Глава 2
В полдень его разбудил Феодот. Потрепал по руке. Марк мгновенно открыл глаза, вопросительно глянул на спальника.
— Тихо, — коротко сообщил раб. — Септимий Севéр прислал посыльного. Все тихо. И на том берегу и на этом.
— Отлично, — кивнул Марк. — Что еще?
— Александр с докладом и полученной ночью корреспонденцией. Просители…
Пока Марк умывался, твердил про себя — встречусь с суетным, неблагодарным, дерзким. С хитрюгой, скрягой, наглецом. Все это произошло с ними по неведению добра и зла.
После некоторой паузы, оглядев себя в металлическое зеркало и погрозив пальцем, уже вслух назидательно добавил.
— О том всегда помнить, какова природа целого и какова моя, и как они согласуются.
Он повернулся к Феодоту, державшему полотенце.
— Заруби себе на носу, что в космосе нет такой силы, которая запрещала бы тебе поступать и говорить сообразно природе, чьей частью ты являешься.
Он помахал указательным пальцем у того перед носом, с размеренной, занудливой назидательностью грамматиста* продолжил.
— Всякий час помышляй, Феодот, о том, чтобы с римской твердостью, любовно, надежно, справедливо, благородно, отрешившись от всех прочих побуждений, выполнять то, что тебе доверено.
Феодот вздохнул, с тоской глянул в сторону.
— Я не римлянин, господин, я — грязный гречишка.
Принцепс пожал плечами.
— Это же ваша мудрость, Феодот.
— Это мудрость свободных, господин. Я же раб.
— Я не держу тебя.
— Куда я пойду? Рядом с вами спокойнее.
— В завещании я освобожу тебя, получишь кое-что на обзаведение.
— У нас в Беотии говорят: не кличь смерть, она сама тебя найдет. А вам следует пожить подольше. Я подожду со своей свободой… — Феодот сделал паузу, затем, заметно поколебавшись, спросил. — Господин, вот вы все пишете и пишете по ночам. Это помогает? Может, лучше женщину пригласить, она хотя бы согреет, ублажит. Полюбитесь, поболтаете, все легче на душе станет. А то вы все с собой да с собой… как-то не по — человечески.
— А как по — человечески? Помнишь, одно время я тебя домогался? Ты, молоденький, красавчик был. Это по — человечески?
— А и взяли бы меня в любовники, какой спрос! Правда, кое-кто говорит, что это грех. За такие штучки, мол, гореть вам и мне в Аиде.
— Ты тоже поверил в сказки распятого галилеянина?
— Нет, господин. С вами поведешься, во всем начнешь ведущее да необходимое усматривать, велениям мирового разума подчиняться, — он на мгновение задумался, потом вздохнул. — А вдруг и в самом деле в Аид попадешь? Страшно.
— Страшно губить себя пагубными страстями. Страшно отвращаться от своего ведущего. Страшна вера во всяких шарлатанов. Страшно работать спустя рукава.
Феодот покивал.
— Ну да, ну да…
С утра император решил не тревожить желудок, того гляди, объявят тревогу. На завтрак, по обычаю германцев, выпил прокисшего молока, закусил черствым хлебом. Феодот предупредил — все очень вкусно, сам пробовал. Император полакомился медком — в этом не мог себе отказать, любил сладкое. Съел немного — Феодот прямо из-под носа унес кувшин с медом. Марк Аврелий с вожделением глянул кувшину вслед.
Когда раб убрал грязную посуду, принцепс принялся за дела.
Для начала просмотрел корреспонденцию.
Первым лежал отчет воспитателей наследника. Воспитатель Коммода доносил о небрежении, которое выказал сын к наукам, о его «лукавстве» и «дерзком нежелании признаваться в совершенных проступках». Наказание розгами переносит терпеливо, при этом бормочет что-то про себя и угрожает воинам из преторианской когорты, призванным внушить наследнику уважение к наукам и ученым, отрубить головы. Особыми способностями отличается в тех занятиях, которые не соответствуют положению императора, например с удовольствием лепит чаши, танцует, поет, свистит, прикидывается шутом. Целыми днями играет в охотника, причем пуляет в придворных настоящими боевыми стрелами, правда, с тупыми наконечниками. Недавно в Центумцеллах обнаружил признаки жестокости. Когда его мыли в слишком горячей воде, он велел бросить банщика в печь. Тогда его дядька, которому было приказано выполнить это, сжег в печи баранью шкуру, чтобы зловонным запахом гари доказать, что наказание приведено в исполнении.
Марк в сердцах помянул секретаря — ничего не скажешь, хитер Александр. Неспроста положил сверху именно это письмо ….
В следующем послании, запечатанном личной печатью, префекта города* (сноска: Префект города (Рима) — одна из магистратур, введенных императорами и шедшая вразрез со старыми республиканскими формами управления. Он назначался принцепсом на неопределенный срок, был ответствен только перед ним, имел в своем распоряжении войска (7 городских когорт), мог единолично выносить приговоры по уголовным преступлениям. Главная обязанность — охрана порядка в Риме.)
Ауфидий Викторин сообщал, что Рим встревожен страшной трагедией. Несколько дней назад претор Г. Ламия Сильван по невыясненным причинам выбросил из окна жену Галерию и, доставленный дядей несчастной Цивикой Барбаром во дворец, принялся сбивчиво объяснять, что он крепко спал и ничего не видел и что его жена умертвила себя по собственной воле. Ауфидий немедленно отправился к Сильвану в дом и осмотрел спальню, в которой сохранялись следы борьбы, доказывавшие, что Галерия была сброшена вниз насильно. Префект предложил Цивике отложить рассмотрение дела до приезда императора, на что вышеуказанный патриций с досадой заявил, что римлянам никогда не дождаться приезда принцепса, и, следовательно, справедливого суда. С того дня преклонный годами проконсул и первый крикун в сенате заявляет во всеуслышание, что Рим брошен на произвол судьбы, а отъявленные преступники, прикрываясь приверженностью к философии, уходят от заслуженного наказания.
Далее префект спрашивал, не пора ли применить в отношении Цивики Lex Cornelia, то есть закон об оскорблении величества, которым часто пользовался Домициан. Казалось, в эпоху царствования божественных Траяна, Адриана и Антонина Пия, о нем позабыли, но суровая реальность требует унять злоязычных. Он, Ауфидий, ни в коем случае не призывает обращаться к постыдным методам явных и тайных доносов, но поведение Цивики становится вызывающим, что опасно для сохранения общественного спокойствия. Не пора ли напомнить злоумышленникам, разжигающим страсти, кто есть подлинный властитель в городе и мире? Не пора ли поставить на место тех, кто не желает следовать воле императора, определившего в наследники своего сына, храброго Коммода?
К этому же письму было прикреплено донесение императорского вольноотпущенника Агаклита, руководившего канцелярией, а также тайной службой императора. В его обязанности входило собирать сведения обо всем, что происходило в Риме. В донесении сообщалось, что накануне трагического происшествия Галерия рассорилась со своей младшей сводной сестрой, императрицей Фаустиной. Супруга императора обвинила сестру в потакании проискам Фабии, сестры умершего три года назад соправителя цезаря Луция Вера. В чем именно состояла причина скандала, выяснить не удалось. Далее было приписано, «проведенное расследование подтвердило, что Ламия Сильван в тот вечер впал в безумие. По словам домашних рабов, он обвинил жену в предосудительной связи с неким бывшим гладиатором, после чего, не сумев совладать со страстью, набросился на жену и вышвырнул ее в окно». Многие считают виновницей происшествия императрицу, но также винят и Фабию, пытавшуюся добиться от недалекой и завистливой Галерии какого-то важного признания.
Последняя фраза привлекла особое внимание Марка. Какое признание имел в виду Агаклит?
Что творится в Риме?!
Еще раз перечитал письмо префекта города. Итак, Ауфидий тоже ввязался в борьбу и, как явствует из его оценки событий, на стороне Коммода. Неужели противостояние уже дошло до таких пределов, что Ауфидий не побоялся открыто высказать свою точку зрения?
Он закрыл глаза, досадливо подумал, что Цинна со своей стороны, Ауфидий со своей, осторожными намеками и хитрыми уловками пытаются выяснить, какова его позиция по этому вопросу, и не имеет ли император тайных замыслов, способных возвысить одну партию и низвергнуть другую. Усмехнулся — почему намеками и уловками? Цинна напрямик требует выполнить пожелания друзей и устранить Коммода. Ауфидий, со своей стороны, предостерегает от подобной меры и даже грозит разгулом страстей в городе. Удивительно, каждому из них доподлинно известно, какого мнения по вопросу о наследнике придерживается принцепс, и все равно с решимостью безумцев они стараются повернуть дело в свою пользу. Боги, на что я сейчас употребляю свою душу? Вот беда так беда, как же справиться с ней? Поможет ли, если всякий раз доискиваться, что скрыто от моего ведущего в той доле души, которая уязвлена поступками других, и которая желает освободиться от тягот? И вообще, чья у меня в этот миг душа — не ребенка ли? А может подростка? Или женщины, тирана, скота, зверя?
Спокойно, брат!
Так, кажется, в трудную минуту выражается центурион Фрукт. Если будешь действовать, следуя устремлениям разума, всегда отыщешь ответ.
Его, императора Марка Аврелия, место здесь, на границе, по крайней мере, до окончания летней кампании. Природа вещей, о которой так многоречиво рассуждал Лукреций, тем более ведущее, свойственное императору, прямой разум, требуют, чтобы наследником трона был назначен Коммод. Марк не смог сдержать улыбку — вот и рассудил.
На этом остановимся, этого будем держаться.
Что там еще?
Один из эдилов*(сноска: Эдилы ведали устройством зрелищ, городским благоустройством, наблюдали за состоянием общественных зданий, осуществляли полицейский надзор.) Рима сообщал, что в городе во время цирковых представлений участились случаи падения мальчиков — канатоходцев. При этом несколько раз рыболовные сети, по распоряжению принцепса растягиваемые под канатами, разрывались, и циркачи падали на плиты мостовых. На последнем представлении канатоходец восьми лет от роду прорвал сеть и упал на парапет, ограждавший водозаборный водоем. Мальчишку спасти не удалось. Эдил предлагал в особо опасных местах подкладывать под сеть подушки. Эта мера была проверена и доказала свою надежность. Хозяевам цирков вменено в обязанность использовать подушки во время выступлений канатоходцев, чтобы исключить несчастные случаи, которые то и дело случались в Риме, причем количество подушек и места их размещения должно быть согласовано с надзирающим за цирковыми зрелищами.
Марк задумался — толковый малый этот эдил. Что ж, если с помощью подушек можно надежно защитить циркачей, исполняющих опасные трюки на канатах, он охотно издаст соответствующий указ. Что же касается смотрителей дорог, о мздоимстве которых докладывал префект Рима, придется дать прокураторам распоряжение наказывать лично либо отсылать в столицу тех, кто требовал с кого-то что бы то ни было сверх установленного.
Сообщалось об очередном побоище на прошедших в городе гладиаторских боях, устроенном пармулариями и скутариями* (сноска: партии на которые делились зрители гладиаторских боев. Первые симпатизировали фракийцам, носителям маленьких круглых щитов — parma. Вторые — носителям больших прямоугольных щитов — лат. scutum, которыми были вооружены мирмилоны и самниты.)
Итог — восемь убитых, несколько десятков раненых.
Далее сводка донесений фрументариев* (сноска: императорские соглядатаи) о грязных делишках, которыми не брезговали заниматься его прокураторы. К сводке был приложен список умерших за этот год богатых людей, отписывавших свое имущество в пользу императора. Список был длинный, лизоблюдов в Риме и провинциях хватало. Начертал резолюцию, чтобы его чиновники оспорили завещания и добились передачи имущества ближайшим родственникам умерших. Склонным же к подхалимству покойникам мраморных или бронзовых статуй на форумах не ставить, пусть остаются в безвестности.
В последнюю очередь Александр Платоник представил список записанных на сегодня просителей. Марк бегло просмотрел его. Так, первой супруга всадника Бебия Корнелия Лонга с просьбой об устройстве сына в армию. Боги мои, боги!.. Это же сын того самого Бебия с которым мы в детстве бегали смотреть на дерущихся перепелов. Мой добрый Бебий, в юности поклонник Эпиктета и Диогена, а позже фанатик, свихнувшийся на поклонении какому-то шарлатану, распятому в Иеросалиме во времена Тиберия. Он поверил, что можно найти так называемое спасение от порочных страстей и поступков или, как называли их невежды, грехов — в любви к ближнему.
Сколько раз Марк предлагал Бебию послужить городу, утвердить славу своих предков — все напрасно. Когда разошлись их дороги? Лет пятнадцать назад, вскоре после первого консульства Марка Аврелия.
Ни о ком из своих друзей детства Марк не сожалел более чем о Бебии Лонге. После трогательного до слез разрыва, когда все сказано, а уважением и любовью еще полна душа, после короткого прощания, во время которого Марк попытался еще раз обратить свой взор к деяниям предков, исполнить долг римлянина и отца, ведь у него в ту пору родился сын, — тот подался на север Италии, где осел в какой-то колонии, кажется, в Медиолане* (сноска: Милане). Ушел из города вместе с неким Юстином, имеющим вес в этой секте. Тоже давний знакомец. Ныне, после того как консул Квинт Юний Рустик казнил новоявленного проповедника за дерзость и отказ принести жертву божественному Августу, его прозвали Юстином Мучеником.
Узнав о приговоре, тем более о незамедлительном приведение его в исполнение, Марк сурово выговорил Рустику, ведь Юстин был прежде известен им как восторженный поклонник Платона. Если человек ударился в почитание распятого бродяги, это не повод сводить с ним счеты и выказывать кровожадность. Казнь была неуместной, нелепой. Принцепс не мог скрыть негодования, он тут же отстранил Рустика от исполнения консульских обязанностей.
К удивлению Марка, сторонники просвещения, всемерной пропаганды философического взгляда на жизнь, защитники республиканских свобод, расцвет которых под властью мудрого, сведущего в умении жить правителя, был ими вычислен задолго до принципата Антонинов; поборники разумного отношения к жизни, поклонники Диогена и Эпиктета, почитатели Тразеи Пета и Гельвидия Приска2 — одним словом, члены «партии философов», в ту пору крепко державшие в руках управление Римом и провинциями, все как один встали на защиту Квинта Рустика.
В те дни Цинна Катул, Фабий Максим, Квинтилий посмели открыто заявить Марку, чтобы тот был осторожнее в обращении со своими испытанными соратниками, строго придерживался общей линии и был безжалостен в борьбе с невежеством и суевериями. Эта зараза, утверждали соратники, это так называемое христианство, облаченное в «некие мистические одежды», уже проникло в ряды тех, кто управляет миром. Время ли сейчас церемониться?
Когда же Марк напомнил им о гонениях на философов во времена небезызвестного Домициана, друзья с негодованием отвергли это дерзкое утверждение. Верить — пожалуйста, заявил Цинна, но поклоняться они обязаны богам, составившим славу и величие Рима и, в первую очередь, божественным императорам. В их честь совершать обряды.
Была во всей этой сумятице, какая-то неразвитость основных понятий, смешение хрена с редькой. Драчка получилась хорошенькая.
Марк тогда уступил по всем пунктам…
Но об этом после.
Сейчас хотелось взглянуть на Матидию, супругу Лонга, ни разу не упрекнувшую мужа за то, что тот подался в бродяги, все эти годы хранившую ему верность, ведущую хозяйство и даже, как сообщали соглядатаи, время от времени посылавшую мужу в провинции небольшие денежные суммы.
Кто там следующие по списку? Ага, два вольноотпущенника, всадник с просьбой дать ему подряд на поставки продовольствия в армию.
Зевс, горе мне, горе! В списке обнаружилось имя Витразина. И сюда, наглец, добрался. Не чересчур ли? Бывший гладиатор отличался особым коварством и помпезной храбростью, из пожертвований и наградных он подкармливал огромную толпу своих приверженцев. Стоило их любимцу начинать одерживать верх, фанаты тут же, не жалея голосов, принимались кричать: «Добей его, Витразин! Снеси ему голову, Витразин! Выпусти кишки!..» Они тыкали пальцами в землю, громко требуя смерти проигравшего. Когда же Витразин оказывался в трудном положении, болельщики орали: «Пощаду Витразину! Пусть лучший из бойцов здравствует! Мы любим тебя, Витразин!»
Теперь этот вольноотпущенник, в конце правления Антонина Пия пожалованный гражданством, осмеливается претендовать — что там претендовать, требовать! — должность члена государственной комиссии, подчиненной претору и занимавшейся охраной порядка в городе. Ни больше, ни меньше! Должность мало того что почетная, но и придающую ее обладателю отсвет авторитета государства и надежду на более высокую магистратуру, дело только за деньгами. Не пройдет и десятка лет, и может случиться так, что этот громила Витразин окажется в сенате.
В крайнем случае, в сенат попадет его наследник, о котором в городе ходили самые недобрые слухи. Удручал и тот факт, что сын Витразина считался закадычным дружком Коммода. Может, поэтому Витразин и распоясался?
Сначала бывший гладиатор пытался действовать тихо, не привлекая к своим домогательствам общественный интерес. Первой за него попросила жена Марка Фаустина.
Так, между делом…
Император тогда не ответил и только вечером строго выговорил супруге. Сообщил, что любит ее и не желает прислушиваться ко всяким грязным слухам, которые ходят о жене принцепса. Однако Фаустине следует учесть, что жена цезаря должна быть выше подозрений, и всякий, даже самый нелепейший намек на связь жены с этим безжалостным убийцей, очень огорчит его. Не императора, но человека!..
Фаустина растрогалась, расплакалась, принялась уверять — как он мог такое подумать!! Она обожает супруга, можно сказать, боготворит его!.. Затем притащила девочек и маленького еще Коммода. Марк замахал на жену руками и приказал прекратить этот постыдный спектакль. Ночью признался, что верит ей.
Получив отпор, Витразин ринулся напролом. Он начал добиваться аудиенции у принцепса, тратил огромные суммы на устройство зрелищ для плебса, однако прошлые делишки, слишком хорошо известные в городе, его оскорбительные попытки подменить народный суд над побежденными наглостью и криками подкупленной клаки, не позволяли гражданам раскрыть ему сердца. На устраиваемые Витразином общественные трапезы и раздачи продовольствия сбегалось чуть ли не полгорода, однако, получив паек, люди тут же запевали:
Витразин, сколько денежек выманил ты у богатых вдовиц?
Столько же, сколько бесчестно срезал голов.
Марк тогда еще поинтересовался у своего вольноотпущенника Агаклита, ответственного за настроения в городе — бесчестно или бессчетно? Тот ответил, что именно бесчестно, что выглядело удивительно, если принять во внимание бесстыдство римской толпы, ее грубость и любовь к кровавым развлечениям.
* * *
Марк показал секретарю восковую дощечку со списком.
— Проси.
Дождавшись, когда Александр выйдет из шатра, император поднялся и двинулся навстречу Матидии, намереваясь встретить ее у порога. Сделал пару шагов и едва не столкнулся с поспешно вбежавшим в шатер мужчиной огромного роста, плечистым, раздавшимся в поясе, с исковерканным лицом и умело всклоченным, беспорядочно завитым париком. Посетитель без капли смущения вскинул руку и с шибающим в уши африканским акцентом, почти завопил.
— Аве, Цезарь! Аве, великий! — и попытался встать на колени.
Марк отвернулся и неторопливо направился к столу. Когда сел и обернулся, Витразин продолжал стоять — видно, решил, что проявленного пафоса вполне достаточно, а может, решил воспользоваться коленопреклонением в более удобный момент? Правая рука его была по — прежнему вскинута, однако теперь его поза выражала непременное желание произнести речь — правая нога чуть выдвинута вперед, рука вскинута, как и подобает прилежному ученику, прошедшему курс ораторского искусства. Посетитель был наряжен в хламиду, поверх которой в глаза бросался поношенный плащ — ни дать ни взять, истинный философ, озабоченный исключительно тем, чтобы ежеминутно постигать суть добродетелей… В глазах ужас и боль за народное дело, с какими Цицерон обличал Катилину. Казалось, еще мгновение и полотняные стены шатра содрогнутся, услышав знаменитое: «Доколе, о, Катилина, ты будешь смущать своими дерзостями римский народ?»
Марк почесал висок, вопросительно глянул на застывшего у входа, растерявшегося секретаря. Тот пожал плечами и вышел из палатки. Император вздохнул, развалился в кресле, закинул ногу на ногу и, прищурившись, спросил громоздкого посетителя.
— Чего ты добиваешься, Витразин?
— Милости императора, его доверия и любви. Хочу припасть к его мудрости и обрести истину.
— А конкретней?
— Великий цезарь, испытай меня. Доверь доказать, что общественное благо я ставлю выше своего личного, малюсенького и недостойного счастьица. Я докажу, что не приемлю прежний постыдный образ жизни. Разум мой прозрел, сердце содрогнулось, из глаз хлынули очистительные слезы. Теперь у меня нет иных стремлений, кроме желания обрести мудрость и прикоснуться к истине.
— То есть ты требуешь должность в составе коллегии?
— О, как ты мудр, проницательный. Твой орлиный взор…
— Не слишком ли, — перебил его Марк, — для человека, который плюет на список просителей, врывается первым, оставляя за порогом женщину благородного сословия, двух всадников, и почтенного купца. Пусть даже он и нарядился бродячим философом.
— Но мое дело не терпит отлагательства! — искренне возмутился Витразин. — Это не моя прихоть — весь Рим упрашивает меня добиваться должности. И Цинна, и Квинтилий, и Клавдий Помпеян. Твой зять даже обнял меня на прощание. Расставаясь, он не мог сдержать слез и постоянно твердил — кто, кроме тебя, Витразин, способен помочь римским гражданам? Поспеши к мудрейшему, припади к его стопам, умоляй и раскаивайся. Вот я, сломя голову, и помчался сюда, ведь скоро выборы членов коллегии надзора за порядком в городе и исполнением приговоров. Великий август, поверь, никто лучше меня не сумеет обеспечить спокойствие граждан и проследить, чтобы никому не было повадно позорить твое имя. Клянусь, государственной казне это не будет стоить ни единого асса!
— Насколько мне известно коллегия под началом претора укомплектована полностью, — удивился Марк.
— О, август, неужели тебе не доложили, что избранный членом коллегии Ламия Сильван выбросил из окна жену Галерию и теперь находится под следствием?
— И ты поспешил ко мне, чтобы занять освободившееся место? А ты подумал о том, что стоит мне удовлетворить твою просьбу, и в тот же день народ заговорит — Витразину, мол, удалось обвести «философа» вокруг пальца. Или, что еще хуже, купить себе должность. Какой же мне будет прибыток, если к моему имени начнут пристегивать твое. Дурная слава, что сопровождает тебя, ляжет и на меня.
— Стоит ли обращать внимание на болтовню тех, кто живет на подачки?
— Но именно эти люди столько раз спасали тебе жизнь.
Витразин рухнул на колени.
— Господин!..
Марк отметил про себя, что Витразин хорошо отрепетировал свое выступление — момент действительно был трагический! — и спокойным голосом поправил его.
— Не называй меня господином. Мой титул тебе известен — принцепс, первый в сенате, император и народный трибун. Есть другие позволительные титулы, например август или цезарь. Можешь использовать любое обращение.
— Великий цезарь, враги донимают меня. Клеветники не дают проходу, кое-кто грозится привлечь меня к суду. Если ты окажешь мне милость, у тебя не будет более верного слуги. Я многое знаю.
— Не стоит опускаться до грязных намеков, Витразин. Ты не ведаешь, что творишь, но я не виню тебя. Ты просто заблуждаешься, ищешь не там, где потерял. У тебя есть средства — я же не спрашиваю, каким образом ты их добыл? Ты энергичен, хваток. Займись чем-нибудь полезным, помоги тем, кто рядом с тобой, кто нуждается в помощи. Для этого не надо быть членом какой-либо коллегии.
— Но, обладая должностью, я смогу оказать помощь куда большему количеству людей. Император, у меня сердце кипит, когда я слышу, как на улицах Рима поганая чернь насмехается над тобой. Вот какие стихи выкрикивают на улицах города: «Моешь негра зачем? Воздержись от работы напрасной. Сумрак ночной озарить ты ведь не сможешь лучом». Они беззастенчиво полощут твое имя, хохочут, говорят, что ты решил всех сделать философами, а особо избранных назначить мудрецами, как ты назначил прокуратором бывшего разбойника, а потом гладиатора Флора, как назначил наездника Полиника квестором в Испанию. Я не говорю уже об опозорившем всадническое сословие выступлением в гладиаторских боях Гае Гаргилии Гемоне, теперь надзирающим за общественными банями. Это называется пустить козла в огород…
— Достаточно, Витразин. Если желаешь занять почетную должность, сначала освободись от дурной славы, которая сопутствует тебе.
— Но император! — Витразин закрыл лицо руками, однако сквозь чуть растворенные пальцы внимательно следил за правителем.
Наконец он оторвал руки, сделал долгую паузу и, подражая трагическому актеру Меруле, (видно, брал у него уроки) воскликнул.
— Никогда!
Парик, искусно прилаженный у него на голове, чуть сдвинулся и обнажил левую сторону головы.
В первое мгновение Марк почувствовал омерзение, затем его нестерпимо потянуло в хохот. Тихо вошедший в палатку секретарь, изумленно глянул на просителя, потом едва успел зажать рот рукой. Это было смешно — громила с рассеченной щекой и отрезанным ухом, отсутствие которого ранее прикрывал роскошный, теперь сдвинувшийся на одну сторону парик — Марк и догадаться не мог, что Витразин прибегнул к услугам искусного цирюльника, — с глазами, полными слез, вздевший руки, провозгласил еще раз.
— Никогда не оставлю моего императора. Я буду ловить его взгляд, первым брошусь исполнить любое его желание. На своей спине я перетащу его через реки и болота, овраги и чащи, пока он не убедится в моей преданности.
— То есть ты хочешь сказать, что останешься в лагере, пока я не распоряжусь выбрать тебя в коллегию.
— Да, цезарь из цезарей.
— А если я прикажу выгнать тебя из лагеря?
— Я же сказал — буду бродить по окрестным лесам в тоске и печали и громко стенать, взывая к твой доброте.
Это уже не смешно. Марк прищурился, с этого станется. Будет досаждать, пока не добьется своего. Если же ему улыбнутся боги, и он действительно окажет услугу императору или кому-нибудь из членов его семьи; если приглянется кому-то из обладающих властью и тот начнет ходатайствовать за него, Марк вынужден будет уступить. Отослать с охраной? Он и ее подкупит. Зевс, великий космос, животворящая пневма, разве у повелителя великого Рима нет других забот, как разбираться с Витразином? Я не сержусь, я спокоен, ведь наглость и неутоленное тщеславие бывшего гладиатора куда в большей степени причиняют терзания и неудобства ему самому, чем мне, вынужденному выслушивать дерзкого. Его — не моя! — душа глумится над ним самим. В этом его наказание, а для меня лучший способ защититься — не уподобляться!
Но и не пренебрегать!
— Александр, — принцепс обратился к секретарю, — ты выяснил, кто пропустил его первым?
— Сегестий Германик, из бывших гладиаторов. Он стоит на часах возле вашего шатра.
— Сколько ты заплатил ему, Витразин, чтобы он оттолкнул женщину?
— Мы старые приятели, император. Сегестий многим мне обязан. Я никого не отталкивал. Я упросил несчастную уступить мне очередь, ведь мое дело не терпит отлагательства.
— Я жду честного ответа, Витразин, ведь я все равно узнаю, на какую сумму ты потратился.
Посетитель принялся тяжело вздыхать, крутить головой. Парик окончательно сполз на одну сторону и полностью обнажил омерзительную рану на правой стороне черепа. Ухо Витразину отрезал несравненный боец, кумир публики, Публий Осторий, одержавший победу в более чем в полусотне поединков. По крайней мере, он сам так утверждал.
Наконец Витразин решился.
— Двадцать сестерциев, цезарь.
Марк приказал.
— Позови Сегестия.
Стоявший на часах воин вошел в шатер. Сегестий был из германцев. Ростом преторианец был подстать Витразину, только более сухопар и подтянут, но силой обладал немереной. Он оказался одним из немногих гладиаторов, кто проявил себя в армии с самой лучшей стороны.
Сегестий получил свободу и прижился в армии несколько лет назад, в начале войны с маркоманами, когда Марк Аврелий, чтобы спасти Италию и пополнить ослабленные легионы, провел набор рабов и гладиаторов. За эти годы он стал лучшим копьеметателем в Двенадцатом Молниеносном легионе. Уже полгода, как переведен в когорту охранявших императора преторианцев. Ему уже светило звание центуриона и возвращение в свой легион в качестве примипилярия* (сноска: Примимпилярий — старший по должности центурион (из 60 центурионов легиона); входил в члены военного совета легиона и получал при назначении всадническое достоинство).
Вскинув руку, он приветствовал императора, на лице его была ясно видна озабоченность.
— Сегестий, Витразин утверждает, что дал тебе двадцать сестерциев, чтобы ты пропустил его вперед. Сегестий, ты взял взятку на посту? Знаешь, чем это тебе грозит?
Солдат растерялся, громко и протяжно вздохнул, потом кивнул.
— Да, император. Я готов понести наказание. Нечистый попутал…
— Сегестий, я приказал Витразину покинуть лагерь и отправляться в Рим, однако он — свободный римский гражданин, и я не вправе указывать, где ему находиться, чем заниматься. Он требует должность члена постоянной коллегии, надзирающей за порядком в Риме. Он пригрозил, что останется в лагере, и будет ежедневно молить меня о милости. Скажи, это будет справедливо, если человек, поступающий подобным образом, будет оберегать общественный порядок в Риме?
— Император, если ты прикажешь, чтобы ноги этого негодяя не было в нашем лагере, клянусь, к полудню его и след простынет. После чего я готов принять наказание.
— Ты слышал, Витразин? Чтобы к полудню тебя не было не только вблизи лагеря, но и в Корнунте. Сегестий проводит тебя до задних ворот.
Витразин искоса, с ненавистью глянул на легионера и достаточно громко, чтобы слышал принцепс, выговорил.
— Христианская собака… — после чего многозначительно глянул в сторону Марка.
Тот, однако, оставил донос без внимания.
Когда Витразин покинул шатер, Марк спросил.
— Значит, ты христианин, Сегестий?
Старший солдат кивнул.
— Да, император. Мне так легче. У меня детишки утонули. Семья была, мальчик и девочка. Близняшки, — он сделал паузу, потом добавил. — Может, встречусь с ними на небесах.
Марк с недоумением глянул на солдата.
— Не понял. Ты же всего три года как получил свободу. Какая же семья у гладиатора?
Сегестий промолчал.
— Говори, — приказал император.
— Когда я махал мечом на арене, — Сегестий отвечал, не глядя на принцепса, — Виргула полюбила меня.
— Она свободнорожденная?
— Да, император. Дочь вольноотпущенника.
— Что только творится в Риме! — всплеснул руками Марк. Он повернулся к секретарю. — Слыхал, Александр?
Затем вновь обратился к Сегестию.
— Ну-ка расскажи подробнее.
Сегестий кашлянул, чуть расслабился — чему быть, того не миновать, потом на его лице нарисовалась странная усмешка.
— Виргула сбежала из дома, я поселил ее у… в общем, стали мы жить тайно. Денег у меня хватало. Если бы не Витразин, я, может, и раньше получил бы свободу. Если бы мне позволили сражаться копьем, но этот жлоб убедил хозяина школы, что так никакого интереса. Пусть, мол, германская собака учится владеть мечом. Я не жалуюсь, нет. Витразин, правда, подкармливал меня. Если бы мне в ту пору дали копье!.. Одним словом, зажили мы, как муж с женой. Денег у меня хватало, чтобы подкупить стражников из городской когорты и надзирающего за кварталом префекта. Они в мои дела не лезли, а Виргулу соседи полюбили и не выдавали. Я мечтал о свободе, а тут война с маркоманами. Я первый записался в войско, а уж как попал на войну, так постарался, что никто не мог упрекнуть меня, что я пренебрегаю. Когда наши дела пошли на лад, я вывез Виргулу из Рима, подальше от ее родственников и злых языков. А тут на тебе, в прошлом годе дети утонули. Близнятки. Такие дела…
Наступила тишина.
Первым ее нарушил император.
Он спросил тихо, сквозь зубы.
— Кто тебе сказал, что вы можете встретиться на небесах?
— Проповедник, звали его Иероним. Перед тем как отправиться в земли квадов, он заглянул к нам в Карнунт. Переправился через реку и сгинул.
— Ты ему поверил?
— Император, во что мне еще верить? Я любил их, детишек, мальчика и девочку. Совсем маленькие были.
Слезы потекли по лицу солдата.
— Тебя накажут плетьми, Сегестий, отправят на тяжелые работы. Будешь валить лес.
— Чему быть, того не миновать, император.
— У тебя еще дети есть?
— Нет, император.
— Иди, Сегестий.
Когда он вышел, Марк подумал, что теперь можно быть спокойным за Витразина. Если тот до вечера не покинет лагерь, солдаты когорты, в которой до перевода служил Сегестий, тут же придушат домогателя должностей.
Но каков Бебий Корнелий Лонг или, как его теперь кличут, Иероним? Римский всадник подался в варварский край, а ему, принцепсу, императору, охранителю империи, ничего об этом неизвестно! Дочери вольноотпущенников сходятся с рабами, а префект квартала закрывает на это глаза. Странные дела творятся в государстве!
Он приказал Александру.
— Пригласи Матидию.
— Она с сыном, повелитель,
— Пусть войдет с сыном.
Матидия, мало похожая на смешливую девицу, какой ее раньше знал Марк, вошла в шатер в сопровождении молодого, выше среднего роста, юнца. Она заметно располнела, на лице некоторая озабоченность. Марк поднялся и после приветствий взял ее за руку, провел к креслам без спинок, помог сесть.
— Как здоровье, Матидия?
— Пока не жалуюсь, цезарь.
— Называй меня Марком. Ты в моем доме, мы дружим с детства.
Женщина сняла митру — кожаную шапочку с завязками под подбородком, обнажила голову. Была она в далматике — длинной тунике с широкими рукавами. Волосы были заплетены в косы и, обвивая голову, уложены в пучок, который скреплял дешевый налобник.
— Спасибо, Марк
— Что нового в Риме, Матидия? — спросил Марк.
— Все ждут известий с границы, — ответила женщина. — Народ славит твое имя за то, что ты не поскупился на возмещение ущерба людям, пострадавшим во время разлива Тибра и отправил хлеб для жителей италийских городов, испытывавших голод.
— Это мой долг, — ответил Марк.
Он расспросил ее о прежних знакомых — о тех, кто не добился чинов, кто вел жизнь тихую, частную, о занятиях и умонастроениях которых не сообщали ни префект города, ни его преторы, ни соглядатаи. Поинтересовался, как относятся в Риме к спору, возникшему между лакедемонянами и мессенцами по поводу прав на владение храмом Дианы Лимнатиды. Матидия ответила, что ничего не слышала о таком храме и о разногласиях в сенате, возникших вокруг этого дела. К тому же споры каких-то греков ее мало занимали.
— В Риме сейчас только и разговоров о несчастной Галерии, выброшенной из окна сумасшедшим Ламией Сильваном, — поделилась она.
— Да, — кивнул Марк, — префект города писал мне об этом трагическом событии.
Матидия с некоторым удивлением глянула на Марка, однако тот молчал и доброжелательно смотрел на посетительницу.
Матидия вздохнула.
— Я боялась огорчить тебя этим известием, — осторожно начала она, — ведь Галерия твоя сестра, правда, неродная, — Матидия на мгновение примолкла, потом еще более осторожно спросила. — Ты, Марк, как видно, уже и думать забыл о ней. Как, впрочем, и о сестре Вера Фабии, с которой когда-то был помолвлен.
— Я огорчен, Матидия. Однако объясни, причем здесь Фабия?
Женщина не ответила, отвела взгляд, затем принялась разглядывать нехитрую обстановку, находившуюся в императорском шатре. Негусто для властелина мира — несколько табуретов и клисмосов* (сноска: стульев), сундуки и два шкафа для платья, возле рабочего места удобное кресло с наброшенной на сидение подушкой, стол для свитков, книжный шкаф. Оглядевшись, она продолжила.
— Народ требует сурового наказания преступника. Фаустина прислала грозное письмо, а префект почему-то медлит. С другой стороны, народ и Фаустину обвиняет в ее смерти. И Фабию…
Она замолчала, разговор вновь увял.
— Объясни толком, что именно говорит народ? — попросил император.
— Мне бы не хотелось выглядеть в твоих глазах сплетницей, не затем я отправилась в такую даль, однако не буду скрывать, что кое-кто полагает, что Фабия настойчиво пыталась склонить Галерию к публичному признанию, что, мол, Коммод не твой сын. Мол, Галерия была посвящена в эту тайну.
— Это злобная клевета. Мне точно известно, что Коммод мой сын.
— И я о том же. Однако народ привык верить худшему, и в таких делах правда никого не интересует. Фабия уверяет, что у Галерии были доказательства, какие-то письма…
Боги, опять Фабии неймется!
— Я действительно сожалею о смерти Галерии. Она не заслужила такой судьбы. Горько сознавать, что пришел черед нашим сверстникам спускаться в Аид.
— Зато Фронтон, учивший тебя ораторскому искусству, поправился и сейчас бодр, как и два года назад, — сообщила Матидия, — Говорят, его зять Ауфидий Викторин собирается издать его труды.
— Труды? — удивился Марк и осторожно почесал висок. — Наверное, речи, а также письма. Он очень искусно составлял их. Это были скорее не письма, а трактаты или наставления. Видно, слава Сенеки не дает Фронтону покоя.
Марк выпрямился на стуле, чуть подался вперед, отставил правую ногу, вскинул руку и принялся декламировать.
— Красноречие правителя должно быть подобно зову походной трубы, а не звукам флейты. Меньше звонкости, но больше весомости.
Матидия и Александр засмеялись, в глазах юного Бебия тоже блеснули веселые огоньки.
Марк усмехнулся.
— Фронтон, правда, всегда испытывал некоторую ревность к тем, кто мастерски владел словом. Помнишь Герода Аттика? Твой муж как раз занимался этим судебным процессом. Никто лучше Бебия не умел передразнивать нашего знаменитого оратора. Помню тот день, когда вы навестили меня в доме Тиберия. То-то было весело.
Марк Аврелий встал, перекинул край тоги через руку, расправил ее, напомнил.
— Бебий тогда выступил с речью в защиту котов. Это было забавно, — затем оттопырил губу, подражая Бебию, громко провозгласил.
— Граждане, будь я магистратом, я мог бы из соображений безопасности государства и якобы незначительности ущерба закрыть глаза на плутни ваших котов, без зазрения совести пожирающих не только мышей и крыс, но посягающих на человеческую пищу, как-то: сметану, молоко, копченое мясо и, что нетерпимо более всего, свежую рыбу. Я мог бы закрыть глаза, если бы эти полосатые хищники съедали овощи, принесенные с рынка, но терпеть наглый грабеж и тем более развратные действия этих проходимцев, то и дело совершающих насилие над пушистыми и ласковыми зверьками, именуемыми кошками — топчущих их средь бела дня в моем перистиле* (сноска: Внутренний открытый двор, окруженный колоннадой и хозяйственными постройками) — я, как частное лицо, не намерен. Не для того мы приносим жертвы богам, молим о сохранении добрых нравов и прежних римских доблестей; не для того воюем за морями, чтобы мелкие, одетые в звериные шкуры пакостники взламывали наши кладовые и совращали наших домашних подруг…» Ну, и так далее.
Матидия рассмеялась.
— Ты помнишь все наизусть.
— Все помню, Матидия. Почему я должен забыть то, что до сих пор мне дорого?
Женщина не ответила, задумалась о чем-то своем. Принцепс спросил.
— Что слышно о твоем муже?
При этом он невольно перевел взгляд на Бебия Корнелия младшего.
Сын продолжал стоять чуть сзади матери. Был он в полном воинском снаряжении — в нагрудном, начищенном до блеска панцире, надетом на шерстяную, до колен тунику. На голенях поножи, ноги обуты в сандалии из грубой кожи. Шлем — охватывающую голову полусферическую шапочку из металла, пересеченную медными полосами от уха к уху, и ото лба к затылку, снабженную козырьком, нащечниками и насадкой на темени, в которую было вставлено страусиное перо — держал в правой руке. Был он без оружия, на плечах солдатский плащ. Все доспехи отцовские, простенькие, рельефные украшения едва читались. Молодой человек был узколиц, с чуть выдвинутой вперед нижней челюстью, что придавало ему несколько туповатый и жестокий вид. Взгляд сосредоточенный, холодный, похоже, парень себе на уме. Держался скованно и все более поглядывал на мать или украдкой обводил взором шатер. От встречи с правителем многого не ждал. Скорее всего, дурная слава отца, поддавшегося христианским суевериям, отказавшегося от военной и гражданской карьеры, пренебрегшего римскими доблестями, тяжелой ношей лежала на его плечах.
Император прикинул, что может предложить новобранцу? Место в своей свите? Зачисление в преторианскую когорту? Тех, кто сумел пристроиться в свиту полководца, в армии не жалуют. В войске его сразу сочтут доносчиком, одним из императорских лизоблюдов. А если он таковым не является? Если он мечтает собственными руками восстановить доброе имя семьи? Направить рядовым в конницу? Рука не поднималась, пусть даже Бебий Корнелий Лонг из сословия всадников, однако давным — давно прошли времена, когда родовитые римляне, относящиеся ко второму знатному сословию, служили в кавалерии. Теперь там воюют исключительно союзники из варваров. Однако дать ему под команду сколько бы то ни было солдат тоже опасно. Вояки могут вполне «сожрать» юнца, к тому же не дело принцепса заниматься подобной мелочевкой.
— Последняя весточка, — ответила матрона, — дошла из Карнунта. Бебий сообщал, что решил уйти с купцами в земли германцев. Там и сгинул. Перебежчики говорят, что царь квадов Ариогез решил, что он лазутчик, и посадил его в яму.
Она неожиданно заплакала, тихо без всхлипов. Затем также аккуратно вытерла слезы платком.
— Не думай, Марк, — начала она, — что я посмела испросить аудиенцию, чтобы вымолить кусок пожирнее или пристроить моего сына поближе к императорскому штандарту и подальше от опасностей. Он — честный мальчик, с детства отличался храбростью и знает, что такое воинская дисциплина. Он готов к исполнению любых работ, пусть даже они сначала будут сопряжены с мало достойными для сына всадника занятиями. Он готов копать землю, валить деревья…
В этот момент в палатку неожиданно вошел командир Четырнадцатого легиона Луций Септимий Севéр, исполняющий обязанности префект лагеря. Секретарь Александр Платоник приложил палец к губам, и они оба замерли у порога.
— Он не подведет в строю, — продолжала Матидия, — умеет обращаться с копьем и дротиками, метко стреляет из лука. Он грамотен. Испытай его в деле, Марк, и ты убедишься, что я хорошо воспитала сына. Причина, которая вынудила меня отправиться в такую даль и обратиться к тебе лично, связана не только с моими семейными делами. Я приехала к тебе по просьбе многих моих подруг, с коими и ты хорошо знаком. Я приехала, чтобы сообщить — твои прокураторы, сборщики налогов, всякая мелкая пакостная челядь, называющая себя «философами», ведут себя в городе, словно завоеватели в побежденной стране. Под видом сбора налогов они без страха хватают все подряд, при этом прикрываются твоим именем и постоянно ссылаются на необходимость «исполнить долг перед отцом народа, перед государством». Многие из них уже по несколько раз сменили места жительства, и каждый раз перебираются в новые и все более роскошные дома, а те люди, славные предки которых составили славу Рима, нищенствуют и вопрошают, зачем эти славные победы? Куда смотрит император, и так ли важно усмирять диких германцев вдали от Рима, когда в городе засуживают достойных, издеваются над благородными вдовами и малыми детьми. Если в этом, Марк, и заключается твоя «философия», нам нет спасения. Неужели тот Марк, которого любит народ, тот император, который обуздал парфян, без пролития крови справился с заговорщиками, во время наводнения Тибра спас Рим от голода, позаботился о сиротах, устроив их в воспитательные дома, — забыл о долге или утомился, выполняя его?
Она сделала паузу, потом более тихо продолжила.
— Вот почему я в нарушение всех обычаев решилась сопровождать сына в военный лагерь. Он повел себя благородно и из любви к матери не стал возражать против того, чтобы именно женщина ввела его в стан за руку, пусть даже подобный поступок с моей стороны мог бы нанести ущерб его чести. Я приехала не для того, чтобы облегчить ему тяготы военной службы или выпрашивать поблажки. Нет, Марк, я, с его согласия и одобрения, оставляю сына в качестве заложника. Он должен доказать в бою, что слезы и мольбы римских женщин, их вера в тебя, исходят из самого сердца. Он должен доказать, что род Корнелиев Лонгов всегда верно служил и будет верно служить Риму и императору. Ты вправе наказать его за любой, самый незначительный проступок как за тягчайшее преступление.
В шатре наступила тишина. Наконец Марк устало произнес.
— Я все знаю, Матидия. Твоя боль — моя боль, но я не могу ни законом, ни единовременным указом сдержать банду алчных, хватающих все подряд чиновников. Учти, это все грамотные люди, и подавляющее большинство из них набивают свои карманы уже после добросовестного исполнения обязанностей. Им известны все постановления, все ходы и лазейки, он умеют применять законы. Да, каждый из них страшится быть пойманным за руку, но все вместе они никого и ничего не боятся. Им нет замены, Матидия! Единственное, что в моих силах, это суметь убедить их более служить государству и менее заботиться о собственных доходах. Это труднейшая задача! Я пытаюсь ее решить, но у меня нет возможности приставить к каждому из прокураторов надсмотрщика, потому что пройдет время и каждому надзирающему придется приставить еще одного контролера, и так до бесконечности.
Он встал, принялся расхаживать по широкому, накрытому полотняными стенами, разукрашенному золотыми кистями и алыми занавесями помещению. На ходу кивком поприветствовал Септимия Севера, тот молча вскинули руки. Затем продолжил.
— Не все так плохо, Матидия. Я даю тебе слово, что в скором времени этот вопрос будет решен, и своеволие чиновников будет умерено. Давай лучше поговорим о твоем сыне. У кого ты учился, Бебий?
Молодой человек вытянулся по стойке смирно, вскинул подбородок и доложил.
— Философии у Юния Рустика, а ораторскому искусству у Фронтона.
— Это, безусловно, знающие свое дело люди. Чему же ты научился к них? Скажи вкратце.
— У Фронтона — соглашаться с авторитетами и теми, кого толпа считает авторитетами. Рустик же, напротив, убеждал меня не принимать на веру ничье мнение, но проверять его на собственном опыте и на основе углубленных размышлений. Что до меня, император, — Бебий неожиданно примолк, затем продолжил уже более сильным, звонким голосом, — то я не намерен быть слишком суровым по отношению к пушистым зверькам, именуемым котами, ибо…
Бебий повторил позу оратора, в которой только что император обличал известных всем домашних любимчиков.
Он вскинул руку и обратился к слушателям.
— Ибо есть ли на белом свете другое животное, которое с такой непреклонностью и отвагой отдавало бы всего себя ловле крыс и мышей — существ мерзких, ненасытных, созданных на горе человеку, причиняющих столько бедствий собранному урожаю. Сколько наших женщин было напугано до смерти этими безжалостными, уничтожающими все, что попадется у них на пути, разбойниками! Кто из наших мужчин, столь доблестных на поле боя, справляющих триумфы, приводящих к покорности другие народы, стоя на четвереньках, изловчился поймать хотя бы самую маленькую мышку, сумел впиться в нее ногтями, не говоря уже о зубах?
Первым захохотал Септимий Север, следом император и Александр Платоник.
Молодой человек гордо продолжил.
— Еще я хочу сказать о немалом уме и душевном величии пушистых охотников. Разве не благородна жертва, на которую идет кот, когда пробирается в кладовую известным только ему путем! Разве не указывает он хозяевам лаз, каким враг может достичь запретных пределов, где мы, надеясь на вкусный обед, храним молоко, сметану, копченое мясо, я уже не говорю о свежей рыбе. И за этот подвиг, за слабость, понятную и простительную — ибо ущерб, приносимый котами не идет ни в какое сравнение с бесчинствами, производимыми крысами и мышами, — мы жестоко лупим его, маленького, беззащитного. Лупим всем, что попадется под руку, до исступления, до жара в глазах. И это беззаконие, эту расправу мы, культурные и образованные люди, называем «уроками», «поучительным назиданием» или того горше — «обучением хорошим манерам»…
— Цезарь, — спросил легат, — где ты отыскал этого говоруна? Зачем на нем военная форма?
— Это сын моего старинного друга, Бебия Корнелия Лонга. Он явился в наш лагерь послужить отечеству и римскому народу.
— Ну, если этот парень владеет мечом так же, как языком, то я возьму его в свой штаб. Сначала побегает в помощниках, а там видно будет. Глядишь, и до трибуна дослужится.
В конце аудиенции Марк Аврелий убедительно посоветовал Матидии сегодня же отправляться в Рим.
— Ты гонишь меня, цезарь?
— Марк, — поправил ее принцепс.
— Хорошо, Марк. Я понимаю, мне нельзя оставаться в лагере, но я могла бы подождать в Аквинке или, например, в Карнунте? Или ты ничего не ответишь женщинам Рима?
— Нет, Матидия, сейчас ответа не будет, но я отвечу обязательно и очень скоро. А теперь будет лучше, если ты немедленно покинешь провинцию.
— Значит, в Риме недаром поговаривают, что вторжение начнется со дня на день.
— Эти слухи преувеличены, но я никогда не прощу себе, если поступлю неразумно и поддамся на твои уговоры. Тебя будет сопровождать почетный конвой сингуляриев* (сноска: Конная гвардия, составленная из особо отличившихся воинов разных племен.) Командир декурии будет нести императорский значок.
Матидия заметно оробела.
— Я не рассчитывала на такие почести. Со мной три верных раба и вольноотпущенник. Он распоряжается моими деньгами.
— Что касается денег, — Марк почесал висок. — Как-то Бебий снабдил меня деньгами, так что за мной числится должок в пятьдесят тысяч сестерциев. Ты получишь их в Риме, я отпишу своему вольноотпущеннику.
— Твоя доброта безмерна, но Бебий никогда не одалживал тебе. Я бы знала об этом.
— Это случилось до вашей свадьбы, — он помолчал, потом прищурился. — Ты требуешь отчет у принцепса?
— Я не смею, — встревожилась женщина. — Но и ты не настаивай, Марк. Я приехала сюда не за подачкой. Прости, если мои слова обидели тебя… Признайся, ты что чего-то не договариваешь?
— Хорошо, оставим в стороне деньги. Да, я не договариваю, и это мое право. Ты же помчишься со всей возможной скоростью. В дороге, разговаривая со случайными попутчиками, и по прибытию в Рим, будешь рассказывать всем, кто начнет интересоваться состоянием дел на границе, что армия готова к войне, что принцепс проник в планы Ариогеза и собирается переправиться через реку ниже Карнунта. Что он уверенно говорит о скорой победе. Поделись этим известием со своими рабами и вольноотпущенником, пусть твои домочадцы в Риме не обходят вниманием бывших гладиаторов, а также купцов — иноплеменников. Я уверен, Матидия, что ты в точности выполнишь то, что тебе предписано.
— Повинуюсь, цезарь.
— Вот так-то лучше, — Марк сделал паузу, потом добавил. — Я присмотрю за твоим сыном.
— Благодарю тебя от всего сердца, Марк. Не за то, что согласился поговорить со мной, остался верен прежней дружбе, но за то, что сохранил в душе желание выслушать частное лицо. За то, что живешь скромно, как подобает римлянину, что не держишь в шатре шлюх, как прежний твой соправитель Вер, и хранишь верность Фаустине. Ты должен признать, ей приходится нелегко, ведь ты таскаешь ее за собой по всем военным лагерям. Как ее здоровье? Она, кажется, отдыхает на твоей вилле в Пренесте?
— Нет, — ответил Марк и помрачнел. — Она неподалеку, в Петовии, моем летнем доме. Плохо чувствует себя.
— Я разделяю твою боль, Марк, — Матидия положила ладонь на руку императора. — Я поставлю твой бюст в атриуме, среди семейных богов. Ты достоин этого, Марк.
Она разрыдалась.
Принцепс отвернулся, глянул в прогал раздвинутых занавесей шатра. Шел восьмой час* (сноска: Четырнадцать часов. Отсчет времени в Риме начинался с шести утра.), со стороны реки надвигалась грозовая туча. Если бы Марк верил тучам, приближение грозы можно было счесть недобрым предзнаменованием. Однако согласно свидетельствам древних, молния — это вспышка облаков, которые трет и рвет ветер. Гром — это шум оттого, что они трутся и рвутся. Грозовой удар — это мощная вспышка, с большой силой ударяющая в землю от трущихся и рвущихся облаков; другие, правда, утверждают, что это сгусток огнистого воздуха, с силой несущийся вниз.
Предположим, в надвигавшейся облачной черноте таится недобрый знак. Но он же главный понтифик, великий жрец и знает, как обращаться к римским богам, чтобы ублажить и вырвать благословение и поддержку. Так повелось испокон веков — мы тебе, Юпитер, барана, ты нам удачу и счастье в делах. Этого вполне достаточно, чтобы создать великое государство, и никому нет дела, веришь ты в подлинное существование Юпитера, принимаешь под этим громовым словом свидетельство тайной божьей власти или проявление природной силы. Никто не заставляет римлянина верить в своих богов, куда важнее соблюсти точность в обращении к тем, кто с высоты покровительствует городу и миру.
По мне, решил император, так лучше молиться как афиняне: пролейся дождем, милый Зевс, на пашню, на равнины. Просто и свободно.
Что есть вера? Недоброкачественное знание, надежда на случайное, что-то темное, неподвластное разуму, но разве может быть в космосе нечто неподвластное логосу, и фатуму?
— Послушай, Матидия, я прошу тебя навестить в Петовии Фаустину и передать ей, чтобы она немедленно отправлялась в Рим. Ты составишь ей компанию, так мне будет спокойней. Получишь на расходы пятьдесят тысяч сестерциев. Я не жду отчета о расходуемых сумах. В эскорт я отпишу турму* (сноска: конный отряд в 30 человек.) и дам вам подорожную.
— Повинуюсь, цезарь.