2
Когда затих яростный порыв вторжения, пора стало осмотреться.
Большое войско ушло из города в стан: в разоренном Дамаске на всех не хватало места. Осталась только стража, умело расставленная по всем слободкам.
При въезде в купеческие слободы поперек улиц нагромоздили перехваты и стражам указали не впускать, не выпускать никого, будь это даже свои полководцы. Тимур ждал от купцов остальное золото, чтоб взамен либо дать им пайцзу на выход из Дамаска, либо оградить их дворы на то время, пока здесь хозяйничают завоеватели. Выходило, что цена медной караванной пайцзы достигла ста тысяч золотых динаров.
Лекарь, сгибаясь под низким сводом кельи, положил Тимуру на незаживающую рану на колене жвачку из кореньев, приглушающую боль. Никакому иному леченью этот давний свищ не поддавался. Перебинтовали узкой шерстяной тесьмой, чтоб грела и вытягивала гной.
Едва боль понемногу затихла, Тимур собрался в Каср Аль Аблак. Но прежде чем покинуть двор мечети, он указал сподвижникам на неотложные дела.
Надо было пока на глазок прикинуть, какова добыча, каковы пленники, велики ли потери.
Тимур, опустив больную ногу со скамьи на скамеечку, которую тотчас подставили под нее, сам сидел на поджатой левой ноге, запахнув простой, невзглядный халат.
А на ковре, по сторонам от его скамеечки, разместились вельможи. И как всегда, чем менее они были грамотны, тем сильнее хотели казаться величественнее, чем менее были значительны, тем более высокомерны.
Как и во всех прежних своих нашествиях, он расспросил о местных мастерах, знатоках своего дела. И о ремеслах, какие тут славнее и добротнее, чем в иных краях.
Шах-Малик, пригнувшись грудью к ковру, запрятав свое лицо в пушистую светлую бороду, прислушивался к ответам, но, не дослушав, перебил говорящего:
— Первейшие оружейники здесь. А нам не гончары нужны, наши гончары не хуже; нам не седельники нужны, у нас свои седла неплохи. А оружейников, равных здешним, нигде нет.
— Оружейники! — подтвердил Тимур. — А кто еще?
Один сподвижник, худощавый, сизый лицом, облизывая толстые влажные губы, хрипло сказал:
— Искусники по драгоценностям. Исстари. Тут они умеют! Редкостно.
— Было б золота вволю! — ответил Тимур.
Он велел забрать и спросить старосту оружейников о всех мастерах, их учениках и о семьях их — велико ли число всех.
— Их там каравана на три! — хозяйственно объяснил Шах-Малик, всегда успевавший раньше других разузнать о главных новостях в городе.
Тимур приказал окружить оружейные ряды на базарах со всеми оружейнями. И собрать всех мастеров со всеми подмастерьями.
Он приказал наладить немедля три каравана на Самарканд. Дать главе каравана большую пайцзу на сквозной путь через все завоеванные земли, чтоб пошел караван не только с оружейниками, а и со всем их снаряжением и заготовками. А у кого есть семьи, чтоб везти их с семьями. И чтоб единого дня не медлили. А ряды со всеми горнами захватить сейчас.
— Пока там не попрятались! — объяснил он. — Живо!
О том, как распределить пленников, как разделить обычную добычу между воинами, как передвинуть стан за городом на более здоровое место; о том, где пасти табуны несметного множества лошадей и верблюдов, — коротко, ясно он спрашивал о том, и ему отвечали.
Полководец не может только руководить битвой, ему надо быть хозяином, чтоб в силе и в холе находились те, кем он руководит, — и воины, и кони.
Он было присел на камень под навесом для недолгого разговора, а времени прошло много, пока наконец он дал знак, чтобы ему помогли надеть поверх будничного халата столь же ничем не приметный чекмень и посадили на носилки.
Носилки крепкие, высокие, обитые красным сафьяном, привозным сафьяном от татар с Волги, называвшимся по старой памяти булгарским. Тимуру такой сафьян нравился. Он приказывал обивать им седла, шить мягкие туфли, красные или зеленые, а также красно-зеленые — из узких лоскутков вперемежку. Туфли получались пестрые, и он надевал их, отправляясь в баню или в гарем.
В тот день на нем были тоже мягкие глубокие сафьяновые полусапожки, не стеснявшие больную ногу.
К краям кресла сафьян прибили гвоздями с большими золотыми шляпками. Червонное золото поблескивало на солнце. Тимур, сев среди такого блеска, казался темней, беднее.
Вельможи расступились, склоняясь в знак повиновения и преданности, когда воины ловко, легко подняли кресло и понесли к широко распахнутым воротам.
— Сумели ворота открыть! — сердито сказал Тимур. Сказал никому, сам себе, и потому никто ему не ответил.
За воротами Тимура ждала свита, чтобы парадно и достойно проводить Повелителя через город во дворец Аль Аблак.
Пойти пришлось не кратчайшей дорогой, а в обход развалин, пожарищ, еще дымящихся, чадящих угаром и мертвечиной.
У кладбищенских ворот, где бился Содан, когда войско Тимура ворвалось в Дамаск, родные искали тело Содана среди павших. Он был росл и черен, приметен. Но тело его не нашли. Оттого ли, что много павших, оттого ли, что в последние минуты Содан успел скрыться. Для новых битв.
Когда пересекали широкую ровную улицу — Прямой Путь, которую называли и Большой Дорогой, а запросто говорили еще проще — на Прямой, — Тимур заметил, сколь она изменилась.
Обгорелые, почернелые стены караван-сараев, их сводчатые ниши, бойницы над воротами, словно каждый такой постоялый двор мог стать крепостью внутри города, — все было закопчено, разбито, затоптано.
У входов уцелевших рабатов толпились воины, понуро стояли ряды заседланных лошадей. На месте иных рабатов торчали балки или нависшие над развалинами остатки кровель.
На месте, где теснились ряды лавок, тоже громоздились рухнувшие кровли, провисшие потолки, обгоревшие стены. Остатка сгоревших товаров нигде не было видно: сгорели лавки, начисто опустошенные, — все, что можно было взять, все было взято, а что замечали невзятого, воины бесстрашно выхватывали из огня.
В двух или трех местах среди недогоревших досок и опаленных камней виднелись останки книг.
Книги не только вмещают человеческие мысли и раздумья — они делят и судьбу мыслителей. Завоеватель равнодушно взирает на их гибель, а чаще нарочито бросает их в огонь.
Книги горели, когда богословы и проповедники, уничтожая язычество, положили на костры вдохновенье языческих поэтов.
Книги горели, когда человечество встало на защиту разума и выбросило в огонь богословие и схоластику.
Китайцы жгли книги и рукописи, врываясь в древние монастыри Тибета и разоряя города уйгуров в Кашгаре.
А когда на Китай с севера обрушились маньчжуры, они пустили по ветру письмена китайских ученых и поэтов.
Когда орда Тохтамыша подступила к Москве, в спешке были совсюду свезены в Кремль бесчисленные книги, писания, свитки и накиданы до самых сводов в каменном соборе. Их дотла сжег Тохтамыш, ворвавшись в Кремль, пока Дмитрий Донской собирал войска в Костроме. И как после ни клялся Тохтамыш Москве в любви и братстве, Москва об этом доныне не забыла.
Когда знаменосцы новых вер добирались до огнива и кресала, первый огонь во славу новой власти они зажигали из книг, созданных до их прихода.
Ибо книги хранили человеческий разум, знания и мечты, столь ненавистные неучам, когда неучи овладевали властью, когда неучи спешили утвердить свою власть над народами мыслящими и мечтающими.
Тимур знал, сколь дорога книга. Знал, что одни книги содержат истину и добро, а другие тешат дьявола. Но не умел отличить одну от другой. Воинства же его, завоевывая вселенную, не делили ничего на добро или зло: добро это были они, зло — все, что им противостояло. И Тимур порой отворачивался от дел, сотворенных его соратниками, как здесь, на Большой Дороге, отворачивался от этих углей, еще хранящих облик книг, очертания переплетов. Так завоеватель хитрил сам с собой.
Один из караван-сараев удивил Тимура: сарай не был сожжен, у ворот не толкались воины, ворота не были сорваны, а лишь гостеприимно приоткрыты. Тут стоял в порыжелой шапке согбенный старик, обглоданный испытаниями, изнуренный возрастом, при том легко, как мальчик, забавлялся какой-то медяшкой — подкидывал и ловил, высоко подкидывал и ловко ловил.
Пробираясь через руины базара, Тимур оказался в рядах оружейников.
Воины уже оттеснили мастеров к неровной глухой стене, а в незатейливых оружейнях возле очагов и по всем щелям и чуланчикам все было обшарено и пусто.
Старцы и отроки, первейшие мастера и те, что лишь пробуждают в себе знания, перенятые от предков, — вместе стояли они, толпясь, одетые в тяжелые черные шерстяные бурнусы, накрывшись глубокими черными колпаками. Оттесненные к стене, покрывшейся поверх грузных камней, как древняя серебряная чаша, золотисто-серебряным загаром.
Нынче уведут отсюда стариков. Заберут как добычу. Юношей тоже, ибо, как наследники мастеров, они, даже еще не овладев опытом, уже имели навык.
Один, по имени Самиг абу Кахр, был удивительно кудряв. Кудри скрутились вперемежку — один завиток красновато-черен, другой бел, как иней. Он упрямо сидел на корточках перед очагом, где между тлеющими углями теплился огонек. Как ни оттаскивали отсюда его, как ни пинали, он вставал на ноги, возвращался и снова приседал перед углями, словно на привычном месте хотел что-то додумать.
Тимур приметил немолодого оружейника с зеленоватой кривой бородой. Слева эта борода была сожжена. Видно, в увлечении он слишком низко склонился над жаровней либо ослабел глазами и, разглядывая клинок, не разглядел жара под клинком.
Жар в очагах. В иных между углями еще теплились, вспыхивали голубые либо зеленые огоньки. Очаги, где не остывали угли десятилетиями, а то и дольше. Розоватый млеющий жар, над которым было столько сотворено и отковано булатов, протянуто тончайших стальных нитей, тонких, как девичьи волосы, длинных, как косы красавиц, серебристых, как волосы старух. Стальные пряди, коим суждено было соединиться в единый клинок и с лихим свистом рассекать воздух, единым взмахом пересекать шелковую шаль, подкинутую кверху.
Дамаскины умели из стальных волос выковывать мечи и сабли.
Но они умели это здесь, на очагах, сложенных отцами и праотцами во славу Дамаска.
А таким ли будет огонь на чужой земле, над иными углями? Над новыми жаровнями вспомнится ли прежнее мастерство?
Как их ни оттесняли к стене, как ни заслоняли от них черные стены оружеен, они смотрели, не отводя глаз, на то, что существовало перед ними всю жизнь, на что теперь смотрят в последний раз.
Тимур запомнил их такими: неподвижными, безмолвными, сплошь в широких черных одеждах, под островерхими куколями, надвинутыми ниже бровей; а вокруг них бесновались воины в стальных переблескивающих кольчугах, в панцирях, в стальных скользких шлемах.
Среди того беснованья оружейники, отстранясь от всего, стояли крепче, были увереннее в себе, чем воины, суетливо спешившие чем-нибудь показать себя при проезде Повелителя. Но сумели выразить усердие, лишь кинувшись без причины нагайками хлестать оружейников: вот, мол, как мы тут строги!
Тимур их окрикнул:
— Эй, не сметь! Берегите их!
И воины присмирели.
Лишь годы спустя объявилось, сколь бесплодно было это переселение. Мастера ли, ученые ли, оторванные от родины, в дальних краях не прославили чужой Самарканд. Не заблистало там оружие, каким славили оружейники родной Дамаск; нет книг, написанных учеными, свезенными в Самарканд, а слава их была высока в просвещеннейших городах Индии, Ирана, Армении, Аравии, на их родине.
Тимур проехал через весь длинный оружейный ряд, когда оказалось, что старанием мирозавоевательного воинства выход из узкого ряда завален отвалом стены, дабы пленные не ухитрились скрыться с той стороны через им одним ведомые щели и закоулки.
Пришлось Повелителю возвратиться. Он рассердился: не возомнили бы оружейники, что он сюда из любопытства заехал, полюбоваться на них!
И снова, пересекая Прямой Путь, Тимур увидел каменный караван-сарай и старика в изношенном персидском кафтане, безбоязненно подбоченившегося у приоткрытых ворот.
— Какой это рабат? — спросил Тимур. — Почему свободен?
Никто ему не ответил, но тут же послали разузнать об этом постоялом дворе, караван-сарае, или, как это назвал Тимур, рабате, а по-арабски такие гостиницы зовут — хан.
Это подворье из владений перса Сафара Али оказалось не заселено воинами. Во дворе неприкосновенно стояли никем не отнятые верблюды. Кормов, им припасенных, в избытке хватило бы на целый караван. Слуги сонно шлялись по двору, увязая в соломе, словно никто не завоевал Дамаск, словно за воротами, как бывало, шумит мирный базар и по всей вселенной протянулись дороги от этих ворот, а со всей вселенной — к этим воротам.
И как прежде по тем дорогам приходили отовсюду сюда гости, так доныне, доселе доходили сюда вести. Порой даже нельзя было вспомнить, кто донес ту или иную весть, а она уже вот она, тут и, как воробей на ветке, чирикает о том о сем.
Сафар Али, не отходя от ворот своего хана, знал, что незачем стало ходить в Иран: изранен Иран тем же Тимуром и не оправится, не заторгует, доколе топчет его чужой сапог. Незачем и в Индию ходить: не стало дел в Дели, раздеты, как дети, жители Дели. Памятна резня в Хорезме. Пепелища и смрад в искалеченном Ургенче, а, бывало, и там жировал базар.
Остались дороги на Смирну, на Анкару, в города султана Баязета, но воробьи чирикают, будто туда-то и собрался отсюда Тимур и уже Баязет точит сабли для битвы. А Тимур пока ходит, как тигр, вокруг да около дичи, опасаясь выйти на нее с поветерья, ладя застать дичь врасплох.
Выходит, путь караванам на заход солнца — в Миср, на Каир, на Магриб, на далекую Кордову, куда уже, не как неприметные воробьи, а быстрыми громогласными журавлями насквозь над горами, над морями летят отсель вести и трубят о падении Дамаска. О гибели Дамаска летят во все концы вести и трубят не славу Тимура, а горестную беду дамаскинов.
Раздумья и лицезренье страданий не сломили старого перса. От раздумий Сафар Али стал смешлив.
В его хан вошли любознательные проведчики разузнать, как это караван-сарай хоронится от разорения, неизбежного при гибели города.
Сафар Али едва взглянул на спесивых соглядатаев: за свою жизнь насмотревшись на людей, он знал, сколь несовместима спесь с мудростью. Взглянул и беззаботно рассмеялся:
— Прибыли? Приют нужен? Притулиться?
Прибывший медлительно осмотрел перса и царственно отозвался:
— Приглядеться, каков тут хозяин и почему он тут.
— А где же хозяину быть, когда тут всему он хозяин?
— Чьим дозволеньем?
— Пятьдесят лет с дозволенья аллаха.
— А тут нам поставить бы лошадей, да и воинства две сотни.
— Тесновато будет. Нельзя. У нас другие заботы.
— Это какие же? Кто дозволил?
Прибывший смотрел, грозно сощурившись, а юркий переводчик насмешливо пригнулся перед персом.
Сафар Али, тоже очень не спеша, осмотрел их — приметил возрастающую злобу в прищуренных глазах супостата и уже без улыбки вскинул перед соглядатаями потемневшую медяшку, приговаривая:
— Вот она! Вот она!
— А ну-ко, ну-кось! — забывая о достоинстве, засуетился проведчик.
— Гляди! Нет, нет! В руки не дам, из моих рук гляди. Каким караваном занят весь двор, понял?
Запахнувшись в халат, осклабившись без улыбки, проведчик отступился.
— Счастливо вам быть! Не выходить у аллаха из милости. Я понял, понял. Благоденствуйте!..
Они ушли, молча между собой переглядываясь: перед ними раскрылась со своими знаками и угрозной надписью медная пайцза Повелителя Вселенной, Меча Аллаха, с которой везде путь открыт и которая, как оберег, носимый на себе человеком в защиту от порчи, обид и бед, как амулет, заслоняет человека на всем пути. От напастей при переходе застав. От мздоимств, насильств, тягот. С такой пайцзой путник и на постое столь же строго неприкосновенен, как и в пути. Неприкосновенны и двор, где стоит караван, и люди из этого каравана: Повелитель сам, один знает, кому свою пайцзу дать, кого куда посылать, кому доверять.
Едва проведчики ушли, из дальней тихой кельи выглянул серенький, разрумянившийся от горячей похлебки Мулло Камар.
Он поставил на выступ стены опустевшую, еще теплую чашку и, поскрипывая новыми сапожками, отбыл за ворота в ухающий, стонущий, смердящий Дамаск, на тот Прямой Путь, где незадолго перед тем проследовал Повелитель.
3
Прежде чем вступить во дворец, Тимур со всех сторон осмотрел его снаружи.
Каср Аль Аблак был построен из кирпичей, уложенных четкими рядами ряд белых, ряд красновато-черных, словно опаленных огнем.
Осматривал стены, оконные ниши, карнизы, навесы, где украшением была лишь чистота кладки. Приметил перекрестные решетки в больших нижних окнах, а на верхних — деревянные ставни, чтобы обитательницы дворца могли оттуда смотреть наружу.
Все осмотрел и все приметил, как привык осматривать крепостные стены городов, прежде чем их обложить осадой или брать приступом.
У входа он встал из кресла, опершись на руки слуг, и тяжело, медленно пошел было сам, но в прихожей подозвал одного из воинов охраны. Опираясь ладонью о его плечо, одну за другой осмотрел нижние комнаты.
Спросил, что это за лестница вниз.
— Там подземелья.
— И что там?
— В дальних есть каморки для узников. Там темно.
— Откуда там узники?
Страж ответил не только с готовностью, но и с гордостью:
— Один сидит!
— Кто это?
— По приказу верховного каирского судьи. Один из властителей при султане Фарадже.
— Что это он?
— Пытался разграбить сей дворец.
— Ну, поделом! — одобрил Тимур.
Страж, ободренный, стал словоохотлив:
— С того дня мы его кормим из своего котла.
— Ты вон какой гладкий — видно, котел не пустовал!
— Нас милостивый султан наш Фарадж бен Барбук никогда не морил! От самого Каира сыт!
— А ты Фараджиев? — удивился Тимур, но ладони сплеча не снял.
— Сам я, во имя правды сказать, не из мамлюков. Я с караванами ходил, османец. Однако нынче вроде мамлюка!
Тимуру наскучил страж. Он приказал:
— Караул сдай моей охране. Оружие отдай. Тут станет моя стража.
— Как это — отдай? Я тут один? Нет, нас тут двенадцать караульных при одном десятнике.
— Все двенадцать и сдайте.
— А самим куда? Весь город переломали. Тыщу лет строили, а разом разломали! Наше войско сбежало. Вот-вот уже до Каира добежит. Куда же нам?
Тимур и сам не знал. В плен, в неволю брать уже поздно: кого брать, уже всех взяли.
— Иди, как велено: отдай оружие и зови всех своих и ступайте в мадрасу Аль-Адиб. Там ваш верховный судья. Ибн Халдун. Скажите ему: всех вас я отдал ему.
Двое барласов бережно, словно можно эту ношу расплескать, подняли Тимура по скрипучей лестнице наверх.
Тимур и там осмотрел горницу за горницей. Они ему понравились тишиной, чистотой. Какие-то наивные, смирные комнаты, устланные старинными порыжелыми коврами. В некоторых горницах сильнее, в других слабее пахло гнилым деревом старых досок, пылью, известью, а вместе все это смешалось в нежнейшее благоухание в сухом, спертом, неподвижном воздухе давно закрытого, нежилого дома.
Страж сказал:
— Еще есть место. Книгохранилище. Туда ходят со двора, да и здесь протиснуться можно. Через эту щель.
— И туда заглянем! — весело сказал Тимур. У него давно не было такого ровного, мирного духа, как при этом осмотре.
Потом он удивился, что мамлюк еще здесь, ходит за всеми следом. Но примирился с этим и не прогнал его, словно так и должно быть, чтобы обезоруженный вражеский воин ходил вместе с охраной Повелителя.
Протиснулся через узкую галерейку.
В книгохранилище было тихо. Окна смотрели в сад.
Книги лежали, развалены на полках и на полу, как второпях оставил их Ибн Халдун, вынесши отсюда приглянувшиеся.
— Тут кто-то разбойничал! — заметил Тимур. — И ковров не оставили.
— Сразу видно! — подтвердил Фараджиев воин.
— А что осталось, книги уберите отсюда. Снесите вниз, туда. Мой чтец придет, разберется, нет ли чего такого. Нужного. А тут книг не надо. Тут постель мне стелите. Я тут сам буду.
Сюда, в недавнее книгохранилище, перед вечером явились кадии, улемы и шейхи Дамаска. Священнослужители и ученые обратились к Тимуру, прося выслушать их.
Они столпились внизу у лестницы между двумя грудами вываленных книг, не смея ни к одной прикоснуться.
Этим ученым, молча теснившимся в ожидании, многие из здешних книг были знакомы: ученые бывали вхожи в книгохранилище дворца. Благоговейно, беззвучно ступая босыми ступнями по жестким коврам, они приходили сюда, где каждый находил нужную книгу. Теперь тут без разбору лежали сочинения на разных языках и о разном: понадобился бы долгий труд многих книгочиев и книголюбов, дабы разобраться в книжных темных навалах, тихих, как могильные холмы.
Когда наконец дамаскинов кликнули, они, как и следовало, скинули туфли, прежде чем переступить высокий порог, и, минуя бесценные книги, пошли через сводчатую прихожую.
Они встали перед Повелителем согбенны и босы.
Ковра на каменном полу не оказалось, и холод камней возбуждал дрожь и озноб. Стать же на маленький коврик, постланный перед Тимуром, было боязно, а переступать с ноги на ногу нельзя: тут не на базаре! Так и стояли, борясь с ознобом.
Вступив, они поставили впереди себя Ибн Халдуна, так решительно вытолкнув перед собой, что он чуть не споткнулся.
Все они поклонились.
Тимур удивленно повернулся к одному лишь Ибн Халдуну:
— Вы-то как с ними, учитель?
— А как же, я с ними! — Ибн Халдун сокрушенно развел руками. — О амир! Они, как и я, арабы.
— Разве все арабы одно?
— А как же?
— У каждого племени своя Аравия. Миср — одно, здесь — другое, а Магриб — третье. А там ваша Андалусия — совсем иное. Я знаю. И каждому племени предназначена своя судьба.
— Ваши познания, о амир, поразительны. Есть ли ученые, способные так проницательно расчленить арабский мир! А вы сперва воин, но вместе с тем и ученый. Видно, и в среде ученых вы так же могущественны, как и среди войск!
Тимур задышал чаще, зарумянился от похвал прославленного историка и скромно возразил:
— Я даже не улем.
— Видно, умение читать и истинное знание — не одно и то же. Есть великие знания без чтения и есть чтение, не обогащающее ума!
— Истинно. Истинно! — хором подтвердили дамаскины, уверенные, что похвала есть прямой путь к сердцу завоевателя.
— Вы есть повелитель между учеными и ученый между властелинами! сказал один из улемов.
Этот улем, умудренный годами, знал, что сильнее действует похвала не прямому делу человека, а его тайным склонностям, ибо чаще бывает так, что в повседневном своем деле человек не видит своих достижений, а пристрастие свое считает тем, чем хотел бы всегда заниматься, чем пришлось поступиться из-за козней судьбы.
Этот улем дома учил своих сыновей: «Славьте такие любительские пристрастия человека, и он вас полюбит!»
Растроганный Тимур сказал:
— Если бы арабы собрались вместе, мир покорился бы им, как тогда, когда они несли ислам под знаменем пророка!.. Но если аллах хочет наказать человека, он лишает его разума. Арабы разобщены, ссорятся и враждуют, а тем временем даже ничтожный враг безнаказанно и бесстыдно разрушает их дома.
— Истинно. Истинно! — подтвердили дамаскины, из коих многие полагали, что вот Тимур и есть тот враг, что разрушил их дома.
Но Тимуру такое сопоставление не помыслилось. Он сказал:
— Вы искали меня. Говорите!
— О амир! Мы прибежали к вашему ковру молить о милости.
— Молить следует аллаха. Милостив один он!
Ученейший улем, славный своими знаниями, умом, святостью, возразил:
— О амир! Свидетельствуют: аллах творит земные дела руками своих избранников!
— Истинно. Истинно! — хором подтвердили дамаскины.
Ибн Халдун молчал, отстраняясь, насколько мог, придвинувшись к коленопреклоненным переводчикам, сидевшим на коврике у подножия кресла.
— Говорите! — сказал Тимур.
— О великий амир! Может ли Опора Справедливости, Меч Аллаха дозволить безбожникам бесчинствовать? Может ли он потакать врагам аллаха?
— Где враги аллаха? — насторожился Тимур.
— Завоеватели. Они под священными вашими стягами, под вашим зеленым знаменем, о милостивейший амир, злодействовали здесь!..
— Как? — забеспокоился Тимур.
— Разграбили мечети! Развалили дома улемов и шейхов. И когда святые вставали в воротах своих домов, их убивали. Запросто! Расхватали дочерей и жен наших. Нежных детей!
— Мои воины? — нахмурился Тимур.
— О Повелитель! Они врываются к нам не как воины аллаха, а как степные разбойники, как бич караванов, как саранча на нивы, как потоп в сады долин!
Тимур слушал их, все более хмурясь, отведя взгляд в сторону.
— Я не приказывал этого!
— О Повелитель! Мы знаем, вы приказали взять город, а они взяли наши дома! Случилось, что вы заболели и спали, пока они бесчинствовали. Когда вы проснулись, мы поспешили к вам: заступитесь!
Тимур подтвердил их слова:
— Я заболел и спал.
Он повернулся к одному из своих вельмож, стоявших в стороне:
— Ну, Шах-Малик! Как же теперь? А?
Шах-Малик молчал, уткнув лицо в бороду.
Тимур ловко изобразил гнев. Гнев возрастал.
— Куда вы смотрели при этом?..
— Мы сдерживали, о Повелитель, да не везде поспевали.
— Разрушали мечети! — ужасался Тимур. — А я дозволил только взыскать с арабов, впавших в христианство. Мыслимо ли, чтобы арабы славили Христа?! И с шиитов тоже. Как это — терпеть здесь шиитов? Здесь Дамаск — место халифов! Нельзя. А они — мечети!..
Шах-Малик объяснил:
— Вгорячах. В спешке.
Но среди улемов и шейхов было двое в черных одеждах, двое из служителей гробницы Иоанна Предтечи в мечети халифа Валида. Один из них, выпростав длинные белые пальцы из множества складок своей рясы, вскричал:
— О амир! Арабы пошли ко Христу не из мусульман. Они были христианами еще до Мухаммеда-пророка!
Сдержав себя, он уже тише, но строго пояснил:
— Если б после они стали мусульманами, это были бы вероотступники.
Тимур долгим, неподвижным взглядом разглядел этого спорщика в черной хламиде, в черной суконной шапчонке на волосатой голове и повернулся к Ибн Халдуну:
— Учитель! И эти арабы оставались христианами при пророке нашем? И вы не опровергаете эти дурные слова? Будто слово пророка не смогло пронзить их халаты, озарить душу светом! И вы не опровергаете кощунства?
— О Повелитель! Как может быть кощунством подлинная история? История неприкосновенна, когда она подлинна. Искажение истории — подлый грех, как ложь, как вмешательство в творение аллаха, как убийство беззащитного старца. Как убийство!
Тимур, словно очнувшись, словно только вспомнив, что сидит в Дамаске, заспешил:
— Кто из вас овдовел, каждому я пошлю молодых женщин из пленниц.
— О амир! Это не наши жены!
— Когда возьмете, они будут вашими.
Старший из всех, начетчик и наставник улемов, седенький старец, напомнил:
— Не о женах мы сокрушаемся, когда в руины обращены главнейшие святыни наши.
— Какие? — вздрогнул Тимур.
Его перебил младший из дамаскинов, смуглый, статный, с гордой горбинкой на тонком носу, в кольцеватой лоснящейся черной бороде:
— Но и о женах! Как быть без них?
Но Тимур, спохватившись, забеспокоился о мечетях и повторил:
— Какие?
— Многие. Осквернена и старейшая, халифа Валида, где молились еще Омейяды, халифы наши.
— И она? — удивился Тимур. — Я пошлю туда стражей. Я прикажу починить в ней все, как было.
— Возможно ли это? — усомнился старец. — Все растащили. Всю, как кость, обглодали!
— Я прикажу! — настаивал Тимур. — Она засияет по-прежнему! Даже лучше! Что скажешь, Шах-Малик?
— О Повелитель! Там многое еще цело!
— Сам присмотри, чтоб это исполнить. Как они смели! Такую святыню! Тимур как бы сокрушенно покачал головой.
Старец взметнулся в нестерпимой тоске, вспомнив:
— Коран халифа Османа!
Тимур нахмурился:
— Поспели, пока я спал!
— Святыня! — ужасался старец. — На нем кровь халифа Османа!
— Кровь? — удивился Тимур.
— Зять пророка! Убили, когда он читал Коран!
— Мои воины?
— Нет, Омейяды. Восемьсот лет назад.
— А я там поставлю стражу. Стража охранит.
Другой из улемов спросил:
— А кто охранит наши семьи? Их уже нет. Ни детей, ни жен…
Тимур приказал переводчику:
— Иди, проведи этих десятерых по дворам, куда согнали пленниц. Дай каждому из них по две, каких выберут. А польстятся, дай по три.
Старший наставник улемов опять закачал головой:
— Не надо их нам!
Но смуглый улем, прятавшийся за кудрями лоснящейся бороды, знал, что делать с женщиной, чтобы всю жизнь она от радости хохотала, как от щекотки. Теперь его женщинам не до смеха — они схвачены захватчиками. Он упрямо заспорил с наставником:
— Сперва надо взглянуть. Взглянутся, так почему же?..
— Но там наши же: жены и дочери соседей, согражданки.
— Им будет лучше с нами, чем брести в неволю, где дороги длинны, а жизнь коротка.
— Идите! — отпустил их Тимур. — Ты, Шах-Малик, опеки их. А вы, учитель, останьтесь!
Пятясь, дамаскины ушли. Ибн Халдун с холодного пола не посмел переступить на маленький ковер.
От холода ли, от напряжения ли Ибн Халдуна била мелкая дрожь, заныли зубы, хотя их осталось уже мало.
Тимур дал знак воинам, и те втащили тяжелый свиток плотного ковра.
Ковер, белый, покрытый вперемежку алыми восьмигранниками роз и остроугольными звездами, раскатился, застилая весь пол.
Громко, словно деревяшками, щелкнув пятками, Ибн Халдун соступил с каменных плит на глубокий, как баранья шкура, ворс. Как зубы, заныли щиколотки, согреваясь.
Воины же по краям ковра постелили узкие стеганые одеяльца. Тимур, ласково протянув ладонь, пригласил историка:
— Садитесь.
Ибн Халдун опустился на колени, сел на пятки, прижав ладони к коленям. От пестреньких одеялец, казалось, исходит тепло и запах сухого хлопка. Только подняв усталое и притихшее лицо, Ибн Халдун увидел, что Тимур не спускает с него глаз.
Переводчик, один оставшийся здесь после ухода дамаскинов, неподвижно стоял неподалеку.
Ибн Халдун, всегда знавший, когда и какое слово надо сказать, молчал: сейчас, здесь, он не знал, о чем хотел бы услышать Тимур.
— Много ли дорог по Магрибу? — спросил Тимур.
— Там дороги вдоль берега. Через пустыню нет дорог: что за дорога, когда пески ползут?
Тимур сказал с укором:
— А у нас через пески много дорог. Барханы ползут, а караваны идут. Где дорога не видна, караваны идут по звездам.
Сказал и посмотрел на историка не то выжидающе, не то с подозрением. Но Ибн Халдун упрямо повторил:
— Какие там дороги, где пески ползут! Дороги тянутся по берегу.
— Но и среди пустынь города стоят.
— Какие там города, если кругом пески.
— И есть древние города. И базары великие. Скот. Финики. Шерсть. Рабы. Лошади. Очень хорошие лошади. Много золота.
— В пустыне? О великий амир! Нет золота!
— Золота нет, а базары есть! Базары без золота? — поймал его на слове Тимур, и глаза Повелителя Вселенной повеселели. — И лошадей много.
— А как их добыть оттуда, когда они за песками? Через песок верблюды идут, а не кони.
— И кони переходят! Табуны! Те кони приучены.
— О Повелитель! Нет коней! В пустыне песок, а не кони.
— И рабов много.
— Черные. На работе не годятся. Только спят.
— Там скот хорош! — сказал Тимур.
— Скоту через песок не перейти.
— Переходит. Я видел магрибский скот. Оттуда пригоняли. Я видел…
Тимур вдруг смолк: на этих словах он попался. Заметил ли Ибн Халдун его промах?..
Ибн Халдун знал, что на те базары, до которых доходил Тимур, скот из Магриба не пригоняют, из Магриба скот в иные годы доходит до Каира, да и то длительными переходами. Тимур промахнулся, сказав неправду, и теперь историк опустил глаза, опасаясь, что изобличенный Тимур рассердится.
Ибн Халдун осторожно возразил:
— Сюда могли дойти овцы. Но овцы там невзглядные, голопузые, на длинных ногах. Такое стадо — не добыча. И если выдержит перегон, костляво бывает. А тут его не нагуляешь, тут его кормить нечем: здешнюю траву он не ест.
— Для хорошего скота у нас лепешек хватит.
Только теперь Ибн Халдун взглянул на Тимура. Глаза их встретились. И оба не отвели взгляда, глядя прямо друг другу в глаза со вниманием.
Тимур приподнял брови.
— Как продвигается ваша работа, о коей я вас просил?
— Слава вам! По вашему слову я закончил «Дорожник». Без вас я не нашел бы сил на такой труд.
— Я намерен его послушать.
— Остается только перебелить некоторые страницы, куда я вписал подробности, чтобы вам видней была дорога.
— Чем же мне отблагодарить вас? Скажите. Любую вашу просьбу исполню.
— Мое желание одно, о щедрый Повелитель, оно одно — служить вам.
— Вот как… — ответил Тимур и задумался.
Он опять взглянул на Ибн Халдуна.
— Говорят, у вас очень хороший мул.
— Мой мул?
— Да.
— Простой мул. Но резв, крепок.
— Продайте мне своего мула.
— Моего мула? Вам?
— Да.
— Нет! Ни за что! Такому человеку, как вы! Нет!
— Почему?
— Я сам принадлежу вам, а значит, и мое имущество. Возьмите все, что бы ни приглянулось! И мула тоже.
— Нет, я хочу его купить. Сколько он стоит?
— Я не помню цены, какую за него дал.
— Так я узнаю, чего он стоит. А пока скажите свое самое заветное желание.
— Право, у меня нет иного желания.
Ибн Халдун замер. Горло его сжалось. Воздух пропал. Казалось, сердце остановится. Но он сумел справиться с сердцем и покачал головой.
«Ловушка, — думал историк с привычной настороженностью, испытывает!..» Но почтительно поклонился:
— Мне лестно здесь. Мне зачем уезжать?
— Потому я и покупаю вашего мула. Отныне своим седлом седлайте любую лошадь из нашего табуна, как мой соратник. Так чего же стоит мул?
— За мула цену дайте сами, милостивый амир!
— Я пришлю вам деньги за мула.
— Я сберегу их, как сокровище.
— Ну вот и поладили! — кивнул Тимур.
Казалось, беседа закончена. Оба замолчали. Но, пользуясь этим благосклонным молчанием, Ибн Халдун заботливо спросил:
— Хорошо ли вам тут, во дворце Аль Аблак? Понравилось?
— Кто-то тут книги разбросал. Ковры уволок.
Снова наступило молчание.
Тимур спросил:
— А что значит это прозвище: Аль Аблак?
— Смысл один, но понятий много — пестрый, пегий…
— Пестрый? Ничего такого не знаю, что было бы пестро и хорошо. Если что хорошо сделано, оно не пестрит. А пестрый, — значит, нет согласия. Пестрота — от неверного глаза, от сырого вкуса. Мастер, чем он сильнее, тем больше красок может согласовать. Я видел много великих зданий, они многоцветны, а не пестры. В Дели, в Иране, в Багдаде. В Армении камня много, а скудно: цвета нет, ствол без листьев.
— О премудрый амир! Истинно! Как зорко видите вы красоту во вселенной! — вскинул глаза историк, хотя и не понял слов об Армении: ствол без листьев.
— Пегий? Ага! Пегий конь приносит табуну счастье, приплод. Пегий конь в битве смел, сметлив: много случаев знаю, когда воин уцелевал, сидя на пегом коне. Пегий дворец… Хорошо! Пегий дворец.
— Да принесет он вам удачу, о амир!
Вдруг став строгим, Тимур нетерпеливо повторил:
— Надо послушать ваш «Дорожник». Путь до океана через весь Магриб.
Опытный Ибн Халдун понял, что время милостивой беседы истекло.
— Я положу его к вашим стопам немедля, когда кликнете.
Под взглядом Тимура он поднялся с одеяльца, встал на отогревшиеся и оттого такие гибкие ноги, откланялся и пошел.
В прихожей он не сразу нашел свои туфли, отодвинутые в развалившуюся груду книг.
Очень решительно, быстро Ибн Халдун ухватил несколько книг, показавшихся более древними и чем-то примечательными, и вышел, прикрыв книги складками бурнуса.
Когда он соступал по ступенькам, ему навстречу уже вводили во двор гнедого мула.
Ибн Халдун посторонился, пропуская столь знакомое животное, и, как показалось, мул взглянул укоризненно на недавнего хозяина заплаканными глазами, окаймленными тяжелыми ресницами.
Глава XIX. «ДОРОЖНИК»
1
Двенадцать каирских стражей, отосланных Тимуром Ибн Халдуну, ютились во дворе мадрасы Альк-Адиб. Внутри келий им не нашлось места. Рядом с воротами, где недавно обитал гнедой мул историка, над стойлом нависал ветхий настил, куда складывали запасы сена. Несколько снопов сена еще уцелели там. На этом пыльном сене под самым сводом ниши приютились в тесноте все двенадцать воинов из сгинувшего воинства султана Фараджа.
Пока под настилом был мул, здесь казалось теплее. Но мула не стало, а ночи стояли холодные, и, как каирцы ни укрывались всякой ветошью и чьими-то бесхозяйными чепраками, холод их изнурил.
Подавив уныние и простуду, расправив и отряхнув одежду, предстали они у порога кельи пред Ибн Халдуном.
Сострадая таким прихожанам, историк послал десятника искать по городу другой приют им.
Проникая за руины и черные пожарища, десятник поглядел многие ханы и постоялые дворы, уцелевшие мадрасы и торговые склады, но места для двенадцати бесприютных арабов нигде не нашлось: везде разместились завоеватели, хотя само великое войско стояло станом вдали от города, на лоне благословенной долины Гутах и среди садов Салахиеха.
Уже и день клонился к вечерней молитве, когда десятник, с краю Прямого Пути, набрел на уцелевший хан, где старик в замызганном персидском камзоле, послушав десятника, резким, похожим на вороний крик хохотом рассмеялся на весь двор:
— Каирцам не стало пристанища в Дамаске!.. Сам их верховный судья ничего не может!..
Это столь забавным показалось старику, что он сказал десятнику явиться сюда с их владетелем, обещая всех поселить здесь, если слова их верны, если владеет ими тот судья, который не столь давно и его судил, — смешно вспомнить, за что судил!..
Мула уже не стало, а как брать коней из воинских коновязей, Ибн Халдун еще не знал: у кого там их брать?
Пришлось Ибн Халдуну направиться в хан к персу пешком по щебню, через обломки мраморов, между обгорелыми бревнами, через все то, что незадолго перед тем так стройно стояло и называлось Дамаском.
Кое-где слуга историка, рослый Нух со шрамами магических надрезов на лиловатом лице, поднимал Ибн Халдуна и переносил через руины на закорках, как носят с пастбища захромавших ягнят. По осторожности его черных рук историк чувствовал сыновнюю заботу о себе, и это примиряло его с невзгодой и утешало скорбь от лицезрения руин.
Каирские стражи, одетые все еще единообразно, как караул султана, — в домотканые просторные рубахи по щиколотку под черными шерстяными бурнусами, опоясанные полосатыми кушаками, шествовали вслед за историком, одетым широко, по-магрибски. Проходили через толпы Тимуровых воинов, пахнувших лошадьми, шерстью, чем пахнет от людей, давно не мывшихся, неделями не снимавших потной, засаленной одежды. Завоеватели! И завоеватели неодобрительно оглядывались на шествие арабов: отсиделись где-то, когда всех таких резали, прибирая к рукам Дамаск.
У своих ворот перс играл медной, взблескивающей алыми искрами пайцзой. То перебрасывал ее с ладони на ладонь, то, выпрямившись, подкидывал ее на ладони. И это было удивительно — такой независимый вид при столь жалком обличье.
Ибн Халдуну вспомнилось, что он уже видел перса, но, не успев понять, где видел, забыв и про озябших воинов, и про уютный хан, он, приглядываясь к пайцзе, протянул к ней руку.
Перс сразу узнал верховного судью. Довольный редкой в те времена справедливостью суждения, перс, вопреки неизменной осторожности, доверчиво положил свое сокровище на ладонь Ибн Халдуну, хотя, окруженный своими рослыми людьми, этот араб легко мог завладеть драгоценной медяшкой.
Не сразу, сперва пристально вглядевшись в полустертую надпись, держа чекан поперек света, чтоб стала виднее каждая строка, Ибн Халдун уверился на его ладони лежала подлинная ханская пайцза с тремя кольцами Тимуровой тамги.
Ибн Халдун не понял фарсидских слов надписи, уместившейся в четырехугольной рамке из мелких точек: остереженье ослушникам, коли попытаются тронуть того, или его кладь, или его караван, кому на путь дана она, отчеканенная на красной меди. А вокруг того четырехугольника по всему краю указ: кому дана она, вправе взять себе невольником любого, кто воспротивится указу. Может и убить по тому праву, как убивают нерадивых невольников. Но все это в надписи высказано кратко, веско, как смертельный удар:
«Кто сего путника обидит либо задержит — преступник!»
И на обороте:
«Воля хана священна! Кто воспротивится, станет рабом. Чекан Самарканда».
Фарсидских слов не поняв, Ибн Халдун вспомнил их значение: он уже держал однажды такую пайцзу, с такими же тремя кольцами, когда ее показал в Каире посланец от Тимура к султану Баркуку. Тогда Ар-Рашид, хуруфит, переводчик, слово в слово перевел верховному судье все, что там написано. Эта ничем не отличается от той, даже мелкие точки те же, хотя та была серебряной, а эта медная, с отсветами от гранатовых к золотистым, как масть его недавнего мула. Но и медная, она побывала в руке Повелителя — в том и сила ее, что, кроме Тимура, никто никому не смел давать пропуск на сквозной путь через заставы, через все стражи Повелителя, где бы они ни стояли.
Забыв про опасность упустить пайцзу, вглядываясь в морщины Ибн Халдуна, перс Сафар Али снова засмеялся: ему ясно вспомнились красотки, ввалившиеся во дворцовый двор на судилище, — с кем они сейчас?.. — и как проницательно, как прозорливо судил их этот судья, словно предугадал день, когда и ему, советчику султанов и наставнику мудрецов, доведется прибегнуть к старому персу.
Ибн Халдуну только бы сжать ладонь, отступить на шаг за спины своих послушных стражей, и откроется им беспрепятственный путь во все стороны света, где бы ни стояла стража Тимура, а за заставами Тимура на любом пути они и без пайцзы вольны.
Перс было встревожился: а вдруг судья сожмет ладонь? Но Ибн Халдун не заслонился, не завладел пайцзой, погревшейся и в ладони Повелителя Вселенной и в кулачках у базарных потаскух.
Он почтительно возвратил пайцзу персу.
— Воля ваша, — сказал верховный судья, — отторгнуть либо притулить людей, на коих нет вины за превратные шалости истории. К тому же при беде они могут оборонить хан от ненастных завоевателей.
Сафар Али помолчал: надо бы верховному судье понять, что не из покорности и не от боязни он окажет им гостеприимство, а по доброте, от души.
Помолчав, так ничего и не сказав, Сафар Али повел каирцев по их кельям.
Когда они проходили через чисто подметенный двор, взгляды их привлек боковой, второй двор, где, увязая в соломе, лежали или стояли незавьюченные верблюды, но никто не приметил низенькую приоткрытую дверцу, мимо которой шли. Оттуда, из своего пристанища, на прибывших новоселов невесело смотрел Мулло Камар.
Не смея никому признаться в потере пайцзы, более всего страшась, как бы не прознал про то сам Меч Аллаха, Мулло Камар неприметно в потоке беженцев прибрел к Дамаску. Тимур вспомнил его, позвал, и, когда глуша в себе недобрые предчувствия, Мулло Камар появился, Тимур послал испытанного проведчика в осажденный Дамаск. Тут не надобилась пайцза — тут была нужна твердость. Мулло Камар проник в Дамаск.
В Дамаске в одно из ранних солнечных утр, легкими шажками торопясь вдоль Прямого Пути к темным глыбам ворот апостола Павла, Мулло Камар не поверил себе, он увидел чудо: дряхлый старик, стоя на утреннем весеннем припеке, перекидывал с ладони на ладонь сверкающее огромное солнце!
Отведя глаза в сторону, Мулло Камар прошел мимо, плечом почти коснувшись играющего старика. Прошел, и только шаги стали еще легче и мельче. Приметливый перс заметил бы такую перемену походки и засмеялся бы над прохожим. Но перса отвлек какой-то всадник.
Вскоре Мулло Камар возвратился к воротам. Старик что-то говорил всаднику и при этом плавно взмахивал руками. Но в руках старика уже ничего не было.
Неприметно постояв в сторонке, пока длилась беседа перса и всадника, Мулло Камар наконец, когда всадник, хлестнув коня, уехал, попросил у Сафар Али келью в хане, сулясь щедро заплатить.
Сафар Али, видя смиренного человека и опытным глазом признав в нем купца, отвел Мулло Камара в темноватую келью с очагом возле входа.
Мулло Камар сходил куда-то за своим перекидным мешком, где лежало все его достояние. Постелил возле двери на светлом месте коврик, достал книгу стихов Хафиза, хранимую в чехле из полосатого бухарского шелка — полоса белая, полоса красная, — и ощутил себя дома: там, где на привычном коврике лежала привычная книга, был его дом, а все остальное становилось посторонним миром.
Поселившись, он видел не однажды в руках перса то сверкающую, то кажущуюся черной свою пайцзу. Он разглядел даже знакомую трещинку на ней. Это была она! Но он видел и то, как ею дорожит перс, сколь понимает ее власть и силу. Как быть, доколе не выпадет счастливый случай?
Мулло Камар притаился, приглядываясь и терпеливо выжидая этот случай, веря в удачу. Можно было бы кликнуть своих воинов и отнять сокровище силой, но о том тотчас проведал бы Тимур и узнал бы, что от самого Сиваса до самого Дамаска его пайцза погуляла неведомо по чьим рукам! Нет, только самому, без соглядатаев надо заполучить этот маленький медный кружок, равноценный великому жизнетворному солнцу!
Каково было смотреть, как по-ребячьи шалил ветхий старик с бесценной игрушкой. Как она всегда помогала, когда перс заслонялся ею от покушений завоевателей, кому бы ни показывал он ее.
Мулло Камар смотрел, молчал, ждал.
Он ухитрялся, то сказавшись больным, то наглухо затворяясь в темноте кельи, домоседничать, лишь бы не послали его куда-нибудь, где без пайцзы не пройдешь, и лишь бы не отдалиться от перса.
Стал домоседом, сиднем, лишь изредка выходил к воротам, опасливо приглядываясь к каждому, кто заглядывал в хан, ко всем, кто здесь обитал. Даже к слугам, носившим ему еду, относился с опаской, словно не он замышлял завладеть пайцзой, а кто-то из них покушался на нее.
Однажды он решился поговорить с персом.
Подстерег, когда Сафар Али беззаботно стоял у своих ворот, как любил прежде, когда поджидал караваны из неведомых стран или любовался множеством людей, проходящих мимо.
Теперь караваны не приходили и не проходили нарядные дамаскины, но по привычке он стоял у ворот на краю разоренной улицы.
Мулло Камар подошел и не сразу, а после многих приветствий и оговорок спросил о пайцзе:
— Нет ли желания ее продать?
— Нет, — ответил перс, — она оберегает мою жизнь от стрел нашествия.
— Я заплачу как надо. И сверх того.
— В нынешней толчее я не продаю свою жизнь.
— Жизнь человека в руках аллаха.
— Истинно. Потому я и берегу пайцзу. Аллах дает жизнь человеку, и человек обязан ее беречь, ибо такова воля аллаха: он не затем ее дал, чтобы мы с ней шутили.
Попытка — не пытка, но едва ли пытка была бы тяжелее для Мулло Камара, чем благочестивый ответ перса.
«Да и может ли быть благочестив шиит?!» — в раздражении думал Мулло Камар, затворясь у себя в темной келье: в нем шевельнулся суннит.
Затворился, но в полутьме задумался о разных путях к этой пайцзе.
«Только б она не выкатилась в чужие руки. Только б не ушла: у старика я ее вырву. Только б она не ушла от старика…»
Теперь он хотел понять, что за новоселы прибрели сюда этакой оравой с историком, откуда взялись…
Каирцы, присмотрев себе кельи, отправились в мадрасу Аль-Адиб за пожитками, и с ними, снова впереди, ушел Ибн Халдун.
Повеселев, каирцы оказались разговорчивы. Распрямились, словно уже успели отогреться и выспаться, хотя день был студен.
Из мадрасы Аль-Адиб они взяли все, что сочли своим: вязанки сена, бесхозяйные чепраки и даже доски от настила, справедливо считая, что они годятся на топливо. Ибн Халдун снова остался один, но вседневно каирцы прибегали к нему. С того дня они стали преданнее своему владетелю, и он чувствовал при них уверенность в себе, найдя в них опору более, чем в слугах: слуги творили добро по долгу, а эти от души платили за добро добром.
2
Ибн Халдун, возвратившись в свою прежнюю келью, велел отодвинуть к стенам вьюки с книгами и с иными своими прибытками, не развязывая их. Они громоздились до косых сводов потолка, грозя рухнуть и придавить хозяина. В келье стало тесней, темнее.
Заперевшись, он достал с полки потертую кожаную сумку, где хранился «Дорожник» — торопливый, нечеткий черновик и страницы, продиктованные писцу.
Он внимательно перечитал рукопись, вскользь разбирая свой косой стремительный почерк, но подолгу вглядывался, вдумываясь, в строки, старательно и чисто переписанные трудолюбивой рукой писца.
Вдумываясь в каждую строку, он перечитал все, что за эти дни насказал писцу. Кое-что вычеркнул. Ничего не вписал. Прочитав единожды, он перечитал еще раз снова. Что-то еще вычеркнул. Потом несколько названий неуверенно вписал. Подумал. И снова их вычеркнул.
Он положил листок за листком перед собой на ковер, разогнулся и, запрокинув голову, закрыл глаза: мысленно он медленно-медленно снова прошел по Магрибу весь путь, описанный на этих плотных, словно восковых, листках.
Он вспомнил базар в Магдии на песке возле самого моря, где в непогоду волны добегали до продавцов, хваливших рыбу, еще бившуюся в пальмовых плетенках и в плоских, как подносы, корзинах. Рыба билась, словно спешила стряхнуть с себя переливчатое мерцание моря, а он, историк, стоял тогда среди рыбаков Магдии и слушал их жалобы на трудную жизнь. Там были добрые люди.
Он вспомнил Габес, где на холмах, отодвинувшись от прибоя, белели низенькие строения маслобоек, куда из окрестных рощ свозили урожаи маслин, синевато-красных, красновато-синих, седовато-черных, груды маслин в глубоких, как опрокинутые колпаки, желтых корзинах. Он, случалось, гащивал в семье маслобоя. Сам маслобой, пожалуй, давно умер, но те смуглые ребята, которые тогда шалили там и росли, нынче тоже бьют масло, и оно мирно течет золотисто-зеленой струйкой в черные кувшины.
Он вспомнил Гафзу, притихшую среди песков, где в пальмовой роще под огромными желтыми гроздьями спеющих плодов бродят ручные задумчивые аисты. Одному из них, которого укусил шакал, Ибн Халдун перевязывал голенастую ногу белым лоскутом, а он в то время перебирал длинным клювом в его слоистой чалме.
Он вспомнил селенье из приземистых жилищ, словно прижатое к земле, ветрами, несущими песок из Сахары. Там гончары умеют не только затейливо лепить кувшины и чаши, но и расписывать их рыбами и птицами. Один из гончаров отдал свою дочь в семью Ибн Халдуна. Она была молчаливой служанкой, но когда родила мальчика, отцом которого оказался сын Ибн Халдуна, историк велел сыну жениться на ней. Она тоже вместе с мальчиком плыла на корабле, захлебнувшемся у берегов Ливии. Ибн Халдун вспомнил, как между домами селенья, в глубоких, горячих сугробах песка, тот его внук беззаботно играл, из пальмовых листьев сплетал кораблик и пускал плыть по песчаным волнам.
Вспомнилось одно за другим по всей дороге от Александрии до Рабата, до океана…
Он открыл глаза, увидел серую кирпичную стену своей кельи, до блеска вылощенную спинами прежних ее обитателей. Громоздились вьюки, свитки ковров.
Ибн Халдун решительно наклонился над страницей и что-то зачеркнул в ней так торопливо, даже тростничок заскрипел и, может быть, сломался. Но писать больше было нечего.
Ибн Халдун отпер дверь и послал слугу за переписчиком, жившим тут, в нижней келье мадрасы Аль-Адиб.
Переписчику он велел писать красиво, но разборчиво.
— День и ночь пиши. День и ночь! Чтоб скорее отдать рукопись переплетчику.
— Переплетчик проработает долго, — возразил переписчик.
— Я его потороплю! — сказал историк, уповая на свою щедрость.
— Его нельзя торопить. Меня можно, а его нельзя.
Ибн Халдун удивился:
— Почему?
— Чернила просыхают скоро, а клей сохнет долго. И клей песком не присыпешь, чтоб скорее просыхал. Иначе переплет покоробится.
— Нет, коробиться ему нельзя! — встревожился историк. — И надо на коже оттиснуть узоры золотом.
— А это уже дело тиснильщика: он оттиснет, а переплетчик ту кожу переплетет. А остались ли в Дамаске тиснильщики, не знаю.
— Ищи! Но ищи скорее. Я хорошо заплачу!
Историк даже встал, словно мог, как верблюдов, поднять в путь разом всех троих — переписчика, тиснильщика, переплетчика — в славный путь, ибо цель пути — книга в кожаном переплете с золотым узором по краю.
В те дни в Дамаске из мастеров уцелели немногие. Уцелевших спасла случайность, которая порой является в жизни человека. Только купцы в своих пока не тронутых слободках, перебегая из дома в дом, собирали складчину, последнюю золотую часть выкупа, откупиться от завоевателя. У въездов к купцам стояли караулы с тяжелыми бородатыми копьями, с ятаганами на животах, не впуская воинов на грабеж, а купцов не выпуская в город. У ремесленников на месте их слобод было безмолвно. Там среди руин, да и под сенью разоренных жилищ мало кто уцелел, а кто и уцелел, притаился, дабы не попасть в неволю.
Но волю историка переписчик исполнил: переписал, сам переплел, принес книгу вместе с черновиком. Теперь черновик лежал с краю от книги.
Ибн Халдун кинул черновик в очаг, где, кроме холодной золы, ничего не было. Тяжелое облако золы всплеснулось над рукописью и покрыло ее.
Закрыв «Дорожник», Ибн Халдун завернул книгу в плотный синий шелк в радужных переливах, как гладь океана в день затишья.
Убрав этот сверток на полку, Ибн Халдун позвал Нуха и вышел на базар, где шумела крикливая, грубая торговля. Тут торговали не купцы Дамаска, а воины Тимура. Добычу этих дней и прежнюю, довезенную сюда из Халеба, они сбывали перекупщикам, сбредшимся, как шакалы на львиную тризну. Менялись товарами между собой — это было в обычае. Не скупились, легко скидывали цену, если оказывался вольный покупатель.
Кое-где толпились до давки, сбывая за бесценок одежду, украшения. Пустоватыми гляделись ряды, где сбывали пленников и пленниц: этого у всех было вдосталь. Кое-кто, бережно обойдясь с добычей, взятой из лавок, теперь размашисто разложил товары, считавшиеся на прежнем базаре за редкость.
В стороне втайне продавали и ценности — золото и серебро, утаенное от десятников.
Ибн Халдун походил, потискался в тесноте, посматривая на товары.
Наконец он увидел редкостный коврик для молитвы. Воин дорожился: вещь небольшая, на такое был спрос. Поторговавшись, Ибн Халдун купил коврик.
Неподалеку он увидел отлично переписанную и украшенную золотом знаменитую касыду «Аль-Бурда», написанную Аль-Бузири во славу пророка. Такой изысканной книги давно не приходилось видеть. Ибн Халдун удивился той торопливой легкости, с какой сговорчивый воин уступил ему эту каллиграфическую драгоценность. И тут же в придачу предложил за бесценок Коран, тоже редкий по красоте, по уменью переписчика.
Нух, идя следом, бережно складывал покупки в ковровую сумку, перекинутую через плечо.
Возвратившись с базара, Ибн Халдун велел развязать один из вьюков и достал оттуда пять небольших плетенок с исстари славящимися каирскими засахаренными плодами.
Заметив, что это последние плетенки из каирских припасов, одну он убрал обратно, а четыре остальных приложил к базарным покупкам.
Постелили златотканую дамасскую шаль. Поставили на нее серебряный александрийский поднос, тоже из каирского привоза. Уложили на поднос четыре плетенки со сластями. Покрыли их рукописью Аль-Бузири. Поверх всего лег Коран.
Соединили концы шали. Завязали узел.
Ибн Халдун засунул «Дорожник» за пазуху под бурнус. Нух поднял узел на голову, скатанный коврик захватил под мышку и пошел вслед за историком ко дворцу Аль Аблак.
Двор перед дворцом кипел воинами и народом. Слева от ворот возле стен у коновязей грызлись и взвизгивали лошади. Конюхи вскрикивали на них. Воины отталкивали посетителей, протискавшихся к почернелым дверям дворца.
Почернелые двери, изукрашенные узорами из переливчатых ракушек и слоновой кости, охранялись барласами в тяжелых праздничных халатах, заправленных в широчайшие кожаные штаны, расшитые зелеными и малиновыми нитками. Древками копий, тяжелыми круглыми плечами, а то и крутыми лбами барласы отодвигали наседавших посетителей. А отодвинув, опять распрямлялись и вставали, заслоняя двери.
С плоских ременных поясов, окованных серебряными бляхами, свисали кривые сабли, широкие кинжалы здешней дамасской работы. А спереди тех поясов тяжело сползали под животы круглые отяжелевшие желтые кошели. Только пушистые волчьи шапки остались от простоты их былой степной одежды.
Ибн Халдун еще не осмотрелся в этом теснилище, среди буйства голосов, когда к нему протиснулся обрадованный, одушевленный, похудевший Бостан бен Достан.
— О великий учитель!..
— Велик только аллах, о человек!
Но, видя разных людей, совсюду стеснившихся к ним, поучительно добавил:
— А на земле велик един Повелитель Вселенной, Рожденный Под Счастливой Звездой.
— Кто же не верит в это! — пугливо согласился Бостан бен Достан. И тут же деловито, приникнув к уху, как на базаре при торговых сделках, зашептал:
— Я искал милости вашей в мадрасе, но слуги ваши не допустили к вам. А я жажду милости вашей.
— К чему она вам?
— Уйти отсюда. Не то я разорен: я в сумятице успел закупить много всего, чем прежде дорожились дамаскины. Закупил, а куда деть? Прячу, прячу, а увидят завистники, а либо, сохрани аллах, сами завоеватели, и конец моим покупкам, а с ними и жизни моей!
— А много ли этого?
— На караван. Вьюков на восемьдесят.
— На двадцать верблюдов?
— Ведь задешево. Почему было не взять?
— Пришлите ко мне слугу, чтобы знать, откуда позвать вас, когда будет надо.
Бостан бен Достан восхищенно вскинул глаза:
— О!
Но тут же его оттеснили люди, рванувшиеся плечами вперед к приоткрывшейся дворцовой двери.
Ибн Халдун, спохватившись, поддался силе этой волны, и она подтолкнула его к барласам.
Слуга не отстал.
Барласы было преградили дорогу, но десятник, опознав Ибн Халдуна, провел его между стражами к высоким крепким дверям.
Ибн Халдун сунул десятнику несколько толстеньких серебрянных тенег с именем Тимура, вписанным в четырехгранную рамку, и они так быстро исчезли в тяжелом желтом кошеле, словно их и не было на свете.
Но когда удалось перешагнуть за дверь, столь же тесно оказалось и на лестнице, поднимавшейся к недавнему книгохранилищу. Здесь привычно стояли по всей лестнице, ступенька над ступенькой, ближайшие люди Повелителя на случай, буде он кликнет их.
Ибн Халдун вклинился между ними, не в силах ни разогнуться, ни опереться на кого-либо. Ступеньки на две ниже его держался Нух с узлом на голове.
Этот узел, возвышавшийся над чалмами самаркандцев, приметил Шах-Малик, выглянувший из покоев Повелителя. Шах-Малик разглядел историка и, зная, сколь милостив Повелитель к этому арабу, велел пропустить Ибн Халдуна наверх.
Как ни плотно стояли друг к другу, вельможи раздвинулись, Ибн Халдун просунулся левым плечом вперед, а следом, без стеснения раздвигая всех, протолкался и слуга. Но наверху перед приоткрывшейся дверью Ибн Халдун обернулся, взял с головы слуги свой узел и неловко толкнул локтем Шах-Малика, выпрямляясь, чтобы переступить порог правой ногой.
Он вступил в покой Повелителя, а слугу, пиная локтями, вельможи дружно свергли до нижней ступеньки, где ему удалось удержаться, прижавшись к стене.
Ибн Халдун увидел перед собой Повелителя, восседавшего на деревянном возвышении, покрытом исфаганским ковром.
Слева неприметно, словно его тут и нет, притаился, как обычно, переводчик.
Держа в левой руке узел, а правой вынув из-за пазухи «Дорожник», завернутый в синий шелк, Ибн Халдун воскликнул:
— О амир!
— Принесли?
— Вот это, о амир!
— Я ждал долго.
— Задержали переписчики. Их мало здесь осталось.
— Взяли бы из моих. Я их посылал вам. Почему вы предпочли своих?
— Не посмел тревожить ваших, амир!
Тимур, отодвинув стоявшую перед ним плошку с водой, освободил перед собой место для книги.
Ибн Халдун на протянутых ладонях на развернутом шелку поднес Тимуру кожаную тяжесть «Дорожника».
Тимур заметил:
— Однако, видно, уцелели в Дамаске и переплетчики, и переписчики.
Ибн Халдун промолчал, прикрываясь поклоном: Тимур мог спросить, где, мол, они укрылись.
Дождавшись, пока Ибн Халдун, закончив поклоны, поднял лицо, Тимур сказал:
— Послушаем.
Переводчик придвинулся, чтобы не пропустить ни слова. Но Тимур послал его за Шах-Маликом.
Прежде чем поспел Шах-Малик, вошли внуки Повелителя Абу Бекр и Халиль-Султан.
Дед указал им сесть позади себя.
И тогда возвратился переводчик, предшествуемый Шах-Маликом.
По знаку Тимура он сел справа от Ибн Халдуна на широком зеленом ковре.
Отложив в сторону упругий синий лоскут, Тимур вернул книгу историку.
— Послушаем.
Ибн Халдун провел ладонью по титулу, обрамленному золотой полоской, по куфической квадратной надписи, венчающей по обычаю, удержавшемуся со времен Омейядов, первую страницу книг. По этой нарядной, но строгой надписи, называемой в Самарканде «унван», Ибн Халдун провел ладонью, не колеблясь, прочел славословие аллаху. Так уста историка произнесли начало молитвы прежде, чем сам он решил, читать ли ее.
Халиль-Султан посуровел, насупился, уверенный, что слушание молитвы требует строгости.
Покосившись на брата, Абу Бекр тоже опустил глаза. Шах-Малик, склонив голову, поскреб ногтем по халату, где ему померещилось пятно.
Тимур смотрел по-прежнему пристально, не отводя узких глаз от читающего.
Молитва прозвучала торжественно: многократный верховный судья, богослов и книжник, он умел читать арабские молитвы, растягивая слова и неуклонно повышая голос до того рубежа, когда молитва становилась силой, звучала уже не мольбой, а повелением, словно не к аллаху, а от аллаха шла она. Так молитва наполнила всех сознанием, сколь значительна книга, начатая так.
— Во имя бога милостивого, милосердного…
Тимур слушал, не шевелясь, сузив глаза, спустив ногу с сиденья, видно, боль отпустила: нога неподвижно стояла на скамеечке.
Слушал описание Александрии с ее мраморными мечетями, дворцами, базарами. О Помпеевом столпе, возвышающемся на виду у залива. Было рассказано о товарах, даже о цене на многие товары. Сказано, откуда их привозят. О товарах, которые караванами отправляют александрийские купцы в иные города и в дальние страны.
— На Александрию дорога пойдет через Нил.
Были указаны все переправы и способы переправиться там, где переправ нет и может не найтись перевозчиков.
Потом шла песчаная страна Ливия, где во многих местах дорога отклонялась в пустыню. Там в глубине песков есть селение под пальмами, где дождь случается лишь раз в несколько лет. А дальше — земли Туниса, дорога опять вдоль моря.
Тимур резко повернулся к историку:
— Вдоль моря! А разве от моря в глубь царства дорог нет?
Магрибец вздрогнул, словно просыпаясь.
— Там нет городов.
— Я слышу имя Габес и сразу — Сфакс! А разве не от Габеса сворачивает дорога на Джербу?
— Но Джерба — остров, о амир! А я писал дорогу по земле.
Тимур смолчал, ожидая дальнейшего чтения. Ибн Халдун понял, что весь этот путь уже известен Тимуру. Известен до многих подробностей.
Значит, вся затея с «Дорожником» — лишь проверка, учиненная историку: искренен ли он с Тимуром, не лукавит ли?
Ибн Халдун второпях думал:
«Они уже знают дороги по Магрибу. Надо понять, весь ли путь знают. Надо выведать, что им еще не известно».
Как бы устав от чтения, опытный царедворец грустно улыбнулся. Покачивая головой, помолчал. Устало и ласково поднял взгляд к жесткому прищуру Тимура:
— О милостивый амир! Сфакс — это моя родина. Там еще цел мой дом, где я впервые увидел свет бытия.
Тимур ответил как бы сочувственно и как бы в раздумье:
— Да.
Историк спохватился:
«Он знает и это! А я никому здесь не называл свой город. Я только говорил — Тунис».
Тимур повторил:
— Да. Родина одна у каждого, а дорог много.
Ибн Халдун читал страницу за страницей. О маслобойках, о скоте, о финиковых рощах, об уловах рыбы…
— Не рыбачьи лодки, а корабли там есть? Чтобы переплыть в Гранаду, в Севилью.
— Там опять христиане! — отмахнулся Ибн Халдун.
— Арабы там тоже есть. Богатые султаны. В Кордове.
Ибн Халдун, удивившись, дернул плечом:
— Султаны? Там?
— У которых столько лет вы служили в почете. Но, случалось, и в обидах.
Ибн Халдун уверился:
«Про все прознал!»
— Да, есть!
— Корабли?
— Нет, султаны.
— А корабли?
— Корабли у пиратов. Их не поймаешь. На Джербе у них своя крепость.
— А через море в Андалусию вас пираты перевозят? Или переплываете на верблюдах? Или на бурдюках?
Слово «бурдюк» переводчик оставил без перевода, не успев подыскать подходящее слово, а Ибн Халдун понял, что это тоже какое-то животное, как и верблюд, но плавающее.
— Для переправ корабли есть. Для караванов, а не для войск.
— А как же туда арабское войско прошло для завоевания городов и земель христианских?
— Волей аллаха милостивого.
— Свою волю аллах высказывает через вещи: одним дает мечи, другим корабли, третьим — золото. Плавающим нужны корабли, ибо воля незрима и на нее не погрузишься.
Ибн Халдун устал читать. Голос его охрип. Не всегда стал успевать, прервав чтение, ответить Тимуру. Тимур заметил это.
— Пусть нам дочитают чтецы. Вы написали красиво, но многое забыли. Слушая вас, я не всегда знаю, могу ли из этого места куда-нибудь свернуть.
— Я не забыл! — возразил историк. — Но зачем вам дорога в пески, в Сахару? Там пусто. Там ничего нет. Только стаи львов. Туда даже караваны не ходят.
— Я хочу выйти к океану. На край земли! Дальше — только вода. Через ту воду никто не плавал.
Ибн Халдун задумался.
— Никто? Я слышал в Александрии, что есть книга, написанная мореходом. Он сплавал за океан, видел там землю голых людей. Как ходят в Судане. Я искал ту книгу. Мне сказали: «Была!» И тот, кто видел ее, видел в ней изображения рыб, горбатых, как верблюды, плоды там как яблоки, но алые и прозрачные, как наш виноград. Кто-то взял ту книгу, и с тех пор ее никто не видел.
Тимур удивился и даже обиделся:
— Куда же плавать, когда в Рабате край земли? А книга — это небось выдумка.
Ибн Халдун подтвердил:
— Истинно, в ту сторону плыть некуда.
Он закрыл «Дорожник».
Они заговорили о Кордове и океане, а там, за далью магрибских дорог, за скалами Гибралтара, неподалеку от той самой Кордовы, около океана, уже зеленела молодая роща, где исстари растили корабельный лес. И уже зеленели в той роще молоденькие деревца, что вытянутся, окрепнут и дорастут до дня, когда через десятки лет войдет в ту рощу пожилой умелый корабельщик, опытным взглядом вглядится и отберет приглянувшиеся деревья, и ему повалят их, под его присмотром из них натешут доски, и корабельщик будет долго, терпеливо ждать, пока те доски отлежатся в прохладной тени, обветрятся, просохнут на недобром океанском ветру, привыкнут к шуму волн, и когда заметит, что они дошли и готовы, построит из них замышленную каравеллу, легкую, но стойкую среди бурь и безветрия, и, чтобы сама богородица хранила тот корабль, даст каравелле имя «Святая Мария». И каравелла, наплававшись среди изведанных морей, выказав свои силы и крепость, приглянется смелому мореходу родом из Генуи, с именем Христофор. И он поднимет на ней три ряда парусов и лихо, будто на ярмарку поехал, покинув изведанные моря, пойдет поперек того неизведанного моря — океана. Будет долго на ней плыть, глядя вперед. Доплывет до Золотых гор. Некогда аллах создал землю для человека, а тот мореход приведет людей на неведомые пустынные земли.
Но со дня, когда Ибн Халдун закрыл перед глазами Тимура книгу «Дорожник», до дня, когда Христофор Колумб на своей каравелле откроет книгу «Дневник» и впишет в нее первую строчку, пройдет ровно девяносто лет.
А молодые деревца в далекой роще уже светло зеленели, ибо в ту пору в той роще осень еще не наступила.
Тимур поднял синий лоскут шелка и обтер лицо.
Когда историк вернул книгу, Тимур положил ее около себя, а лоскутом вытер шею.
Тогда Ибн Халдун, став на колени над узлом, развязал шаль и подал Тимуру Коран.
— Я прошу принять мое подношение в благодарность за многие милости.
Тимур внимательно осмотрел искусную работу переплетчика, блестящий от лака переплет.
Вслед за тем историк, подняв поднос, преподнес остальное.
Беря каирские сласти, Тимур спросил:
— Вы соскучились по сладостям Каира?
Одну из плетенок Тимур, полуобернувшись, отдал внукам и повторил:
— Соскучились?
Историк насторожился:
«Пытается угадать мое желание. В подарках ищет намек».
И поспешно ответил:
— О великодушный амир! Здесь, под нами, в подземелье, а кроме и в других подземельях заточены каирцы. Вельможи, из близких людей султана. Юного султана Фараджа. Пощадите уцелевших! Отпустите их. Как великой милости прошу: дозвольте мне самому выпустить мамлюка из темницы, коего сам я туда запрятал. Мне по моему возрасту вот-вот предстоит предстать пред престолом всевышнего. Что я скажу? Чем оправдаюсь, если уйду с земли, оставив мучеников, не сотворив милостыни?
— Освободить их? Отпустить домой?
— О амир!
— Ступайте. Освободите. Чего еще хотите?
— Служить вам.
— Сперва исполняйте свое первое желание.
Бормоча:
— Милостивый… Милостивый… О амир! — Ибн Халдун вышел. Не на лестницу, а тем боковым ходом через узкую галерейку, где еще прежде хаживал.
Сперва половицы дворца под ним заскрипели, но вскоре смолкли. В тишине он прошел к лестнице. Оттуда ступеньки вели в подземелье.
Воин, карауливший дверь в подвал, сидел на ступеньке, до блеска натирая о кожаные штаны серебряный дирхем или теньгу. Есть люди, коим нравится, чтобы монеты блестели, хотя истинная красота серебряных монет в их патине, в их золотистом загаре, который надписям придает глубину.
— В саду нашел! — быстро объяснил воин возникшему перед ним историку.
Историк успокоил стража:
— Воля аллаха. Найденное отчищают от земли, добытое — от крови. Лишь бы блестело серебро.
— Вот, вот!
Воин поднялся, недоверчиво, опасливо приглядываясь к незнакомому старику.
— По указу Повелителя открой мне, брат воин!
— Сперва я кликну десятника.
— Кличь!
Десятник пришел вскоре же, но был суров. Он долго настаивал узнать, зачем выпускать узника, когда ему и там спокойно. Десятник спрашивал на чагатайском языке, и араб его не понял.
Но следом за историком явился барлас от Повелителя и повторил указ:
— Узника мамлюка выпустить.
С лязгом волоча длинную саблю и ею постукивая по ступеням, страж пошел, светя фонарем. В фонаре, задыхаясь, вспыхивала оплывшая желтая свеча.
Ибн Халдун шел, не отставая.
Барлас остался наверху ждать их возвращения.
Тимур, послав вслед за Ибн Халдуном своего барласа, сказал Шах-Малику:
— Историк хочет в Каир.
Шах-Малик удивился:
— Разве ему здесь плохо?
— А то бы незачем ему тревожиться о судьбе каирцев.
Шах-Малик промолчал.
Тимур, тылом руки отодвинув «Дорожник», проворчал, глядя куда-то в прорезь окна:
— Силой не возьмешь преданности.
Шах-Малик, тяжело вставая с ковра, согласился:
— Какая уж преданность!
Это была их недолгая передышка в толчее дел.
Шах-Малик опять выглянул на лестницу и из тамошней тесноты вызвал нескольких сподвижников.
Они прошли, отряхивая халаты, помятые в тесноте, словно морщины можно стряхнуть, как соломинки.
Шах-Малик указал место, где надлежит опуститься на ковер. И они сели, поджав под себя ноги.
Дабы начать беседу, один из гостей льстиво восхитился:
— Прекрасен дворец, о милостивый Повелитель!
Тимур ответил, прилежно сохраняя арабские оттенки слов:
— Каср Аль Аблак!..
— Какое прекрасное название!
— А значит оно: либо пестрый, либо пегий. Спрашивают меня, как лучше его звать — пегий либо пестрый? Нет, говорю, пегий! Я ценю пегих лошадей: у пегих особый нрав.
— Еще бы!.. Я тоже всегда на пегой, — заверил один из гостей.
— На пегой? — припомнил Тимур. — Всегда видел вас на вороном. С красным чепраком и позлащенными стременами.
— На пегой, о государь милостивый, на пегой! А стремена не то что позлащенные, а доподлинно золотые. Литые. Еще из Индии.
— Да? Нет, на пегой не видал.
Гость оробел, смолк, туго запахивая халат. Тимур отвернулся к другим.
— Пегий дворец! Хорошо. Каршинской степью пахнет. А?
И сразу все наперебой заговорили друг с другом, кстати и некстати ухитрялись сказать:
— Пегий дворец…
— Пегий дворец!..
Тимур смотрел на них. Вдруг, перебивая их усердие, громко сказал:
— То-то.
И все смолкли, снова услужливо повернув к нему свои столь различные лица.
А тем временем в безлюдную, нежилую часть дворца шли из подземелья страж с фонарем впереди, пошатывающийся узник, а по пятам за ними Ибн Халдун.
Ибн Халдун приговаривал:
— Я вас держал здесь, чтобы сохранить. Иначе вы погибли бы при зверствах татар. Они тут весь город вырезали. При взятии Дамаска.
Историк говорил смело и громко, зная, что никто из барласов арабской речи не понимает.
Узник, пошатываясь, кланялся.
— Я на всю жизнь!.. Это разве забудешь? Вся моя жизнь вам!..
— Я затем и запрятал вас перед падением города. А не то зачем бы мне?
— Сохрани вас аллах милостивый.
— Теперь вместе надо думать, как выбраться в Каир.
— Неужели это может быть?
— Я забочусь.
— О учитель!..
Мамлюка пошатывало. Но, выбравшись из-под сводов подземелья, он заспешил обрести свой былой облик, коим, как ему казалось, прежде красовался при каирском дворе Баркука, — пошел, слегка кособочась, поволакивая ногу, как это высмотрел однажды у султана Баязета Молниеносного, когда возил ему дары Баркука. Говорил косноязычно, шепелявя, картавя, но чванился своим косноязычием: ему представлялось, что так он выглядит знатнее, родовитей против просторечия челяди. Никого не было, кто объяснил бы ему, что знатность человека неотделима от простоты и разума, она не в подражании чужим повадкам, но только в том, чтобы блюсти лучшее в самом себе.
Еще серый от многодневного сидения в темноте, с головокружением от свежего ветра мамлюк брел за Ибн Халдуном, а черный Нух, слуга историка, дождавшийся их, поддерживая мамлюка под локоть, думал, что так покачиваются не от чванства, а от тайной болезни.
Оставив мамлюка черному Нуху, Ибн Халдун из осторожности возвратился во дворец на случай, если доведется поблагодарить Повелителя за милость и за мамлюка.
Шах-Малик увидел его и сразу же повел к Тимуру.
Тимур поднял на Ибн Халдуна пронзительный, немигающий взгляд. Равнодушно выслушав благодарность историка, Тимур спросил:
— Скажите, учитель, что считается основой вашего большого сочинения?
— Это история, о амир! И когда напишешь ее всю своей рукой, невозможно отличить главное от второстепенного.
Тимур возразил:
— Историю создает аллах, а не историк.
— Но историк, взирая на содеянное аллахом, пытается понять главное в том, что содеяно.
— В созидании нет главного и малого. Когда созидается большое здание, изъяв из него один-единственный кирпич, можно обрушить все здание. Аллах один знает, где его первый кирпич и где второй.
— Но для этого, о амир, нужно подглядеть, на каком же из кирпичей держится все здание.
Тимур прервал спор:
— Что же есть главное в истории, написанной вами? Есть ли и в ней кирпич, на котором держится все здание?
— Я так понимаю историю, что она держится на многих кирпичах.
— Какие же это?
— Земля, на которой живут люди. Умеренная погода в этой земле — теплая зима и прохладное лето. Тогда там живет народ просвещенный.
— А в жаркой земле?
— Там люди не строят прекрасных зданий, ибо им и в шалашах тепло. Они не возделывают полей, ибо во весь год вдосталь собирают земные плоды в лесах или рыб в море. Они не придумывают одежд, ибо в одеждах там душно. Поэтому они ничего не созидают и незачем им чему-либо учиться.
— А в холоде?
— Тоже. Все свои силы целый год они напрягают, чтобы на зиму запасти себе пропитание. У них нет времени для наук — все силы их уходят, чтобы укрыться от холода, избежать голода. Поэтому в крайнем холоде у людей нет времени учиться.
— Я не задумывался об этом, но, кажется, это так и есть. Но это еще не история.
— Нет, это причина, объясняющая многие происшествия среди народов.
— А еще что?
— А еще есть само действие истории.
— Как это? — не понял Тимур.
— Я наблюдал события, как звездочет наблюдает звезды, и я заметил: люди делятся на кочевников и оседлых. Оседлые земледельцы привыкают к повседневному труду и становятся вялыми, и тогда приходят кочевники, вытаптывают поля, сжигают города и устанавливают власть сильных людей над дряблыми.
Тимур одобрительно кивнул.
— А как вы объясняете, что это справедливо?
— Я не сужу, справедливо ли. Но я заметил: кочевники завладевают землями и городами и через три или через четыре поколения сами становятся добрыми, дряблыми и достаются новым кочевникам, которые приносят крепкую силу на смену тем, кого одолела лень, беспечные забавы… И так круг за кругом у всех народов, о каких я только мог узнать.
Тимур заворочался на своем коврике и неосторожным движением потревожил больную ногу. Острая боль так его резнула, что, по давней привычке, левой ладонью он быстро зажал рот. Сощурил глаза.
Но Ибн Халдун не успел понять это движение руки, как Тимур уже уперся этой ладонью в коврик, пытаясь поудобнее поставить ногу.
— Сколько поколений?
— Каких? — не понял Ибн Халдун.
— Сколько поколений кочевников, завоевав, владеют завоеванным?
— Три или четыре. Столько я насчитывал каждый раз, когда случалось посчитать.
— Это у магрибских султанов.
— И у вас тоже. Ваш Чингисхан был счастлив сыновьями. А где его просторнейшая империя? А где его правнуки? Потомок Чагатая… Я его видел, султана Махмуд-хана. Мужественный человек. Но он в вашем стане. Своего у него нет. То же в Золотой Орде: Батый был силен, а его внуками уже играют кочевые вожаки. Случалось, трое, четверо из потомства Батыева дрались между собой, служа кочевникам. Дрались за жалкую власть в тесной стране. Ныне там, говорят, чингизид Тохтамыш-хан правит лишь уздой своей лошади, больше ничего у него не осталось.
Тимур молчал.
Ибн Халдун продолжал:
— Многие тщатся подкрасить свою историю. Но истину не утаишь. Всегда есть те, кто знает правду.
— Некоторые страны далеки, и своя правда там виднее.
Ибн Халдун:
— О! Правители любят копаться в чужом мусоре, а у себя дома не видят жемчуга. От них события дальних стран известны историкам подробнее, чем свои: свою истину часто таят.
Опять помолчали.
Ибн Халдун улыбнулся:
— Вот вам и Золотая Орда. Батыево племя…
— А вы хорошо знаете ордынские дела. Откуда?
— Я даже писал о них в своей истории.
— Не слышал еще всей вашей книги.
— В Фесе ее переписывают, но по-арабски.
Тимур нахмурился и замолчал.
Вдруг он кинул на Ибн Халдуна такой тоскливый, кажется, подернутый слезой взгляд, что историк растерялся: показалось, что Тимур что-то сейчас скажет, чего никогда не говорил, но что наболело в нем больше, чем многолетняя боль в коленке.
— Это что же, мой сын, потом внук, наконец, сын внука… И на том конец? Этому учит ваша книга?
— О амир! О милостивый амир! Моя книга не учит, она только описывает дела людей и судьбы народов.
— Дела и судьбы? Это красиво сказано. Но быть этого не должно! Я побуду один. Такую книгу выбросить бы, чтобы никто так не думал. Я побуду один.
Он опять опустил глаза, и тогда историк понял, что надо уйти: он уже знал, что такие раздумья могут вызвать у Повелителя неудержимый гнев. И нельзя предвидеть, не на историка ли он обрушится. Но известно, что еще хуже бывает, когда гнев остается в душе Повелителя Вселенной: тогда он затаится до случая и не приведи аллах в тот день быть там, где грянет этот злой случай.
Ибн Халдун откланивался, но Тимур, казалось, не видел его.
Ибн Халдун вышел.
3
Нух отвел мамлюка в хан к персу. Сафар Али дал ему жилье, достойное собеседника султанов, хотя мамлюк сетовал, что тут ему и тесновато, и темновато. Он и не думал вспоминать, сколь темно и тесно жилось ему за несколько часов до того.
К вечеру того же дня к Сафару Али из дамасских узилищ прибыли остальные мамлюки, все из уцелевших, ныне по заступничеству Ибн Халдуна отпущенные. Их осталось девятеро, приближенных старого Баркука. После его смерти по его завещанию они опекали и растили нынешнего султана.
Был бы жив Баркук, не выпало бы от Тимура пощады никому из Баркуковых соратников, ныне же щадил, может быть, втайне ища от них себе доброй славы, похвалы его милосердию: пусть, мол, в Каире знают, сколь Тимур великодушен.
В тот вечер, наконец оставшись один, Тимур сидел, прислонившись спиной к большой кожаной подушке.
Комната, когда в ней не осталось книг, а только осиротевшие ниши, выглядела невзрачно. Не мрачно, но и ничем не радостно.
Чтоб скрасить пустоту стен, на каждой стороне догадались повесить по большому круглому щиту, как это делали в походных юртах. Щиты из добытых здесь, с какими уже давно из-за их тяжести не ходили в битву. Из четырех один был серебряный, выкованный мастером в древние времена, служивший каким-то царям для праздничных выездов.
Когда от внесенных светильников по почернелому серебру поплыли маслянистые отсветы, как позолота, Тимур вгляделся в этот щит.
Ему увиделось там изображение человека не то в длинном панцире, не то в коротком халате с широкими поперечными полосами. Человек с длинным плоским туловищем, на совсем коротких ногах, с воздетыми вверх руками.
Что он делает? Почему воздеты его кривые руки? И где этого человека с длинным туловищем и кривыми руками Тимур уже видел? Где?
Задремывая, уже в полусне он вдруг отчетливо вспомнил длиннотелого человека: то был спешенный воин, кинувшийся один против конницы изменника Кейхосрова, когда та конница мчалась на шатер Повелителя, чтобы схватить и низвергнуть. Тот воин по имени Хызр-хан один остановил их, схватив узду и, ударившись в грудь передового коня, присев, повиснул на узде и тем заставил испуганного коня споткнуться и рухнуть. Тимур возвеличил, приблизил воина, поставил его тысячником… Но кто это отчеканил его на древнем щите?
Сон отпал. Тимур встал и, подняв с ковра кованый медный светильник, подошел поближе к щиту.
На щите оказалась вычеканена сеча конных воинов в пернатых шлемах. Но никакого пешего воина среди них не нашлось: издали воином выглядел вздыбленный конь.
Досадливо запрокинув голову, Тимур проворчал с укором:
— Вот те и Хызр-хан!..
Постоял, разглядывая щит, прислушиваясь к дождю, зашумевшему снаружи.
Рука устала держать светильник.
Тишина и отстраненность книгохранилища казалась Тимуру уютной: тут было можно укрыться не только от непогоды, но и от многолюдья, от повседневной суеты, не затихающей, пока поход продолжается, а поход продолжается и в те дни, когда войска приостанавливаются, чтобы отдышаться.
Опустив на пол тяжелый светильник, где на гранях поблескивала сквозь черноту желтая медь, он вышел в тесный переход, боком протиснулся в галерею дворца и оттуда, из темноты, увидел внизу, во дворе, под фонарем у раскрытой двери двух стражей, рослых барласов. Они, заслонившись от дождя, прижались к стене по обе стороны входа, а дождь гулял по всему померкшему, обезлюдевшему двору.
Тимур пошел неприметно, одиноко прогуляться в потемках, вспомнить мысль, мелькнувшую при взгляде на щит. Он еще не понял ее, но она чем-то встревожила его.
Едва он вступил в длинную галерею, где, как и при Фарадже, то поникал, то, очнувшись, вздрагивал маленький огонек в большом фонаре, под Тимуром, взвизгивая, как при пытке, заголосили половицы.
То они запевали, то стонали под ним, а он уходил дальше, мимо больших горниц, куда никого не поселили, дабы никто не тревожил его здесь.
Чем дальше он шел, тем сильнее сказывался запах нежилых комнат: пыль, гнилое дерево, проникшая снаружи гарь, соединившись, преобразились в благоухание дворца, в своеобразный, особенный приятный запах. Каждое жилье пахнет неповторимо. Устоявшийся воздух дворца благоухал. Так, случается, из ветхих, тленных дел человека складывается его нетленная, благая слава.
Когда, постепенно успокаиваясь, Тимур задумался, пытаясь понять, чем же обеспокоил, озадачил, огорчил и встревожил его безмолвный серебряный щит, половицы смолкли. Либо он перестал их слышать.
То останавливаясь, то уходя к пустым дальним горницам, он вдруг понял: это Хызр-хан, вспомнившись, навел его на раздумья — тот тогда грудью о конскую грудь ударил во имя верности, во имя воинского долга.
И снова с укором, будто рядом кто-то слушал, проворчал:
— Силой не возьмешь преданность…
Он вернулся к фонарю, мерцавшему над лестницей.
Внизу у входа под нижним фонарем по-прежнему стояли стражи, глядя на дождь, и покачивались, переминаясь с ноги на ногу, как медведи.
Как ни тяжело было сойти по крутой лестнице, Тимур пошел вниз, упираясь ладонью в холодную стену, натруживая больную ногу.
Оба стража помертвели, когда увидели, как он вышел к дождю.
Одного из них он послал за хранителем казны Гази-Буган Бахадуром.
Дыша свежим запахом сырой земли, он смотрел на мокрый двор, где в нешироком кругу света пузырилась лужа, а струи серебряными стрелами бились, как в крепкий щит, в черную-черную, поблескивающую золотыми искрами землю.
Тревожно Тимуру было, только пока он ловил мелькнувшую мысль. Теперь, уловив ее, он успокоился, стоя на пороге у самого края дождя, пока будили Гази-Буган Бахадура.
Порой брызги доставали Повелителя.
Гази-Буган Бахадур прибежал, от дождя задрав на голову подол халата. Увидев на пороге Повелителя, от неожиданности присел, оробел, рывком оправил халат и распрямился под густым дождем.
Тимур велел ему идти следом и пошел было назад к лестнице. Но подняться по всем двадцати ступенькам сил не хватило. Воины донесли его на руках.
Покосившись на щит, где теперь он даже издали видел не воина в панцире, а вздыбленного коня, Тимур сказал Гази-Буган Бахадуру, как надо отдарить Ибн Халдуна за его подарки и книгу, объяснил, из чего следует сложить подарок.
Отпустив Гази-Бугана, он тихо хлопнул, и мгновенно предстали слуги. Он кивнул, чтобы они перестелили постель.
Там, на лестнице, он забыл о слугах, сам карабкался по крутым ступеням, и вот снова заболела вечно ноющая нога.
Едва он понял, что огорчала его только мысль об историке, он успокоился. Сон вернулся.