25
Едва Ермолов покинул позиции гренадерского корпуса, началась шестая атака неприятеля, и на исходе ее Раевского ранила пуля в шею. Обмотав шею платком, он, не сходя с коня, повел гренадер в контратаку. Мундир генерала был залит кровью. Разгоряченный, но в то же время внимательный ко всему, что происходило вокруг, Раевский не упускал из виду сосредоточения кавалерии неприятеля. Но тут его отвлекло новое и неожиданное для него обстоятельство.
— Император! — послышался крик адъютанта.
Повернув коня, Раевский поехал к оврагу и увидел группу всадников, поднимающихся гуськом по тропинке из оврага.
Император Александр, главнокомандующий Барклай де Толли и свита появились на передовой линии. Александр мельком взглянул на окровавленную шею Раевского. Он не выносил вида крови, но старался сохранять спокойствие, — это стоило ему немалых усилий. Он верил, что его появление воодушевит войска.
Барклай, угрюмый, как всегда, — даже более, чем всегда, — хорошо понимал, что именно сейчас здесь нужны австрийцы, но они по вине упрямого и глупого Шварценберга бессмысленно завязли в болотах между Плейссой и Эльстером.
Гренадеры оставались спокойны, они глядели не на императора и блестящую свиту всадников, а на своего раненого генерала. И Барклай, немного знавший русских солдат, подумал, что дело здесь далеко не безнадежно.
— Неприятель сосредоточил все силы у Вахау, — докладывал Раевский, — сейчас ждем его атаки…
— Кавалерия? — стараясь говорить спокойно, перебил Александр и показал перчаткой на темное, поблескивающее металлом пятно впереди.
— Кирасиры! Сейчас нас атакуют.
Барклай в зрительную трубу видел выезжавших из рощи русских гусар. Они выезжали по три справа, и он побледнел от ярости, — сейчас эти тонкие линии будут прорваны сплошной массой тяжелой французской кавалерии.
Александр оглянулся, — глубокий овраг лежал позади. Он подумал о том, что, смяв гусар, кирасиры налетят на них и они тоже могут быть смяты и опрокинуты в овраг. Но Барклай видел, что вдоль оврага красной каемкой алели мундиры конвоя лейб-казаков. Он махнул платком лейб-казакам, и девять сотен лучшей в мире кавалерии бросились навстречу кирасирам.
— Ожидаю артиллерии, — глухим и усталым голосом сказал Барклай. — Я отдал приказ генералу Сухозанету, чтобы все резервные батареи на рысях шли к Госсе.
— Тогда — ура! — воскликнул Раевский.
— Гвардейскому корпусу приказано вас поддержать, — тем же глуховатым голосом продолжал Барклай и поглядел на Александра: — Ваше величество, благоволите отъехать шагов на двадцать.
Александр отъехал на двадцать шагов, — этим он хотел показать, что здесь хозяин главнокомандующий, Барклай, и что не будь приказа, он бы остался на месте. Отъехав, он поглядел в зрительную трубу на атаку лейб-казаков.
— Они сосредоточены у Вахау, мы — у Госсы. Кому прежде подоспеют резервы — тот победит, — сказал Александр, обернулся назад и встретил искательный взгляд Волконского. — Спросите у Михаила Богдановича: где же резервная артиллерия?
Но прежде чем Волконский устремился к Барклаю, неслыханный грохот орудий потряс небо и землю. Орудия русских резервных батарей открыли огонь по неприятелю. Французы отвечали. Полтора часа на расстоянии тысячи шагов шла артиллерийская канонада, о которой участники сражения говорили, что она была ужаснее и громче, чем на Бородинском поле.
Были минуты, когда Наполеон считал центр русской армии прорванным. На самом деле это было не так, не только центр устоял, но гвардейские егеря даже заняли «дом с красной крышей».
Раевский удержал свои позиции.
Австрийские полки Шварценберта между Эльстером и Плейссой, как и следовало ожидать, потерпели неудачу. Генерал Мерфельд был взят в плен французами.
Осенний день погас. В непроницаемой темноте ночи полыхало зарево пожаров. Поднялся ветер, и сквозь его шум и свист слышались протяжные стоны раненых и умирающих.
Так кончился первый день битвы у Лейпцига. В те времена, когда дистанции ружейного и артиллерийского огня были невелики и дело часто решалось рукопашным боем, сражения протекали яростно и кровопролитно. Французы и союзные войска потеряли около тридцати тысяч человек.
Ермолов получил известие о взятии штурмом «дома с красной крышей».
Но не Можайский был вестником победы. Он лежал в беспамятстве, с простреленной головой, среди мертвых и умирающих, и казалось, ничто уже не могло его спасти.
Это случилось уже после того, как он побывал в замке Стольберг. Он был ранен на обратном пути, когда мчался, чтобы сообщить радостную весть о взятии «дома с красной крышей» и отходе в этом месте французов.
Сначала все благоприятствовало Можайскому. Горячий конь легким и быстрым галопом поднялся на возвышенность. На склонах холма ничком, на боку, в неестественных позах лежали раненые и убитые. Битва продолжалась, никто еще и не думал о том, чтобы подобрать раненых. Здесь только что прошли атакующие егеря. Подсаживая друг друга, они перелезали через железную ограду.
Обогнув ограду. Можайский увидел сорванные с петель ворота и широкий двор, живую изгородь, за которой мелькали синие мундиры французов, их белые наплечные ремни. На всем скаку он влетел в ворота замка.
Бой шел уже в самом господском доме. Какой-то солдатик, держась за окровавленное плечо, стоял у ворот, прижавшись спиной к ограде. Можайский бросил ему повод и побежал к дому. Навстречу два солдата вели раненого полковника; лицо раненого показалось знакомым, но Можайский не остановился и только крикнул:
— Где генерал?
Раненый кивнул в сторону парадной лестницы. Можайский вбежал в высокие, просторные сени и увидел перед собой мраморную с бронзовыми перилами лестницу, на которой стонали раненые и недвижимо лежали убитые. Страшный грохот ружейной и пистолетной пальбы отдавался во всем доме. Среди драгоценных гобеленов и зеркал, под расписными потолками французы и русские стреляли друг в друга, рубились и кололи. Звон разбиваемых стекол и зеркал, стоны, вопли и выстрелы оглушили Можайского. Он очутился в просторной комнате и на мгновение остановился, чтобы оглядеться и понять, где находится. Это был полукруглый театральный зал с отделанными малиновым бархатом ложами. Порванный занавес с пляшущими эльфами свисал с золоченой арки, увенчанной лирой. В оркестре лежали опрокинутые пюпитры, валялись разбросанные листы нот. Здесь было тихо, шум схватки удалялся, и, пробежав через театральный зал, Можайский очутился в портретной.
Какие-то надменные старики в париках и шитых золотом кафтанах глядели из золотых рам на страшную схватку внизу. Из портретной Можайский пробежал в полутемную овальную комнату, освещаемую вспышками пистолетных выстрелов. Должно быть, это была столовая: сверху сыпались осколки фарфоровых тарелок. Среди этого ада Можайский увидел трех офицеров и генерала, которого искал. Генерал-майор Федор Павлович Удом сидел в кресле, вытянув ногу, адъютант стаскивал с нее сапог. Сапог был разрезан сбоку ножом, шел легко, но добродушное лицо генерала искажала гримаса боли.
— Я от Алексея Петровича, — задыхаясь, сказал Можайский. — Что прикажете доложить?
— Доложи, голубчик, — морщась от боли, зарычал Удом, — доложи, что видишь… Скажи, что мы здесь ночуем.
Сапог, наконец, стащили, нога была в крови. Дальнейшего Можайский уже не увидел. Он выбрался на лестницу, шум боя еще не утихал, — видимо, дрались уже где-то в верхнем этаже. Из разбитого окна под самой крышей вывалился человек в синем мундире и, перевернувшись в воздухе, грохнулся на каменные плиты.
Раненый солдат стоял у ограды и держал за повод Сулеймана.
Он что-то закричал, показывая на остроконечный шпиль дозорной башни. Трехцветное французское знамя на флагштоке покосилось, заколыхалось в воздухе и исчезло.
Можайский карьером вынесся за ограду. Он решил сократить путь и пустил коня не по тропинке, а прямо по влажной, скошенной, но не убранной, пожелтевшей траве. Копыта Сулеймана скользили. «Пожалуй, лучше было бы по тропинке», — подумал Можайский.
Солнце уже стояло высоко в небе. Можайский оглянулся на «дом с красной крышей», показавшийся ему величественным и прекрасным. Сулейман вдруг споткнулся и бросился в сторону. Можайский протянул руку, потрепал его по шее и в это мгновение увидел француза, лежавшего в траве, на боку. Можайский успел разглядеть юное лицо, большие, расширенные синие глаза и страдальчески искривленный рот. Еще он увидел длинное дуло пистолета…
Выстрела Можайский не услышал. Он почувствовал страшный удар в голову, отдавшийся во всем теле, и вдруг солнце затмилось.
Француз выронил пистолет и засмеялся лающим, похожим на рыдание смехом, он увидел, как проскакавший мимо него офицер, будто мешок, вывалился из седла. Красавец конь, казавшийся золотым под лучами солнца, отбежал в сторону, остановился и стал ловить губами высокие, еще не скошенные стебли.
…Егеря, действительно, в ту ночь ночевали в «доме с красной крышей». К шести часам вечера в замок приехал Ермолов. Он спросил о Можайском. Раненый генерал-майор Удом сказал, что к нему в самый разгар боя приезжал от Ермолова адъютант и тут же ускакал обратно к Алексею Петровичу с донесением. Однако в штаб-квартиру Можайский не прибыл.
Из замка выносили во двор и в сад убитых. Клали отдельно французов и русских. Русских — офицеров и солдат — тоже клали врозь. Штаб-священник собирался их отпевать в отдельности.
— Отец Иона! — громовым голосом закричал из окна Ермолов. — Всех вместе отпевайте! Все вместе войдут в царствие небесное!
Этот окрик Ермолова заставил задуматься Слепцова. Он вспоминал горькие слова, сказанные ему Можайским на бивуаке: «Мы говорим об убитых только из нашей среды, как будто, кроме господ, никого не убивают в сраженьи…».
У него сжалось сердце, и он вздохнул о своем друге.
Слепцов два раза прошел мимо убитых, заглядывая в лица. Можайского не было среди них. Он почти столкнулся с высоким человеком в вольной одежде и не сразу узнал в нем Волгина.
— Федя, — горестно сказал Слепцов, — верно, нет на свете Александра Платоновича…
И он смахнул со щеки слезу.
— Дмитрий Петрович, дозвольте взять двух солдат поискать в поле, пока светло.
— И я с вами пойду, — сказал Слепцов.
Они взяли двух егерей, захватили фонари и вышли за ограду.
Спускался холодный вечер, вокруг все пропахло горьким пороховым дымом. Санитарная фура с раздирающим уши скрипом выезжала из ворот. У самой ограды ратники копали братские могилы.
Слепцов, Волгин и солдаты бродили по склону холма, пока не стемнело. Волгину было страшно глядеть на окровавленные, скрюченные, застывшие тела. Их лежало много — сотни, а может быть тысячи.
Где-то вдали мигали огненные языки факелов. Было это у оврага, где лейб-казаки отбили атаку французских кирасир. По обычаю своему казаки не оставляли на поле сражения убитых товарищей, а уносили тела, чтобы предать погребенью.
Надежда еще теплилась в сердце у Слепцова. Но вот угас багровый закат, поднялся ветер, и свист его мешался со стонами умирающих…
— Пойдем, — наконец сказал Слепцов, — скоро ночь…
Они было повернули назад, но тут послышался конский топот, кто-то шагом проехал мимо них. И вдруг Слепцов услышал яростный крик Волгина:
— Стой, стой, говорят!..
Он побежал за всадником. Это был солдат.
— Дмитрий Петрович, да это ж наш Сулейман…
— Сулейман и есть! — удивился Слепцов. — Слезай, солдат. Откуда у тебя этот конь?
Испуганный солдат рассказал, что ему приказано собирать амуницию, конь же бродил по полю.
— …А зачем коню пропадать? Такому коню цены нет. И сбруя на нем дорогая…
— Ладно, — сказал Волгин, — веди туда, где нашел коня.
Совсем стемнело. Волгин достал огниво. Зажгли фонари.
— Зачем такому коню пропадать… — бормотал солдат. — Ему цены нет…
Волгин наклонялся над распростертыми телами, заглядывая в лица мертвых. Слепцов молчал, ежился от холода и поглаживал бока Сулеймана.
— Здесь, — хриплым голосом сказал Волгин, — глядите…
Слепцов увидел белокурые волосы, знакомый высокий лоб, запекшуюся кровь в волосах. Он расстегнул мундир Можайского и припал ухом к сердцу.
— Дышит… — наконец сказал Слепцов.
Волгин поднял Можайского. Они положили его поперек седла и, придерживая тело, медленно пошли по полю. Солдат вел за повод Сулеймана.
«Тут где-то за деревней должен быть перевязочный пункт», — подумал Слепцов.
Так оно и было. Они довезли Можайского до деревни Госса и сдали на перевязочный пункт лейб-гусарам. Волгин остался при Можайском. Слепцов на том же Сулеймане вернулся в замок Стольберг. Все окна замка были освещены. Взбежав по лестнице, он очутился в ярко освещенном театральном зале. То, что он увидел, ошеломило его.
Зал был полон. Офицеры — егеря, гренадеры, гусары — сидели на полу, на барьерах лож. В аванложе, под балдахином, сидели Ермолов и генерал Удом.
На сцене два молоденьких адъютанта разыгрывали на память «Федру» Расина. Федру изображал красивый, с тонкими девичьими бровями Мансуров, Тезея играл адъютант генерала Удома Лёва Батенин. «Федру» он знал наизусть, но беда была в том, что он заикался.
— Терамен! Вот Терамен! — закричал Ермолов, показывая на Слепцова.
Не сказав ни слова, Слепцов поднялся на сцену и начал монолог Терамена.
Странные были времена, странные нравы. И это не фантазия романиста, а свидетельство современников.
Ночью Ермолов вспомнил о Можайском и приказал позвать Слепцова. Ермолов писал реляцию о взятии штурмом «дома с красной крышей». «Успехом сего дела обязаны мы доблести егерей генерал-майора Удом, овладевшего центральной позицией французов на левом фланге…»
В эту минуту он увидел перед собой Слепцова.
— Забыл тебя спросить, где бедняга Можайский? Жив?
Он выслушал рассказ Слепцова и, узнав, что Можайского сдали на перевязочный пункт к лейб-гусарам, вспомнил:
— К лейб-гусарам государь послал самого Виллие… Съезди к Якову Васильевичу, поклонись от меня и скажи, что верю в него, как в бога… Жизнь человеческая в его руках. Еще скажи, что мне дорог молодой человек, пусть сделает, что может…
В тот же час неутомимый Слепцов отправился в деревню Госса. Он помчался туда на том же Сулеймане, позади на взмыленном коне скакал неразлучный со Слепцовым его вестовой Кокин.
Чуть забрезжила заря. В дымке предутреннего тумана расстилалось перед ними поле битвы.
Слепцов торопился, он знал, что с первыми лучами солнца вновь начнется сражение. Еще не ударила первая пушка, вокруг была тишина. Издали доносился невнятный гул — то передвигались большие колонны войск.
Слепцов и Кокин примчались в деревню и у первого встречного, военного лекаря, спросили, где им искать генерал-штаб-врача гоф-хирурга Джемса Виллие, Якова Васильевича, как его величали. Имя генерала Ермолова слишком много значило, и Слепцова тотчас проводили к нему.
Слепцов застал его на крыльце дома, где разместился перевязочный пункт. Виллие, без мундира, в расстегнутой на груди сорочке, мыл руки. Вода в ведре была красной от крови. Слепцов стоял, ежась, и с опаской поглядывал на двери. Оттуда слышались стоны и похожие на вой рыдания.
— Операцию поручику Можайскому делал доктор Гинефельд, немецкий хирург, очень искусный. Погодите, господин ротмистр…
Виллие вытер руки, перебросил через плечо полотенце и, позвав с собой Слепцова, вошел в дом пастора, дверь в дверь с домом, где был перевязочный пункт.
На диване, под вышитой крестиками картиной в дубовой раме, спал пожилой немец с седыми баками. Он открыл глаза, пошарил кругом, нашел очки и с удивлением посмотрел на Виллие.
Виллие заговорил с Гинефельдом по-латыни. Слепцов хотя и учился латыни, но по лености немного успел. Потому он терпеливо ждал, пока кончится разговор.
— Поручик ранен пулей в голову, — наконец сказал Виллие Слепцову. — Доктор Гинефельд вынул раздробленные кости, а также кусок сукна от фуражки, попавший в рану…
И, поглядев в полное недоумения лицо Слепцова, добавил:
— Вряд ли будет жив… Впрочем, я сам посмотрю.