Книга: Звезды над Самаркандом. В двух книгах. Книга 2
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ОСАДА ДАМАСКА
Дальше: ГЛАВА XIV

ГЛАВА XII

ДОСАДА
1
Выйдя из Халеба на дорогу к Дамаску, Тимур проезжал среди тихих безлюдных полей, мимо покинутых селений, небольших городов, где хозяйничали передовые его отряды, успевшие сами управиться с неумелым сопротивлением жителей, сурово расправляясь с малочисленной стражей, когда она пыталась отстоять родные места, полагаясь более на милосердие аллаха, чем на свою силу.
Наступила осень.
Небо темнело.
Случались холодные ночи, хотя дни сияли ярче, чем летом, и, если ветер дул из пустыни, бывало жарко. Гривы лошадей, вздуваясь на ветру, странно шипели, словно закипая.
Когда на стоянках калили масло для плова, горький чад из котлов голубым отливом вливался в прозрачную ясность дня и воздух становился домашним, милым, праздничным, заглушая повседневный смрад похода. Но Тимур помнил, что весь этот светлый уют на исходе и неизбежны ветреные, сырые дни, означающие зиму в Сирии.
Так в сиянии торжествующей осени выехал он на берега реки Барады, текущей через оазис Гутах.
Вокруг густо стояли сады, там не все деревья сбрасывали листья. Прозрачные желтые, розовые деревья перемежались с густой зеленью других. Это напоминало осень в самаркандских садах. Он остановил войска на отдых и решил здесь зимовать. Вести осаду Дамаска лучше было ранней весной, чем поздней осенью и под зимней непогодой.
Возвращаться отсюда на зимовку в Карабах показалось далеко и опасно: воспользовавшись этим отходом, арабы могли собраться с силами, и пришлось бы многие дела начинать сначала. Тимур решил зимовать здесь. Пастбища тут были хуже карабахских, но они были просторны.
Стан стал.
По неизменному порядку, перенятому из давних, Чингисхановых времен, стан окружили рвом, хотя и не столь глубоким, как было в степи напротив Халеба: больших нападений не опасались, некому тут стало нападать.
Прибыл гонец от Мухаммед–Султана из Карабаха. Войско из Самарканда благополучно пришло и теперь остановилось на отдых среди карабахских пастбищ, но царевича Искандера из Карабаха везут сюда, на дедушкино рассуждение.
Когда военачальники собрались на совет, Тимур сказал им о прибытии свежего войска из Мавераннахра. Многим из самаркандцев везут сюда разные домашние припасы. В ожидании тех присылок старые вояки повеселели: как ни обилен чужой хлеб, домашняя лепешка слаще. Под пылью походных дорог шевельнулась и вспыхнула тайно теплившаяся тоска по далекому родному очагу.
Военачальники и здесь сидели рядами, как на большом совете, чтобы Повелитель мог мгновенно увидеть каждого, кто нужен.
Худайдада, превозмогая тяжесть в затекших ногах, поднялся.
— О амир! Свежее войско царевича отдыхает с дороги. А шли они от Самарканда с отдыхом. А наши прошли половину вселенной, почти что каждый день то битвы, то осады. Сон не сон, еда не еда. Что ни день, то под стрелами, то затемно с постели на бой встают. А нынче опять впереди битвы да осады. Сил у воинства нет. Они ведь люди. Отвести бы их года на два в Карабах. Пускай отоспятся, отъедятся. А тогда они, належавшись, поднимутся с новыми силами.
Повелитель отвернулся.
— Уж я это слышал!
— А надо ль спешить? Поспеем. Как с зимовки вышли, дошли до самого этого Халеба. Все невеселые, молчат. А я вижу, о чем они молчат.
— И я вижу! И велел Мухаммед–Султану привезти из индийской добычи серебра. Велел наладить тут чекан. Рассчитаюсь со всеми за прошлые годы и за три года вперед дам каждому. Когда каждый сразу за семь лет получит, все повеселеют. Запоют, запляшут. Куда велю, туда пойдут. Бегом побегут!
Худайдада, переминаясь, заколебался:
— Ну, тогда, может, повеселеют. А то уж и не знают, зачем им идти, когда барыша нет.
Тимур укорил Худайдаду:
— Барыш?
— Надо ж им ради чего воевать.
— Из них кто похитрее, молчат, боятся проговориться. Нахватались, награбились, а тут глаза отводят! Подвезут нам серебро, они повеселеют.
Тимур расплачивался неторопливо. Расплачивался всегда после походов, после больших битв, когда приходилось платить меньше — меньше оставалось получателей.
С серебром сюда везли и резвого Искандера.
Вспомнив об Искандере, Тимур нахмурился. Щеки отвисли и посинели. Их синева казалась темней рядом с докрасна выкрашенной бородой.
Видя приступ гнева, совет забеспокоился, но Повелитель, властно подавив гнев, сказал:
— Хорошо тут зимовать. Некуда отсюда спешить. Тут и река, и выпасы. Надо тут строиться. Город. Мне построят дом. Кто из вас хочет, стройтесь. Наш город. По нашему замышленью.
Вскоре выбрали большой сад. Приступили к стройке. Нашли покинутые дворцы, римские или вавилонские. Отбирали самые белые из мраморных плит и самые цельные из отесанных камней. Непонятные языческие надписи стесывали, изображения срубали, и дворец Повелителя быстро рос.
Через двадцать дней он был готов.
Рядом, в соседних садах, нетерпеливо строили дворцы его сподвижники. Проводили улицы. Отстроили место базара, ибо базар — это нутро города, без нутра нет жизни, оно и сердце, и печень, и требуха.
2
Арабскую конницу, уходившую из Халеба в Дамаск, возглавил старый военачальник Ибн Вахид.
Пока лошади были свежи, шли быстро, нагоняя по пути толпы беженцев, спешивших уйти подальше от Халеба.
Беженцы шли на тяжело завьюченных лошадях, на мулах, многие торопились пешком. Все упрашивали не покидать их, все боялись отстать от своего войска.
Ибн Вахид понимал, что покинуть, оставить позади себя этих людей означало отдать их врагу. Он уже чуял, что следом спешит погоня. Вскоре он узнал и о том, что торопится за ним внук Тимура Султан–Хусейн, что погоня немногочисленна — полторы или две тысячи из конницы завоевателей. Он мог бы встретить такую погоню и отбиться от нее, но хотел увести преследователей подальше от Халеба, где остановилось нашествие, чтобы в битве к врагу не успела подойти помощь.
По пути нагнали двоих дамасских ученых, покинувших Халеб по указу Темир–Таша до прихода Тимура. Они выехали на крепких мулах, и мулы были еще бодры, но старцы изнемогали. Один из них был городским судьей, другой тоже законовед, но возглавлял большую дамасскую мадрасу Альд–Адиб. Их пересадили на лошадей, освободившихся из–под воинов, смертельно раненных под Халебом.
В тот же день пристал к коннице Ибн Вахида и Мулло Камар. Он не решился из Сиваса идти в сторону Баязета, побежал в Халеб, но по той же дороге, спустя недолгое время, пошло и войско Тимура. В Халебе он было обжился, уверенный, что теперь ничто ему не грозит. Призыв Темир–Таша насторожил купца больше, чем остальных жителей: он один тут знал нрав Тимуровых воинов, когда они врывались в завоеванный город. Он успел купить сильного белого осла, и тот, перебирая тупыми копытцами, мелкими шажками теперь нес его подальше от опасных мест.
По дороге дамаскины Ибн Вахида настигли небольшое войско, человек полтораста на отличных, но усталых лошадях. Неизвестные воины отпустили лошадей на выпас, а сами жарили на кострах мясо, когда передовые всадники Ибн Вахида подъехали к ним.
Воины указали на своего бека, уводившего их из страны, захваченной Тимуром.
— Кто он? — спросил дамаскин.
— Бек чернобаранных туркменов Кара–Юсуф. Вон он у костра. Он ранен.
— Ранен? Кем?
— Среди нас и еще есть раненые. С Тимуровой конницей бились в горах. Оттуда хотели укрыться в Халебе, тамошний Темир–Таш не пустил нас в город. Вы, говорит, Баязетовы, уходите к нему. Уходите скорей. У нас без вас тесно. Мы и пошли на Дамаск. Идти в Бурсу нам нельзя, лошади не вынесут. Вот и уходим. А вы кто?
— Дамасские.
— У вас сабли хороши.
Пока так разговаривали, Кара–Юсуф поднялся с полосатой попоны, на которой лежал, и подошел. Перевязанную левую руку он придерживал правой рукой. Подбородок оброс бородкой. Чуть кося сближенными глазами, осмотрел арабов.
— Вы откуда?
Он не опасался этих десятерых, когда рядом наготове, хорошо вооруженные и смелые, поднимались и шли сюда полтораста его туркменов.
— Кто у вас над вами?
— Ибн Вахид.
— Длиннорукий?
— Ибн Вахид!
— Где он? Он моего отца знал.
— Едет позади нас.
Кара–Юсуф приказал собирать лошадей со степи, куда, стреножив, их пустили.
Так в конницу дамаскинов вошли и туркмены Кара–Юсуфа. Золотого коня Тимура покрыли длинной попоной, какими в походах туркмены покрывали своих лошадей. Эти попоны служили в пути постелью, а порой шатром, когда останавливались на отдых вдали от селений, что случалось часто. В дождливую пору или во время песчаных бурь попону доставали из–под седла и продолжали путь, надежно укрывшись ее плотной тканью. Попона прикрывала и хозяйское тавро на конском крупе, только ноги и голова у лошадей оставались снаружи.
Поехали рядом Ибн Вахид и Кара–Юсуф.
Вспоминали время, когда туркмены хозяйствовали на своих землях, когда их стада и табуны вольно паслись на просторных угодьях, когда Ибн Вахид был молод, а Кара–Юсуф юн. Как с отцом Кара–Юсуфа Ибн Вахид встречал золотоордынского Тохтамыша, то отбиваясь от его набегов, то вступая с ним в союз.
— Всегда был сметлив, всегда ненадежен.
— А я помню, как вы мне подарили коня.
— Конь–то и ныне у тебя хорош.
— Добыча.
— Откуда ж досталась?
— От самого Тимура.
— У татарского главаря спроста не вырвешь добычу.
— Рука доселе ноет от той добычи.
— Заживет.
— Под попоной и тавро Повелителя Вселенной.
Так вместе с дамаскинами уходил Кара–Юсуф от погони, терпя боль в ране, ожидая дней, когда полечится в Дамаске.
Коней кормили наскоро. Шли они хуже и хуже, но и у погони выпадало мало времени для отдыха. По пути, когда нагоняли изнемогших от долгой дороги беженцев, воины брали к себе в седла детей, поддерживали стариков. Дамасская конница обретала странный облик. Но все это шло к прибежищу, куда оставалось уже недалеко идти.
3
Султан–Хусейн настойчиво преследовал дамасскую конницу.
Лошади у дамаскинов и у преследователей устали. Короткие остановки не давали нужного отдыха. Карабаиры Султан–Хусейна оказались выносливее. Преследователи уже видели пыль от конницы Дамаска.
В один из вечеров те и другие остановились, издалека видя друг друга.
На заре Султан–Хусейну показали двоих всадников в развевающихся бурнусах, скачущих к нему от арабов.
Их встретили и привели.
Один из них назвался ученым улемом, другой — муллой. Оба дамаскины. Оба бежали из Халеба, и по пути их настигла конница земляков.
Возглавляющий эту конницу Ибн Вахид послал их к Султан–Хусейну с предложением:
— Нас, арабов, больше. Мы почти дошли до дому. Вас мало. Вы далеко зашли от своих. Разумнее нам поговорить, а не сражаться, ибо на победу у вас надежды нет.
— Он предлагает мне сдаться?
— Нет, встретиться для беседы.
— А как и где?
— Между нашими войсками. Посреди дороги от вас до нас. Вы возьмете двоих с собой, Ибн Вахид — нас.
Султан–Хусейн подозвал из близких своих друзей двоих и поехал на встречу с дамаскином.
Они встретились, не спешиваясь.
Ибн Вахид предложил им вдвоем отъехать от сопровождающих. Те четверо остались. Эти двое отъехали.
Ибн Вахид сказал:
— Мы знаем, вы царевич, внук вашего Повелителя.
— Это правда, — согласился Султан–Хусейн.
— Но внук от дочери?
— Да.
— Значит, при многих других внуках вам не на что рассчитывать.
— Мы все равны между собой.
— Пока жив дед.
Султан–Хусейн промолчал: он это знал и часто об этом задумывался.
— Чего вы требуете?
— Предлагаем.
— Что?
— Войдите в Дамаск правителем города.
— Зачем?
— Ваш дед не захочет разорять город, принадлежащий его внуку. А городу равно — платить дань мамлюкскому ли Фараджу, вашему ли деду. Нам нужен покой и мир.
— От чьего имени вы это говорите?
— От Дамаска.
— Кто дал вам право?
— Вон там двое дамаскииов, законовед и мулла. Я дам клятву.
— А когда я войду в город, вы меня запрете в темнице и сей мулла трижды освободит вас от клятвы.
— Но ведь никто не помешает мне взять вас в плен. Ваше войско не сможет долго защищаться. Лошади ваши крепче, но воины изнемогли. Я старый человек и вижу, все разлеглись на траве, чтобы отдышаться, а мои наготове, в седлах.
— Понял: вы меня обыграли.
Они подозвали сопровождающих и вместе поехали на Дамаск, возглавив дотоле невиданное войско, состоявшее из арабов в пыльных бурнусах и из потных, раскрасневшихся воинов Тимура с длинными воинскими косицами, что уподобляло их монголам, коими их и звали среди арабов.
В один из прохладных дней на путников внезапно подул, перехватывая дыхание, горячий, сухой ветер. А потом понесло песок из неугасимой Аравийской пустыни. Гуще и гуще. Казалось, сама пустыня опрокинулась над ними и валится вниз, на них.
Все побежали, ища какую–нибудь выбоину, бугорок, хотя бы чахлый кустик, чтобы заслониться, закрыться от хлещущих струй песка. И Мулло Камар, оказавшийся возле Ибн Вахида и Кара–Юсуфа, кинулся с ними в одну канаву под попону, расторопно свернутую с седла.
Чтобы обойтись тем нешироким покровом, они залегли в канаве, прижавшись друг к другу.
А песок над ними, заметая попону и всех, кто под ней, шелестел, гудел, взвывал, вдруг затихал и вскоре снова шумел, шелестел, струился под неровные края отяжелевшей ткани.
Ветер дул долго. Прислонившись к боку Кара–Юсуфа, Мулло Камар задремывал, но, очнувшись, опять, как во все многие дни от Сиваса, подумывал: сколь легче жилось бы ему, не было бы и этой дороги, уцелей при нем пайцза.
«Где она нынче? Кого хранит, кому открывает пути? Как страшно понять, что ее уже нет в руках у маленького человека, избранного великим Повелителем для тайных дел».
Порой, изнемогший, он костенел от этих мыслей, затихал от страха: за меньшие промахи проведчиков карали, отрубая им то палец, то руку, то голову. Быть казнимым легко: взмах топора, меча или просто ножа — и казнь свершилась. А каково терзаться от долгих страхов!
Кара–Юсуф с Ибн Вахидом, соскучившись, тихо разговаривали, не стесняясь притихшего Мулло Камара: им казалось, он спит. Оба не могли прервать воспоминаний, выйти из мира, казавшегося обоим милым и добрым, ибо в памяти часто затухает былая горечь и печаль, о чем не хотелось помнить тогда, пока оно было недавним, но остается давняя радость, о которой часто вспоминается, если приходит поздняя печаль. Только счастливые люди забывают о минувших радостях.
Голос Ибн Вахида:
— Прозорлив был Баркук. Заведомо знал, остерегал, когда опять нам ждать Тохтамыша и с чем он идет — на союз ли с нами либо задумал завоевывать нас.
Голос Кара–Юсуфа:
— Бурхан–аддин тоже все наперед знал.
— Да. Знал. А вот ныне Тохтамышу не до набегов, сам в бегах от Едигея, Едигей его ловит.
— Кто это?
— Золотой Орды хан. Тимуров выкормыш. В Самарканде пресмыкался, а ныне сам на Самарканд зарится.
— Отец его знал?
— Не упомню. Пока прикинулся, будто Тимуру верен. А Самаркандом завладеть норовит!
— Как, бывало, Тохтамыш: на Москву зарится, а сам ей в братья сватается.
— До Москвы далеко.
— Оттуда она рядом с ними. Все они, пока им оружье из рук не вышибли, на чужое зарятся. Без того им власть не в сласть.
Ночью буря стихла. Не веря тому, еще полежали.
На зубах хрустел песок. Ноздри были забиты песком. Глаза слезились, запорошенные густой пылью.
Наконец сдвинули с себя попону, скинули ее и поднялись.
Ночь. К западу отходила темная туча, и там, где ее уже не было, трепетали ласковые звезды.
Кара–Юсуф оправил рукав над раненым плечом, намятым боком Мулло Камара, и поправил Тимурову пайцзу под мышкой в потайном карманчике, где она таилась среди нескольких золотых динаров, хранимых на случай дорожных превратностей.
Мулло Камару манилось к воинам Султан–Хусейна, к своему чагатайскому языку, но и боязно было: а вдруг там есть такие, что помнят его с пайцзой? Все же он ходил среди них, встречал и знакомых, и те обжились с ним: ходит — значит, так и надо, свой человек. Как бы жилось, будь тут пайцза, а ведь где–то, невесть на каких дорогах, незнакомый человек ходит с ней.
4
Посланные вперед улем и мулла предупредили горожан о договоре, заключенном в степи, и старейшины города оценили мудрость Ибн Вахида.
Султан–Хусейн встречен был с честью и в город введен с почетом.
Внук встал на защиту Дамаска от деда.
Тимур о поступке внука узнал на берегу реки Барады, глядя, как достраивают дворец из белого мрамора.
Худайдада стоял с этой вестью, привезенной возвратившимся Бурундуком, бывалым однокашником.
Наливаясь гневом, Тимур спокойно сказал:
— Измена.
— Ну, измена ли?..
Тимур повторил:
— Не ослушание, а измена.
Они разговаривали возле шатра. Тимур, оставляя позади собеседника, вышел на осенний ветер, на прохладу, долетавшую с гор. Подождав, пока Худайдада станет рядом, Тимур сказал:
— Тебе надо съездить в Дамаск. Не требуй, не грозись, как ты привык, а добром спроси их, не отдадут ли Султан–Хусейна нам на обмен, а мы отпустим Содана. Он им при битве будет полезней нашего беглеца.
— Когда ж ехать?
— Седлай, да и в путь. Чтоб их не пугать, много воинов с собой не бери. Возьми Бурундука, он при беде умеет и с малыми силами устоять.
— Я, что ли, не умею?
— Тебе надо разговаривать, подарки дарить.
— Я раскланиваться не умею.
— И не надо. Только кричать не смей. Говори твердо, но тихо.
— Попробую.
Оба остались довольны беседой: и дело сделали, и пошутили.
Так шутил Тимур только со старыми соратниками, с кем в давние годы, в горькие дни их тревожной юности, ладил усмешкой прикрыть беду и горесть. Нередко только сами понимали, что шутят. Соратники помоложе их шуток не понимали.
Тимур сказал:
— Ступай. Как тебе тут дом строят, я сам пригляжу.
Так Худайдада, оберегаемый тысячью сабель бывалого Бурундука, повез подарки от Тимура городу Дамаску.
Дамаск был встревожен противоречивыми слухами. Говорили о победах над татарской конницей. Но уже знали и о падении Халеба. Гадали и думали, пойдет ли завоеватель дальше и куда.
Жители Дамаска теснились на улицах, где проезжал Ибн Вахид вместе с Султан–Хусейном. Следом шло войско, успевшее почиститься от пыли, смахнувшее с себя усталость, ведь даже лошади, приближаясь к конюшням, идут бодрее и веселей.
Но беженцы отставали, видя знакомые улицы или гостеприимные ханы, где еще хватало места для всех.
Мулло Камар по совету спутников свернул в небольшой хан. Кара–Юсуфу с его полутора сотнями воинов и лошадьми нужен был хан побольше, и он отстал на большой торговой улице, называвшейся Прямой Путь, или, проще говоря, Большая Дорога.
Там, в хане, называвшемся Персидским, его встретил старик хозяин и, заботясь о ранах гостя, дал ему тихое жилье и послал за лекарем.
Султан–Хусейна ввели в большой дом, где прежде жил правитель города, незадолго до того переселившийся в другой, новый дом.
Ибн Вахид на собравшемся совете старейшин и дамасской знати рассказал о гибели Халеба, о битвах, в которых победа венчала вылазки из крепости, о последнем дне, когда как из–под земли выросли слоны, закованные в железо, непроницаемые для стрел, невредимые после сабельных ударов.
И наконец рассказал о клятве царевича Султан–Хусейна, явившегося защищать Дамаск, если и сюда придет нашествие.
— Сюда не дойдут! — уверенно сказал один из улемов, правнук халифов, самоуверенный старик.
Ибн Вахид заспорил:
— А если дойдут? Надо за благое время собраться нам для отпора. Есть весть, что султан Фарадж ведет мамлюкские войска на укрепление наших сил.
Правнук халифа упрямился:
— Этот внук обманщик. Его подослал дед.
— Нет! Тут его последняя надежда стать властителем.
Сомнения, подозрения отступили перед упорством Ибн Вахида. Его послушали. Выбрали посланцев к Султан–Хусейну с просьбой возглавить управление Дамаском и прилегающими городами.
Послали и навстречу султану Фараджу — просить его согласия на неожиданного правителя.
Раны Кара–Юсуфа воспалились. Лекарь снял пропитавшиеся гноем и кровью заскорузлые тряпки и наложил свои травы и мази.
Старый перс, хозяин хана, одинокий и шутливый старик, следил, чтоб постель больного была чиста и мягка.
Кара–Юсуф, может быть, впервые в своей жесткой, тревожной жизни удивленно радовался такой простой отцовской заботе.
Султан–Хусейн поселился в большом запущенном доме, построенном давно и неприютном. Пустые стены хранили следы чужой жизни. Здесь подолгу обитали прежние правители Дамаска, но Султан–Хусейн, обойдя дом, сказал своему любимцу, бродившему с ним из помещения в помещение, что это стойло недостойно истинного правителя.
— Соорудим себе дворец достойнее и подороже.
Мальчик заликовал:
— По–нашему!
Султан–Хусейн поощрил его:
— Умник!
Но неудовольствие от осмотра улеглось, едва пришли старейшины города: явились знатнейшие, множество отличных подарков наполнило угрюмый дом благоуханием, украсило сотнями редкостей.
Такой праздничной встречи, такого почета и лестных слов внук Тимура не получил бы под присмотром дедушки.
На другой день он смотрел дамасское войско, первое войско из воинов, готовых идти на Тимура и так весело, независимо проезжавших перед правителем. Первое войско, которое он мог возглавить без соизволения дедушки, наперекор ему… После этих многочисленных, и приветливых, и мужественных всадников на легких лошадях под яркими чепраками, хмуры, нелюдимы, дики, проехали его полторы тысячи, которых он привел с собой. Впервые он смотрел на них со стороны.
«Мыть их надо!» — думал он, отворачиваясь от их взглядов.
В пятницу впереди своих новых вельмож он молился в мечети Омейядов на виду у всех дамаскинов.
Мечеть блистала перед ним. Он не понимал, откуда и что здесь блистает. Он еще не различал почтенных людей, молившихся вокруг, не знал их имен, не внимал молитве, а только, подражая молящимся, то падал на колени, то вставал и стоял с покорным лицом, заодно со всеми предавая себя воле аллаха.
Но когда после молитвы шел через обширный двор между расступающимися дамаскинами, овладел собой и шел твердо и царственно, как истый правитель.
Дамаскины смотрели на него и надеялись как на верную защиту от нашествия и от гибели.
Следующая пятница для правителя не наступила: к старейшинам Дамаска прибыл посол амира Тимура Гурагана Худайдада.
Сопровождавшее Худайдаду войско не показалось ни большим, ни опасным: в то беспокойное время послы приезжали всегда с большими караванами, с крепкой охраной. Их всех впустили в город, и воинам не мешали разбрестись по городу, полюбоваться базарами, мечетями, встретиться со своими соратниками из воинов Султан–Хусейна.
Старейшины Дамаска вышли из ворот для встречи посла. Худайдада с Бурундуком во главе своего каравана, везшего подарки, въехал в город.
Послам дали день для отдыха и сборов и в назначенное время почтительно приняли их у главы мусульман Дамаска, сидевшего среди улемов, высших военачальников и городской знати. Правитель города царевич Султан–Хусейн не был зван сюда и, упоенный своей властью, развлекался дома. Накануне ему послали для новых забав то, что он любил.
Глава дамасских мусульман встал, принимая Худайдаду, что означало высшее почтение к пославшему его амиру Тимуру Гурагану. От своего Повелителя Худайдада передал поклон и привет.
— И ему мир! — ответил хозяин.
Подарки порадовали щедростью дарителя, красотой и выбором.
После общей беседы многие из дамаскинов вышли. Посол заговорил:
— Нечего зря чесать язык, он нужен, чтоб говорить о деле.
Муфтий предупредил:
— Дела человеческие на ладони аллаха.
Худайдада оказался настойчив:
— Пускай и он послушает, что у нас за дела.
— На то его воля, милосердного, милостивого.
— Воля его, а сговор нам нужен твердый.
— Что решим, скрепим молитвой и словом.
— И делом.
Муфтий согласился:
— И делом!
— А дело такое, — спешил Худайдада, — отдайте–ка нам беглого царевича, коего тут притулили.
— А будет ли его воля? Он правитель наш.
— А кроме его воли есть и покрепче воля — воля Повелителя амира Тимура Гурагана. Один он знает, куда ему вести войско, в сторону ли, мимо ваших ворот, а может, в ваши ворота.
— Наши ворота крепко заперты.
— И не такие запоры ламливали.
— Бывают запоры крепки, да стены глиняны.
— Это у Халеба–то глиняны?
— Халеб обманом взят.
— Обман тоже сила.
— Своих правителей Дамаск никому даром не выдавал.
— Кто ж говорит! Зачем даром? Баш на баш.
— Это что значит?
— Первое. Повелитель услуг не забудет, Дамаск не тронет, опасений у вас быть не должно. Нешь это мало — от цельного наибольшего города отказаться? Столько сокровищ оставить вам?
— Ну какие же у нас сокровища?!
— Не беднись, знаем сами. Второе. В знак, что вас обижать не хочет, отдает наипервейшего вашего полководца Содана. А другого такого у вас нет и не видно. Не дал бы, задумавши на вас напасть. Прямая выгода сменять беглого вояку на столь именитого воителя. Мы ему цену знаем. Сами б взяли такого, да мысли его при вас, а не с нами заодно.
— Султан–Хусейн царевич, внук амира Тимура Урагана…
Худайдада с обидой поправил:
— Гурагана.
— А то еще выше!..
— Так вот… А останется при вас сей царевич, силой возьмем. Тогда и весь ваш Дамаск зашатается. К тому ж третье. На глазах у вас героя Содана разрубим нонче же к вечеру на четыре четверти и кинем тут для обозрения. Поглядите, мол, чего вам ждать от нас за неприязнь и самонадеянность. Я, помилуй аллах, не грожусь, о деле говорю. Вот и смекайте, с чем нам от вас ехать — с беглецом ли на поводу, с гневом ли на сердце?
Ибн Вахид, дождавшись разрешения от муфтия, спросил:
— А чем вы докажете, что без царевича нас тут оставите в покое?
Худайдада обиделся:
— А клятва?
— Клятву ваш Повелитель и Сивасу давал.
— А как дано, так и сделано: ни единой капельки истинно мусульманской крови там не пролил.
— Да и в живых не оставил.
— А уж тут воля аллаха, ежели они ему понадобились, он призвал их. Ты, вижу, с божьей волей не согласен?
— Была ли тут божья воля?
— А не слыхал, что ль, без его воли ни единый волос не упадет с головы человеческой.
— Читал это.
— А я не читал. Я понаслышке, как меня бог вразумил. Понаслышке, а знать знаю, на то и голова. Свое слово я сказал, а сами судите, как вам быть. Да дело не тяните, а то мне у вас за воротами лошадей кормить нечем. Для себя у нас бараны пригнаны, а только лошади баранины не жрут, вроде индийцев.
Худайдада было встал уходить. Но посла не отпустили: ему приготовили обед, а готовить обеды в Дамаске умеют. Пришлось остаться.
Еще отяжелевший Худайдада, медля встать, насытившись и рыгая, выпрастывал из–под шапки воинскую косу, с монгольских времен означавшую достоинство воинов, а дамасские старейшины уже поднялись на совет.
Одни говорили о чести гостеприимства: не честь, мол, городу выдать гостя на поругание.
Другие оспаривали это: он у нас не убежища просил, а явился править нами. Наша воля, держать ли сего правителя, выбрать ли взамен другого. И не вернее ли судьбу города доверить герою Содану, чем оголтелому беглецу? Он, мол, от деда сбежал, а от нас при беде сбежать ему проще.
Третьи прямо требовали — обменять! Как Содана, дамаскина, владевшего в городе домами, главу многодетной семьи, дать разрубить, как баранину на базаре?
Четвертые — и к ним наконец пристал Ибн Вахид — напоминали, что с Хромой Лисой спокойнее держать мир, нежели его гневать.
— Отбиться мы отобьемся. Обманувши Халеб, нас не проведет, но крови, но бедствий при осаде не миновать. Решим полюбовно.
Послали почтенных старцев навестить Султан–Хусейна и рассмотреть, как он бережется, чтоб понять, каково будет взять его и отдать деду.
Старцы застали правителя за отдыхом. Слушал песни. Пил вино. Высказал свою волю:
— Эту конуру я перестрою. А с утра чтоб прислали мне людей выскоблить тут стены да облицевать их мрамором. Я к таким не привык.
— Мы и пришлем! — согласились старцы.
Утром, когда правитель еще тяжело спал, люди пришли, опоясанные передниками, как каменщики, и, прежде чем Султан–Хусейн проснулся, его связали, закатали в ковер и вынесли за городские ворота. На обмен Худайдада выпустил Содана, уже отмытого от цепей.
Войско, приведенное сюда Султан–Хусейном, повеселев, соединилось с воинами Бурундука.
А заодно с тем войском возвратился в лоно своих соплеменников и Мулло Камар. Купец знал, что среди воинов никто у него пайцзу не спросит, только бы не вздумал Тимур послать своего проведчика опять за пределы, охраняемые его караулами, но для этого не следует попадаться на глаза Повелителя в час, когда Повелитель посылает на дела своих проведчиков.
5
Весь Дамаск говорил, смеялся, размышляя над небывалым в истории города случаем: едва со всех сторон обговорили, обсмеяли, обмыслили нового правителя, как его рано поутру завернули в ковер и вынесли вон за ворота.
Кара–Юсуф у себя в тихой келье еще болел ранами, когда дошла до него весть о ниспровержении Султан–Хусейна в веселом пересказе перса–хозяина.
Кара–Юсуф, дослушав перса, решил:
— Мне надо уезжать.
— Зачем? — удивился перс. — Мы здесь можем теперь жить спокойно.
— Спокойно?
— Ведь нам дали клятву. Нашествие нас не тронет.
— Он с вами играет, как с детьми. Показал издали игрушку, а как подойдет поближе, схватит вас — и в мешок.
— А клятва?
— Схватит вас — и в мешок…
— Разве он такой?
— Я его не первый год знаю. Мне надо уезжать.
— Надо долечиться.
— Нет, не успею.
— Он стоит далеко. Строит себе город. Хочет с нами жить в добром соседстве.
— Он уже идет сюда.
— Как идет, когда стоит и строит город?
— Строит, и это тоже хитрость. Перед Халебом он ставил стан, какой строят на зиму. А нынче там остались только рвы. Да и те уже не рвы, а могилы. Если б Дамаском правил царевич, дело было б вернее — заложник. А он дамаскинов перехитрил, выманил внука. Теперь он волен, руки развязаны. Я его нрав знаю.
— Отлежись. Долечись.
— Нет, отец. Поеду в Бурсу. Там моя семья. У Баязета спокойнее.
— Тебе виднее.
Через несколько дней, завьючив запасных лошадей, запасшись припасами, воины Кара–Юсуфа выехали за ворота Персидского хана.
Кара–Юсуф в своем пристанище, где болел и мечтал, прощался с хозяином.
Перс Сафар Али привык к своему гостю и подарил ему на память редкий ковровый чепрак.
Кара–Юсуф отдарил тем, что уцелело в его беженском хозяйстве. И, совсем уже попрощавшись, запахивая халат, учуял под ладонью Тимурову пайцзу.
— А вот! — доставая пайцзу, улыбнулся Кара–Юсуф. — Вам, отец, она понадобится. На выход через караулы завоевателя.
— Экая бляшка! Возьму на память, но завоевателя сюда не жду.
Они расстались в то раннее утро, и туркмены, следуя за беком на золотом коне, ушли из Дамаска, путем на Бурсу. И над всей их дорогой сияли погожие дни.
6
Перед Худайдадой ковер развернули, и к соотечественникам оттуда вывалился Султан–Хусейн, со связанными руками, с расплетшейся косой на макушке, и остервенело оглядел окружающих.
Окружающим было весело глядеть на такой переход от восседания на троне к возлежанию на пыльном ковре. Худайдада заботливо предложил:
— Оделся бы.
Кроме ночной рубахи, на царевиче не нашлось ничего. Дамаскины вслед за ним принесли всю одежду, вчера облачавшую дамасского правителя, его арабскую одежду. Другой здесь не оказалось, и Худайдада не предложил ему из своих запасов.
Так, в длинной голобии, накрывшись розовым бурнусом, он послушно забрался в седло, и его повезли к дедушке.
За эти дни достроили дворец Тимуру. Достроили и дом Худайдаде. Вокруг нового города станом стояли войска.
Задолго до того, как показались валы, окружавшие стан, везде виднелись многочисленные табуны, пасшиеся под надежным присмотрим на обширных выпасах. Лошади из охраны Худайдады звонко, с игрой в голосах перекликались с лошадьми из табунов, и это ржание наполняло всю дорогу, пока посольство добиралось до нового дворца.
Султан–Хусейн и просил, и требовал у Худайдады какую–нибудь, воинскую ли, простую ли, самаркандскую одежду, но старик, сокрушенно кивая головой, всю дорогу отнекивался:
— Не взыщи, царевич. Нету. По старости лет не смекнул взять. Откуда было мне знать, что свою одежу ты скинешь. То мне и на ум не пришло. В другой раз как скинешь, так я тебе на смену прихвачу другую. А нынче не смекнул.
Так и ехал в арабском наряде, как белый грач среди черной стаи, в розовом бурнусе и под бурнусом тоже весь в арабском шелку, то неистовствуя, то смиряясь, Султан–Хусейн. Монгольская коса, спускаясь с макушки, одна напоминала, из какой стаи выдался сей грач.
Таким Худайдада поставил внука перед дедом.
Поставил и, ни слова не сказав, отошел в сторону.
Но Тимур, оглядев внука, подозвал Худайдаду:
— Вынь–ка нож.
— Вот он, амир, нож.
— Не идет коса к такому убранству.
— Как повелишь, амир.
— Срежь с него косу.
Таким бесчестьем карали предателей, отторгая их от воинского братства.
Султан–Хусейн заскрежетал зубами, склоняя голову перед Худайдадой.
Ловко, одним махом, как мог бы срезать и голову, Худайдада срезал толстую косу с царевича.
Держа ее в левой руке, Худайдада задумался.
— Куда ее деть?
Тимур кивнул:
— Кинь за дверь. Кому она нужна без головы?
Худайдада с сожалением посмотрел на недавнюю воинскую красу.
Тимур повторил:
— Косу брось, а насчет его самого соберем совет.
Султан–Хусейна отвели в юрту, где он увидел другого царевича, Искандера, доставленного из Самарканда в Карабах в караване Мухаммед–Султана и потом перевезенного в стан к дедушке. Искандера Тимур еще не допустил к себе.
Оба долго сидели в темноте, не зная, о чем заговорить, и медля при свете взглянуть брат на брата.
Наконец слуги, не испрашивая соизволенья, сами внесли светильник и простую будничную еду.
Искандер сказал:
— Видно, ленивы брадобреи в Дамаске — голову брили, а щетину от косы оставили.
— Подумал бы, крепко ли держится твоя коса.
Больше за весь вечер они ничего не сказали, с тем и легли спать.
Еще затемно, чтобы с Повелителем отстоять первую молитву, малый совет собрался перед дверью Тимура.
Хмуро поглядывали барласы, уставшие за ночь и ожидавшие смены. Серебряным клювом чистил ржавые крылья беркут, привязанный к шесту. Близилось то смутное мгновенье, когда ночь переходит в утро и молитвой надлежит встретить его начало.
Однорукий Тимур не мог охотиться с беркутом, но давно, когда была цела другая рука, он любил эту охоту, стремительный гон с птицей на рукавичке, ловко направляя коня наперерез убегающей лисе или корсаку. С тех пор за ним возили беркутов или соколов, и часы одиночества он подчас коротал возле той или другой птицы. Ему порой казалось, что птица понимает его лучше, чем люди, спрашивал ее молча, стесняясь стражи, всегда находящейся где–то неподалеку.
Тимур вышел. Кадий прошел вперед. Помолились.
В мареве разгорающегося утра все сели в неизменном порядке, как следовало сидеть на совете, будь он большим ли, малым ли.
Не в первый раз приходилось Тимуру спрашивать соратников о проступках своих наследников. То о сыне, о Мираншахе, то теперь о внуках, Искандере и Султан–Хусейне.
Тимур сидел сурово, опустив глаза: тягостен стыд за свое потомство. Он выдвигал, возносил, облекал властью простых людей, отличавшихся в битвах, проявлявших ум и смелость, достигавших успеха в трудных делах. Но был требователен, жесток с потомками древних родов, если замечал их надменность: чем чванились, если получили свое не разумом, не доблестью, а по праву наследников! Он их щадил, пока они выполняли его волю, но не миловал, если у него за спиной они презирали его за простое происхождение и только ждали времени, чтобы самим завладеть властью по праву происхождения. Ему казалось, что они втайне потешаются над ним. Если они улыбались, говоря с ним, он думал, что это означает их насмешку; если они смотрели на него без улыбки, ему казалось, что они презирают его. Он истребил всю царскую семью Куртов. К последнему из этой древней династии он подослал убийц на пиру, где юноша беззаботно смеялся, радуясь празднику. Он свернул шею двум самодовольным бездельникам из Караханидов. Еще недавно жил чернобородый, густобровый, но бледный, худосочный книголюб, единственный из потомков древнего Сиявуша. Тимур возненавидел его за пристрастие целые дни читать и рассматривать книги, за то, что хил и немощен, что выродился в затворника, хотя предки его были воинами и властными людьми. Тимур послал людей задушить того Сиявушида. Тимур внушал сыновьям убеждение, что правитель должен быть силен и суров. Из всех сыновей только Джехангир был таким, но умер, прожив всего двадцать лет.
И вот в одном из внуков возобладали не разум и доблесть, но только алчность и зависть. В другом, без спросу напавшем на монголов, сильнее разума взыграла удаль, словно не в поход пошел, а на охоту выехал.
Как всегда, ныла больная нога, и ныла в нем тревога за будущее своего рода, своего наследства, всю жизнь расширяемого, все более и более нуждавшегося в твердой руке.
Поздним вечером приходил Шахрух заступиться за племянника, за Искандера. И ночью Тимур не раз, просыпаясь от досады, думал: «Вот и Шахрух… Мягок! Будто племянник муллы, а не сын Повелителя!»
Досадуя, он внимал на совете соратникам, не решавшимся к ослушникам, своевольникам выказать строгость, с какой относились к воинам.
Тимур, не поднимая глаз, сказал:
— Когда изменяет воин, ему срезают косу, выводят в поле и пронзают стрелами. Султан–Хусейн перешел на сторону врага, надел его доспехи, вооружился его оружием. Говорите свое слово.
Люди совета тоже опустили глаза и молчали.
Тимур не торопил их, ждал.
Султан–Хусейн, обнаженный по пояс, стоял на коленях перед сиденьем Повелителя.
Но, как ни медлили, говорить надо, и Худайдада встал.
— По заветам хана Чингиса это называется суюргал. За такой проступок не казнят смертью. Казнят плетьми или палками. Надо сохранить жизнь. Жизнь для искупления вины.
Шейх–Нур–аддин:
— Не смерти воин страшится, идя биться. Про нее не помнит. Не ран страшится, когда врагов рубит. Павшим честь. Раненым слава. Но нашему воину страшней смерти, больнее ран бесчестье. По старому завету все мы носим косу. То знак воина. Взять косу воина — значит обесчестить его. Вот стоит царевич. А коса где? Срезана. Спрошен ли был совет, когда это сделали? Нет. А что ж теперь говорить, когда самая страшная казнь свершена? Про себя скажу: убей меня! Я готов, на то я и воин. Секи меня саблями, прочь не побегу. Секли, бывало, а не отступался. Но косу мою не тронь! Куда мне без нее? Вот и говорю: казнь свершена, а нынче к тому наш совет ничего не прибавит. Казнь свершена. И довольно.
Поднялся Шахрух:
— Он мой племянник. Моя кровь. Наш род. Что же будет, если начнем карать друг друга? Его позор станет всей нашей семьи позором. И за что? Он ушел в Дамаск. А мы осаждаем этот город? А мы воюем с дамаскинами? Нет. Не воюем. Подарками с ними поменялись, пленника им отдали. С кем воюют, тем пленников не отдают. Значит, не воюем, значит, против нас Султан–Хусейн не воевал, значит, это не измена, а так, одна шалость либо дурь. За что ж казнить?
Говорил и смотрел в лицо отца печальными внимательными глазами.
Тимур не сдержался:
— Ты добр. Что ночью мне говорил, а я не стал слушать, теперь перед всем советом сказал. Моих слов не послушал.
— С тех пор целая ночь прошла. После того люди и помолились, и успокоились. Можно снова подумать.
— Дак ведь ты после молитвы то же твердишь, что и прежде!
Но Тимур скрывал от них и себе не признавался, какое облегчение душе исходит от таких защитников: можно ли казнить смертью родного внука! Как повсюду заголосят враги о его жестокости! Какой позор ему из того провозгласят! Но и снисхожденья оказать нельзя: как быть строгим со всеми, если со внуками стать жалостливым? Нельзя. Но верно они говорят, не убивать же!
После всех говорил кадий Тимуровых войск Абду–Джаббар. Он напомнил, что сам аллах милостив, милосерд. Он прочитал стих из Корана, где пророк учит мусульман проявлять милосердие к мусульманам и щадить их жизнь. Он говорил долго, растянув, как напев, стих Корана.
Тимур, подождав, пока все успокоятся и смогут внимательно слушать, спросил виновника:
— Просишь пощады?
Султан–Хусейн вскинул лицо и строго ответил:
— Когда ж я ее просил, дедушка? Вы приказывали, я исполнял. Как скажете, так и должно быть.
— Сорок палок выдержишь?
Султан–Хусейн ждал худшего, но сорок палок — это еще раз позор. Зато жизнь дарована! Он проворчал:
— Стерплю.
Тогда, не сдержавшись, вскочил на ноги Шахрух. Но раньше его успел крикнуть Худайдада:
— По заветам хана Чингиса можно дать не более тридцати!
— У Чингисхана ни сыновья, ни внуки из его воли не выбивались. Соблюдали каждый его завет.
Но Худайдада повторил:
— Не более тридцати.
Тимур снова спросил виновника:
— Тридцать пять. Стерпишь?
— Вашу волю, дедушка, всю жизнь терплю.
— То–то! — сказал Тимур. — Тридцать пять. Приведите другого.
С коленопреклоненным Султан–Хусейном рядом поставили Искандера.
Тимур опять спросил у совета:
— А этому что?
Шахрух:
— Он от монголов вернулся с победой, какой никто над ними не одерживал. Вернулся с добычей, какой никто никогда у монголов не забирал. Показал нашу силу.
— И это ты мне говорил. И опять свое твердишь. Сердце твое мягко. Хочешь стать сильным, ожесточись. Иначе не управишься. А я, уходя из Самарканда, велел блюсти порядок, чтобы никто, прознав про наш уход, не кинулся на нашу землю, оставшуюся без войск. А он что? Никого не спросясь, крадучись, сходил в поход, растрепал монголов, ожесточил их. Теперь они нам не соседи, а враги. Думают, как им вернуть, что потеряли. В Китае нечестивый царь издох. Ныне у монголов с востока грозы нет. Соберутся, да и пойдут на Самарканд. А там защитников не хватит. Надо думать, не уйти ли отсюда, не завершив всего дела. А уйдем, так тут на наше место набегут всякие Кара–Юсуфы, всякие султаны, будто мы от них сбежали, не выдержали. Все, что взято, они назад возьмут, будто нас тут не было. Да и навряд ли мы сюда в другой раз соберемся. Надо в Китай сходить, а не то Китай на нас надвинется. Не было б этой заботы, кабы не ослушник, победитель. Мы бы поспели сами взять монгольские сокровища в свое время, когда здесь, везде у нас за спиной было бы спокойно, твердо. А теперь… Нельзя так сразу отсюда уйти. Боязно и там оставить Самарканд без защиты. Вот чего натворил. А ты мне о победе! Победа хороша своевременная. Иная победа — шаг к беде!
И повернулся к Искандеру, стоявшему на коленях, как и Султан–Хусейн. Голый до пояса, с обнаженной головой, откуда свисала его коса, Искандер не потупил лицо, не опустил глаза.
— Походом ходил?
— Ходил, дедушка.
— А спросился?
— Некогда было. Да ведь я знал, дедушка тоже походы начинал без спросу, набегом, быстротой. Раз! И победа. Я мысленно спросился: как бы поступил дедушка? Вот по вашему примеру и… И великий Искандер Македонец тоже вставал перед врагом внезапно.
— Такого не было примера.
— Вы спрашивались? Кого же, дедушка?
— Ты эту отговорку уже сказывал Мухаммед–Султану в Самарканде. Он мне о том писал. А только я, прежде чем идти, спрашивался.
— У кого же.
— У ветров. У того, что дул с севера, где Тохтамыш на нас злобится. У восточного, где монголы сильны и завистливы, а там и Китай с их лихим царем. У западного: не нападет ли на нас Баязет–султан либо лукавый Бурхан–аддин. У южного: персы не поднимутся ли на нас. Отовсюду соберу проведчиков, всех послушаю, тогда и решаю. А ты?
— Я ведь хотел победить. Хорошее сделать. И сделал.
— Что сделал, про то уже сказано. Ты ослушник. И совет нам скажет, чем наказать воина, выпустившего стрелу прежде, чем его войско изготовилось к битве. А, Худайдада?
— Тридцать палок, но если та стрела обратила врага в бегство, воина награждают. И если та стрела пронзила вражеского полководца, награждают.
— Я спрашиваю не о победителе, а об ослушнике.
— Я дал бы тридцать палок, но не забыл бы и о полете стрелы: куда была нацелена.
— А я Шахруху сказал: та стрела пущена на восток, а ударила по защитникам Самарканда, ибо, пуская стрелу, проверь, куда дует ветер. А если войско притаилось в засаде, а один воин возьми да и встань, что тому воину следует? Когда он засаду всего войска выдал?
Шейх–Нур–аддин опять вмешался:
— Надо дать тридцать. Без оговорок. А когда есть оговорка, довольно двадцати.
— Значит, двадцать? — спросил Тимур, которому нравился удалой Искандер.
Тимур, нетерпеливо дослушав еще одну звучную выдержку из Корана, едва Абду–Джаббар дочитал, распорядился:
— Отведите их и днем исполните.
Закончив совет, Тимур, дотоле сидевший понуро, потупившись, распрямился и смотрел, как резвые слуги стелют скатерти перед людьми совета, как ставят перед гостями горки горячих лепешек.
Когда вносили горячую обильную еду, он, по обычаю, сам распоряжался, какое блюдо отнести тем или другим гостям. Он называл имена тех, кому предназначались блюда, и названные кланялись щедрому хозяину.
Долго длилась эта трапеза, и вскоре, едва гости ушли, подошло время казни.
Надо было идти туда. Он пошел в широком распахнутом халате, тяжело хромая, не взглядывая ни на кого, и, едва добрался до приготовленного ему места, сел. Вспомнил, что сутулится, и торопливо выпрямился.
Вокруг небольшого поля стояло плечом к плечу войско, до того дня подчиненное Султан–Хусейну. Стояли полторы или две тысячи воинов, побывавшие в Дамаске.
Позади Тимура стеснились его недавние гости, его малый совет. Ближе других стал Шахрух.
Вперед вышли трубачи с огромными медными трубами, сверкавшими на полуденном солнце. С трубачами вышли барабанщики.
Вышли двое палачей, отобранные для этого дела из пленных, давно служивших в войске.
Тимур негромко приказал:
— Худайдада, исполни.
Худайдада вышел на расшатанных ногах и досадливо махнул трубачам.
Барабаны глухо загудели. Взревели трубы.
Окруженные воинами, вышли двое царевичей, обнаженные до пояса, со связанными впереди руками.
Воины толкнули обоих, ставя на колени среди сухой травы.
Палачи засучили рукава, подняли с земли гибкие прутья и обтерли их полами халатов.
— Тридцать пять! — негромко сказал Тимур.
Султан–Хусейна положили животом на колючую траву.
Трубы ревели.
— Исполняйте! — сказал Тимур и отвернулся, зачесав щеку.
Худайдада молча махнул палачам.
Палачи, стоя по обе стороны от осужденного, грубо сдернули его штаны.
Хлестали поочередно, старательно, опасаясь, что кто–нибудь упрекнет их за слабость удара.
Негромко считавший удары Худайдада, едва досчитав до тридцати пяти, вдруг нетерпеливо и зычно крикнул:
— Стой!
Палачи отступили на шаг.
Султан–Хусейн неподвижно лежал, облитый кровью.
Воины уже подходили, чтобы его поднять, когда он сам, упершись руками в землю, приподнялся.
Его лицо тоже оказалось в крови от искусанных губ.
Тимур прерывисто приказал:
— Срезать косу.
Худайдада подошел к царевичу, провел ладонью по его макушке.
— Срезана.
— Отведите! — приказал Тимур.
На Султан–Хусейна накинули халат, и бережно, мелко переступая, воины увели его с площади.
Тимур:
— Двадцать два.
Люди совета затоптались, переглядываясь. Шахрух подступил к отцу.
— Двадцать ведь!
Тимур, кивнув Худайдаде, повторил:
— Двадцать два.
Худайдада крикнул гневно и громко:
— Двадцать два!
На чистой траве неподалеку от забрызганного места Султан–Хусейна распластали Искандера.
Все повторилось.
Когда палачи отошли, Искандер, тоже уже окровавленный, упруго сам встал и твердо сказал:
— Дедушка, спасибо за науку.
Тимур отвернулся.
Искандер пошатнулся, но устоял и ушел с площади, опираясь на плечо воина. Коса осталась неприкосновенной — дедушка пощадил его честь.
Вечером оба лежали в прежней юрте.
Лекарь, наложив свои снадобья на спину Султан–Хусейна, лежавшего, казалось, в забытьи, сел на корточки около Искандера.
Буроватая смесь мумиё и каких–то истолченных трав слегка защипала раны Искандера, когда вдруг Султан–Хусейн твердо сказал:
— А вот Искандера Македонца палками не наказывали. А тоже был победитель.
«Опять завидует!» — подумал Искандер, но промолчал.
Султан–Хусейн больше ничего не говорил ни в тот вечер, ни в последующий день, погрузившись в сонное забытье.
Искандер переносил болезнь легче и попросил перенести его постель за порог, на ветерок. Там он крепко заснул, а проснувшись, встал на ноги, но кружилась голова, и стоял он покачиваясь.
7
Тимуру в его новом мраморном дворце не жилось: казалось холодно. Его накрыли теплым одеялом, стеганным по верблюжьей шерсти. Сердце ныло, словно в предчувствии беды. Это была досада, охватившая его всего. Она бурлила в нем, будто вода в котле. Тимур глушил досаду, как тяжелой деревянной крышкой накрывают кипящий котел. Но оттого вода вскипает яростней и вздымает крышку.
Он велел позвать чтеца, и тот явился с большой книгой.
Тимур попытался вспомнить предыдущее чтение — главы из истории Рашид–аддина. Того Рашид–аддина, чью могилу разорил Мираншах.
Историк, писавший просто, показался витиеватым, и некоторые места приходилось выслушивать снова, повторяя чтение.
Чтец терпеливо читал снова, но вскоре Тимур понял, что в этот вечер не может вдуматься в слова историка. Отпустил чтеца, не дослушав главу, и послал за внуком, за Халиль–Султаном.
Халиль–Султан, неутомимый охотник, бывал душой любой охоты, когда выезжал на нее. Он не задумывался об опасности, нередко охотился даже на глазах у врагов в промежутках между битвами. Его соколы вызывали зависть у соколятников. Его лошади не уступали в прыти лошадям самого Повелителя.
Халиль–Султан замешкался, и уже ночь подошла, когда он пришел.
Тимуру невыносимо было долгое ожидание. Но, увидев Халиля, он повеселел:
— Ты сокола мне проспорил.
— Вы, дедушка, велели его вам на охоте дать.
— У тебя ордынский кречет хорош.
— Постарел. Ленив стал.
— Хороший кречет не стареет. Он у тебя попросту зажрался. Оттого и ленив.
— Я не закармливаю. Клок дичины на целый день.
— Клок клоку рознь. А на кого приважен?
— Косуль бьет.
— Какие тут косули? Разве что лисицу вспугнешь.
— А у меня есть сокол, диких ослов бьет. У монголов куплен.
Напоминание о монголах снова шевельнуло притихший было гнев, хотя и не сразу это связывалось с набегом Искандера на монгольские улусы.
— Вот и поохотимся. Надо размяться. Пора отогреться от этих мраморов.
Он неприязненно кивнул на стены нового дворца, словно его силой сюда посадили.
Мысли об охоте утишили его досаду, хотя, однорукий, на охоте он мог лишь мчаться наравне со зверем. Но оттого и вся охота бывала ему видней, и охотничий запал острее.
— Вот и вели кречетов готовить и лошадей пригнать. И чтоб моих тоже пригнали.
— Каких, дедушка?
— Пусть Чакмака готовят. Давно его не седлал.
— О нем у дяди Шахруха надо спросить.
— Нечего спрашивать. Он в моем табуне, а не у твоего дяди.
— Я пойду спрошу.
Тимур насторожился:
— А ну–ка сходи спроси.
— Он, видно, уж спит.
— Почему это видно?
— Да ведь время за полночь.
— А ты сходи.
Едва Халиль вышел, Тимур послал за Шейх–Нур–аддином.
Этого не пришлось долго ждать.
Когда он показался в дверях, Тимур спросил:
— Где мой табун?
— Как где, о амир? Угнали.
— Куда?
— Когда под Сивасом…
— Ведь их вернули.
— Но ваш табун, о амир, не удалось отбить.
— Кто ж его взял?
— Да проклятый этот Кара–Юсуф.
— Кара–Юсуф?
— Он и остальных лошадей у нас угнал. Тех отбили. А ваш табун весь увел. Ведь небось царевич Шахрух объяснил.
— Ну, а Чакмак?
— На Чакмаке злодей сам уехал.
Лицо Тимура пожелтело при той вести.
— Как же он… Как он его увел?
— Битва была. Он бежал.
— Догнать, что ль, не могли?
— Там горы. Скакать не расскачешься.
— Ступай. Спи. Время за полночь.
И опять остался один, долго ожидая Шахруха, с тревогой твердя:
— Кара–Юсуф… Опять Кара–Юсуф…
В этом неугомонном туркмене — вечная опасность: едва, завоевав земли туркменов, Тимур уходил, невредимый Кара–Юсуф являлся и опять там становился хозяином, будто и не было Тимуровых побед. Так бывало не раз. И снова досадная тревога: не случится ли такое и со всеми другими завоеваниями? Едва отворотишься, как вернутся всякие тамошние Кара–Юсуфы, и все усилия и удачи всей жизни забудутся, как в погожий день забывается минувшая гроза. Само имя ненавистного Кара–Юсуфа звучало как предостережение из грядущих лет.
И ему представился Кара–Юсуф на золотом Чакмаке. Как небось потешается, что сидит на знатнейшем из коней Тимура!
Тимур притих. Пожелтел. Осунулся. Поник. Скрипнул бы зубами, но зубов осталось мало, всего с десяток.
Он размышлял по–своему, своими словами, припоминая то одно, то другое из пережитых событий, о себе, о судьбе, о своем воинском рассудке, как называл он свой воинский талант, свой дар полководца.
Чего же стоит жизнь полководца, его воля, преодоление опасностей, невзгод, болезней, если вернется такой хозяин своей земли и от удач и успехов завоевателя не останется и следа, кроме ненависти к нему в народной памяти на многие века! Значит, надо сперва понять, на какое дело, куда ведет тебя твой талант, и тогда решить, всегда ли надо следовать за своим талантом…
При таких раздумьях то в гневе, то в тоске он понимал свое бессилие от него не зависело перевернуть ненависть в любовь, в признательность, в благодарную память. Как легко покоренный народ забывает о нем, как легко свой восторг обращает к тому, кто приходит на смену завоевателю!
Тут, мягко, неслышно выступая, вошел Шахрух.
Не дав сыну переступить порог, Тимур крикнул:
— Заврался?
— О отец! Как это?
— Где мои лошади?
— Но ведь я столько лошадей, столько скота отбил!
— Я про свой табун. Думал отмолчаться?
— Да как бы я смел!
— Я думал, сын смышлен, добычлив, а у сына одно на уме, как отца обхитрить!
— Да ведь он бежал. А от таких стад как уйти в погоню? К тому ж дождь.
— Дождь?
— Ливень.
— Боялся обмочиться?
— Он кинулся…
— Не побоялся дождя.
— Но он же спасался. У него иного пути не было.
— Он злодей, а лих. А вы — как куры. Небось под кожухи попрятались? Уходи. И скажи там, никакой охоты не будет. На что она мне, ваша охота!
— Про охоту я не слыхал.
— Уходи!
Шахрух было пошел, но вернулся.
— Ведь у него была ваша пайцза, отец! Он показал ее караулу…
— Пайцза?
— Десятник караула сам ее читал.
— У Кара–Юсуфа?
— Какая дается вашим проведчикам.
— Где ж он ее получил?
Тимур задумался, вспоминая. Их всего было дано в верные руки менее ста. Все наперечет, все надежны. Никто среди проведчиков не попадался Кара–Юсуфу, не мог предать. Было б страшно, если б и среди проведчиков оказались предатели.
И опять остался один среди светильников.
Велел гасить светильники, ожидая от темноты облегчения. Но тьма оказалась нестерпимей света. Приказал снова зажечь огни.
Так досадовал всю ночь. Только перед рассветом тяжело заснул и проспал первую молитву.
8
Днем Тимуру сказали, что прибыли люди от мамлюкского султана Фараджа.
Тимур встрепенулся.
— Послы?
И подумал: «Это он задумал отвратить меня от Дамаска».
— Может, и послы, но одеты в простые бурнусы и каравана с ними нет.
— А вы их сперва поразведайте. Спеху нет.
— Каирские наши проведчики их не опознали.
— Ну и поразведайте. Получше, поприглядчивей.
Тимур с утра ослабел. Ходил медленно. Молчал, когда спрашивали, не слушал собеседников. Переспрашивал, чтобы понять, о чем ему говорят, но весть о послах его оживила. Может быть, захотел узнать пожелания мамлюков или сам послать письмо их султану.
К вечеру он вспомнил и спросил про тех послов.
— Навряд ли они послы.
— Да ведь от султана Фараджа.
— Так сказались. Письма при них нет. Говорят, нам, мол, велено поговорить тайно. С глазу на глаз, без свидетелей. Мы, мол, слыхали, он так беседует со своими проведчиками. Один, с глазу на глаз.
— Письма нет. Каирским проведчикам они не знаемы, по одежде простые люди.
— Просятся поскорей их допустить.
— Не к спеху. Сперва оглядите их попристальней, попристальней.
К утру снова прибежали сказать про Фараджевых людей. Ночью после обильной еды они заснули. А особой крепости сон явился у них после питья, когда подслащенной воды хлебнули. Тогда безбоязненно их оглядели, ощупали и у каждого нашли по длинному кинжалу, тяжелому, с желобком в лезвии. Удивились, что желобки внутри сухих лезвий столь влажны. Показали лекарю. Лекарь сразу смекнул: суданский яд. Таким ядом в их лесах стрелы травят. От него львы замертво валятся. Вот каков яд.
— Это, значит, взамен письма мне послано?
— Не смеем про то думать, о амир.
— А тут и думать нечего.
— Мы пока положили им те кинжалы на место, как были они упрятаны во всякое тряпье. Теперь сидят, беседуют после еды, а мы ходим, будто ничего не знаем.
— Так и ходите. Но глаз не спускайте. Подождите, чего они еще придумают.
— Мы поняли. Мы их стережем.
— Да глядите, сами берегитесь. Сдуру они на кого попало не кинулись бы!
Но люди Фараджа ни в тот день, ни в последующий ничего не придумали, а только гневались, торопя встречу с Тимуром, крича, что дело не ждет.
Пришлось снова утолить их жажду подслащенной водой. У сонных снова взяли опасные кинжалы. Связали всех троих. После того долго не могли растолкать спящих, а когда добудились, отдали их палачу.
Опытный палач помог им разговориться. Подослал их юный султан Фарадж. Не сам султан, а его вельможа. В залог остались их семьи. А самих их выпустили из темницы, где сидели, ожидая казни. Обещали всю их вину позабыть, и, возвратившись в Каир, они получили бы по пяти тысяч дирхемов, чтоб заняться торговыми делами.
Тимур сам выслушал рассказ палача и приказал двоих помоложе казнить, а старшему отрубить на каждой руке по два пальца — для памяти — и проводить до Дамаска, пока дамаскины не повстречаются. А от Дамаска до Каира дорогу сам найдет. И велел с тем злодеем передать султану Фараджу письмо, а в письме поблагодарить за дорогой подарок, за три редких кинжала с желобками внутри лезвий. Мы, мол, дамасскую сталь ценим, подарок будем беречь. При случае отдарим.
На том этот случай и кончился, но новый, еще недостроенный город уже опостылел Тимуру, уже не было в том городе места, что радовало бы его.
Он уже не мог тут стоять отдыхая.
Он хотел скорее уйти отсюда.
Трое злодеев определили путь, коим решено было идти. Это был древний путь — путь на Дамаск.
Досада оседала, когда, отвратясь от дымящихся развалин Халеба, Тимур, подремывая в седле, вел войска к Дамаску.
Когда войско шло, даже от негромких бесед этого множества вокруг плыл гул, тяжкий, как чад, сквозь который лишь изредка слышались отдельные слова или оклики.
В том множестве бесед немало гудело рассказов о городе, столь удивительном красотой, богатством, той особой статью, которой в других городах нигде не встречалась: кому прежде случалось поглядеть на него, не жалел слов, славя вожделенный Дамаск.

ГЛАВА XIII

ДРАКОН
1
Досада оседала. Разоренный, опаленный пожарами Халеб отплывал из памяти без печали, как корабль от причала. Все же, едва откуда–нибудь доносилось слово «Халеб», дремота у Тимура сменялась досадой, а досада нередко порождала гнев, которого Тимур сам побаивался, ибо тогда не он владел своей волей, а гнев владел им, понуждая на дела, в коих после бывало стыдно признаться. Порой он запрещал напоминать о таких делах, совершенных в гневе, приказывал тысячам людей забыть о них. Увы, нельзя повелевать памятью, она хранит многое из того, о чем со стыдом силятся забыть правители и чего не хочет забывать народ. А тут Тимуру тоскливо было вспоминать о деле, которое, если б его снова пришлось свершать, он свершил бы, свершил бы, как в Халебе! Хотя так горько, так тревожно становилось, едва память возвращалась к халебской расправе над внуками. Подвиги их кончились расправой над ними. Их подвиги надо было пресечь, надо было без пощады напомнить им, что они внуки. Внуки ему, и это не только воля аллаха, пославшего им такого деда, но и долг их, тягостный, опасный долг быть достойными — достойными! — внуками Повелителя Вселенной.
Халеб запомнился не таким, какой остался позади, разграбленный, почерневший, опаленный кострами и пожарищами, а тем, раскрывшимся в котловине, окруженным белыми откосами предгорий, со своей серой высокой и длинной крепостью, возвышающейся над каменными улицами среди куполов, минаретов, церквей, крытых базаров. Крепость высилась над городом, как огромный сундук с наглухо захлопнутой крышкой. Христиане звали этот город Алеппо. Но арабы называли его Алеп, ибо так назвали его те, кто за две тысячи лет до того создал город на берегу струистой реки Кувейки.
Позади осталась земля, видевшая расправу деда над внуками, но вышло, что не их растерзал он своей расправой, а самого себя. Опять предстала пред ним эта тягость: дума о будущем своей державы, необозримой, во имя которой битва за битвой, захват за захватом провел он бесчисленные полчища для утверждения во вселенной своей власти, своей воли, навечного могущества. Так скаред складывает в необъятный сундук золотые динары вперемежку с позеленелой медью фельсов, серебряные дирхемы, пенящиеся кружевными надписями арабских молитв, и крепкое, из–под удара молотка, плотное серебро чагатайских динаров с тамгой, похожей на ключ от сундука. Как разноликие деньги всемирного базара, золото, серебро, медь, желтая бронза, катились мимо по его дремоте разноликие мысли, как деньги в тот необъятный сундук, для него одного, для одного него, то откатываясь одна от другой, то сталкиваясь, сбивая друг друга, прежде чем пропасть, скатиться в дремотную неразбериху. Все, что сделано, все, что и ныне делается, все это для себя, все это для необъятного сундука своей державы, для своего рода, а главное для своей семьи. Но кто завладеет всем? Есть ли такой, кто и впредь бережливо, неторопливо, динар за динаром, голубоватый дирхем вслед за черным фельсом, добычу за добычей, страну за страной будет накапливать в том сундуке из века в век, во веки веков?
Оттого досада то оседала, то снова бурлила, клокотала, подступала к горлу, что своими жадными степными зоркими глазами он не мог не приметить трещины не только на стенах халебской цитадели, похожей на сундук, но и на самом сундуке своего государства. Трещины на домашнем сундуке можно оковать железом, покрыть скобами, но свое могущество чем скрепишь, когда родные внуки извилисто, как короеды, протачивают себе ходы в стенках, не скрепляя, а истачивая великий благодатный сундук — государство.
Оттого так беспощаден он был с внуками.
И теперь, даже когда досада оседала, сердце не остывало, кровь не утихала, сна не было, а только дремота, сквозь которую, поблескивая, как деньги, катились, катились, откатывались, выскальзывая куда–то в забвенье, неудержимые мысли.
Но одна мысль не ускользала, то возвращалась, то вилась, как прозрачный дым, не заслоняя сознания. Вдруг он внезапно откидывался, как от удара холодного клинка, когда вспыхивала перед самыми глазами жестокая ясность: нет никого, кто взял бы из его черной, истертой поводьями ладони в свою крепкую молодую ладонь этот повод, направляющий коня от победы к победе. Никого нет.
— Нет такой ладони!
А он всегда торопился и нынче торопится вперед к новым завоеваниям, уверенный в будущих победах еще более, чем бывал уверен перед прежними победами. Но кто продолжит этот непреклонный добычливый вечный поход?
Кто продолжит, когда сам он сползет с седла?
Он любил спать в седле на ходу коня в походе, и спал крепко! Но после Халеба не затихала тоска, ноющая, словно разболелось сердце.
Он похудел, потемнел, хотя скулы, покрытые письменами морщин, молодили его смуглым, золотистым, как патина, загаром.
Он не рассеялся и в Хамме, где остановилось войско, чтобы дать отдых коням, не ликовал, взяв Хомс, который противился не столько воинской силой, сколько крутизной стен, поставленных на вершинах гор. Не порадовался, когда там, на берегу молчаливого озера, ему устроили праздничный привал, полный древнейших сирийских песен, и на виду у гостей рыбаки, стоя в длинных черных лодках, бросали из сетей трепетную рыбу, мерцавшую сиреневыми блестками под вечереющим небом, и на берегу пекли ее в медных котлах, где кипело зеленоватое оливковое масло.
Соратники, радуясь такой лакомой рыбе, хватали с глиняных блюд розовые, покрытые кипящей пенкой и хрустящей корочкой ломти. А Тимур, положив перед собой ломоть этой рыбы, некогда считавшейся священной, отделял обструганной палочкой мякоть от белых костей, но в рот ничего не брал.
Может быть, впервые в жизни ему наскучил поход, утомила дорога, захотелось съехать с большой дороги на узенькую тропу и ехать одному, пригибаясь под ветвями садов, поникших из–за глиняных стен над мирной дорогой отрочества, как, бывало, далеко в Кеше.
Войска отдыхали в стороне от озера. Там тоже горели костры и что–то пеклось и варилось. Оттуда достигало сюда привычное зловоние — пахло лошадьми, потными людьми, гнильем, едким дымом, — что сопутствовало каждому походу, как и гул голосов, где каждый, беседуя, силился перекричать собеседника, ибо отдельные голоса глохли в общем гуле, пропадали, как брызги в песке.
Он подумал, не станет ли светлее на душе, если хотя бы ненадолго отвернуться от такой повседневной жизни.
В Сивасе, глядя на рвы, заваленные по его указу многими тысячами обреченных пленников, еще стонавших, хрипевших, шевелившихся, Тимур, захмелев, перед всеми соратниками крикнул своему коню, которого уводили на водопой:
— Э, конь! Пока пей эту мутную воду. Скоро я напою тебя морской водой!
Эти слова мгновенно просверкали по всему стану, и воинство, уставшее здесь, в неистовой радости завопило, завыло, изъявляя волю хоть сейчас же, хоть без отдыха двинуться в неведомую даль, к той далекой морской воде, вслед за конем Повелителя, как оно годами шло за ним в чаянии утолить жажду.
Утром, когда в крепости Хомс, воздвигнутой на вершинах крутых гор, по камням башен зазолотился косыми полосами рассвет, Тимур решил, что пора, пожалуй, выполнить слово, данное коню, — вволю напоить его морем.
2
Дорога к морю уже была очищена передовыми сотнями.
Он послал вперед слуг, поваров с припасами, переводчиков и того чтеца, который втайне на полях нескольких книг вел запись о словах и делах Повелителя.
Тот чтец так ловко подделывал почерк под руку переписчика всей книги, что записи на полях казались лишь дополнениями к основе, как это нередко бывало у переписчиков персидских книг. Книга так и пролежала, утаенная от современников, пока ее не взял в руки историк и узнал о прогулке Тимура.
Тимур поехал, сопровождаемый надежной охраной, по нехорошей, каменистой дороге, между некрутыми горами, среди зеленовато–серых глыб, поросших седым и ржавым лишайником. Приходилось часто натягивать повод, чтобы сдержать коня от неосторожного шага по скользким камням на ступенчатой тропе.
От долгого напряжения не только рука устала, но и сам он ослабел, обмяк, подремывая, уже равнодушный ко всему, ради чего ехал.
С моря подуло сырым ветром, метнуло дождем.
Сквозь эту слезящуюся мглу он вдруг увидел гигантские, из больших глыб, башни. Крепость, сложенную еще финикийцами, чтобы хранить товары и ценности, сгружаемые с кораблей. Изначальное место человеческого торжища, полное преданий, легенд, восхваляемое в молитвах.
Библос!
Арабы, завоевав, назвали это священное место своим словом — Джебель. Но Библос не стал арабским селеньем, он помнил финикийские корабли с квадратными полосатыми парусами, гребцов, прикованных к бортам, рабов под тяжестью бесчисленных вьюков. Тут стучало серебро первых в мире денег, ибо тут впервые купцы выковали их.
Здесь из комочков серебра под ударом молота вышли те небольшие голубовато–серые лепешки, с которых и начались деньги на земле.
Из–под молота на серебре вышел дракон или чудовище, согнутое в кольцо, ловко вписанное в кружок монеты.
Дракон пожирает себя. Он себя ест с хвоста, но увлечен и, видно, уже не в силах остановиться, пока не съест весь хвост, а потом живот, а потом голову.
Задумывались ли финикийцы над тем, что же останется, когда дракон съест сам свою голову? И зачем они поместили этот рассказ — или предостережение — на безмолвной монете? И не пророчество ли это было себе самим, ибо дракон еще трудится над своим хвостом, а финикийцев уже нет нигде в мире.
Влажные стены башен были озарены отсветами синевы, и Тимур прищурился, удивленный: как это при такой синеве воздух туманится и дождит, пока не понял, что за башнями, — там не небо, а море.
Море, и перед ним Библос.
Под гору на упруго шагающем коне Тимур проехал мимо башен. И приметил, что на крепостной стене на необычном месте — не над воротами, а в стороне, на гладкой стене, — высечено странное кольцо: дракон, пожирающий себя, как на той деньге, которую некогда ему принесли еще в Багдаде, а он отдал молчаливой Туман–ака для подвески, а царица, погнушавшись темным, как бы закопченным серебром, кинула его своей рабыне.
Тимур съехал к берегу.
Следом за ним — внуки.
Чуть поотстав, следовали те из вельмож, кого он наполнил торжеством и гордостью, взяв на эту прогулку, тоже намеревающиеся напоить морем своих коней.
Тимур впервые видел это море. Каспийское прежде ему случалось видывать. Оно никогда не бывало таким. Тут по ровной, гладкой синеве к берегу мчались одна полоса вслед за другой, золотые строчки, на которых, казалось, можно разобрать письмена, если бы знать грамоту.
Гладкая синева. Невысокие волны. Тихий прибой.
Все окружили его, когда его конь наступил на песок, наметенный сюда прибоем.
Серый, голубой песок, полный ракушек, каких–то обкатанных черепков из телесно–розовой глины, шариков от бус или от рыбацких сетей, песок издревле обжитого берега, готовый повествовать о минувших веках, если, зачерпнув ладонью, его поднять к глазам.
Неловко ступая по зыби песка, конь покорно шел, пока вода не стала ему по колено. Тогда Тимур остановился и посвистел тем особым свистом, каким предлагал лошадям пить.
Конь, как на водопое, доверчиво опустил губы к воде.
Но вдруг так резко отдернул голову, будто коснулся кипятка.
Тимур опять посвистел и постучал коленкой по боку коня. Конь не опустил голову и, не слушая поводьев, резко повернув, торопливо пошел прочь, вопреки узде и досаде седока.
Может быть, его напугал вал, накатившийся с моря, может быть, показалась противной пахучая морская вода. Ни один конь не противился Тимуру столь решительно, как этот, которому так давно и так твердо был обещан сей голубой водопой.
Так и поехал Тимур наверх с моря.
Так и прервалась его встреча с морем, но его успели раздразнить морской запах, непроницаемое трепетное марево далей.
В церкви святого Иоанна кротко зазвонил колокол. На земле, занятой его войском, Тимуру этот звон показался вызовом: может быть, христиане–марониты помыслили, что они тут безнаказанны, как было при крестоносцах?
Он послал предостеречь маронитов, воздержались бы от дерзкого звона, сказав им: «Со времен крестоносных рыцарей на сей земле прошло полтораста лет. Чего ж раззвонились?»
Маронитский епископ велел отнести Тимуру подарок — твердый бархатный колпак, сплошь расшитый красным золотом и увенчанный тяжелой кистью, составленной из жемчужных нитей, — и сказать с поклоном:
«Со времен крестоносных королей прозвонили впервые в неурочный час, дабы восславить исполнение клятвы, данной Повелителем Вселенной своему коню».
— Откуда они узнали? — спросил, хмурясь, Тимур переводчика, ходившего с посланцем. — Об этой клятве? А? Откуда?
— Якобы из молитв. От бога.
— Значит, их люди идут между нашими воинами.
Собеседник досадливо скосил лицо.
— В наших сотнях много чужих людей. Кто этого не знает!
— Что ж об этом молчал?
— Бьются–то они вместе со всеми! За нас.
— Они ждут своего часа.
— Своего часа все ждут.
— А? Нет, надо, чтоб час был один для всех.
— Как это один? Даже в походе одни бывают убиты, другие — добычливы.
И этот разговор не утешил его, а что–то растравил в нем. Снова заныло сердце.
Тимур подумал, что–то пытаясь вспомнить, но, сколь ни был памятлив, не вспомнил, а о маронитах распорядился, чтобы их не трогали в их обителях. И послал ответить епископу:
«И впредь молитесь!»
Какие–то странно, но богато одетые старики из жителей Библоса сказали, показав на песок, где только что конь Тимура оставил следы:
— Сам бог направил вас сюда. Это то самое место, где море выбросило на берег ящик с Озирисом. Здесь богиня Изида по наущенью божьему увидела ящик и вынесла из волн на песок. На самое то место, где стояли вы.
— А конь здесь пить не стал! — назидательно ответил им Тимур. И прервал разговор, отправившись к башням, где пылали праздничные костры в его честь.
И опять на стене слева от каменных ворот увидел дракона — неудержимое уничтожение жизни, которая пред ним предстает, даже если это он сам!
Опять скользнула какая–то тревожная мысль, и опять он не успел ее ухватить.
— Ухватить за скользкий хвост, как эту ящерицу! — сказал он вслух.
— А? — испуганно переспросил соратник, ехавший рядом, боясь, что не расслышал важное указание.
— Да нет, — отмахнулся Тимур, — это я про коня!
— А! — успокоился соратник, делая вид, что понял.
Библос — место, где в медлительном течении тысячелетий, сменяя одного бога другим, человечество служило великой силе соития, зачинающей всякую жизнь на земле. Здесь сверкали оргии и обряды в честь древнейшего Ваала и во имя Адониса и Афродиты. Вакх бродил здесь в сени виноградников, окруженный преопрятнейшими [так] фавнами и простоволосыми вакханками. Не тогда ли врубили в эту стену дракона как напоминание о неизбежном: съевший все съест и голову. А вокруг кипела жизнь и сверкали оргии во имя бессмертия, вопреки тому, что творит дракон.
Этот Библос, как запахом моря и садов, весь пронизан преданиями, и тропинки здесь были утоптаны ногами богов, запросто бродивших среди людей.
Вакхический пир сотворили в широкой башне, чтобы при мерцающем свете лампад, вдыхая смолистое благоухание от курений, Тимур представил себе, каково тут бывало в языческие века.
Когда ненадолго прервались пляски, за раздвинувшимися танцовщицами и верткими танцовщиками Тимур увидел Халиль–Султана, поотставшего от деда и явившегося в Библос только теперь, сразу на празднество. Тимур показал ему место около себя.
Халиль–Султан пробрался между пирующими и сел чуть позади деда.
Тимур, полуобернувшись, тихо пожаловался:
— Конь не стал здесь пить!
Халиль–Султан понял, что дед удручен. Но в чем причина, не знал.
По таким длинным нелегким дорогам вел он коня, чтоб сдержать слово и напоить, а коню, оказывается, это не нужно. А люди? Сотни тысяч людей он ведет по нелегким дорогам. Он им насулил многое. Он их ведет, но, дойдя, они возьмут да и отворотятся, да еще вопреки узде!
— Чудак! Не стал!..
А среди тех десятков тысяч людей, что прежде ликовали в Сивасе, узнав о приглашении коню, уже пошел слух, что конь Повелителя отворотился от моря!
— Конюхи напоят! — весело отмахнулся внук от забот и с головой, чуть–чуть закружившейся от блаженных, сладостных флейт, посмотрел заблестевшими глазами на обнаженных плясуний, притворявшихся, что спешат укрыться прозрачными шалями, на разноцветные в свете лампад непостижимые яства на золотых скатертях.
Тимур, глядя в круг поющих и пляшущих, с усилием и болью стянул с пальца тесноватое кольцо, чтобы снять другое, более просторное — перстень из Халеба, где на крошечном, как капля, сияющем камне великий искусник изобразил воина. Обезглавленный, он повернул к себе свою отрубленную голову, и она смеется, впервые видя свое тело со стороны.
Тимур подозвал Халиль–Султана и передал ему перстень:
— На. Отнеси к маронитам. В церкви скажут, как пройти к самому главарю монахов. Отдай от меня. А потом вернись сюда.
Рано, еще до света, Тимур поехал отсюда назад к войску.
Библос опустел. Затих. Только воины шумели да кони ржали. Да дракон на стене сжирал себя.
После ночного дождя скалы и камни казались умытыми, прохладными: каждый обрел свой цвет, четче стали их очертания, когда Тимур подъезжал к Баальбеку.
Еще издали он увидел колонны Юпитерова храма, выстоявшие наперекор времени и усилиям людей. Многие пришельцы намеревались свалить их и увезти отсюда для украшения иных зданий.
Между колоннами виднелось далекое небо, уходящие тяжелые облака. Казалось, сам Юпитер покидает это место после ночного покоя.
Тимур ехал в праздничном халате, с ним были соратники, тоже одетые празднично: в Баальбеке уже стояло его войско, город, принадлежавший мамлюкскому Фараджу, теперь встречал Тимура.
Когда подъехали ближе, Юпитеров храм заслонился крепостными стенами.
Тимур въехал в городские ворота, но и отсюда не увидел розовых колонн, воздвигнутых еще императором Антонием. Впереди высились башни и стены внутренней крепости, за семь лет до того перестроенной султаном Баркуком, на случай, если Тимур дойдет до этих мест. Вот он дошел, но уже давно Баркука нет на земле. И никто не укрылся за этими крепкими стенами. Свою победоносную силу Тимур чувствовал в себе во время таких въездов в города, еще накануне послушные его врагам.
Он свернул сюда, в сторону от своего мирозавоевательного воинства, от стана, где его ждали.
Жители города из тех, кого пощадили, виднелись за рядами воинов. Они не встречали, не ликовали, а только молча разглядывали его, проезжавшего во всей славе и могуществе.
Он въехал в Баальбек не как в прочие города, взятые с бою, не разгоряченный битвой, не разъяренный сопротивлением, не карать, а посмотреть город, уцелевший от разрушения.
И жителям надо бы ликовать и славить его за пощаду, любоваться им, столь великодушным, что лишь часть из них он велел придушить или прирезать, тех, что оказались из приспешников Баркука. С ними управились до его въезда. На обычную расправу он не решился здесь. Кругом стояли храмы. Священным считали это место поклонники солнца, священным — иудеи; здесь построил мечеть полководец пророка Мухаммеда и молился здесь.
Когда Тимур подъехал к стенам древнейших храмов, было так светло, как иногда случается утром после долгого проливного дождя.
Его бережно сняли с коня и поставили на каменную дорожку, чтобы он не поскользнулся при такой сырости.
Перед ним, как стена, высились огромные камни.
Это была не стена, а каменная основа, сложенная из гигантских плит. В разное время на ней строили разные святилища. Завоеватели разрушали одно и созидали другое, по–своему, своим богам. Но основа оставалась с того незапамятного времени, когда неведомо кто сложил эту основу, уложив одна к другой так плотно, словно это были кирпичи.
Тимур прошел по мокрой глади, дошел до другого края, оттуда с высоты взглянул вдаль, где распласталась заросшая садами долина, уходившая к лиловой гряде гор.
Отходя от обрыва к храму Юпитера, он снова смотрел себе под ноги. Плиты плотно сплотились на всей этой плоской площади.
Он послал рослого барласа из своего караула смерить шагами каждую из плит. Потом, надежно поддерживаемый соратниками, сошел по крутым ступеням вниз к храму Бахуса. Но к храму он не пошел, а снова остановился перед удивительной кладкой, разглядывая ее уже сбоку и чувствуя в себе нарастающую растерянность перед строением, которого не мог постичь.
Он подумал, хватит ли его воинов, чтобы такое здание поднять и сдвинуть. И опять прикинул на глаз, сколько понадобится воинов, чтобы растащить в разные стороны и сбросить в обрыв всю эту тяжесть.
«Нет, даже если призвать сюда всех из стана, всех этих полтораста или двести тысяч окрепших в походах вояк, никакое воинство не осилит это».
Он опять прошел несколько шагов.
«Но ведь развалить легче, чем сложить! Что же это была за сила?»
Так он столкнулся с тем, что было сильней всей его силы, несравненной по могуществу, ибо нигде никто не выставил силы большей, чем была у него.
Вдруг он подступил к одной из плит и уперся в нее ладонью. Холодный шершавый камень.
«А ведь кто–то поднимал его, чтобы навеки положить сюда!»
Он долго молчал, а соратники удивлялись:
«Чему дивится он, когда даже украшений нет на этих невзглядных, серых плитах?.. Не на что раз глянуть, а не то что разглядывать!»
И вздрогнул — из–под размытой ливнем земли показалась мертвая женская рука, синевато–белая, с пальцами, застывшими в таинственном знаке призыва. Он навидался мертвых рук на полях битв, насмотрелся в лицо отрубленным головам, но при взгляде на эту призывавшую руку обмер. Наконец понял, что это лишь осколок расколотой статуи из храма Бахуса. Сдержал себя. Но сердце колотилось, не в силах успокоиться.
И опять ходил в смятении. Смятение переходило в испуг оттого, что не удавалось постичь это. Не удавалось обдумать: мысль еще не сложилась, чтобы ее обдумать. Но выходило, что сила — это не меч и не мышцы. Он не мог понять эту мысль, пока не умея отделить от силы разум.
Бывало, что разум, превосходивший его ум, он называл волей аллаха; когда кто–то оказывался разумнее, умнее, хитрее его, он даже не гневался, видя в том волю аллаха.
Теперь он острым умом полководца не понимал силы разума.
Он больше не трогал серых плит — он удивлялся.
Во все это утро он ничего не говорил соратникам, дозволяя им переговариваться между собой.
Наконец он повернулся к ним:
— Не велю ничего тут трогать. С кем тут воевать? С дьяволом? А может, тут воля аллаха? Видели? Кто это сумел? Человек не сумеет. У кого есть такая сила? А?
Соратники не смогли ему ответить.
Дав им время, отводя глаза, помолчать, он поучительно укорил их:
— То–то!..
Весь день он хмурился. Не сердился, а тревожился от мысли, которую не умел додумать. Значит, сила его войска — не самая великая сила во вселенной?
Вечером он сказал снова:
— Поутру поднимайтесь, уйдем отсюда. Тут нам не воевать. Тут не поймешь, кто против нас встанет.
Худайдада усмехнулся:
— Кто да кто! А небось тот же самый Фарадж–султан.
И впервые слова старого соратника рассердили Тимура.
— Какой Фарадж! Я не об нем.
— А то кто же? — удивился Худайдада этим словам и гневу.
— В том–то и дело, кто?!
Сел в седло. Привычно вздернул голову коня, трогаясь в дорогу. Поехал и молчал.
Некого было спросить. Не с кем поговорить.
Утром кто–то ему сказал, что храм здесь построен Соломоном, а известно, что Соломон повелевал дьяволом. Но здание было такое земное, простое, что не верилось в Соломона. А спросить некого. Надо самому понять. Разгадать это чудо.
Так долго он ехал молча, досадуя, что соратники, столь понятливые в походе, столь далеки сейчас, когда надо понять эту тайну, или чудо, открывшееся в Баальбеке.
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ОСАДА ДАМАСКА
Дальше: ГЛАВА XIV

elena
интересно