друг за другом, когда жители легко могли запереть их в этой тесноте. Это случалось здесь.
Ибн Халдун, сопровождаемый одним только Нухом, долго шел, то не без усилий расходясь в тесноте со встречными, то с любопытством задерживаясь около продавцов, несмотря на раннее время предлагавших связки кипарисовых и каменных четок, или прозрачные крестики, выточенные из алой смолы, или изречения из Корана, мастерски написанные каллиграфами на пергаментах, позлащенные, как это умели только в Иерусалиме и в Мекке. Паломники увозили такие пергаменты и потом всю жизнь хранили на стене как память о богомолье и как знак своего благочестия.
Продавцы кричали, стоя возле покупателя, чтобы прохожие тоже слышали их и не прошли бы мимо.
Едва ли есть на свете другой город столь же крикливый. Все кричат. Кричат, переговариваясь через улицу. Кричат друг другу из конца в конец улицы. Крики перекрещиваются, но не сливаются между собой, а перекрикивающиеся слышат только друг друга, словно вокруг царит тишина.
Едва ли есть на свете другой город, где кричат, распевают или шепчутся на стольких языках, столь несхожих.
Одни кричат, взмахивая руками, словно в приступе гнева; другие словно в изнеможении; а те кричат жалобно, прижав к груди руки, будто в чем–то винясь. Кричат, уверенные, что так заставляют слушать только себя, что так их слова сильней и понятней.
Ибн Халдун шел.
Каменные стены высились и нависали. Возникали низкие своды, где проходили пригнувшись. А наверху кричали собеседникам, детям, а то и самим себе, чтобы яснее понять самих себя.
Тесно притертые стеной к стене, высокие дома заглушали крики на соседних улицах, но довольно было и тех, что бурлили вокруг. Ибн Халдун понимал: так громко здесь говорят от полноты души, от чистоты мыслей, ибо нечего им таить друг от друга, столь различным по языкам, столь единым по преданности родному Иерусалиму.
На поворотах улиц вдруг показывался храм или святилище какой–нибудь веры — христианская церковь или часовня, где пели по–гречески или по–славянски. Размеренно и протяжно гудела латынь. В каком–то подземелье, как в пещере, сияло множество свечей и мечтательно пел многоголосый хор армян. А мимо бежали, кричали, вопили продавцы и разносчики воды, свечей, ладана. И чем беднее был товар, тем громче кричали, заманивая покупателей.
Из–за стен грузинского монастыря слышалось унывное заупокойное пение: хоронили одного из беженцев, привезших сюда царевича Давида, посланного в эту даль царем Георгием, дабы укрыть малолетнего сына от невзгод, постигших родину, от настойчивых, жадных нашествий Тимура.
В открытые ворота монастыря видно было медленное шествие людей в черных одеждах, несших вслед за гробом ласково трепещущие огоньки свечей.
Впереди провожающих вели мальчика в зеленом кафтане и розовых штанах. Может быть, это и был Давид. Он тоже нес свечу, и она вздрагивала в худеньком кулаке, колебля пламя.
Так в узких улочках, изрезанная, как на узкие ленты, иерусалимская жизнь шумела, полная движения, полная своих забав, будничных горестей, нестрашных печалей, толчеи; радостная, какие бы заботы ни врывались в нее; привольная, как бы ни было здесь тесно.
Если бы наползло на этот город нашествие, если бы засели здесь чуждые народу власти, город притих бы, ибо у всех приглохла бы ликующая радость бытия, поколебалась бы вера в вечность этой причудливой жизни, лучше которой, сколько бы ни было в ней тягот и горя, здесь никто не ждал и не знал. Ведь, какие ни явись завоеватели, какими добрыми словами ни прикрывай они свою власть, как ни кичись они, выдавая свое насилие за добродетель, жизнь затихает при тиранах, торопливо навязывающих народу свои обычаи, нравы, понятия вопреки тем, с которыми веками жил народ и с которыми сам он и впредь жить хочет.
Ибн Халдун шел в каменном узилище улиц, и росла, росла легкость дыхания, движений, как бывает, когда вырвешься из удушливой тьмы подвала к прохладе, к свету. Вокруг воздух трепетал от неистовства крикунов. А Ибн Халдуну это его первое утро в Иерусалиме казалось тихим и приветливым.
Он шел, ликуя: в Дамаске он смирился с напряжением, когда не знаешь, грядущее утро, предстоящий день, наступающая ночь, следующее мгновенье сулят ли тебе улыбку благоволения или удар меча. Так он напрягся на все свое время при Тимуре. Теперь шел мимо различных храмов и алтарей, где каждый волен по–своему общаться со своим богом, ибо во всех верах сказано, что бог един.
В Дамаске Ибн Халдуну рассказывали, как в Иране в угоду шиитам завоеватель губил суннитов, а войдя в суннитские страны, угнетал шиитов. Нужна была лишь причина кого–то карать, кого–то приберегать, ценой чужой крови утверждая себя самого, взяв одному себе право судить о вере: какая истинней?
Каждый захватчик, кем бы он ни был и когда бы он ни пришел, тем и приметен, что лишь свою веру считает истинной, а прочие объявляет злом и недомыслием и спешит истребить их, как зло, иноверцев покарать, а достояние их взять себе.
Неожиданно из тесноты улочки Ибн Халдун вышел на площадь, обсаженную густыми кипарисами, устланную гранитными плитами, называемую Гарам–аш–Шериф, что означает — Священный двор.
Ибн Халдун увидел мечеть, о которой слышал с детства. Он много видел замечательных зданий в Магрибе и в Кордове, в Каире и в Александрии, прославленных в мире, а об этой мечети, как о вершине арабского зодчества, ему говорил еще отец незадолго до своей тяжелой, черной смерти.
Стройную осьмигранную мечеть Куббат–ас–Сахра построил халиф Абл–ал–Малик в год пятидесятилетия со дня, когда в 638 году халиф Омар отвоевал Иерусалим у Византии для арабов. Уже более семи веков простояла она, прежде чем ее увидел Ибн Халдун.
Когда рассказывали о ней, она представлялась ему красивой, величественной. Оказалась иной: прекрасной, но не величественной, а приветливой, женственной.
От земли она облицована серебристым мрамором. Выше ее украсили цветные кирпичики. Она высоко вознесла над собой серебристо–белый легкий купол, как бы парящий над ней.
Она не подавляла, она влекла к себе.
Щедро заплатив сторожу за кувшин, он омылся у большой каменной чаши с теплой водой, светло–серой, словно ее заправили молоком.
Расстелил плат на плитах двора и стал на молитву.
К нему пришло счастливое неожиданное отдохновение, охватившее его всего. Распростершись на своем плате, теснимый другими богомольцами, он облегченно бормотал:
— Благодарю, о аллах! О аллах… Благодарю, что сподобил меня благодарить тебя здесь, где я снова волен в помыслах…
Никогда на молитве он не говорил своих слов, а только молился. Впервые ему захотелось сказать аллаху о чувстве столь полном. Но не знал, какими словами высказать это чувство, еще не осмысленное разумом.
Разогнувшись, Ибн Халдун увидел Нуха, тоже вставшего с молитвы. Нух плакал, зажав глаза ладонями. Ибн Халдун удивился:
— Что это?
Утирая слезы, Нух в упоении покачивался.
— Мне здесь хорошо, о господин!
Они вместе вошли в мечеть.
И здесь она удивила историка своей особой красотой, не повторяющей иных строений в мире и оставшейся неповторенной.
Здесь все казалось просто, но в каждом камне запечатлелась мысль: либо это изречение, вычеканенное на мраморе, коим облицован низ стены, либо искусная кладка стен, продуманная, согласованная в каждой частице, как касыда. Яшмовые столбы, поддерживая купол, сочетались между собой в стройный очеред.
Царь Соломон здесь поставил свой храм над священной скалой. Но Соломонов храм пал. Мечеть Омара поставлена на том же месте, чтобы прикрыть своим куполом ту же скалу, столь же священную и для мусульман, ибо по преданию с этого камня пророк Мухаммед воспарил к аллаху.
Теперь на скале лежали изначальные записи Корана, седло кобылицы Аль–Борак и весы для взвешивания человеческих душ.
Пещера под скалой считалась входом в преисподнюю. У ее входа высились знамена и хоругви. Стояло копье царя Давида, насаженное на древко из дерева, именуемого Аса–Муса, что значит — Посох Моисея. Тут же и щит Мухаммеда. Знамя пророка. Огромный меч Али. Свидетели священных войн, былых битв за веру.
Шатер из тяжелой красной ткани неподвижно распростерся над тем местом, где стояла скиния завета и находился святая святых — алтарь Соломонова храма.
Все вокруг утверждало легенду. Есть легенды, принимаемые на веру, которым не нужно доказательств и утверждения: они, как песня и как птица, существуют, не касаясь земли. Но есть земля, которой касаешься, как легенды. И это было здесь, где Ибн Халдун то опускался помолиться, то вставал созерцать.
Позлащенная решетка ограждала скалу, но Ибн Халдун и не помышлял прикоснуться к камню, коего касался бог.
Историк стоял, надеясь понять, в чем величие того, что столь просто и грубо, но тысячи лет влечет к себе, влагая в приходящих благость и мир, скала, простой камень. Камень, видевший нечто, о чем лишь шепотом повествуют предания.
Выйдя из мечети, Ибн Халдун прошел мимо стены, уцелевшей от Соломонова храма.
Старые длиннобородые иудеи, не поднимая глаз из–под плотных полосатых покрывал, плакали навзрыд, протягивая к стене руки. Прибредшие сюда издалека, может быть из Кастилии или из немецких земель, голосили, вспоминая, сколько поколений из их народа стояло здесь, и ждало откровения, и ждало свершения в ответ на столько молитв и слез.
Бороды их были мокры. Глаз не было видно. Многие стояли перед стеной уже молча, только протягивая к ней руки, натруженные в далеких странах.
Отсюда Ибн Халдун пошел в мечеть Аль–Акса.
Она суровее, чем Куббат–ас–Сахра. Халиф построил ее на четыре года позже. Он построил ее в обветшалой базилике Юстиниана. Придал ей вид куба. Аль–Акса теперь казалась древнее, чем стройная мечеть Омара, но была просторней.
Здесь тоже трепетали незримые крылья легенд. В мерцающем радужном мареве свет лампад озлащал заветные святыни.
День длился среди святынь, преданий, паломников, огоньков свечей и нежных дымков ладана.
Ибн Халдун дошел до христианских храмов. Среди иноверцев он не чувствовал ни отчуждения, ни неприязни. Но они перед богом стояли с открытыми головами, а ему открыть голову на молитве было бы грехом. Всматривался, сравнивал, вспоминал о больших событиях на заре многих народов.
При входе в какую–то небольшую церковь он увидел два богатых надгробия. Могилы крестоносцев. Двух братьев. Двух королей иерусалимских Готфрида Бульонского и Болдуина Первого.
Он вглядывался в гербы на королевских щитах: на первый взгляд одинаковые, они утверждали единое происхождение братьев. Но, приметив различия, Ибн Халдун попытался их понять: в Андалусии и у короля Педро он узнал рыцарскую геральдику. Вдруг вспомнилась тамга Тимура, отчеканенная на пайцзе, — пирамидка из трех колец, не герб, а тавро. Клеймить скот!
Во все эти дни нарастало раздражение против того, что было и что он покинул в Дамаске.
Вглядываясь, вдумываясь, шел Ибн Халдун среди реликвий минувшей жизни. Как тень, следовал черный Нух.
Они бродили среди взволнованных, растроганных людей, и никто тут не кичился своей верой, но никто и не отрекался от нее. Различие вер не разобщало иерусалимлян.
— А вот доскакали б досюда степняки!.. — сказал Нух.
Ибн Халдуна давно удивляла способность Нуха понимать его мысли.
— Степняки?
— Да, если б доскакали…
— Что могли бы сюда принести завоеватели, кроме своей жестокости да силы для разрушения? Чему бы могли учить? Что сумели бы показать, кроме злобы? Ничего у них нет для созидания.
— И я о том же.
— Я так тебя и понял.
Здесь от времен Адама век за веком — как страница за страницей в Книге Бытия. Новая страница — продолжение предшествующей. А что сюда вписали бы завоеватели, случись им доскакать?..
— В Дамаске мы видели, господин, что делает завоеватель, ворвавшись в город. Цену золоту знают, а цену работе, чтоб из золота сделать вещь, не знают.
— Ты приметлив, Нух.
Похвала порадовала Нуха, он даже приостановился.
Здесь Ибн Халдун отпустил его готовить ужин. Нух сказал, прежде чем уйти:
— О господин, здесь у арабов обычай — моют ноги перед едой.
— Пророк Мухаммед тоже держался этого. Это еще от давних времен.
— Не ногами же едят?
— Но босыми садятся за трапезу.
На этом они расстались. Нух поспешил в хан, историк опять пошел бродить.
В памяти сменялось одно другим, о чем читал или слышал. День, полный воспоминаний о давних событиях.
Вернулся в Аль–Акса.
Спустился в обширное подземелье, дивясь могучим сводам, нависавшим над богомольцами, при горящих светильниках становившимися на третью молитву.
Когда уже перед вечером он возвращался в хан, его встретил встревоженный Нух.
— О господин!
— Что ты, Нух?
— Прибыл человек из каравана.
— Откуда?
— От Бостан бен Достана.
Ибн Халдун испуганно остановился.
— А что там?
— Он говорит, прибежал к вам, а мне ничего не говорит.
— Пойдем скорее.
Ибн Халдун шел по неровному проулку, где легко оступиться между канав и выбоин. Нух, не отставая, что–то рассказывал. В его слова Ибн Халдун не вслушивался, охваченный беспокойством и опасениями.
Но какое–то слово уловил и удивился:
— Что? Что?
— …мамлюки. Собеседники султана. Которых вы вырвали из когтей хромого злодея, ушли.
— Куда?
— Никому не сказавшись. Утром вернулись в хан со здешним караванщиком. Собрались, завьючили верблюдов и пошли. На Каир.
— Не попрощались…
— Тайком. Тишком.
— Зачем бы так?
— Поспешают. Поспешают.
— Чтоб раньше меня припасть к стопам султана!
В нем ожил закоренелый царедворец со всеми тревогами, коварствами, происками, без чего не устоишь ни у одного владыки, без чего жизнь при дворе не сладится.
— Чтоб прежде меня, Нух!..
— Я тогда был при вас, ничего этого не видел. Наши люди ничего из вашего им не дали.
— А они?
— Попытались было. Кое–что приглядели взять с собой. Нет, не дали ни одного вашего вьюка.
— Ладили б свое довезти. У них тоже немало…
— А вот мамлюкские вояки из стражей, которых Хромец вам прислал, не пошли. Остались. И нубиец с ними. Ждут вас. Боятся, не прогнали б вы их…
У ворот постоялого двора сидел, ожидая, мальчик Иса, приемыш караванщика Ганимада.
— Ты зачем пришел?
— О господин, много надо сказать.
— Встань и скажи.
— Была погоня. Прискакали ночью в тот хан, где я лежал. Отец оставил меня: я болел. Лихорадка. Дрожал, не спал, потел, ждал, чтобы она прошла. Лежу. Стук. Крики: «Открывай. От Повелителя!..» Я притаился. Привратник открыл. «Где караван?» — «Какой такой?» — «Тот, из Дамаска». — «Давно ушел». — «Куда?» — «А может, в Иерусалим, а может, в Александрию, я вслед не смотрел». Они еще кричали, топали, грозились. А хозяин им: «Зачем их задерживать, когда они показали пайцзу?» Тут воины оробели, что не догнали. Как звери, остервенели, хлещут лошадей, поскакали назад. На том и конец: не догнали. Они назад в Дамаск, а я, как велел отец, к вам. Сказать: «Не догнали!»
Ибн Халдун пробормотал молитву. Вытер ладонью лицо. С улыбкой посмотрел в лицо мальчику.
— Теперь придется тебе со мной идти в Каир.
— Так и отец велел.
— Ловок он!
— Еще бы! — с достоинством, с гордостью за Ганимада согласился его приемыш; опытный караванвожатый увел караван по каким–то боковым тропам. Теперь Бостан бен Достан дойдет до Феса. Дело сделано.
Словно за все его молитвы, раскаяния и покаяния ниспослано ему вознаграждение — эта добрая весть: письмо дойдет.
— И еще: отец велел вам отдать. Когда воины прискакали, я ее во рту спрятал. Вот она.
Мальчик достал и отдал Ибн Халдуну ту щербатую пайцзу с трещинкой, словно к ней прилип волосок.
Мальчик договорил:
— Отец сказал: незачем ей гулять по дорогам арабов.
Ибн Халдун вдоль трещинки разломил ее, подержал на ладони, подкидывая обе половинки, и бросил на иерусалимский двор под мозолистые ноги верблюдов.
Конец третьей книги
Стамбул. Ташкент.
1970–1971

 

 

Назад: ГЛАВА XVIII
На главную: Предисловие

elena
интересно