Книга: Глаголют стяги
Назад: XXV. ЗИМА В ЛЕСАХ
Дальше: XXVII. РОГНЕДЬ

XXVI. ПО СЕВЕРЩИНЕ

В день едут по красному по солнышку,
В ночь едут по светлому по месяцу.
Если пьяными свадьбами и братчинами и ссорами жестокими из-за дани шумели все лесные посёлки, то тихо-тихо было в до конька занесённой снегом избушке деда Боровика. Стареть он совсем остановился — только волосом все менялся, который из белого жёлтым делался, а потом и впразелень ударял.
— Да что ты, дед? — спрашивали его не раз удивлённые посели-родичи. — Ровно ты и помирать уж не будешь?!
Дед добродушно смеялся:
— Зачем мне помирать? — шамкал он. — Я ещё поживу. Я все легше да легше делаюсь — только что вот не летаю…
С ним по-прежнему жил Богодан. Он уже подрос, на верхней губе его уже пушок показался, и по-прежнему глубоки и загадочны были его тёмные, как лесные озера, глаза, и по-прежнему не любил он ронять слова зря. Старики его привезли ему как-то в гостинец из Чернигова гусельки непыратые, и Богодан навострился играть на них. И так у него выходило все звонко да нежно — точно вот капель играет весенняя! Дед в нём души не чаял: Богодан перенимал его вещьство тайное с великой охотой и тщанием и силами вещими души своей умилял, а иногда и пугал старика. Жила с ними в уголке за печкой и Дубравка. Она была по-прежнему не в себе: то была она баба как баба, работала что следует, говорила разумным порядком, а то вдруг вспомнит точно что, забеспокоится и давай повсюду бегать и везде заглядывать: Ядрея своего все ищет… А потом грохнется о мать-сыру землю, да в слёзы, да и лежит, мучится… В лесную избушку убежала она от преследований Ляпы, который подстерегал её везде, и здесь жила за стариком как за каменной стеной. Она обшивала обоих, обмывала, варила им еду. И тишь стояла в избёнке, точно никто в ней и не жил… Только когда Богодан гусельки свои возьмёт да играть начнёт — тогда Дубравка бросала всякую работу и, облокотившись, не сводила глаз с Богодана и слушала, слушала эти звонкие, нежные, как вешняя капель, звуки ненасытимо…
И каждый год, как только пригреет солнышко землю, как только дохнут впервые теплом из могилок родители, и брызнет иголочками на красных горках первая травка, и проснутся на Десне берегини-русалки, старый Боровик с Богоданом пропадают из избы целыми днями и ночами. По обогревшимся посёлкам звенят повсюду детские голоса:
Весна, весна красная,
Приди, весна, с радостью,
С радостью, радостью,
Великою милостью:
С льном высокиим,
С корнем глубокиим,
С хлебом обильныим!

А то по луговинам обтаявшим рассыплются, на коньки залезут и как пичужки звенят оттуда:
Солнышко-вёдрышко,
Выгляни в окошечко,
Твои детки плачут,
Пить-есть просят…
Солнышко, покажись,
Красное, улыбнись!..

И действительно улыбалось им солнышко, улыбался и дед Боровик в зелёную бороду свою, а Богодан, тот все тянет от людей дальше, в лесные трущобы, туда, где человеком не пахнет и где поэтому слышнее вещие голоса земли, голоса богов.
И по-за околице проходят они неторопливо, все примечая, к могучему дубу над Гремячим ключом. На ветвях дуба тихо покачиваются повешенные холсты, полотенца шитые, рубашки — то бабы понавешали для русалок в прошлогодний семик, в навий великий день. Русалки — голые, и грех не пожалеть, не приодеть их. И сколько раз видал их тут Богодан, белых, нежных, прозрачных, как они по ветвям качаются, аукаются и манят его за собой с улыбками загадочными… А от дуба овраги шли угрюмые, поросшие вековыми деревьями и папоротником вещим, перед которым бессильны злые духи, который отпирает любой замок, открывает всякий клад и даёт человеку возможность невидимкой войти в опочивальню любой красавицы… Посели и заглядывать сюда боялись, а дед с Богоданом и тут как дома были…
Тут Богодан и лешего не раз видал — остроголовый такой, мохнатый, в уровень с деревьями. Он любит качаться на деревьях, он свищет и хохочет так, что на многие вёрсты слышно. Он стонет, мяукает, трещит, плачет ребёнком, шумит лесным потоком. Все зверьё лесное находится под его покровительством, но особенно жалует он медведя и зайца. Он любит всякое озорство: собьёт путника с дороги, заведёт в трясину, в сугробы, и ржёт, радуется. А то волком оборотится, филином, мужиком прохожим, тропой незнамой прикинется, деревом засохшим, чем хочешь… Но если задобрить его, он добрый делается, ласковый: за пастуха стадо пасёт, охотнику в его деле помогает. А осенью, как лист спадёт, и леший спать ложится, то перед сном бесится, ломает деревья, зверей без милости…
Так, медленно, все примечая, оврагом доходят оба до речки лесной. Десна, та светлая, ласковая, текущая и за собой манящая в неизвестное, а эта лесная речушка точно ожерелье какое из чёрных жутких омутов, которое какой-то бог бросил в глушь лесную. Над ней веяние жизни иной особенно приметно, и душу человека, сюда забредшего, охватывает жуткий холодок, и чудится ему, что со всех сторон из чащи на него смотрят таинственные, жёлтые, круглые глаза духов неведомых… Но Богодану тут особенно любо было. Тут, склонившись к какому-нибудь тихому, тёмному омуту, он видел изукрашенные хоромы водяного и жены его царицы-водяницы. Сам водяной был нагой старик с большим брюхом. Волосищи на голове и в бороде длинные, зелёные, а брюхо поясом из трав подводных перехвачено. Иногда слоняется он и по земле, оборачиваясь мужиком, но тогда смысленные люди узнают его по мокрым полам кафтана. С левой полы вода каплет, а где сядет — мокро делается. Живёт он в омутах богато. Скотины у него сколько хочешь — из той, что утопилась как-нибудь. Ежели его хорошенько угостить, он может загнать в невод сколько угодно рыбы. Днём он спит в своих палатах подводных, а ночью, с закатом солнца, разгуляться выходит. Очень любит прокатиться верхом на соме. А то начнёт, озоруя, ладонью по воде звонко хлопать. Если вода в реке вдруг завертится, запылит — это опять водяной свои штуки разделывает. Просыпается он после зимы в ледоход, и тогда рыбаки возливают ему масло, а посели свинью чёрную приносят, а осенью, на прощанье, дарят ему гуся и только после этого и сами начинают гусей есть…
И любо всё это было деду и Богодану, и не было в этом ничего страшного: все живое, все святое, все радость. Все — огромный, бесценный дар богов пресветлых…
И вот все трое сидели они в крохотной избушке своей, занесённой снегом до конька. По крыше виднелись следы волчьей стаи, лазившей там ночью. Под потолком травы всякие веничками сухими висели. Дед на печи дремал своей лёгкой старческой дрёмой, которая позволяла ему все видеть, все слышать, все чуять. Дубравка, исхудавшая, но по-прежнему пригожая и огневая, тихонько пряла у оконца, а Богодан вязал сеть рыбачью и слушал в стене червячка: «Тик-так… тик-так… тик-так…» — и гадал, что это означать может, и тёмные глаза его были как лесные озера… И часто останавливались они на милом лице Дубравки, и тогда он, незнамо почему, весь каким-то огнём загорался незримым, и сладким, и мучительным, и ему становилось душно, и грустно, и одиноко…
И вдруг дед очнулся.
— Едут какие-то… — прошамкал он.
Действительно, по звонкому лесу слышались голоса людей, фыркание коней и брязг оружия. Дубравка прислушалась, забеспокоилась, заметалась и, накинув шубёнку овчинную, бросилась вон. Вышли и дед с Богоданом. По лесной дороге ехали гуськом всадники. Впереди всех, насупившись, ехал туча тучей какой-то великан. То был Муромец. Он был недоволен: только было вышли они всей дружиной из Борового, как к дороге огромная тура вышла, рогатая, с бородищей до колен, и остановилась, глядя на дружину: конных зверь лесной не опасается нисколько. Муромец ехал передом. Он так и ахнул: ну и зверь!.. Таких у них в муромских лесах и не видано… Схватился он за лук, наложил стрелу и — хрясь, лук пополам!.. Опять не поостерёгся… Он осерчал, нехорошо, по-суздальски, выругался и швырнул обломки лука в сугроб. Дружина захохотала, а тура поскоком в лес подалась…
И Дубравка, схватив за колено Муромца, впилась своими горячими глазами в его обындевшее, с сосульками на усах лицо, но сейчас же бросила его, к другому всаднику перебежала, и перебрала так всех до единого, и вдруг с плачем великим пала она в снег и забилась, как подстреленная стрелою лебёдушка. Дружинники с удивлением сгрудились на узкой лесной дороге.
— Что такое? — спросил князь Володимир. — Что с ней, дед?
— Не замай, не замай её… — прошамкал старик. — С горя бабочка ума решилась… Не замай… Отойдёт помаленьку. А вы чьи такие будете?
— Киевские… — засмеялись дружинники на простоту лесовика. — То князь на полюдье едет…
— Сам князь? — удивился старик. — Вона что!.. Ну коли так, погоди, княже, и я тебе дары дам… Погодь маленько…
Богодан, склонившись над рыдающей Дубравкой, истово шептал какие-то слова над ней, и она потихоньку стихала.
— А хороша бабёночка-то!.. А?.. — говорили промежду себя дружинники. — Что бы вот старик её нам в дар принёс!.. Разве забрать в торока?..
— Не замай… — нахмурился Муромец. — Они тебя не трогают — и ты не вязни…
— А я бы приторочил… Ты, малой, отдал бы нам бабочку-то… — обратился Тимоня Золотой Пояс к Богодану. — Мы бы вам со стариком хороший выкуп дали…
Подросток поднял на него свои тёмные глаза.
— Не скаль зубы попусту… — сказал он, с удивлением чувствуя в сердце точно укус змеи. — Может, ты и до ночлега живой не доедешь, а плетёшь незнамо что…
Дружинники почувствовали в этих простых словах угрозу и смутились: они догадались, на кого они наехали… И напали на Тимоню… Но в эту минуту дед Боровик своей дробной походочкой вышел из избы и подошёл к Володимиру.
— Ну, вот тебе и от меня дань, княже… — прошамкал он. — В этом вот мешочке — смотри, не спутай только, — хорошая травка от кумохи или, кто зовёт её, от трясовицы… А эта травка для княгинюшки, ежели дитенок ночью спокою не даёт, — пущай положит ему в изголовье, и все гоже будет… А здесь — стрелы громовые: ежели в бою рану получишь, то поскобли стрелку ножом и песочком, что наскоблишь, рану и присыпь: враз затянет… Вот… А эти вот два мешочка тебе да княгинюшке на шее носить: от дурного глаза помогает гоже…
— Спасибо, дед… — сказал Володимир. — И чем только мне отдарить тебя?
— Ничего мне, княже, не надобно… — ласково усмехнулся дед. — Я много, много тебя богаче!..
Дружинники смущённо переглянулись: ох, и к добру ли уж наехали они на ведуна?!
— Ну, поезжайте своей дорогой… — сказал старик. — А нам вот бабочку прибрать надо. А приедете ещё когда в наши леса, опять к старому Боровику заезжайте. Ничего…
Дружинники молча вытянулись по узкой между глубоких сувоев дороге. За ними обоз их заскрипел по снегу. И брязг оружия, и фыркание коней, и голоса постепенно стихли в глубине леса, и снова стало всё тихо, торжественно и умильно.
Ибо тишина — это и есть голос пресветлого Сварога, Бога богов…
Назад: XXV. ЗИМА В ЛЕСАХ
Дальше: XXVII. РОГНЕДЬ