Двадцатая глава. КОСТРЫ
Накинув на плечо старенький переметный мешок, обзаведясь посохом, Мартирос пошел дорогой, предназначенной ему в Мецопском монастыре.
Сед, невзгляден, соблазна для пленения он не являл, потому путь ему выпал в сторону больших Тимуровых дорог, где воинствовали завоеватели.
Его обетом было, когда выпадет случай, помогать своим людям: раненого ли поддержать, ребенка ли укрыть от гибели, вызволить ли человека из плена, искать обездоленных и всюду свершать благое деяние в тяжкую пору бедствия.
Монастырь и возглавил этот тихий, незаметный подвиг народа, когда ни властители, ни витязи не могли собрать сильного воинства для обороны, ибо вся Армения была разорвана на мелкие области, а народ — разобщен.
Лишь монастыри, подавая друг другу весть по узким горным тропкам, ободряли отважных, собирающихся небольшими братствами для отпора мечом, привечали немощных и детей, укрывали ищущих убежища, принимали на сбережение скарб ремесленников, сокровища владык, достояние старцев, достаток купцов, поклажу воинов, пожитки бедняков, всякое насущное имущество, какое кто смог спасти от разорителей и злодеев. Отдав это монастырю на сбережение, разные люди уходили каждый своим путем: сильные на борьбу, хилые — за милостыней, купцы — на поиски прибытка, старцы творить добро, Мартирос шел творить милосердие.
Светло, словно только что в бане вымыто, розовело его старческое лицо сквозь реденькую, жесткую седину.
Ноги в мягких постолах ступали бесшумно. Лишь посох изредка постукивал о камень.
Он спускался с гор в долину, сокрушенно глядя на пустые, разбитые, разбросанные, как глиняные черепки, остатки селений. На ямы землянок, куда рухнули обветшалые кровли.
Лишь кое-где, непонятно как, уцелели немногие домашние птицы, взлетавшие или убегавшие в тень камней, едва чуяли на себе взгляд прохожего странника.
Среди одного из пустырей к нему пристала молодая серая собака. Долго принюхивалась к его следу, осторожно преследуя старика.
Оба были бездомны и голодны.
Она освоилась, свыклась с Мартиросом, присмирела и долго бежала рядом. Но, не доходя до одного из селений, вдруг взвизгнула и сгинула. Мартирос задумался и прилег в канавке, высматривая, нет ли кого живого среди руин.
И живые оказались: из-за полуобвалившейся стены появились трое воинов и шажком поехали стороной.
Собака сослужила Мартиросу — остерегла. Но больше не показывалась, и он ушел один. Если бы собака не приставала к нему, не плелась возле него, теперь он, может быть, и не заметил бы, насколько он один среди селений без населения, в сени садов без садовников.
Он шел и шел по умолкшей, опустелой земле.
Когда утомлялся, он поворачивался к Арарату, который казался ему мирным, усталым буйволом, прилегшим во дворе своего хозяина — своего народа, готовым в заветный час по зову хозяина встать на ноги, чтобы заново пахать, передвигать тяжести от края до края и по всем дорогам Армении влачить соху или арбу, отяжелевшую от доброго урожая.
Идя, Мартирос приговаривал:
— Сбудется. Сбудется!..
И силы возвращались, ибо Арарат, родной Масис, напоминал старику о годах молодости, напоминал, что Мартирос здесь у себя дома, с колыбели здесь у себя дома. И шишковатые намятые ноги ступали тверже.
Мартирос перешел перевал, и другие горы родины поднялись и заслонили гору Арарат. Зашумели другие ручьи. Потекли иные реки. Даже у земли здесь был иной цвет: камни вдоль пути громоздились то багряные, то черные, словно их окровавили вражеские мечи, опалили костры нашествий.
Однажды, перейдя гору, Мартирос вышел со своей узкой стези на большую горную тропу и увидел, как извилисто она опускается в долину, кое-где нависая над пропастью, кое-где отклоненная от бездны кустарниками, уже обагренными заморозками.
Неширокая горная тропа, усыпанная пыльными камушками, утоптанная стадами, которых прежде так много паслось среди этих гор… Бывало, этой тропой много караванов шло к перевалу, издалека неся вьюки и на Азербайджан — в Шемаху, в Дербент; и на Иран — через Марагу и Тавриз в Фарс, в Хорасан…
Ныне она лишь копытами конницы избита: ею прошел Тимур, скачут его гонцы, идут его воинства. Теперь надо было сторожиться, беречься нечаянных встреч… Но короткий осенний день истекал, и в эту пору к перевалу никто не поднимался. Никого не встретив, Мартирос уже в сумерках вышел к селенью, покинутому хозяевами, но занятому заставой Тимура. Надо было миновать недоброе место стороной и в ночной тьме.
Вдруг старика кто-то толкнул под колено. Чуть не споткнувшись от неожиданности, он оглянулся, и на сердце его потеплело: несколько дней побродив где-то, его догнала, узнала и приветствовала бродячая собака.
Она перед ним ударилась грудью оземь, вскочила и смело пошла впереди. Он, радуясь этой встрече, сам почувствовал в себе больше твердости, смелей поднялся с тропы на крутой откос, чтобы миновать заставу.
Со двора караульни долетали резкие окрики стражей и глухой гул множества людей. Ему почудились армянские слова.
Мартирос вслушался. Занятые чем-то во дворе, стражи отсутствовали на дороге. Он перебежал ее и вышел по другую сторону двора. Темнота сгущалась. Теперь лишь собаки могли его приметить среди камней и кустарника.
Он поднялся с камня на камень по откосу горы, и двор оказался внизу. Но тьма мешала разглядеть там что-либо.
Навык горца помог ему, находя в темноте опору ноге, почти по отвесной скале спуститься к невысокой стене двора, сложенной из камней.
Мартирос ступил на плоский верх стены и у своих ног увидел людей, заполнявших весь двор. Они переговаривались между собой тихо, но голоса их, сливаясь, порождали тот глухой гул, который и привлек сюда Мартироса. Он вслушался: речь была армянской.
Старик лег наверху ограды, грудью прижавшись к камням, и вскоре, свыкнувшись с темнотой, неподалеку от стены различил нескольких человек, сидевших тесным кругом и тихо разговаривавших.
Мартирос прополз ближе к ним и тихо позвал. В замешательстве там смолкли. Он негромко повторил:
— Армянин зовет вас. Не бойтесь.
Крадучись, люди придвинулись к стене. Если бы те подняли руку, а Мартирос опустил бы свою, их пальцы соприкоснулись бы.
Он услышал, что это пленные мастера, собранные вокруг Вана и в Карсе. Есть люди из Арзрума и Ахлата. Каменщики и зодчие, серебряных дел мастера и резчики, кожевники и ткачи. Их собрали при взятии городов, оторвали от множества пленных и теперь направляют через Азербайджан и через Иран в города Тимура — в Бухару или Самарканд.
— Длинна дорога!.. — сказал Мартирос.
— Кто ее выдержит?.. — безнадежно откликнулся собеседник.
— А кто и выдержит, не на праздник придет.
— Что же делать? Уйти некуда. Было б куда уйти, перелезли б эту стену и разошлись бы: охрана невелика. Да куда перелезть-то? Везде догонят. Потому нас и не сильно охраняют — на четыреста пленных два десятка конных стражей.
— Кто у вас старший?
— У нас, у семнадцати человек, у ткачей, старший — Ованес.
— Это я, — объяснил плохо различимый в темноте высокий старик.
— По голосу слышу — ты не молод. По росту сужу — не слаб, не согбен. Подойди поближе. А вы, братья, отойдите.
Когда старики остались вдвоем, Мартирос сказал Ованесу:
— Ваш путь пойдет через Марагу, когда свернете на Тавриз. Перед Марагой ли, минуя ли ее, на ночлеге ли, при другом ли случае, уходите. Скройтесь. В камнях ли, в ямах ли, в любой щели. А ты, или другой верный человек, улучи время, прикинься нищим, убогим, кем можешь. Иди на базар. Там в Медном ряду у Купола Звездочетов ищи лавку литейщика. Он старик. Запомни имя — Али-зада. Запомнишь?
— Али-зада. Литейщик.
— Купол Звездочетов…
— Купол Звездочетов… Али-зада…
— Скажешь ему: хозяева своей земли хозяевам своей земли кланяются.
— Хозяевам их земли?..
— Покупай у него что-нибудь, разглядывай. Милостыню ли проси; как можешь, стой и расскажи ему, сколько вас. Он покажет дорогу. В горы ли, еще ли куда: ему видней.
— А там ли он? Люди в наше время…
— Старик всегда там. Не тот Али, с которым я был братом лет пятнадцать назад, — другой Али сидит. Но Али-зада, литейщик, всегда на своем месте.
— Да он, видно, азербайджанец. Мусульманской веры…
— Это его дело. Я тебя посылаю не в мечеть, а на базар.
— Понял тебя. А ты кто?
— Раб божий. Запомни мои слова.
Мартирос спрыгнул. Камень ограды скатился из-под его ноги и застучал.
Большие черные псы, захрипев недобрым лаем, кинулись к Мартиросу.
Очнувшийся страж верхом на коне поскакал на голос собак и, вглядываясь во тьму, крикнул:
— Кто там?
Мартирос потянул из-за пояса нож, понимая, что, если и отобьется от одной собаки, другая его свалит. С другой справится, а там еще есть, и следом за ними — страж на коне.
Вдруг на хриплый лай в ответ раздались визги и шум грызни. По вою слышно было, что собаки схватились насмерть. Но их визг откатился куда-то в сторону гор. Страж отстал от собак и вернулся в караульню.
Мартирос понял, что это его приблудная собака отважно встретила стаю сторожевых псов и одна против всех кинулась на них.
«Человеку и то урок! — подумал Мартирос, тревожно вслушиваясь. — Что же теперь с ней будет?»
Растерзали ли ее сторожевые псы, сбили ли ее со следа, но Мартирос больше уже не видел ее: она явилась на исходе этого дня, казалось, лишь затем, чтобы сослужить ему последнюю службу.
На рассвете он увидел, как подняли и погнали дальше, в незнаемую даль, его пленных собратьев. Он приметил высокого старика. С плоским лошадиным лицом, весь устремленный вперед, он нетерпеливо, словно что-то разглядывал там впереди, высоко нес голову, не замечая никого ни из тех, кто плелся с ним рядом, ни стражей, восседавших на острых седлах, вздымая хвостатые пики.
Стражи… Их белые шапки сходствовали с тоурменскимя, каких много бывало в Армении в прежние годы, но лица у всех стражей, желтоватые, с маленькими, узкими, как черточки, глазами, не напоминали ни одно из рослых и мужественных тоурменских племен.
«Кого только не приволок с собой этот Хромец!» — подумал Мартирос.
Днем он увидел большое шествие женщин, которых гнали отдельно от мужчин.
Их сопровождало несколько воинов на маленьких бойких лошадях. Под одним из дюжих воинов, то и дело радостно запрокидывая голову, шел пегий конек, трехшерстный, с белыми, как тело, губами, степной монгольский конек.
И такой конь не в диковину был на этих дорогах — столько монголов прошло здесь, топча землю, не ими возделанную, разламывая города, не ими воздвигнутые, губя жизни, не ими рожденные…
Женщины шли в синих одеждах под черными покрывалами. Выгоревшие на солнце, пропыленные, стали серы эти покрывала. Серы были и лица пленниц.
Шли понурые, усталые от слез и жалоб. Одни — прихрамывая на разбитых ногах, другие — упрямо ставя непослушные ноги, напрягаясь, чтобы идти по дороге, которая не сулила им ни покоя, ни радости.
Он не сразу уловил, что за ласковый, с детства знакомый гул сопровождает их.
Заслонившись кустарником, прислонившись к камню, он слушал, и, когда они проходили мимо, совсем неподалеку от него, когда уже видны были их глаза, устремленные вперед, но взирающие не на дорогу, а на нечто видимое лишь им одним, на ту мечту или на ту жизнь, что была, цвела, но рассеялась, как рассыпаются отцветшие одуванчики, Мартирос услышал и слова песни:
Ты, вода, теки, теки,
Тельце детки облеки…
Сновиденья над тобой,
Детке тишь да покой…
Баю-бай. Баю-бай…
Злой, уйди, не обижай.
Отойди, уйди, кто зол;
Пропади его осел…
Баю-бай…
Колыбельную песню пели они. Древнюю колыбельную, которой, бывало, утешали и убаюкивали их самих, и матерей, и дедов их…
Остались ли их дети в покинутых домах, когда разрушены их семейные очаги?.. Не прижмутся к их груди детские губы. Не вскрикнет от счастья дитя, встречая их у порога… Черный порог неволи, чужая земля впереди.
Они проходили мимо, серые от пыли, от скорби, под низко опущенными покрывалами.
Они шли на перевал. Мартирос пошел в долину.
Он еще проходил предгорья, когда увидел дым. Насторожившись, но ускорив шаги, он вышел к расселине, где на обрыве стоял древний храм, именуемый Сурб Киракос, куда в детстве Мартирос приходил однажды с бабушкой на богомолье.
Вокруг храма стоял небольшой конный отряд — десятка два всадников. Они привалили к дверям груду хвороста и жгли его.
Племя уже карабкалось по дереву дверей, дым полз по камням портала, поднимался к карнизу и, обволакивая купол, растекался по ветру.
Утром того дня монахи и уцелевшие жители соседних селений погрузили на арбу монастырскую утварь, несколько книг, два или три старинных ковра, побуревших за долгие годы от дыма очагов или от дыхания нескольких поколений, владевших ими. Надо было это имущество убрать в горы, ибо хранить его в тайнике становилось трудно: завоеватели обжились в этой долине и могли нашарить тайник.
Буйволы поволокли арбу, а люди пошли поодаль, приглядывая за дорогой, пока возница торопил медлительных буйволов.
Арба скрипела. Буйволы, вскидывая к небу влажные ноздри, напрягались, когда под колеса подворачивались камни. Возница не решался кричать им те привычные слова, которых слушались буйволы.
Они дошли бы до знакомых ущелий, откуда, разделив между собой кладь, люди поднялись бы в недоступные кручи, к тем каменным хижинам пастухов на высокогорных выпасах, где не было уже ни стад, ни пастухов, где вскоре разгуляются лишь метели. Они дошли бы: долина позади оставалась пустынной. Но навстречу им показался отряд воинов.
Заметив воинов еще издалека, арбу свернули к одинокому храму Сурб Киракос. Но и воины, заметив арбу и людей, свернули к храму.
Люди выхватили из арбы всю кладь и успели, добежав до храма, затвориться.
Воины застучали по двери остриями копий и саблями. Но крепкое дерево не поддалось.
На приказ отвориться и выйти из бойниц отвечали проклятиями.
Воины притащили к дверям хворост и зажгли.
Буйволы, стоя в упряжи, смотрели печальными красноватыми глазами и тянули к огню свои лиловые губы, обросшие синеватой шерстью.
Мартирос пошел к храму, заметив, что его уже увидели, и, зная повадку завоевателей, он шел своей дорогой, чтобы они думали, будто ему незачем скрываться от них.
Статные, обжившиеся в битвах воины с пренебрежением поглядывали на сутулого кривоногого старика. Он был слаб от усталости и голода, его небритые щеки поросли стеклянной щетиной. А посошок в его руке — не оружие.
Воины, спешившись, поглядывали на Мартироса, уверенно дожидаясь, пока дверь сгорит и храм откроется.
Лошади их, поставленные в стороне, чтобы дым не тревожил их, были наготове. Лишь один воин, в белой шапке, похожий на тоурмена, сидя на корточках, сторожил лошадей, не спуская глаз с горящей двери.
И дверь рухнула, когда Мартирос был неподалеку.
Перескакивая через огонь и угли, откидывая горящие ветки в сторону, воины рванулись внутрь храма, уверенные в себе, ибо не в такие одинокие храмы, а в ворота могущественных крепостей каждому из них случалось врываться с копьем или с мечом в руке.
Но здесь, в узкой двери, их встретил отпор.
Отчаяние — могущество слабых. И этого могущества воины не ждали. Некоторые из них покатились внутрь храма с пробитыми головами, другие отпрянули от дверей, дабы изготовиться к новому приступу, а Мартирос, не помня себя, вмешался в свалку.
Вместе с толпой воинов он ворвался, втиснулся внутрь храма. Люди, разбежавшись по всем углам, прислонившись к стенам, отбивались.
Воины наседали, озлобленные упорством этих безоружных врагов. Но многие из людей успели вырвать оружие из воинских рук или поднять с полу.
Мартирос увидел под ногами бьющихся узел, из которого выглядывала какая-то огромная книга и нитка перламутровых четок.
Старик, кинув посох, ухватился за книгу, оттолкнул плечом воина, отбивающегося от крестьянина, проскользнул между бьющимися и сквозь дым выбежал наружу.
Он побежал к лошадям, хотя тяжесть книги была ему едва по силам. Книга мешала ему вскочить в седло, да и возраст обременял его в эту решающую минуту жизни. Лошадь отшатывалась, когда он пытался одной рукой ухватить поводья.
Наконец он перекинул книгу на седло и, одним рывком садясь в седло, успел поймать падающую книгу.
Лошадь заартачилась, почуяв на себе незнакомую руку, закрутилась, но он стиснул ее бока, ударил ногой, и она, еще кося, понесла его с тяжелой ношей.
Пока он управлялся с лошадью, тоурмен в белой шапке опомнился, что-то крикнул своим и кинулся в погоню за Мартиросом.
Храм стоял над неширокой горной рекой.
Тропа, по которой скакал Мартирос, вскоре свернула на эту реку, потянулась по берегу.
Долго ли он скакал, вспомнить некому.
Воин погони метнул ему вслед копье, но промахнулся. Мартирос, однако, понял, что погоня уже настигает его, и круто свернул к реке, намереваясь перескочить или перебраться вброд на другой берег, ближе к теснинам гор.
Однако стрела пробила плечо Мартироса. Книга становилась непосильной тяжестью для руки.
Еще стрела ударила в спину Мартироса.
Он круто, последним усилием, повернул коня к воде.
Ему бы доскакать до ущелья, сбросить книгу в кустарники, скрыть от нечистых рук…
Но красные круги уже крутятся, крутятся перед глазами. Он видит горный поток. Бьет бока коня, чтоб перепрыгнуть…
И, падая с седла, успевает кинуть книгу в студеную воду, в ледяной крутящийся, крутящийся, крутящийся поток.
Совершилось чудо.
Через сотни лет земледелец, черпая воду в ручье, нашел необычный камень. Камень оказался тяжел.
С трудом поднял его со дна и выволок из воды пожилой крестьянин, хозяин своей большой земли.
Он увидел надпись на верхнем пласте камня. Это была книга! Пропитавшись чистейшей кремнистой водой, книга окаменела. Ныне хранится она в Матенадаране, где собраны все армянские книги, спасенные предками в темные прошлые века. И слова, написанные на ней, не смыло ни водой, ни временем:
«В начале было слово. И слово было богу. И бог был словом!..»
* * *
Тимур скакал по ночной снежной равнине, сопровождаемый Халилем, и поглядывал вдаль на костры, разложенные воинами по улицам холодного Арзрума.
Охрана, отстав от повелителя, удивлялась, когда он вдруг пускал коня вскачь и мчался с таким стремительным порывом, что даже Халиль едва поспевал за ним.
Прижав одной коленкой седло, всей своей тяжестью упершись в левое стремя, Тимур привставал, огромный в своем широком тулупе, а арабский горячий конь казался маленьким под таким седоком.
Тимур гнал его, не давая ни мгновенья для передышки, а чуть замечал непокорство, хлестал. Однажды конь было вздыбился, но Тимур укорил [так] его таким ударом, что скакун тотчас покорился воле всадника.
Огромный всадник в развевающемся треухе, в сгорбившемся от ветра тулупе почти стоял, а конь летел, не видя дороги, следуя малейшим повелениям узды.
Так сперва мчались по еле заметной дороге. Но вскоре Тимур, потеряв ли дорогу, соскучившись ли следовать ею, свернул в поле.
Обмерзшее, оно не было гладким, какие любы ленивым всадникам и глупым коням. Этот конь был умен. Он мчался не спотыкаясь, хотя непривычная ему плетка злила и гнала его, не давая ни мгновенья отдыха.
Так мчался он долго. Наконец Тимур повернул обратно к городу, но скорости не сбавлял.
Охрана давно отстала и потерялась где-то в снежной мгле. Халиль, захлестанный снегом, почти ослепнув от встречного ветра, мог лишь следить за дедом, нигде не успев настичь его.
Халилю было видно, что конь уже иначе выбрасывал ноги на скаку, чем в начале поездки, но дед по-прежнему не давал ему передышки.
Так, стремительно мчась, Тимур взлетел по крутому пригорку к стенам Арзрума и лишь около монастырских ворот сдержал коня. Они проскакали мимо костров, где толпились воины и пахло печеным мясом. Мимо стражи. И въехали в монастырь.
Тимур легко и резво сам соскочил с седла и, отдав поводья подбежавшим воинам, огладил, оглядел, ощупал всего коня. Загнанного, вздрагивающего, отличного коня арабских кровей.
Он прижал ладонь к груди коня. Он погладил взмылившийся, горячий живот. Он пощупал переднюю ногу, пронизанную мелкой дрожью.
Потом посмотрел и Халилева коня.
— Такой же! — сказал Тимур. — А ты его меньше гонял.
Падал медленный, величественный снег.
Раскрасневшийся, повеселевший Тимур подошел к костру.
Халиль спросил:
— Наши крепче?
— У Баязета таких лошадей на всех не хватит. Другие слабей. А и такие наших не пересилят.
— Значит, дедушка, будет Баязет?
— Вселенная не стоит того, чтоб иметь двух хозяев!..
— Значит…
Но Халиль не решился спросить, когда они пойдут на сильнейшего из врагов, с каким только доводилось встречаться Тимуру.
Дед понял его:
— Перевалы закрыты. Видишь, какой снег!
И Халиль понял: поход предрешен. Но время еще не наступило.
Внук шел позади деда, а дед, подойдя к костру, остановился, хотя ему и не было холодно. Задумался, глядя в пылающий хворост.
Может быть, ему мерещились пылающие города, скачущие между пожарищ всадники, битвы, когда пламя с пламенем встречается, зашипев, затрещав, и ветка падает в середину костра.
Снег летел так же мирно, так же тихо, и белые звезды снежинок падали, падали, падали в огонь.
Конец второй книги
Ташкент, декабрь 1958 г.