1
В предрассветную прозелень неба вился, вился тонкой шерстинкой дымок над одинокой юртой в безлюдной котловине среди сутулых предгорий и недальних гор, обступивших котловинку, будто серые юрты гигантов. И чем дальше, тем выше, тем шире, теснясь и громоздясь, темнели суровые юрты до самой той высоты, где облака, изгибаясь и наползая, пытались заглянуть в глубь каменных куполов и поклониться их обитателям.
Благостная тишина сливалась с простором неба, опершегося о безмолствующее нагромождение гор. И небо начинало румяниться, в прохладе предчувствуя утро.
Вдруг верхнее облако заблистало, как златое диво.
Но мгла еще лежала в укромной котловинке, где притулилась одинокая юрта и вился дымок.
В темном тяжелом обвисшем халате Тимур стоял возле юрты и смотрел: над весенней травой взлетела и опускалась, трепетала и падала огромная пестрая бабочка, то словно цветок весны, то словно прошлогодний осенний лист, то взблескивая, как брызги утра, то померкнув в стеблях сухой травы. Невиданная бабочка чужой страны, куда снова пришел Тимур, где снова поставил свою юрту.
Он захотел побыть здесь один, пока с карабахских зимовок и становий сходятся его воинства в новом походе.
Заслоненные горбами предгорий, застывших плотным кольцом вокруг всей котловины, по всем межгорьям и ущельям, словно груды валунов, намытые древним океаном, стеснились юрты походного стана.
Стан. Становище. Там щетинились копья, там толклось полчище, занятое повседневными воинскими заботами, играми и делами. Там на склоне холма на виду у всего стана высилась островерхая богатая белая, охваченная алыми широкими полосами палатка Тимура, увенчанная золотым шишаком. Перед ее входом, вонзаясь в облака, алел шест, вознося над всем станом черные косы, перевитые золотыми жгутами и перехваченные красными узлами, а на вершине шеста мерцал золотой полумесяц — навершие великого Повелителя, его бунчук, известный не только всему мирозавоевательному воинству, но и всем тем воинствам вселенной, с коими довелось повстречаться Тимуру на дорогах войн.
Стража несла здесь строгий караул, на приколах сменяли заседланных лошадей, временами по холму к палатке поднимались сверкающие всадники. И никто во всем стане не знал, чем занят сам он, волей всемогущего аллаха поставленный повелевать ими и владеть вселенной.
Но ни караулы, охранявшие тот холм, ни стражи, сменявшиеся у входа в палатку, ни блистательные всадники, проезжавшие вблизи палатки, не видели самого Повелителя, не смогли ни поглядеть его выход, ни услышать его голос, и от этого страх перед ним возрастал и могущество его становилось непостижимым.
А он стоял. Один. И вся эта котловинка вокруг, эта утлая юдоль, была пуста, безлюдна.
Позади его маленькой юрты в каменистом овраге, где протекал студеный и шустрый ручеек, повара копали землю и перекатывали валуны, ладя очаги. Мыли котлы, свежевали баранов, перекладывали в светлых струях черные потливые бурдюки с первым весенним кумысом. Отсюда никому не было видно юрты, к которой карабкалась крутая прерывистая тропинка, охраняемая узкоглазыми барласами, беззвучно стоявшими между камнями.
Но и от юрты не было видно этого ущельица, — казалось, тропинка от юрты проваливается сразу в преисподнюю, а дальше разлеглись такие же холмы, как и везде вокруг.
Тимур стоял, глядя, как вспархивает и витает серебристо-алая, шелковая, стеклянная, редкостная бабочка.
Склонив голову, сбычившись, не отрывая взгляда, он следил за ее полетом, словно озадаченный непредвиденным явлением в еще неизведанной стране, куда пришел…
В овраге, в тесном ущельице, сторонясь поваров и не приближаясь к страже, четверо писцов, понуро стоя или присев на корточки, ничем не занятые, не зная, чем бы заняться, обменивались чаще вздохами или взглядами, чем словами. Вдруг суетливо оправляли халаты, оглаживали бороды, отряхивали колени и локти: никто отсюда не видел Повелителя, но каждый, чем бы ни был занят, внимал малейшему шороху оттуда, куда поднималась похожая на окаменевший ручеек узенькая тропинка, где вонзалась в небосвод, обозначая местопребывание Повелителя, темная струйка дыма. Одна только эта горсточка людей знала, что не на царственном холме, не в ханской высокой палатке, а в этом неприметном затулье есть он сам.
Четверо писцов, давно сжившиеся друг с другом, прошедшие бок о бок многие походы, то запахивали свои тесные темные халаты, то откидывали щекотавший шею конец пышной белой чалмы, то — в который уже раз рассматривали друг у друга письменные наборы, у каждого разные, бережно хранимые каждым. У одного старинный булгарский медный пенал свисал с пояса на короткой серебряной цепочке. И на такой же цепочке свисала медная чернильница, русская, с изображением единорога, борющегося со львом. У другого за пояс заткнут пенал, длинный, как ножны кинжала, желтой меди, арабский, с шестигранной чернильницей, припаянной на конце, где надо б было быть рукоятке. Третий вынимал из-за пазухи, оглядывал и снова засовывал за пазуху укрытый полосатым шелковым чехлом деревянный иранский пенал, пестро расписанный зелеными и золотыми узорами, обрамлявшими длиннобровых розовых красавиц в прозрачных шальварах. Четвертый писец, длиннолицый, густобородый бухарец, неразговорчивый и нелюдимый, скатанную тонкой трубочкой лощеную бумагу хранил в завитках чалмы, откуда она гордо торчала, а круглую глиняную чернильницу и свежезачиненные тростинки завертывал в лоскуток, бережно закатав его в складки кушака, отчего кушак на животе вздувался, вызывая грубые шутки и усмешки. Но бухарец Саид Ахмад Бахши пренебрегал этими намеками и знал свое дело.
Все они собрались сюда в овраг служить и повиноваться — слуги, укрывавшие от теплого ветра бурдюк с кумысом, единственный, первый в эту раннюю пору весны; повара, то разгребавшие, то сгребавшие жар под котлом, чтоб не остыла, но и не перестояла похлебка, уже готовая; гонцы в подбитых серыми степными лисами халатах, разлегшиеся с плетками в руках прямо на сырой, свежей земле, пахнувшей разоспавшимся телом, но готовые тотчас вскочить и, хлеща коней, мчаться по любой из дорог вселенной, едва Повелитель даст знак; воины охраны, неподвижно, хищно следившие за каждым.
Но Повелитель не торопился.
Желание побыть одному не проходило.
Следя за полетом бабочки, неведомо почему явившейся на свет столь преждевременно, когда и весна едва лишь начиналась и утро еще не разгорелось, Тимур вдруг потерял ее и пошел к тому месту, где она только что сверкала, где вдруг сразу исчезла. Его зоркий взгляд нигде не мог ее сыскать — ни на земле между прошлогодним сухим быльем, ни на бурых корявых стеблях. Как тут густо теснились эти иссохшие прошлогодние стебли, царапая голенища сапог…
Вспугнутая его шагами, она вдруг взлетела из-под самых его ног. От неожиданности он замер, и, успокоенная, она вновь тут же исчезла.
Он пошел осторожно. Не взлетая, она на мгновенье раскрыла крылышки и тут же опять исчезла. Остался лишь бурый листок на буром стебле. Но стебель полынный, а листок вишневый. И он совсем было подошел к этому листку, но, когда покачнулся, ступив больной ногой, листок вновь стал бабочкой. Тревожно вспорхнув, она умчалась легким полетом вдаль.
Тимур задумчиво пошел назад к юрте. За сапоги и за полы халата цеплялась густая, непролазная, мертвая трава минувшего лета, а может быть, многих минувших лет. Он остановился над этой травой, подумал о чем-то и проговорил:
— То-то!..
Почесал щеку.
Огляделся вокруг. Увидел разрумянившееся небо, иссиня-голубые горы и хлопнул в ладоши.
Как из-под земли, из оврага явились стражи.
В овраге все ожили, зашевелились. Наверх по тропе торопливо, припадая на отсиженную ногу, кинулся сотник караула.
Тимур стоял возле юрты у запахнутого входа и смотрел куда-то далеко, в сторону снежных гор.
По знаку сотника воины подняли свисавший на дверь косяк войлока и, скатав его свитком, стянули ремешками над резной двустворчатой дверцей. Толкнув створки, слуги шмыгнули внутрь юрты свернуть постель, прибраться, приглушить очаг, врытый в землю, расстелить скатерть.
Душный, пропахший дымом и кошмами воздух вытекал наружу.
Из оврага высунулся повар. Странно под стеганым колпаком выглядела его голова, словно у него и не было тела. Он поглядывал деловито, безбоязненно — близилось его время, он ждал зова.
Стая каких-то бойких птиц опустилась неподалеку, засуетилась, застрекотала, то взмывая, то, приземлившись, шныряя в чащобе нетоптаных сухостойных трав.
Наконец под своим присмотром повар привел слуг, величественно несших подносы и чаши, но Тимур все это приказал отнести назад, а себе взял лишь холодное баранье ребрышко и чашку густого золотистого холодного кумыса. И раздумчиво, неторопливо, острым ножом состругивая узкие ломтики баранины, долго ел, пока на кости не осталось ничего, что было бы можно срезать, соскоблить или выковырнуть.
Потом маленькими-маленькими глотками допил кумыс, выплеснув со дна чашки одну лишь черноту, осевшую в последних каплях. Когда слуга хотел было снова наполнить чашку и наклонил над ней морщинистое горло бурдюка, Тимур отмахнулся:
— Не надо.
Когда же кликнули писцов, Тимур сидел в глубине, у деревянной решетки юрты, где из-под приподнятой кошмы веяло свежим, но не холодным ветерком и виднелась молодая трава, уже залоснившаяся под лучами.
Опершись на подушку, он наклонился вперед, словно нечто разглядывая в этой траве, и забыл ответить на их поклон.
Они на пестром войлоке опустились на колени и разложили перед собой письменные наборы, а бухарец Саид Ахмад Бахши раскрутил свой узелок и вынул из чалмы свиток бумаги.
Почти распластавшись над кошмой, придерживая левой рукой бумагу, четким, изысканным почерком, тем разборчивым насхом, который нравился Тимуру, бухарец начал писать.
Тимур с удивлением следил за ним.
— Еще не сказано, кому и что, а уж пишешь!..
Многим, кому доводилось слышать прямые вопросы Тимура, чудилась в его голосе угроза, и тех, кого он так спрашивал, бросало в дрожь, и в горле у них обрывалось дыхание.
Но Саид Ахмад Бахши разогнулся не прежде, чем упрямо дописал строку. Только тогда приподнял над бумагой тростинку и, не вставая с колен, выпрямился. Листок бумаги тотчас снова свернулся трубочкой. Бухарец спохватился, не смазались ли чернила, но трубочку не тронул, ожидая дальнейших слов Повелителя.
— Надо написать… — сказал Тимур и, уже ни к кому из остальных не обращаясь, одному бухарцу повторил: — Надо написать…
Он сощурил глаза и отвернулся, будто опять к чему-то приглядывался там, за решеткой юрты, и не решался сказать, пока не досмотрит то, что ему виделось вдалеке отсюда. Наконец кивнул:
— Пиши…
Но опять замолчал.
Птичья стая пропорхнула мимо юрты.
Оживившись, он решительно заговорил:
— Туда пиши. Этим, которые ушли отсюда. Туркменам, чьи выпасы тут были. Не хану их, беглому Кара-Юсуфу, а им самим. Ушли, мол. А что дал вам хан? Дал он пастбища? А? Сыт ваш скот? Сами-то сыты ли? Небось нет! А зачем было уходить от нас, когда мы одной крови. Братья. Кто бы вас тронул, когда бы вы прогнали прочь хана и прибегли к нам? Паслись бы тут, как до нас, на своей земле. Ханы прельстились дарами Баязета, как собаки костью. А вам от того что? Скота у вас прибавилось? Вот так и пиши. Пускай, мол, не артачатся, а идут к нам. Не тронем ни самих, ни скота. А коль ханы заартачатся, пускай их вяжут да ведут к нам — ханам будет одно слово, а людям другое. А какие старшины захотят сами прийти, одарены будут. А какие не хотят, пускай там остаются, Баязету пятки чесать. Пиши все это.
И когда бухарец, раскрутив бумагу, снова распростерся над ней, Тимур повторил:
— Пускай приходят. Без страха.
И опять перебил начавшего писать:
— А сверху-то ты что написал?
— О Повелитель! Я, как надлежит, начал: «Во имя бога милостивого, милосердного…»
— Нет, срежь это. Начни так: «Мир вам, братья!..» А дальше пиши, как я сказал.
Бухарец писал. Тимур, отвернувшись, смотрел вдаль за решетку юрты.
Трое незанятых писцов застыли, боясь шелохнуться.
Высунув кончик серого языка, бухарец старательно писал. Вдруг резко положил тростинку. Не разгибаясь, наспех почесал ляжку и снова склонился над письмом.
Наконец он разогнулся и поклонился Тимуру.
Тимур, заметив его движение, продолжал разглядывать горы.
— Написал?
Так же, не поворачиваясь, он уловил кивок писца и велел:
— Читай.
— «Мир вам, братья! Повелитель Вселенной амир Тимур Гураган — да жалует его милостивый, милосердный! — указывает вам: свяжите ханов ваших да ниспошлет на них меч гнева своего и да истребит их аллах всемогущий! вернитесь на свои пастбища со своими стадами, и мы помилуем вас, ибо созданы мы единым богом всемогущим и от единого Адама род наш и ваш. И от щедрот милостивого, милосердного будет благо вам. Ныне повелеваю вам…»
Тимур гневно оборвал его:
— Нет! Я проповедей не сказывал писать! Я мулла, что ли? А дальше как? «Повелевает!» Тебе б не бумагу марать, а ханом стать, ты б тогда повелевал! А когда у них свои повелители есть, тогда что будет? Я повелеваю, ханы повелевают, старейшины повелевают, Баязет повелевает. Кого ж им слушать? А нам надо, чтоб слушали нас! Пиши, я сам буду говорить: «Мир вам, братья! Амир Тимур говорит вам: я пришел к вам, а вас дома нет. Ваша земля пуста. Где прежде ваш скот нагуливал жир и тешил ваш взор, ныне трава немятая, нетоптаная, жалко смотреть. Весна идет. Новая трава пробивается, свежая, сочная…» Вот тут помяни бога: мол, «по щедрости своей напоил он ваши поля влагой, покрыл изобилием трав, а вы, пренебрегши его щедротами, его милостями, как язычники, отвернулись от милостей аллаха ради подачек ханских. Сами ушли и скот угнали по указам неразумных людей, нечестивцев, отвернувшихся в гордости от даров бога милостивого! В том велик грех, когда человек покидает землю, данную ему от рождения на радость и пропитание. Теперь небось топчетесь в тесноте по чужим землям, где ни стадам пастбищ, ни самим вам кормления неоткуда взять. Что натворили? А люди мы одной крови. И речь наша одна. И сердце наше едино. От единокровных братьев бежали. Искать защиты у одноглазого султана! А от кого защиты? Чем мы обидели вас, когда шли к вам, как гость к хозяину? Вашего ничего нам не надо — ни земель, ни стад, ни табунов. Идите к нам. Возвращайтесь домой! Но если ханы повелят вам лить нашу кровь, творить зло нам, берегитесь: бог милосердный покарает вас как братоубийц, нашлет падеж на скот, мор на людей, ручьи иссякнут, пастбища выгорят. Бойтесь страшной кары от бога нашего милосердного, карайте сами врагов своих, богоотступников, подобных язычникам, когда вздумают отговаривать вас от исконных, отчих ваших земель, где ныне вас нет и где травы гнутся, никем не потравленные, никем не топтанные, где птицы одиноко пролетают над всходами трав, бабочки сверкают, а вас дома нет! Возвращайтесь домой, братья. Ждем вас! Мир вам!..» Написал?
Бухарец, приподняв лицо и слегка отодвинувшись от бумаги, взглянул как бы со стороны на написанное и убежденно одобрил:
— Слово сочетается со словом, как зерно с зерном на нитке четок. Птицы, бабочки… Я б не додумался!..
Лицо Тимура непривычно смягчилось. Его глаза потеплели. Привыкшему к почестям и лести нехитрые слова чернобородого бухарца оказались очень приятны. Но Тимур поспешил скрыть это удовольствие от взора посторонних:
— Птицы, бабочки — это чтоб им там видно было, как здесь пусто.
Писец ждал.
Помедлив, Тимур приказал:
— Прибавь еще: когда увидят, как мы идем в поход на самого султана, чтобы не смели вступать в бой за султана. Коли не смогут сами поддержать нас, пускай отойдут с дороги. Нам и того довольно.
И как бы себе самому пояснил:
— Как дойдет дело до битвы, Баязет позовет их. Их там много. Тысяч сорок конных воинов!
И велел остальным писцам:
— Спишите это. Чтобы было таких писем много. И вечером снесите их все сюда. И писать разборчиво, ясно, без кудрей! Возьмите у него и ступайте списывать. А ты останься.
Трое поднялись, сгибаясь в поклонах, и вышли, не разгибаясь, Саид Ахмад Бахши остался на своем месте.
Словно забыв о письме, Тимур велел слуге звать тысячника.
Когда тот, еще с порога валясь на колени, явился, Тимур приказал:
— К вечеру отбери гонцов. Двадцать ли, тридцать ли. Знающих здешние места. Таких неприметных, чтоб, минуя османов, добрались до туркменских становий. До племени Черных баранов и до прочих всех племен, что до нас тут жили. Отбери надежных. Может, из караванщиков, что здесь хаживали… Иди.
Тысячник, пятясь, вывалился из юрты и ринулся по крутой тропе в глубь оврага.
Тогда Тимур, как бы только что вспомнив о бухарце, спросил:
— Что ж не пишешь?
— А кому, о Повелитель!
— То письмо начал без спроса, а теперь ждешь?
Саид Ахмад Бахши снова склонился над чистым листком. Тимур присмотрелся.
— Бумага хороша ли?
— Китайская, а лощенье наше, бухарское. Лучше не бывает.
— Ферганская небось лучше?
— Наши мастера тамошним не уступают.
— Тогда пиши, как начал. Обращаемся мы к султану Баязету. Пиши миролюбиво, почтительно: да хранит, мол, его милостивый, милосердный!.. Он природный султан! Красиво пиши, достойно. Понял? Начинай. А дальше так…
Но в это время за юртой сверкнула бабочка. Та ли, другая ли… И вдруг Тимуру вспомнилось, как давно когда-то он осмеял внука, маленького Улугбека, любившего гоняться за бабочками. Внука осмеял, а сам нынче!..
Он закрыл глаза, чтоб яснее вспомнить и понять. Спохватившись, не заметил ли его раздумий писец, нахмурился. Но понемногу успокоился, глянув, как, ничего не видя вокруг, бухарец, прикусив губу, искусно писал. Хотя по неграмотности Тимур не мог прочитать, складно ли пишется, но был доволен: слова не сплетались в хитроумные завитки, а ложились строго и ровно.
Тимур отодвинулся в глубь юрты: снаружи затолклись струи дождя, приминая седину прошлогодней травы и умывая свежую. Прислушался, как застучали они по юрте, будто пальцы по тугой дойре.
Посвежело. Острее запахло всем, что было вокруг. Для Тимура были равны все запахи, смрад ли то, благоухание ли, пахло ли промокшей землей или проволгшим седлом.
Сидя на поджатой ноге, он вдруг поднял плечи, напрягся, словно не на кошме сидел, а смотрел с высокого седла в ту даль, что еще заслонена весенними ливнями и облаками, но полна сокровищами городов и людскими скопищами народов.
Он сидел один, разослав военачальников и слуг исполнять то или другое. За отворотом юрты ничего не виднелось, кроме дождя и белого, как вата, неба. Но ему и надо было, чтоб никто не мешал сквозь всю эту мглу пробиваться теперь своей мечтой к цели.
Он представил себе, как, сделав лишь шаг вперед, примет встречные удары. Они неминуемы, как встречный ветер, когда выходишь на степную дорогу. Здесь, рядом, не степь, здесь горы. Но и с горных круч порой такой ветер дует, что сбивает с седла. Когда ветер бьет навстречу, крепче шаг идущего вперед. А предстоящий путь надлежало пройти крепким шагом: впереди простирались земли и страны, какие султан Баязет считал своими или намеревался взять себе, хотя известно, что земля принадлежит аллаху, а кому ее он, милостивый, пожелает дать, о том легче судить Тимуру, ибо он Меч Аллаха.
2
Трое путников вошли в котловину, где стоял стан Тимура.
Над двоими высились островерхие войлочные колпаки дервишей. Их рубчатые халаты развевались при быстрой ходьбе. Холщовые штаны прижимались к тонким ногам. У одного на животе билась свисавшая с шеи на длинном ремешке скорлупа кокосового ореха, у другого эта чаша для подаяний была медной и держалась на веревке, привязанной к поясу. Но подаяний в их чашах не было.
Двое шли по дороге, постукивая обтертыми посохами, а третий ничем не был на них похож: и бороды не носил, а только усы, и круглоголов, когда те длиннолицы, и походка была приплясывающей, а не степенной, монашеской. На нем зеленела короткая куртка, а штаны он надел красные, узкие, и не колпак, а плоская шапочка покрывала голову щуплого человека. Он вел с собой рядом, а то и поднимал на руки серую обезьянку, и, оказываясь у него на руках, она, будто благословляя, клала ему на голову лиловые морщинистые ладони. Это шел базарный затейник, пристав к столь чуждым ему людям, как часто бывало в те времена, когда одинокому путнику опасно идти от селенья к селенью по безлюдной дороге.
Так они шли, и обезьянка то волочилась, натягивая цепочку, вслед за ними, что-то выискивая на дороге, то, поймав руку хозяина, мгновенно взбиралась по руке ему на плечо и с той высоты взирала на всю ложбину.
А ложбина впереди темнела от множества людей, от шатров и юрт стана, от всадников, скачущих из конца в конец того многолюдья.
Здесь, задолго до стана, путников остановил караул.
Караул заспорил с путниками, повторяя:
— К стану никому нет пути.
Базарный чудодей смеялся:
— Я шел потешить воинов, завоевателей вселенной.
— Нам тут и без тебя весело.
— Однако ж… Обезьяны-то у вас нет.
Воин прикрикнул:
— Что нам надо, у нас все есть.
Подъехал сотник. Вглядчиво присмотревшись к каждому из троих, спросил дервишей:
— А вы?
— Бога славим.
У Тимура среди дервишей много ходило своих людей по всем мусульманским краям. Не велено было отгонять дервишей, идущих в стан.
— У нас тут ханаки нет. Зачем вам сюда?
— К самому Повелителю. Дело есть.
Сотник приметил, что в дервишеских чашах не было следов подаяний. Чаши изнутри даже запылились оттого, что давно ничего там не бывало.
Сотник приказал дервишей под стражей пропустить в стан, но без чародея.
Дервиши заступились:
— Пусти и его. Он с нами. Мы его давно знаем. Наш человек.
Сотник, похлопывая плеткой по голенищу, еще раз молча оглядел чародея. Смилостивился:
— Ладно. Ступайте все втроем.
И отъехал, будто занятый более нужными делами.
Их провели в стан, но не допустили до белой палатки Повелителя, не раз расспрашивали — то один военачальник, то другой — и наконец довели до бека проведчиков.
Бек проведчиков не признал среди них ни одного, кого он под одеждой дервишей засылал в чужие места.
Тогда они ему открылись, что-то шепча на ухо, и, разрывая одежду, доставали оттуда какие-то доказательства прошептанных слов.
Все это делалось тихо, еле слышно, но опытный бек поверил им.
Несколько барласов плотно окружили их и отвели в баню, где, пока они мылись, быстрые руки умело обшарили всю одежду прибывших.
Одевшись, они прошли мимо белой палатки Повелителя. Гости забеспокоились: почему же мимо? Еще больше забеспокоились, когда, предводимые самим беком и сопровождаемые теми же отмалчивающимися барласами, пошли в сторону от лагеря в пустынное, вечереющее, безлюдное предгорье. Когда ввели их в глубокий овраг, не смогши преодолеть беспокойства, один из дервишей испуганно воскликнул:
— О бек!
Бек обернулся без любезной улыбки и как-то торжественно, степенно кивнул:
— Тут рядом.
Это не утешило недобрых предчувствий, но путники примолкли, и только обезьянка вертелась и кривлялась на хозяйском плече.
Они успокоились, лишь заметив в овраге очаги под котлами, поваров и прочих людей, сидевших от котлов неподалеку и мирно разговаривавших.
Здесь пришельцы подождали, пока бек ходил из оврага наверх по каменистой тропинке.
Пока ждали, повара угостили их. Поели впервые за весь день. Приободрились: задумав убить, не кормили бы, такого обычая у Тимура не было, хотя они и не знали обычаев Тимура. Но, насытившись, и умирать легче.
Повара подошли к обезьянке, спросили у хозяина, чем ее покормить. Покормили. Она, по привычке, за подачку показала им свое уменье. Чародей велел ей:
— А ну, покажи, как султан Баязет в баню ходит!
И она показала. Очень похоже, как, гордо запрокинув одноглазую голову и небрежно поволакивая левую ногу, почесываясь, идет султан Баязет.
Кроме прибывших, здесь не было никого, кто видел бы самого Баязета, но все ясно представили его теперь.
Повара смеялись, удивлялись уму обезьянки. Сам чародей не выступал.
— После вашего угощенья поясница не гнется.
Вдруг сверху их позвал бек.
Они взошли по крутой тропинке.
Пошли вслед за беком снова в степь к неприглядной одинокой юрте.
Прежде чем они вошли, их встретил молодой человек с веселыми, незлыми глазами.
Он был одет не по-воински — в широком белом белье под распахнутым дорогим халатом.
Неподалеку от юрты он снова расспросил их, и они снова открыли ему свои имена.
Тимур видел эту беседу из-за решетки юрты, где край кошмы был приподнят.
Тимура удивило и озадачило, зачем Халиль-Султан беседует с какими-то бродягами.
Халиль-Султан, оставив прибывших, вернулся один в юрту к дедушке и пересказал свою беседу с дервишами. Тимур было перебил его:
— А третий-то вовсе не дервиш.
— Они все вместе.
Дослушав, Тимур заторопился:
— Ведите ж их!
И путников ввели на белый ковер Повелителя. Это, переодевшись, чтобы обмануть заставы султана Баязета, пришли к Тимуру владетельные беки. Их землями завладел Баязет, устанавливая там свои налоги, ставя там своих людей. Наследственные владетели удельных бекств в Анатолии, они сносили власть султана Мурада, но, когда тот пал на Косовом поле, объединились для борьбы за свои права.
Лет десять назад клич кликнул Ала-аддин-бей, глава рода Караман-оглы. Столицей его была Конья. Он призвал всех беков гнать прочь османских ставленников, брать власть над отчими уделами.
В годы султана Мурада они породнились и примирились с Мурадом. На дочери султана, на сестре нынешнего Баязета, был женат саруханский бек Хазыр-хан. Нынче он пришел с обезьянкой к порогу Тимура.
Двое, одевшиеся дервишами, тоже оказались в родстве с Баязетом, беки Гермиана и удела Айдын.
Восстание их Баязет подавил, явившись в Анатолию в союзе со своим тогдашним другом Мануилом, императором Византии. Десять лет Баязет продержал под стражей непокорных беков, забыв заветы отца: править ими добром, а не силой. Десять лет беки прикидывались, что сознают свою оплошность.
И вот перехитрили стражей Баязета. Ушли. И пришли к одинокой юрте, куда добрались, обдирая одежду о чертополох и репейники безлюдной котловины.
Беки вступили на белый ковер Повелителя, и после приветствий Тимур их спросил:
— Что принесли вы сюда, высокородные беи?
Стесняясь здесь своей базарной одежды, Хазыр-хан прикрыл грудь большими руками и, вздохнув, ответил:
— О амир! Милостивый! Справедливый! Мы принесли досаду, обиду, боль.
— Кто раздосадовал вас?
— Жестокий осман Баязет. Подавил наши права. Завладел уделами. Понасажал править нами своих сыновей, родичей, покорных слуг.
Они рассказали один вслед за другим, как налоги и подати Баязет забирает себе, а их десять лет держал под стражей.
Хазыр-хан кивнул в сторону обезьянки, притихшей на цепочке у входа:
— Не добудь я эту тварь, не прикинься базарным шутом, не уйти бы мне и поныне из Бурсы мимо караулов Баязетовых.
Каждый рассказал, как удалось ему вырваться из заточенья, как встретились все, чтобы втроем предстать здесь, молить о защите.
— Все тюрки едины, а он поступил так, будто и не мусульмане мы, а пленные язычники. Ты один истинный Повелитель мусульман. Дозволь нам опереться на твою милость.
Один из дервишей простонал:
— Он отнял у нас могущество, короны, унаследованные от прадедов.
Тимур нахмурился:
— Один аллах дает человеку могущество и корону. Он один властен отнять то, что он, единый, дает человеку.
— Но ведь руками Баязета! — вскричал бек.
— О Баязете и говорите.
— Дозволь стать нам в твоем войске, коли оно идет на Баязета.
— Войск у вас при себе нет. Чем мне поможете?
— Верностью.
Двое других беков поддержали этого:
— Клянемся.
— Когда придет время, покажете себя. Я разгляжу вашу верность. А ваши уделы верну вам.
— Мы не одни. Один из нас не дошел сюда, он в Синоне. Но мысли его заодно с нами.
— И ему поможем, если в нужное время сослужит нам.
Стемнело. Внесли свечи, как бывало, когда принимали знатных гостей. Запахло воском, медом. Обезьянка завозилась, увлеченная игрой пламени.
Покосившись на свечи, Хазыр-хан сказал:
— О амир! Ты принял своих рабов, как гостей.
Тимур резко прервал его:
— Нет! Вы здесь не гости.
Он посмотрел на всех и договорил:
— Вы мои сыновья. И что положено моим сыновьям, то и вам положено.
Он позвал Халиль-Султана.
— Довольно ютиться в сей юрте. Моих сыновей, ниспосланных нам аллахом, поведем в наш стан.
Тимур пошел, тяжело хромая, к выходу, полой халата задев обезьянку, прижавшуюся у двери, и вышел к лошадям.
С факелами явились конные барласы.
Бекам подвели заседланных лошадей, и по освещенной факелами дороге все поехали в стан.
Хазыр-хан говорил, счастливый, что за десять лет дождался сесть на хорошего коня, богато заседланного, как в былые счастливые годы.
Бек говорил:
— Мы тюрки. Мы одной крови, о амир! Владей нами! Да будут наши земли крошками твоей земли. Только б сгинул лукавый Баязет. Ты глава тюрок. Твой родной язык и нам родной.
Тимур:
— Баязет тоже тюрок.
Хазыр-хан:
— Но не всяк истинный.
Тимур:
— Истинный тот, кто справедлив и добр.
Хазыр-хан:
— Запомню на всю жизнь.
Сбросивший колпак, но все еще облаченный дервишем, гермианский бек прислушивался и поддакивал.
Бывало время, лет за двадцать до сего, когда султан Мурад подозвал Баязета и сказал: «На твою голову снизошло счастье. Гермианский бек дает тебе в жены свою дочь». Слава о красоте той девушки была всеобщей. Восхваляли ее ум. Ее звали Давлет Хатун. Видя, что Баязет задумался, Мурад объяснил: «Не только красотой овладеешь: среди беков нет бека богаче гермианского. Нет удела завиднее, чем его удел. Радуйся, зять гермианского бека!» И она вошла снохой в семью султана Мурада. Нынешний бек гермианский ей родной брат. Но уже давно от нее отвернулся Баязет, поддавшийся голубоглазой сербиянке, взятой в жены после Косовой битвы. А Давлет Хатун вошла в дом султана не только с караваном, привезшим драгоценное приданое, она принесла Баязету небольшой сверток. Развязав его, Баязет удивился: в шелковом платке ничего не оказалось, кроме простой земли. Баязет вскрикнул: «Что это?» — и заподозрил насмешку или загадку. Но Давлет Хатун спокойно ответила: «Земля моих предков. Отныне ее всю я принесла тебе». И он завладел полями и городами на той земле, изгнал исконных ее хозяев, и вот потомственный бек той земли радуется, что снова едет на хорошем коне, на хорошем, но чужом.
Тимур был доволен: если беки, бывшие опорой в делах султана Мурада, перебегают от султана Баязета, надо осчастливить их, чтобы и прочие сюда сбегались. Ведь, устав от поборов и власти Баязета, их прежние подданные верят, будто природные беки вернут им прежнюю жизнь. Можно от имени этих нежданных сыновей писать воззвания и сулить посулы жителям далеких бекств, богатым городам благословенной Анатолии.
Под рев ликующих труб беки сбросили ненавистные лохмотья и приняли одежду, которую надели на них Тимуровы вельможи, возглавленные Шах-Маликом.
Их посадили направо от Повелителя, где полагалось сидеть его сыновьям и внукам.
В широкий круг между пирующими под ворчание дойр вошли двое борцов, выставленных из воинов Абу-Бекра и Халиль-Султана, двух внуков Повелителя, двух сыновей Мираншаха. Силач Абу-Бекра, Великан, был тяжелым, суровым. Силач Халиль-Султана уступал ростом, но был жилист, подвижен, насмешлив. Его звали Малышок, хотя над остальными воинами он тоже возвышался на голову.
Оба были наги до пояса. Оба закатали исподние тонкие штаны до колен, а плечи и спины смазали маслом.
Насмешливый Малышок дразнил Великана едкими шутками, тот сердился и кидался на увертливого Малышка. Великану удалось сграбастать противника, но юркий Малышок выскользнул из опасных объятий.
Гости перешептывались, заспорив: одни ставили на Великана, другие — на Малышка. Ставками были лошади, рабыни, серебро из добычи.
Великан попытался сорвать пояс с Малышка и тем его опозорить перед всеми. Малышок увернулся, и Великан едва устоял на ногах. Малышок, улучив мгновение, схватил Великана за шею. Великан выпрямился, и Малышок повис у него на шее. При этом нечаянным движением Малышок коснулся подмышек Великана. Тот взревел от смеха — Великан боялся щекотки. Теперь Малышок знал слабое место противника и дразнил, дразнил его, уверенный, что миг победы недалек. Оставалось изнурять и сердить Великана.
Потеряв терпенье, рассерженный Великан всей силой и тяжестью кинулся на Малышка. Но не поостерегся подножки и грузно рухнул навзничь. Малышок возликовал.
Тимур недовольно смотрел вслед ликующему победителю — Повелитель загадал на Великана.
Тогда незаметно для всех, забытая хозяином, на пир пробралась обезьянка, волоча за собой цепочку: она одна в темноте прибежала сюда вслед за людьми.
Подбежав к Хазыр-хану, она увидела Тимура, сидевшего наискосок от нее между блюдами, и пошла по скатерти к нему, согнув, как неживую, правую руку и тяжело припадая на хромой ноге.
Вышло столь похоже на Повелителя, что все, кто ее заметил, замерли в ужасе или заслонились рукавами, чтобы скрыть опасный смех.
Но Тимур не видел ее. Он смотрел вслед уходящему победителю. Хазыр-хан успел поймать конец цепочки, и обезьянкина прогулка закончилась.
3
Проходя верхней открытой галереей, висевшей над Бурсой, султан Баязет привычно косил глаз на тесноту города, где все здания, как бы ссыпанные сюда, к подножию дворца, казалось, громоздились одно на другое. И все здания, все строения сейчас, в озарении весеннего утра, выглядели не только обновленными, но и иными, чем обычно: стены казались золотыми, а балконы, своды, карнизы — работой искусного чеканщика, а загородные сады — коврами из розоватого румского бархата. Не город, а неизъяснимая сокровищница, словно вдруг распахнули ее перед султаном в завоеванной стране, сваленная грудой несметная добыча. И весь он жил тысячами жизней, наполнявших его. Султанского уха достигало множество звуков и голосов, слившихся в единую песню, так сотни голубых дымков, поднимаясь там и сям, сливаются в единое небо, распростертое надо всем городом.
После этого сияния темной пещерой показалась комната, куда он вступил: обитая темным деревом, с низенькими узкими диванами вдоль трех стен, с красновато-черным ковром на полу, с громоздким, свисавшим с потолка деревянным светильником на тридцать свечей над низеньким, на уровне диванов, черным восьмиугольным столиком. Два окна светились в таких глубоких нишах, что на подоконниках, постелив тюфячки, можно было лежать, поглядывая вниз, во двор, через кованые прутья клеток, защищавших окно. Только через цветные стекла окон на ковер падали и сияли многоцветные блики — алые, зеленые, желтые, как осколки стеклянных чаш.
Когда султан вошел, с подоконников поднялись трое его сыновей, старшие, уже женатые, — Иса, Мехмед, Муса, — успевшие отличиться в битвах и в иных делах, удостоенные права присутствовать на отцовских совещаниях. В течение дня они редко встречались: у каждого были свои друзья, свои любимцы, свои воины, свои дворцы. Младшие же сыновья, обитавшие возле матерей, допускались только на приемы, где неподвижно стояли или сидели в тяжелых драгоценных одеждах среди изобилия украшений, коими сверкал султанский дворец в Бурсе.
В зале пахло курениями, тяжеловатым дымом ливанских смол, а от царевичей — тонким благовонием магрибской мастики.
Лет двадцать или более тому назад, когда эти сыновья, еще несмышленыши, пробуждались на рассвете, султан, выходя в гарем в одних лишь шальварах, любил прижимать их тепленькие со сна тельца к своей голой груди и слушать, как бьются их сердечки в лад с его большим крепким сердцем, как, притихнув, они тоже к чему-то прислушиваются. Теперь они заняты лишь биением своих сердец:
Среди старших сыновей не было царевича Сулеймана, которого в прошлом году Баязет поставил правителем Сиваса. Не было и другого сына, который находился с войсками под Константинополем, завершая окружение того великого города, чтобы, замкнув кольцо осады, завладеть всем величием и соблазнами, накопленными надменной Византией.
Сам султан провел среди этих войск всю зиму. Чайки кружили над парусами османских кораблей, когда Баязет провожал войска через Черное море в тыл к византийцам. Ржание коней могучей султанской конницы заглушало шум моря, когда по зыбким сходням конница грузилась на корабли. Острый, густой запах лошадей был тяжелее и устойчивей, чем свежие ветры с Босфора. Сила и твердость наполняли султана гордыней, когда с холмов он видел сквозь жемчужную мглу, как над городскими стенами высоко на холме мерцает над всем городом, словно опрокинутая серебряная чаша со следами стершейся позолоты, святыня византийских святынь — храм Софии, Премудрости Божьей, венчанный как бы парящим в воздухе золотым крестом.
Воины Баязета уже хозяйничали на островах многих морей — Ионического, Мраморного, Эгейского… Султан намеревался перешагнуть через Константинополь и, не задерживаясь, идти дальше. Впереди стояли и Афины, и Рим — страны легендарных богатств и завидного плодородия. Но сперва он хотел войти в Константинополь. Он хотел, как всегда бывало, сам возглавить тот завершающий удар, когда впереди отборной конницы он вонзался в ряды дрогнувшего врага и овладевал победой и славой.
Слава служила ему, как быстроногий передовой отряд, чтобы, еще прежде чем султан двинет войска на приступ, она уже пронзала сердца врагов страхом, сомнением, отчаянием. Взятие Константинополя, к коему было привлечено напряженное, тревожное внимание всего христианского мира, поставило бы Баязета перед всем христианским миром в ореоле неодолимого могущества. Такая слава мчалась бы день и ночь, сверкая золотыми подковами, впереди Баязета, уже не как передовой отряд, а как сила более могучая, чем войско султана: и воины, придя к цели, не вынимая сабель из ножен, лишь брали бы то, что устрашено и обезоружено силой такой славы. Константинополь был драгоценным ключом ко всему христианскому миру, и султану казалось, что ключ этот уже заткнут у него за пояс рядом с кривым кинжалом.
Тогда пришла досадная весть о появлении орд Тимура на восточных рубежах Баязетовой державы, в окрестностях Арзинджана, на османских дорогах. Там стояли от Баязета только небольшие караулы внутри городских стен. Не слишком опасаясь диких степных войск этого хромого кочевника, чабана, Баязет послал часть пехоты, стоявшую в запасе и предназначенную для охраны Константинополя, когда само войско, взяв город, пойдет в дальнейший поход. Пять или шесть тысяч сабель, отобранные из сербов, а более всего из мусульман. Возглавлял их турок, круглолицый, усатый, веселый Мустафа. Он повел их в Сивас, дабы укрепить власть царевича Сулеймана, а Тимура устрашить и обуздать. Назначив на лето решающий приступ, последнюю битву за Константинополь, султан оставил другого своего сына продолжать осаду и завершать окружение города, а сам возвратился в Бурсу, чтобы вникнуть в дела государства и успокоить свои восточные рубежи заботой и попечением.
4
Сыновья стояли возле окон, и султан ответил на их поклоны миролюбиво, благодушно кивнув головой.
Он сел на среднем диване, на то место, перед которым на полу лежал маленький коврик, а на стене позади этого места висел небольшой узкий ковер, некогда белый, но давно пожелтелый от возраста, — ковер султана Мурада, сопутствовавший ему во многих походах. На этот ковер, как сказывали очевидцы, положили грозного Мурада, когда в битве на Косовом поле сербский богатырь Милош Обилич ударил турка копьем в грудь так, что острие вышло из спины завоевателя. Баязет, став первым турецким повелителем над порабощенными сербами, албанцами и валахами, повесил этот ковер перед глазами, и он висел там, доколе жил убийца, доколе не была отомщена кровь отца. Когда аллах дал Баязету кровь Милоша, Баязет перевесил ковер сюда, себе за спину.
Едва султан сел, старший из присутствующих сыновей подошел к отцу с длинногорлым золотым кувшином; второй сын — с глубоким тазиком, покрытым по краю узором из лалов и топазов; третий — с длинным полотенцем.
Баязету плеснули душистой воды на руки. Дали вытереть их. В комнате запахло казанлыкскими розами.
Когда Баязет, поджав ноги, удобнее уселся на диване, впустили его ближайших советников.
Проницательный Баязет приметил в своих вельможах беспокойство, смущение, затаенные мысли. Под прямым взглядом султана старые вельможи потупляли глаза, отводили свой взгляд в сторону, а когда не подозревали, что султан следит за ними, даже переглядывались между собой.
Ведавший разведкой и гонцами Куйлюк-бей должен был начинать изложение всех новостей и посланий, скопившихся за ночь, но в это утро Куйлюк-бей отсутствовал: султан послал его к стенам Константинополя, где обострилась неприязнь между сербами — воеводами, возглавлявшими сорокатысячную сербскую конницу, и турком, которому Баязет подчинил этих воевод.
Без Куйлюк-бея начать беседу надлежало старшему по возрасту из присутствующих вельмож. Старик — ровесник и соратник еще султана Мурада, наименее осведомленный о делах и новостях, может быть, и не столь грузный, каким делали его широкие и тяжелые халаты, казался раздувшимся, когда сел и халаты встопорщились. Он о чем-то размечтался, то пожевывая пухлыми губами, то ловко дуя в круглую пушистую бороду, и не ожидал, что султан обратится к нему. Он обмер, услышав вопрос султана:
— Какими вестями вы намерены просветить нас? Какими мыслями желаете обогатить нашу беседу, преславный бей?
Напряженно выкатив глаза, словно что-то застряло у него в горле, старик прохрипел:
— Арабы…
Баязет вздрогнул от этого слова, и ярость, и смятение сверкнули в глазах султана. И прежде чем он успел их подавить, опытный царедворец уже заметил эти чувства, промелькнувшие в душе повелителя, но, не понимая, чем оплошал, смешался:
— Сирийские арабы из каравана, из того, что нынче вошел в город, сказывают: в Арзинджане со своим войском татарский Тимур. С ним, ему служит, ему предан Мутаххартен, что в прошлом году сбежал от нас к Тимуру…
Имущество Мутаххартена, его стада, табуны год назад достались Баязету. Султану неприятно было узнать, что Тимур приютил беглеца. Неприятно было и еще одно подтверждение, что город, где Баязет держал свои караулы и уже собирал дань, захвачен татарами, как звали здесь воинов Тимура, и, значит, они не боятся прогневать султана Баязета.
Баязет столь же застал врасплох военачальника Орхан-бея, когда, быстро повернувшись к нему, спросил:
— А ты что об этом знаешь?
Орхан-бей, посланный из Сиваса царевичем Сулейманом и прибывший в Бурсу лишь вчера вечером, не успел подготовиться, чтобы приступить к делу с надлежащей осторожностью. На прямой вопрос прямо высказал цель своего приезда:
— Царевич просит помощи. Из Арзинджана Тимур может двинуть войска на Сивас.
— Я послал туда Мустафу. Сивасские армяне на татар злы. Там каждый будет за двоих биться.
— Если они будут стоить даже десяти тысяч, этого мало, чтобы город смог устоять.
— А стены! А башни! Там каждая башня одна другой крепче! А рвы! Вода во рвах есть?
— Воды полно, но…
— А есть вода, под стены не подкопаются: вода зальет подкоп. А без подкопа таких стен не пробьют!..
И вдруг вспомнил, что еще сегодня на заре осуждал Ахмада Джалаира, что понадеялся на крепостные стены Багдада и потерял великие сокровища своих предков и древних царей Персии и ныне ютится здесь, в Бурсе, под Баязетовым кровом. Вспомнил и мамлюкского султана Фараджа, что ныне отмалчивается, надеясь отсидеться в Каире за толщиной стен. Вот и сам он заговорил о толщине стен, а не о подготовке к битвам. И поправился:
— Толщина стен и вода во рвах — хорошо. Для защиты города хорошо. Воин должен оборонять и стены и город. Под крепким воином каждая стена крепка. Под слабым воином никакая стена не крепка. Сила стены — в силе воина.
Султану Баязету довелось на своем веку брать приступом немало городов у многих и разных защитников. У болгар и у греков, у валахов и у венгров. Он еще при жизни отца осаждал вражеские крепости и брал их. Уже сам став султаном, за какие-нибудь десять лет завоевал Болгарию, Македонию, Фессалию. В Греции он сровнял с землей город Аргос в наказание за упорство защитников. Он на кораблях водил турок к греческим островам и сокрушал там и древние стены, и мужество защитников, а мужество врага — это тоже крепость, это тоже стены, еще более толстые, чем сложенные из камней. Разве не страшной стеной встали перед Баязетом христианские рати, возглавленные венгерским королем Сигизмундом? Пять лет прошло с той битвы на берегу Дуная. Под знаменами папы Римского соединились многие христиане — венгры и немцы, поляки и французы, сто тысяч христиан. Короли послали в эту битву знаменитейших рыцарей и лучшие войска. Французов повел маршал Бусико, немецких рыцарей — Фридрих Гогенцоллерн. Даже папа послал своих попов и монахов с крестами и молитвами.
Разве это не стена, когда перед твоими глазами встает сто тысяч врагов — мечей, копий, щитов, лат, крестов и хоругвей!
Султан Баязет пробил эту стену, она рухнула, он ее истоптал своей конницей, овладел отменной добычей и тысячами пленных. Но победа обошлась дорого, потери среди Баязетовых войск оказались велики. Всех пленных монахов Баязет раздал своим беспутным соратникам, которые пренебрегали ласками женщин. Однако королю Сигизмунду удалось ускакать. Самому ненавистному врагу удалось ускользнуть из рук Баязета, как за несколько лет до этого на Косовом поле спасся безбоязненный Милош Обилич, когда на глазах у Баязета копьем пронзил насквозь султана Мурада, выдернул копье и, этим копьем подпираясь, тремя невиданными прыжками ушел, прежде чем кинулась на него оторопевшая конная стража.
Тогда в отместку за отцову кровь Баязет, еще не успев стать султаном, но уже от султанского имени, приказал казнить царя сербского Лазаря, а его дочь взял к себе в гарем. Там же брат Баязета Якуб по праву старшинства попытался провозгласить себя султаном. Баязет возразил: «Сперва надо похоронить отца». Там, на Косовом поле, зарыли сердце султана Мурада, а тело его повезли длинной дорогой в Бурсу. И пока отца везли к могиле, Баязет уложил в могилу и своего несговорчивого брата Якуба.
Баязет никогда не оборонялся. Он был стремителен, нежданно-негаданно кидаясь на врага или на того, кто мог стать врагом. Его удар был всегда внезапным и крепким, как удар молнии. За это враги и друзья прозвали Баязета Молниеносным. Но быстрота хороша в наступлении, в нашествии, в битве. Он весело пробивал стены, сминал ряды врагов, приступом брал города. Теперь же надлежало подумать об обороне своих городов, о защите своих данников от неведомой и необузданной силы, надвигающейся из глубины далеких, диких степей. Впервые в жизни приходилось думать об обороне и защите. Быстрый удар по врагу здесь не годился, а каким следует быть, когда наступают на него, он не знал. Не знал, и это приводило его в ярость. Он пытался подавить и скрыть свою ярость от присутствующих собеседников, и, чтобы собраться с мыслями, он с ненужными подробностями и медлительностью давал указания Орхан-бею, как следует укреплять оборону городов. От усилий подчинить ярость разуму голос султана срывался, хрипел, горло пересыхало, и это было видно и понятно всем, кто его давно знал и понимал.
Чтобы скрыть губы, дергающиеся и вздрагивающие вопреки усилиям, Баязет прикрыл рот ладонью, притворяясь, что расправляет усы, что в раздумье разглаживает бороду.
Он отпустил Орхан-бея и сидел молча, давая себе время успокоиться, когда через порог переступил резвый Касим, один из его младших сыновей, и, деловито помахивая руками, в халатике, излишне просторном и длинном, прямо пошел к отцу.
Никому из младших сыновей, никому даже из вельмож не дозволялось появление в этой комнате, где длился совет.
Царевичу довелось два или три раза на торжествах принимать от послов царские или королевские грамоты и нести их отцу — султану. Этот обычай, перенятый от каких-то древних, может быть еще вавилонских или египетских, владык, соблюдался при многих властителях Востока. Султан Баязет не придавал значения, кто из его сыновей исполняет этот обычай, но маленький царевич ревниво следил, чтобы не другой кто-нибудь, а он сам и впредь передавал отцу все послания, все грамоты царственных лиц. А от кого же еще могла быть эта грамота, когда ее торжественно несли чужеземцы?
Не оборачиваясь к двери, до порога которой вслед за ним кто-то бежал и где теперь приглушенно, но тревожно переговаривались какие-то люди, мальчик дошел до отца и протянул ему свернутый свиток. Протянул с тем особым, торжественным поклоном, как прежде делал это на глазах у сотни гостей.
Но султан, взмахнув хохолком чалмы, откинулся от протянутого свитка, еще не поняв, что хочет от него малыш, и удивленный настолько, что сразу успокоился.
Один из старших сыновей, Муса, подоспев к отцу и взяв свиток из рук маленького брата, спросил:
— Что это?
Мальчик счел вопрос излишним, когда все видели, что это свиток.
— Где ты взял? — спросил царевич Муса.
— От посла, который примчался.
Оказалось, во дворец прибыли какие-то посланцы, привезшие грамоту, и когда они несли ее перед собой как знак на право войти к султану, им встретился маленький царевич и потянулся за свитком:
— Дайте мне. Я отнесу.
Помня такой обычай при дворе своего повелителя, решив, что и здесь такой же порядок, посланцы отдали свиток мальчику и пошли следом. А когда вельможи попытались перехватить мальчика, тот успел переступить за порог запретной залы, где совещался султан и куда уже никто не посмел идти.
Так без обиняков и окольных путей грамота появилась перед султаном.
— Откуда? — спросил успокоившийся султан и протянул руку, чтобы посмотреть странный свиток.
Мальчик покачал головой:
— Не знаю. Я их никогда не видел.
Тогда султан послал царевича Мусу:
— Кто такие? Узнай.
И пока старший сын шел к двери, султан осмотрел туго скрученный, помятый, похожий на обрубленный палец, желтый пергамент свитка, заклеенный круглой облаткой, и повертел в руке.
В это время перед Мусой сразу за дверью предстали, с ужасом глядя на него, всполошенные турки, вельможи вперемежку с янычарами из караула, упустившие маленького царевича.
А за спинами турок стояло трое рослых людей неведомого племени. Красные усы, подбритые бороды, красные косицы, свешивающиеся с высоких шапок. Бесстрашными, жесткими глазами чужеземцы разглядывали царевича Мусу. В суматохе их так и забыли остановить, они спокойно шли позади турок, бежавших за ребенком. Думая, что таков обычай в этом дворце, посланцы дошли почти до самого султана.
Глядя на своих вельмож, Муса спросил:
— Откуда он взял свиток?
Не зная, кого из них спрашивают, они отвечали сбивчиво, второпях перебивая друг друга:
— От послов. От гонцов. От этих вот…
И все поспешили расступиться, надеясь перевалить гнев с себя на этих пришлых людей.
— Откуда вы? — спросил Муса, разглядывая странную их одежду, пыльные, забрызганные грязью грубые рыжие дорожные чекмени, обшитые красной, почернелой от пота и пыли тесьмой; плетки, свисавшие на истертых ремешках; смуглые лица, обожженные весенним ветром. В таком виде никакой посол не посмел бы ступить даже во двор дворца, эти же встали у самого султанского порога.
К сему порогу они не чаяли попасть так внезапно и запросто. Но им не дали времени ни помыться, ни почиститься. Старший из посланцев принял случившийся переполох за обычный испуг, какой везде внушало их появление. Как все, переполошились и турки! Поэтому с нарочитым достоинством и даже надменно ответил:
— От великого Повелителя Вселенной, Меча Справедливости, амира Тимура Гурагана здешнему султану привет и письмо.
Муса, не зная, как следовало бы встретить таких послов, какую встречу пожелает оказать им султан и как считать их, послами ли, гонцами ли, смешался и кивнул:
— Постойте тут…
Чувствуя, что поддается непривычному смятению под немигающими, жестокими, бесстыдными взглядами гонцов, взирающих на него, как никогда никто не смел на него взглянуть, он хотел бы тотчас выдворить их отсюда, но, не смея этого без воли султана, молчал, стоял, не зная, что же им сказать, и не решаясь уйти, ничего не сказав.
Но свиток уже вертелся в руках султана. Дожидаясь возвращения Мусы, султан небрежно сковырнул заклейку и рассеянно то раскручивал, то снова скручивал свиток, не пытаясь в полумгле комнаты заглянуть в него. Прежде чем дать чтецу, он хотел узнать, кем это послано.
Присутствующие с любопытством и беспокойством, не чая добрых вестей, ожидали царевича, заслоненного створкой двери. Они догадывались, что там произошла какая-то неожиданность. Тревога их возрастала. Все они явились сюда возбужденные многочисленными недобрыми вестями и темными слухами о движении пока еще далекого Тимура, избегая и боясь заговорить обо всем этом с султаном, пока он сам их не спросит, и не смея долго скрывать то, про что уже говорят по всему городу. Никому не хотелось, никто не решался начать столь досадную беседу, хотя каждый из них шел сюда с ноющим сердцем, с тяжелыми раздумьями в это раннее весеннее утро.
Глава VII. СИВАС
1
Слухи, что Тимур из Арзинджана движется на Сивас, давно доходили до Сиваса. Передовые конные части то тут, то там показывались на дорогах, останавливали караваны, заворачивали их в свою сторону. Но жители, навидавшиеся многих нашествий, еще надеялись, что гроза пройдет стороной.
Сивасцы, с надеждой посматривая на войско, присланное Баязетом в город и здесь уже обжившееся, любовались и оружием, и воинской выправкой своих защитников и продолжали повседневные дела.
Каменщики, стоя высоко на стенах над многолюдными улицами, завершали своды базарных рядов. Каменный ряд подошел к древней бане, уцелевшей от римских времен.
Строили старательно, по заветам отцов, строителей старинных, трудолюбивых, наглядевшихся на древние здания и перенявших правило строить навечно.
Новый каменный ряд вплотную подошел и к подворью, которое здесь называли ханом. Там жил Мулло Камар. Его спутник Шо-Исо перебрался на другой край базара — к мечети, во двор, обнесенный каменной стеной, и там ютился в темной маленькой келье, как ядро в скорлупе ореха.
Мулло Камар остался на верху того же подворья, древнего хана, ровесника римской бани. Ему теперь стало как-то тягостно ходить в ту баню. Двор хана напоминал двор языческого храма. У византийцев здесь мог процветать монастырь, а у сельджуков — мадраса с уютными кельями. Двор хана со всех сторон обступали огромные мраморные столбы. В раннюю византийскую пору много новых зданий украшали столбами, свезенными в это место при разрушении языческих капищ, из покинутых храмов и римских дворцов. К могучим столбам пристроили круглые своды и на эти своды поставили такой же ряд языческих колонн, не столь больших, но столь же стройных. Наверху над колоннами сложили кельи поменьше. В одной из них и приютился Мулло Камар, тихо, украдчиво приглядываясь к торговой жизни, теснившейся внизу, во дворе.
Между большими колоннами помещались склады товаров или торговали чужеземные купцы. Позади этого двора был и другой двор. Там ставили лошадей и теснились кельи для слуг и рабов.
Верблюдов здесь не держали — для них в Сивасе было немало площадей, густо устланных скользкой соломой и ломким сеном.
Этот мир нравился Мулло Камару, и, как все пришлые купцы, выжидавшие лучших дел, он вел небольшую торговлю и постепенно стал для Сиваса привычным, своим человеком.
Но его неотступно томила тоска по утраченной пайцзе, как порой юношу гложет тоска по сбежавшей возлюбленной.
Внизу, в одном из складов, забитом вьюками товаров, готовых к отправке в путь, среди тяжелых мешков в темном углу поместился горбун-караванщик Николас, венециец, готовясь вести караван по горным тропам в Трапезунд, откуда Николас вернется, а какой-нибудь корабль повезет эти мешки по морю, через Босфор, в христианскую Византию, а то и далее, минуя Мраморное, в Эгейское море, мимо зеленых островов, в смуглую ли Геную, в розовую ли Венецию.
Мешки громоздились до самых сводов. Пахло сушеным мясом, столь ценившимся в заморских странах; пахло лощеным шелком, крашеным сафьяном. Опытный караванщик, много исходивший со здешними товарами, Николас по запаху мог узнать не только товар, наглухо зашитый в мешках, но и каков он. Даже цвет сафьяна горбун различал по запаху — зеленая краска пахла иначе, чем желтая.
Бывал в том дворе и рослый турок с золотой серьгой в маленьком ухе, но уже давно он ушел с караваном в Бурсу, повез такие же мешки сушеного мяса, каким славился Сивас на разных базарах. Многие тут умело готовили это: по всему городу на карнизах домов висели ряды провяливающегося мяса. Плоские ломти, снаружи обтертые солью и красным перцем, подолгу провяливались на свежем ветру, пока не затвердевали, сохранив в себе животворные соки, а наструганные тонкими лепестками оказывались прозрачны, багряны, мягки. Годами они могли храниться, и нечем было их заменить в долгих дорогах, в безлюдных и бесплодных просторах, где проходили длинные караванные пути.
Сафьяна вывозили отсюда меньше — его умели делать греки и торговали им армяне. А шелк ткали и лощили отсюда вдалеке, его в Сивасе только перевьючивали с каравана на караван. И много всего иного делали здесь или перепродавали на таких тесных торговых дворах. И эти плоды труда из века в век кормили и радовали людей Сиваса.
Приходил сюда и белобородый благочестивый старец, владевший таким же большим ханом. От него ходили большие караваны на юг, в страны арабов, откуда к нему везли сушеный инжир и финики.
Много людей изо дня в день сходилось сюда. О чем-то спорили, торговались, чему-то вдруг радовались или смолкали в отчаянии.
А каменщики строили, удлиняя сводчатые крытые ряды былого византийского торжища и возводя открытые лавки, удобные для торговцев коврами, седлами, медными котлами, многообразными посудами гончаров.
Со стройки целые дни доносились стуки и окрики, порой обрывки неизвестной песни, которую запевал и прерывал всегда один и тот же голос, почти всякий труд в ту пору был молчалив.
Запахнувшись в серенький халат, сшитый уже по здешнему покрою, Мулло Камар зорко смотрел, словно ястребок, выглядывая сверху тех беспечных пичуг, среди которых всегда есть птичка для поживы.
Порой он стремительно спускался во двор, хватал кого-то под руку, отводил в сторону и либо что-то спешил продать, либо торопливо покупал, пока другие не спохватились.
Он уже многое тут высмотрел и узнал и был бы полезен Повелителю Вселенной, если б знать, как уцелеть, когда сюда нахлынет нашествие.
Среди посетителей караван-сарая Мулло Камар давно приметил немолодого человека, поджарого, гибкого и легкого, как юноша. Он входил во двор, и с ним шла его охрана — трое или четверо высоких широкоплечих воинов, одетых в короткие узкие халаты, опоясанных широкими ремнями, увешанных саблями и кинжалами, оправленными серебром. В их руках всегда были короткие ременные плетки, и они придирчиво оглядывали каждого, кого встречали тут, во дворе.
Двор затихал при их появлении.
В один из дней они уходили и возвращались несколько раз.
Мулло Камар слез во двор разузнать о тех всадниках, входивших сюда пешком, оставив лошадей за воротами.
Едва он сошел, они вдруг возвратились, и главный из них направился прямо к Мулло Камару так быстро, что Мулло Камар оробел и попятился под немигающим, беспощадным взглядом красновато-черных глаз.
Брови, сдвинутые над переносьем; глаза, поставленные близко друг к другу; усы, из-под короткого носа круто спущенные к уголкам рта; голый подбородок, остро выдвинутый вперед.
Он смотрел на пятящегося купца в упор и надвигался прыгающей походкой. Страх, охвативший Мулло Камара, никогда прежде не охватывал его, даже когда случалось представать перед гневом самого Повелителя.
Всадник же, подступив, резким гортанным голосом нетерпеливо спросил:
— Ну, явился?
— Я?
— На кой мне ты? Горбун есть?
— Горбун? Дак он вон там!
— Там заперто. Замка, что ль, не видишь?
Мулло Камар осмелел:
— А видишь замок, чего ж спрашивать?
— Может, он где-нибудь между вами?
— Не видал.
— Гляди! Ежли скрываешь, гляди!
— Он мой, что ли? Живет тут, а мне зачем?
— А ты слыхал, когда он пойдет?
— Куда?
— Караван вьючит?
— Уходит. Это я слыхал, а вьючится ли, не знаю.
— А куда идет?
— Будто на Трапезунд.
— Про то я и спрашиваю. Вьючится?
Мулло Камар заметил, как плотно его окружили эти четверо, готовые одним рывком разорвать купца на четыре части.
— Ну ни к чему мне, ну ни к чему!
— Гляди, старик!
— Я с ним не разговаривал. С утра его не видел.
— А утром он был?
— Мы вместе в харчевне сидели.
— А где харчевня?
— Направо за углом.
И разом все четверо отвернулись от купца и скрылись, будто их и не было.
У Мулло Камара отлегло на душе, но казалось, что чем-то он оплошал, не так надо было говорить с незнакомыми, да и совсем не надо бы говорить — он у них не в услужении. Он здесь сам по себе. Подумал: «Вот наскочат такие, спросят: «Ну-ка, где твоя пайцза?» Не увернешься, пропадешь без милости».
Купец подошел к привратнику.
Тот, как индийский идол, не шевелясь сидел на своей скамье, поджав ноги и скособочившись.
Мулло Камар мигнул в сторону ушедших:
— Кто это такие? Знаешь их?
— Чего ж не знать? Черные бараны. Старший — это ихний степной султан. Кара-Юсуф. Нагоняет страху, сохрани и помилуй.
— Зачастил.
— Горбуна ищут.
— А на что он им?
— Горбуна с утра нет. А им понадобился.
— Зачем бы такому султану горбун?
— Горбун караван строит. Может, им по пути?
— А я вижу: в черной, в лохматой шапке, а шея голая, красная.
— А ведь, слава богу, жара. Самое лето. Им нипочем, они все при всякой погоде в шапках.
— Ну, когда они черные бараны. Так и ходят, доколь не остригли.
— Этих спроста не острижешь. Начнешь стричь, сам изрежешься. У этого султана сын нашего Баязета в полном послушании. Они тут, что ни день, пируют вместе. И предводитель войска Мустафа при них. Опасные князья.
Перед самым тем временем, когда пришла пора запирать ворота, горбун возвратился.
Маленькое туловище на длинных ногах, одетое во франкский камзол, прошло деловито. Горбун едва кивнул на поклон привратника.
Утром, как всегда в это время, на чисто выметенном и оплесканном водой дворе толпились и теснились озабоченные своими делами купцы, разносчики, всякие люди.
Тогда на уже многолюдном дворе узнали, что горбун найден среди своих мешков. Мешками ли, обвалившимися на его ложе, на мешках ли задавлен, по иной ли причине, но мертв.
Подозревая всякое, хозяин хана строго выспрашивал у привратника обо всех, кто в то утро побывал во дворе. Привратник клялся, что приходили только завсегдатаи, а из тех, кто бывает редко, были четверо черных баранов в неизменных шапках, седобородый старец, хозяин соседнего караван-сарая, турок с золотой серьгой, накануне вернувшийся из Бурсы, да один разносчик, торговавший вразнос нижним бельем, какой прежде сюда не захаживал, хотя другие такие разносчики по базару торговали бойко: зажившиеся в караван-сараях постояльцы и собиравшиеся в дальнюю дорогу купцы часто запасались бельем и прочей одеждой у таких услужливых продавцов, дававших одежду и выбирать и примеривать.
В тот же день горбуна похоронили, хотя и не по правоверному обряду. Но редко какая смерть вызывала во дворе столько разных толков, догадок, сомнений.
Нашлись непоседы, спешившие доискаться истины. Пошли по городу, спрашивая, с кем в тот день встречался горбун, куда ходил, чем занимался.
Утром из харчевни не вернулся в сарай, а пошел к верблюжатникам строить караван. За день на многих площадях побывал, многих верблюдов осмотрел, с кем-то сладился и через день-другой собирался вьючиться.
Ему говорили, будто дорога на Трапезунд перекрыта татарскими войсками, а он отвечал: «Через Тимура пройдем. Я сумею». Его спросили: «А не боязно? Он ведь, говорят, головорез». А он отвечал: «Меня не тронет». Это, пожалуй, были его последние слова: сколько ни спрашивали людей по Сивасу, больше никто его не запомнил и никаких его других слов не повторял.
Непоседы донимали своими расспросами обитателей караван-сарая, тех, кто первым заметил непонятный сон горбуна: дверь его склада чуть отзынута, а горбун не выходит, когда уже все пошли в харчевню либо тут хлопотали у очага. Первыми, постучавшись, вошли в глубь склада привратник, конюх и мальчик-посыльный.
— Что же вы увидели? — допытывались непоседы.
— А увидели, что из-под мешков, на него навалившихся, торчит его рука и лежит он не на своей постели, а обочь. И что чудно: спать он лег без штанов. Хоть он и не мусульманин, но кому же охота среди пыльных мешков да в одиночестве спать без штанов. Чудное дело. Мы было кинулись помочь, выволочь его из-под мешков, потянули за руку, а она как деревянная. Ну мы и стали скликать людей. Только и всего. А там мешки с него сбросили, снесли его во двор, да обмыли, да схоронили. И больше говорить нечего.
— Ладно! — сказали непоседы. — Тут надо еще расспрашивать, не помнит ли кто, не бывал ли он без штанов и в другое время?
— Нет, — сказал привратник, — никогда его так не видал.
Могли бы еще что-нибудь узнать, если бы еще день-другой походить непоседам по Сивасу, но этих дней им не выпало: к ночи дошел слух, что хромой злодей вывел свои войска на подступы к Сивасу. Оставалось два перехода до города.
Сразу всем стало не до горбуна.
Когда слух о нашествии Тимура достиг ушей Шо-Исо, памирец своим скорым верблюжьим шагом двинулся к Мулло Камару.
Шо-Исо нашел келью купца незапертой, скудную утварь оставленной там, где, видно, владелец той утвари спокойно сидел в тот день. Но ни самого владельца, ни его истертой заплечной сумки, ни дорожного посошка нигде не было.
Шо-Исо догадался, что Мулло Камар, никому не сказавшись, ушел из Сиваса.
Шо-Исо понял, что был нужен Мулло Камару как опытный горец, чтобы перейти перевал. Видно, теперь Мулло Камар опасался чего-то больше, чем перевалов.
Ранним утром Кара-Юсуф из дворца царевича Сулеймана торопливо пошел к себе.
Он шел через базар, мимо караван-сараев и торговых рядов. Купцы и караванщики в этот ранний час, когда в рядах еще не началась торговля, уже вьючились, торопясь каждый в свою дорогу. Один Кара-Юсуф здесь знал, что из города никто не выйдет. Но эту новость было решено скрывать от жителей, чтобы спокойно готовиться к обороне.
Раньше других Кара-Юсуф узнал от верных людей, что передовая конница Тимура уже обложила Сивас со всех сторон, перекрыв дороги.
От тех же людей, от чернобаранных туркменов, узнал он и о том, что передовую Тимурову конницу привел заклятый враг — Кара-Осман-бей, глава белобаранных. Это особо встревожило Кара-Юсуфа: случись им встретиться, от того бешеного волка пощады не будет.
Кара-Осман-бей сюда доскакал намного раньше, чем рассчитывали военачальники Тимура. Они не знали, как спешил бек к Сивасу, считая его своей законной добычей. За год до того под этими стенами он, осадив город, обманом выманил наружу правителя Бурхан-аддина и сам зарубил его возле ворот, но не поспел ворваться в город: стражи успели закрыться, и Кара-Осман-бей ударился в запертые ворота. Единственной добычей Осман-бея осталось окровавленное тело старика, которого считали хитрейшим из правителей того времени наравне с проницательным и осторожным мамлюком Баркуком. Ныне из этих трех союзников против Тимура жив остался один султан Баязет.
Кара-Осман-бей бросил у ворот Сиваса непогребенное тело Бурхан-аддина и с остатками своих войск бежал, услышав о приближении Баязета.
Баязет пришел. Ворота распахнулись перед ним, он вошел и объявил Сивас навеки своим.
Правителем Сиваса султан поставил своего сына Сулеймана. Теперь здесь стояло четыре тысячи отборных воинов, возглавленных Мустафой-беем.
К царевичу Сулейману принес Кара-Юсуф роковую весть о появлении опасной конницы.
О коннице вскоре узнал и Мустафа-бей, едва из загородных караулов возвратились его встревоженные разъезды.
Когда ранним утром Кара-Юсуф шел к себе в хан, где размещался со своей охраной и челядью, хозяин того обширного и нового хана длиннобородый Бахрам-ходжа возвращался с молитвы, исполненный благодати.
Видя столь статного воина, своего щедрого постояльца, Бахрам-ходжа посетовал:
— О львуподобный бек! Беда. А? Тимур уже идет на нас! А?
— Идет, отец. Вы все дороги знаете, скажите-ка, как уйти.
— А куда?
— Куда бы ни было.
— Через татар или в обход их?
— Через татар.
— А нет, что ли, обхода?
— Уже нет.
— О аллах милостивый!
— Так что ж делать?
— Без пайцзы не пройдешь.
— Где ж ее взять?
— Недавно в руках держал. Разве я знал?
— Где ж она?
— Да с ней, пожалуй, уже ушли либо вот-вот выйдут.
— Где ж она?
— У него ли она, не знаю, он уже готовил караван.
— Где ж она?
Видно, в голосе Кара-Юсуфа явилось нетерпение, если Бахрам-ходжа отстранился.
— Не грози мне, бек. Не стращай, жизнь наша в руках аллаха.
— На его ладонях, я знаю. Но где пайцза?
— Я сам держал ее. Пришел караванщик Николас, венециец. Горбун. Он ее нашел, по-нашему он неграмотен. Пришел: «Прочитай, дедушка, от кого она и на что годится». А я ему: «Откуда знаешь, что я грамотен?» — «А вы, говорит, весной в бане этим хвастали». Я ему и прочитал. В две строчки написано: амир Тимур и три кольца над этим. «Это, говорю, через татарские заставы». Он закивал: «А мне через них и надо. Пайцза мне в самый раз!» Заплатил мне дирхем за прочтение и пошел.
— Мне бы поскорей. Где он? Я ему здорово уплачу за нее.
— Продаст ли, ему самому идти.
— Да где ж он?
— Не пугай, бек. Не пугай, а то не скажу.
— Да говори же! Я и тебе уплачу.
— А сколько?
— Вот он дирхем!
— Ишь ты! Не пойдет.
— Ну десять!
— Положи тридцать.
— Вот они!
— Пойдем, я тебя проведу.
И богатей, владелец многих караванов, в то время несших его товары где-то по далеким дорогам, прежде чем идти, долго увязывал деньги в замусоленный кисет, висевший на дочерна засаленной веревочке у него на шее под рубахой.
Так они и вошли вместе в тот Румский караван-сарай, где горбуна не застали.
Так для Кара-Юсуфа начался тот день, который Мулло Камар и горбун Николас начали, отправившись вместе в харчевню, где вместе поели из глиняных чашек душистую похлебку из требухи.
2
Новый день Кара-Юсуф провел у царевича Сулеймана, в его высоком дворце, оставшемся еще от сельджуков, тесном, неудобном, который царевич задумал перестроить, но не успел.
По длинному каменному переходу, куда глядели низенькие двери ряда небольших комнат, протянулся неширокий ковер, глушивший шаги. Сквозь толстые стены сюда не проникал уличный шум.
В тишине под низеньким потолком, на низеньком угловом диване, застеленном зеленым ковром, сидело трое собеседников.
Почесывая широкую бороду, тронутую сединой, Мустафа медленно, отставляя слово от слова, говорил:
— На султана нашего Баязета замахнулся дикий степняк. Прежде не касался нашего султана, нынче полез. Сивас я ему не дам, но мне тут трудно будет. Трудно будет, а не дам.
Кара-Юсуф молчал, ожидая слов от царевича. Сулейман сказал:
— Султан, мой отец, не допустит, чтоб Сивас достался татарским грабителям. Он придет сюда с войском. Выручит! Когда белые бараны осадили Сивас, отец пришел, и Кара-Осман удрал с позором.
— Еле успел! — подтвердил Мустафа.
Кара-Юсуф молчал, в упор глядя на Мустафу.
Снова сказал Мустафа:
— А не успел бы, мы бы его тут на двенадцать кусков разрубили и кинули бы двенадцати волкодавам: ешьте, мол, бешеного волка. Ешьте!
— Теперь Кара-Осман-бей опять под стенами Сиваса.
— Теперь не с прежней своей силой, а всего с тысячью всадников, которых ему Тимур дал.
Кара-Юсуф:
— То и беда, что всадники от Тимура, — они знают, как брать города, немало с ним походили.
— Город крепок! — твердо возразил Мустафа. — Нам не первый раз отбиваться! Царевич с нами останется, султан Баязет скорее к нам придет.
— Мне надо пробираться к отцу. Вести его сюда.
— Он и сам дорогу знает.
— Я уговорю его поспешать.
Мустафа, уткнувшись бородой себе в грудь, опустил между коленями длинные руки в узких голубых рукавах.
Кара-Юсуф осторожно, негромко посоветовал:
— Царевичу надо к отцу. Верней будет.
Мустафа, не шевельнув опущенными руками, усомнился:
— Выйти отсюда уже нелегко.
Кара-Юсуф:
— Попробую его вывести.
Мустафа:
— А ты, бек, тоже?
— А чем я помогу?
— К нашим четырем тысячам с тобой тут отборные две сотни.
— Тимур сюда идет со всей своей силой… Ее у него не менее двухсот тысяч.
Мустафа упрямо сказал:
— А у меня четыре тысячи, но я не уступлю!
Кара-Юсуф:
— Надо решить, как быть. Едва начнет темнеть, попытаемся выйти.
Мустафа, не поднимая руку, тяжело опершись локтями о колени, молчал.
Наконец он повернулся к царевичу:
— Я остаюсь один. Я тут буду один. Но город не отдам. Пусть султан наш это знает. Если решит скрестить ятаганы с Тимуром, пускай спешит. Не захочет трогать Тимура, ему виднее. Сивас не отдам.
И встал:
— До вечера недалеко. Седлайте! Идите.
И, не прощаясь, ушел неслышно по длинному переходу.
Царевич, долго глядя вслед Мустафе, заколебался:
— А сумеем ли уйти?
— Попробуем.
— Пробьемся?
— Нет, людей надо брать немного. Чем меньше нас будет, тем надежнее.
— Не пробиваясь? А как?
— Схитрим. Взглянем, кто кого перехитрит.
— А не подождать ли?
— Надо скорей, пока не подошел сам.
— И значит, сегодня?
— Перед ночной молитвой нас выпустят наружу из города.
— А там темнота. Дорогу не разглядишь.
— Я тут дорожки знаю.
Они шли рядом по узкому переходу.
Ковры оставались на своих местах. Светильники свисали с потолка. Под крышей соседнего дома видны были вялящиеся ломти мяса, красноватые от перца. По крыше прыгала серенькая трясогузка, то вскидывая, то опуская длинный черный хвостик. В небе сгущалась теплая летняя синева. Облачко неподвижно висело ярко-белым комочком. Было удивительно тихо.
Но издали, со стороны базара, слышались негромкие стуки: каменщики, узнав, что к городу подходят враги, торопливо, не щадя рук, спешили поспеть завершить кладку до битвы.
Каменщики завершали купола над базарным рядом, а резчики внизу высекали узоры, обрамлявшие знаки огня и вечности. Узоры в белых камнях, поставленных над арками дверей. Мастера спешили завершить давно задуманную, полюбившуюся им стройку.
Клали крепко, расчетливо, на века. Хотя это было обречено на гибель, как и весь город.
Оно было обречено на гибель в эти дни августа, но они строили это на века.
Оно было обречено, но они спешили вложить в это всю красоту, какую могли себе представить.
Царевич снова спросил:
— Как же нам пройти-то?
Кара-Юсуф, сняв черную шапку, достал из зеленой подкладки небольшую бляху, где багряно-красная медь отливала лиловатым загаром.
— Пайцза.
— Что?
— У монголов, у татар тоже, это проездной знак. Надо поспеть, пока не подошел сам, а эти должны пропустить, им тут предостереженье.
— На нее и вся надежда?
— Не надо опасаться. Попытаемся. Другого пути уже нет.
Царевич неохотно, боязливо согласился:
— Ладно… Может быть…
И снова слышны были только отдаленные перестуки каменщиков, их молоточков о звонкие кирпичи.
3
Ночь.
Ни луны, ни звезд. Непроглядная тьма в небе, редкая для августа в том краю.
Всадники выбирали путь с краю от дороги, где была помягче земля, неслышней стук подков. Но выбирать в такой тьме путь не просто.
Останавливались, вслушиваясь. Голоса и ржанье слышались неподалеку.
Оставляя надежду на пайцзу, больше надеялись на привычную осторожность.
Когда, казалось, выбрались из кольца вражеских засад, поехали было быстрее, и тут конь Кара-Юсуфа, ударив подковой о камень, сверкнул искрой, и мгновенно над беком просвистела стрела. Он тихо остановил спутников: в эту сторону наугад могли снова стрелять, рассчитывая на скорость лошадей.
Может быть, впереди пролетали еще стрелы.
Может быть, приложившись к земле, враг вслушивается в их топот. Стояли неподвижно, опасаясь, чтобы чья-нибудь лошадь не вздумала в нетерпении бить землю ногой.
Переждав, крадучись, поехали дальше.
Царевич Сулейман негромко сказал беку:
— Плотное у них кольцо. С одной тысячью такого кольца не поставишь.
Кара-Юсуф ответил еще тише:
— Их тут уже больше.
Лишь перед рассветом прибавили рыси, а когда поняли, что уже вырвались из кольца, погнали во весь опор, спеша уйти дальше от опасных мест.
Еще и утром они продолжали спешить сколько хватало сил.
Так, далеко уйдя от Сиваса, делая лишь немногие остановки, дошли до Малатьи.
Здесь тоже среди жителей росли тревоги, опасения, страхи. Некоторые торопились уйти подальше отсюда.
В Малатье, малом, тесном уютном городке, которым правил тогда сын Мустафы-бея, царевич Сулейман и Кара-Юсуф расстались.
Сулейман повернул на Бурсу, Кара-Юсуф — в степь, рассчитывая найти там многих из своих друзей, ибо земли вокруг Халеба Баязет дал под пастбища туркменам из племени Черных баранов, которым правил Кара-Юсуф.
Обмотав всю голову лоскутом клетчатого шелка, чтобы ветер не раздувал бороду, Мустафа-бей вышел на верх башни в раннюю утреннюю пору, едва видно стало.
Отделенный высотой могучих стен и широким, полным воды рвом от дорог, окружавших город, он смотрел вниз.
Как наводнение, волна за волной, обтекало Сивас нашествие несметного войска.
Видно было, что они натекали сюда всю ночь и теперь уже приостанавливались на достигнутых местах, приноравливаясь стать поудобнее, как устраиваются те, кто намерен пробыть здесь долго.
Сначала Мустафа не всматривался в отдельные отряды и части войск. Он оглядывал со своей высоты сразу все войско и понял, что оно обложило город со всех сторон и что останавливается очень широким поясом, глубину которого не везде было видно: тылы сливались с предгорьями, и казалось, сами холмы громоздились, как живые хребты этого войска.
Он наконец различил толпы людей, волочивших странные длинные телеги, которые упряжные лошади не в силах оказались везти по неровному берегу крепостного рва, и лишь дикие крики и плетки возниц заставляли лошадей, сперва вздыбившись, рывками двигать ту тяжесть.
Волокли какие-то высокие горбатые, сколоченные из толстых бревен орудия.
«Стенобитные! — понял Мустафа. — Для наших стен они слабы».
Воины кишели там в различном обличье. В кольчугах, в латах, в халатах.
Вдали видна была конница. Она остановилась позади войск, придвинутых ко рвам. В осаде конница пока была бесполезна.
В стороне, высясь над рядами пехоты, стояли слоны. До них отсюда было далеко, и при осаде они тоже были бесполезны.
Вдруг Мустафа напряг зрение: сторонясь скопища войск, неторопливо, верхами на нетерпеливых лошадях, часто осаживая их и останавливаясь, проезжал десяток всадников.
Мустафа всматривался в них, прижав к бороде раздуваемый ветром свой клетчатый лоскут. Он не слышал их разговора, но лица их, обращенные к городу, видел четко — Мустафа был дальнозорок.
Тимур ехал, приметливо разглядывая стены Сиваса.
Следом, то равняясь с ним, то приотставая, ехали Шахрух и Мираншах. Его военачальник Шейх-Нур-аддин в черных доспехах и на вороном коне, а с ним царевичи Халиль-Султан и Султан-Хусейн немного опережали остальных.
Они оглядывали городские стены, башни, рвы. Золотисто-розовое озарение на стенах перемежалось с глубокой синевой теней.
В этом свете стены казались стройней, но тени показывали всю упрямую силу башен.
Почти объехав все четыре стороны укреплений, Тимур оглянулся на сыновей.
— А?
— О чем, отец? — спросил Шахрух.
— О Сивасе.
— Крепок.
— Как, Мираншах? Сколько понадобится, чтобы его взять?
— За три месяца, отец! — твердо пообещал Шахрух.
Тимур переспросил:
— А? Мираншах!
Тогда и Мираншах согласился с братом:
— За три месяца можно.
Тимур, прищурившись и не отворачиваясь от стен, сказал:
— А я возьму за восемнадцать дней.
И повторил громче, чтобы слышали внуки:
— Э, Халиль! Ты памятлив. Запомни: беру за восемнадцать дней. И вот обещаюсь: как не возьму за восемнадцать, на девятнадцатый день уйду отсюда. Пускай останется, каким был до нас, цел-невредим.
— Бьюсь об заклад, дедушка.
— Давай на твоего сокола. Каким перед всеми красуешься. А, Халиль?
— А что мне, как уйдем на девятнадцатый день?
— Любого из моих коней. На выбор.
Халиль согласился:
— Ну что же, на коня! Дадите Чакмака?
— Дам.
Тимур знал лошадей. Дорожил ими. Дозволить такой выбор означало либо необычную щедрость деда, либо самоуверенность.
Уже в то утро осада началась.
Началась осада не там, где стены окружали рвы. Вода во рвах не иссякала: она била из недр земли, ни отвести ее, ни спустить из рвов никто не мог. Тимур это понял. Он сосредоточил осадные силы там, откуда никто ни в коем веке не пытался брать Сивас, — со стороны его сильнейших башен и самых высоких стен.
Подволокли к стенам неповоротливые длинные телеги с пушками, проданными Тимуру купцами из Генуи. Такими пушками он уже грохотал в Индии.
Подвезли бревенчатые башни, обшитые медными толстыми листами.
С высоты башен начали стрельбу зажигательными стрелами.
Пушки, извергая огонь и зловонный дым, стреляли каменными ядрами, целясь в одни и те же места стен.
Ядра то откатывались, ударившись о стены, то раскалывались, как орехи, а на стенах оставались лишь неглубокие зазубрины. Кладка держалась нерушимо.
Кое-где загорались пожары. Но разгораться им не давали. Весь народ встал на оборону.
Загорелся дворец царевича Сулеймана, и получился самый большой пожар в городе: дворец оказался заперт, и, пока сумели сбить запоры и водоносы добрались до огня, многое там погорело.
Пытались приставлять длинные лестницы, и воины Тимура, прикрываясь щитами, с мечами и копьями наперевес, карабкались кверху. Тут же, невзирая на потоки стрел, защитники, а среди них и сам Мустафа, обрушивали на карабкающихся завоевателей стрелы, камни, кипяток, кипящую смолу, и с визгом, воем, бранью раненые прыгали со смертельной высоты, лишь бы не гореть на лестницах. Вслед за ними и лестницы рушились вниз, грохоча и разламываясь.
Такого отпора Тимур не ожидал: его проведчики клялись, что в городе не насчитать и пяти тысяч воинов.
В наказание за недогляд Тимур приказал этим близоруким проведчикам отрубить по одному пальцу.
Проведчики клялись, что счет их верен.
Тимур настоял на своем: по пальцу им отрубили.
Кто был ранен, вынимал из-за пояса черную горную смолу — мумиё, смазывал ею раны: она сращивала перебитые кости. Сосали ее горьковатый, с яблочное зерно, комочек, чтобы пересилить боль. Каждый бывалый воин носил при себе снадобья, древние, как человечество: индийское тутиё, прояснявшее зрение, настойки из толченых крылышек и панцирей мелких жуков, сушеные травы и коренья и многое иное, чему верилось.
Были и лекари, но в разгар битвы не успевали откликнуться на каждый крик, на каждый зов.
Так повторялось изо дня в день, с восхода солнца до наступления ночи.
Каменные ядра били в те же места, по тем же двум углам высокой стены.
Через неделю кое-где в кладке образовались трещины, вывалились из стены камни.
Уже тысячи из воинов Тимура отдали жизнь в первые дни приступа.
4
На стенах Сиваса стояли те же четыре тысячи защитников. Они не были неуязвимы или бессмертны: мирные сивасцы вставали на место погибших, брали их щиты и мечи и продолжали стойкую оборону.
Всюду, где завязывался опасный бой, являлся Мустафа и кидался в самое горячее место.
Порой, прикрываясь большими щитами и вытянув вперед длинные копья, завоеватели успевали добраться до верха лестницы и вступить на стену. Тогда на эти копья кидались защитники и, схватив врагов в объятия, вместе с ними падали вниз, а вслед удавалось обрушить и лестницы.
Мустафа, невзначай, в ветреное утро повязавший голову клетчатым лоскутом, подвернувшимся тогда под руку, теперь уже повязывал тот лоскут постоянно, ибо не только все в Сивасе, но и среди Тимуровых войск знали этот лоскут, он стал тут приметен, как знамя. На нем темнели пятна крови, но Мустафа не замечал своих легких ран.
Короткие августовские ночи не давали защитникам времени для отдыха. Изможденные, они порой обессиливали столь, что засыпали мгновенно, едва случалось уткнуться лбом в стену ли, в спину ли соратника, положить ли лицо на ладонь. А у других в то время не было сна. Едва закрывали глаза, представлялись лица врагов, желтые оскаленные зубы, желтая пена в углах рта, остекленевшие яростные глаза, и в защитниках вставала такая ярость, такой приступ злобы, что сон отступал и хотелось снова подняться на верх стен, снова, изловчась, бить мечами и копьями в эти желтые зубы, в эти остекленевшие зрачки.
К ночи, сменившись, защитники Сиваса спускались со стен на отдых. Одни присаживались у костра, пили воду, другие искали уголок потемнее, чтобы, привалившись к чему-нибудь, уснуть, подремать, поговорить между собой после дня, полного криков и брани.
Снаружи шум не затихал.
Завоеватели, тоже сменившись, лезли наверх с новой яростью, и тысячи глоток ревели, и визжали, и горланили там, сливая свои голоса в единый страшный рев беснующегося исполинского зверя, хребтом подпирающего небеса.
Но уши защитников свыклись с тем ревом и уже не внимали ему.
Не было и ночной тьмы — тысячи костров пылали вокруг города, взметая искры. Алое зарево этих костров всю ночь полыхало в небе, и в Сивасе было светло. Горели и свои пожары, как жители ни боролись с огнем.
В одном из укромных углов собрались защитники. Не спалось: хотелось сперва покоя, прежде чем перейти ко сну.
Каждый в полутьме, обагряемой заревами, рассказывал что-нибудь о себе, что с кем случалось удивительного. Тут перестали сторониться друг друга, остерегаться, обманывать — многие из сограждан погибли на глазах у всех. Другие готовы были встать и умереть вслед за теми.
Один рассказывал, как, когда он еще был мальчишкой, его обсчитал купец.
— И я, подросши, лет пять ходил мимо его лавки и бормотал: «А я с тобой разочтусь, я разочтусь». И один раз он зазевался, а я взял у него пару яблок и одно успел запихнуть за пазуху, а другое ему протянул и говорю: «Получи за это яблоко». А он засмеялся и говорит: «А ну плати-ка за оба, они у меня считанные!» Так я опять ходил мимо и думал: «Придет время, разочтусь!..»
— Ну? И расчелся?
— Расчелся. Раз я его ночью встретил на улице. Кругом никого не было. Я его остановил и заколол.
— Это ты про Инана?
— Про него. Ты знаешь?
— Тогда по всему городу гадали, кто бы и за что бы его убил.
— Это я.
Второй собеседник попрекнул:
— Зачем врешь?
— Я?
— А то кто же? Ты ведь тогда со мной в Кейсарию скот гонял. Про Инана нам сказывали, когда мы вернулись. Его грабитель убил.
— А все равно. Будь я тогда в Сивасе, его убил бы я.
— Твое дело! Зачем на себя наговаривать? Не будь этой осады, ты и не знал бы, как это — убивать!
— Право, убил бы! Только теперь лучше б сумел.
Тогда третий из собеседников, рослый и задумчивый, сказал:
— Я тоже раз убил. Как обещал, так и сделал. Деньги были нужны.
— Дорого дали?
— Двадцать дирхемов.
— Не щедро.
— Торговаться было некогда.
— Как же это ты?
— Одного горбуна. Маленький человек, а держал при себе медяк, который другому был нужен. Предложили продать, а он отказался. Что ж было делать, когда он нужен? Позвали меня: отними, говорят, медяк, он, мол, у него в штанах зашит. Я пошел. Я тогда бельем вразнос торговал. Приношу полную связку всяких штанов. Давай, говорю, штанами меняться. А он только что проснулся, от моих слов спросонок окосел и хвать рукой за то место, где медяк у него запрятан. Я смекнул: оттуда, не сняв с него штанов, не вытянешь. Хватил его ребром ладони по переносью, он и повалился на мешок. А там кругом были нагорожены мешки с сушеным мясом. Тяжелые мешки, он около них и спал, они над ним нависали, на таком же мешке постель стелил. Я вижу, надо скорей, скорей кончать это дело. Штаны с него сдернул, чую, медяк у меня. На горбуна глянул, как, думаю, он без штанов, и удивился: зачем убогому горбуну этакое? Даже позавидовал: непостижима щедрость аллаха! Скорей, от греха, повалил на него сверху мешки, он даже хрястнул. Тем дело и кончилось. Дирхемы получил, они тут при мне, а медяк отдал кому надо.
— А кому это было надо? Да и зачем?
— Я тебе так объясню: человек тогда спокойнее живет, когда меньше у него любопытства.
— Кто же это тебе сказал?
— Это говорил хозяин того подворья, где горбун жил.
— Я знаю это подворье. Со столбами.
— Знаешь, так помалкивай.
— Поспать бы.
Тогда второй собеседник сказал:
— И ты небось врешь. Как это своих убивать?!
Первый рассказчик, укрываясь войлоком, ответил:
— Время ночное, почему бы и не поврать!.. О том, кому чего хотелось.
Отсветы костров уже сливались с заревом зари.
Светало. Начинался новый день отваг и подвигов.
В городе жили, дети играли кожаными мячиками между домами, ласково нянчили меньших братьев. Женщины варили еду и стирали белье — еды и воды в городе хватало.
Мустафа строго приказывал даром раздавать всем хлеб. Пекарни пекли хлеб. Родники били чистой водой в самом городе, и ни отвести эту воду, ни отравить ее Тимур не мог.
Улемы и армянские попы призывали к молитвам и говорили короткие поучения о гневе божием на тех, кто губит мирную жизнь городов и людей в тех городах.
Но бог таил свой гнев, и завоеватели не страшились бога.
5
Тимур считал дни, потраченные на бесплодные попытки. У пушек не хватало зарядов.
Такого отпора он не ожидал, высчитывая время осады.
Вот-вот, казалось, придется внуку взять у деда лучшего коня.
Оставался последний день из подсчитанных восемнадцати.
Приказали всем пушкам бить в одно место, только туда, где объявилась трещина.
И настал час, когда стена в том месте рухнула.
Тимур послал в пролом самых бывалых и отважных. Конница давно была спешена. Конные воины бились в пеших рядах.
Нельзя было разобраться в той схватке, что корчилась, как в судорогах, в тесном проломе.
Виден был клетчатый лоскут Мустафы-бея.
Но завоевателям приказали бея сохранить и взять только живьем.
Едва рухнула стена, к узкому пролому хлынули пехота и спешенные конники Тимура, но получили отпор. Пролом оказался узок, и втиснуться в него много воинов не могло.
Завоевателям, кому удалось протиснуться, тяжело приходилось. Такая сеча могла длиться долгие дни — теснота пролома уравнивала силы.
Грохот рухнувшей стены ужаснул жителей города. Женщины, дети, безоружные люди, как случается при наводнении, когда горный поток, переполнив русла ручьев, растекается по берегам, сокрушая и губя все вокруг, с воплями, с причитаньями все кинулись на крыши родных домов, надеясь, что там их настигнут не столь скоро. Эти вопли, сливаясь, наполнили весь город, дрогнули и защитники.
С одной из башен крикнули Тимуру, что Мустафа-бей хочет говорить с ним.
Тимур приказал воинам остановиться.
Наступила внезапная тишина, нарушаемая лишь стенаньями жителей Сиваса.
Ворота под одной из восьми надвратных башен раскрылись, и к Тимуру пошли Мустафа, немногие из его военачальников и духовенство Сиваса, возглавляемое кадием. Вышли и старейшины городских общин — мусульмане и армяне.
Уже выйдя из ворот, идя тесным проходом между расступившимися завоевателями, Мустафа размотал свой грязный, окровавленный лоскут, борода, оказавшаяся совсем седой, снова раскинулась по груди, а лоскут он еще нес в кулаке, пока не выронил.
Тимур сидел перед ними в седле. Вороной конь, сердясь, приседал под ним, но Повелитель, не замечая коня под собой, сидел неподвижно.
За его спиной видны были другие всадники, богато вооруженные и смотревшие на одного Мустафу с удивлением и без злобы.
Тимур долго молчал, разглядывая пришедших.
Наконец он снисходительно спросил:
— Я остановил своих. Что вы скажете?
— Я прошу за людей. Сохрани им жизнь.
Повернувшись к кадию, духовному главе Сиваса, Тимур повторил вопрос:
— А вы?
— Во имя аллаха милостивого, могущественнейший амир, прекрати кровопролитие, ибо нельзя истинному мусульманину лить кровь истинных мусульман. И я прикажу мусульманам прекратить сопротивление.
Тимур чуть покачнулся на резко повернувшемся коне.
— Согласен. Клянусь не пролить ни единой капли крови мусульман. Пусть выйдут сюда все воины Сиваса.
Мустафа спросил:
— Куда им выйти? На то место первым пойду я.
— Нет, ты постой здесь.
Тимурово войско вошло в город.
Защитников вывели из города и поставили на краю крепостного рва.
Тимур приказал разделить защитников на мусульман и христиан.
Их разделили и поставили друг против друга.
— Стойте и смотрите один на другого! Я дал слово не проливать кровь мусульман. Я держу слово. Но я не дал слова щадить христиан.
Мустафа закричал:
— О амир! Клятва есть клятва! Мусульмане либо христиане все они мои дети, я их вместе поставил против тебя.
— Армяне сюда сбежали от меня, когда я победил их в Армении. Тут они скрылись, теперь я их настиг. Им не будет пощады.
— О амир! А клятва?
— Стой, и смотри, и запоминай.
Военачальников Сиваса, пришедших с Мустафой, отвели и поставили среди защитников.
Тимур крикнул:
— Истинные мусульмане из вас должны уничтожить этих христиан. Мечи при вас, начинайте!
Из мусульманских рядов никто не двинулся.
Но несколько человек, бросив мечи, вышли и стали рядом с армянами, видя там тех, с кем росли вместе, с кем рядом сражались.
Тимур дал знак своим воинам, те оттеснили христиан на край рва и, рубя их, кидали тела в ров.
Когда это сделали, Тимур приказал:
— Теперь берите мусульман и кидайте их к армянам.
— О амир! Клятвопреступник! Стыдись!
Тимур на этот крик Мустафы не откликнулся.
— Теперь валите на них землю!
Тысячи Тимуровых людей бросились исполнять его волю, заваливая живых защитников, оказавшихся во рву, землей, а сверху на них уже катились камни разрушаемых стен.
Только тогда Тимур спросил кадия:
— Видел?
— Я не хотел бы это видеть, о амир!
— Запомните и свидетельствуйте перед аллахом: я поклялся не пролить ни единой капли крови — и ни единая капля не пролита. А жизнь я им не обещал, их отвага слишком дорого стоила моему войску. Таких не щадят.
Он разрешил уничтожить в городе всех христиан, но сильных велел оставить: они были нужны, чтобы обрушить во рвы городские стены. Он приказал снести их до основания, и это оказалось еще труднее, чем завоевать их, ибо сложили их давно и крепко.
Мусульман, оставшихся в городе, он пощадил, но обложил их тяжким налогом, называвшимся выкупом души.
Только тогда он подозвал Мустафу.
— Видел?
— Лучше б было не видеть! Убей же! Я жду.
— Нет.
— Чего ж ты хочешь? Я не боюсь.
— Ты и не боялся. Бери пайцзу, чтоб тебя не тронули. Тебя выведут на дорогу. Ступай к своему Молниеносному султану и расскажи, как я твердо держу клятву и слово и как я беру города день в день, как того хочу.
И, отвернувшись от Мустафы, усмехнулся, глянув на внука:
— Твоего сокола, Халиль, отдашь мне на охоте.
— Вы его сами выберете, дедушка!
Приближенные засмеялись, но все смотрели, как в это время Шах-Малик вручал Мустафе пайцзу, серебряную, прямоугольную, как маленькая дощечка, обеспечивающую неприкосновенность везде, где бы он ни встречался людям Тимура.
Тимур спросил Мустафу:
— Твоя семья была в городе?
— Нет. Сын ждет, чтоб прикончить тебя, если пойдешь на Малатью, а остальные у султана в Бурсе.
Тимур приказал проводить бея в дорогу.
Некогда Баркук, тогдашний союзник Баязета, убив в Каире Тимурова посла, отправил к Тимуру очевидца рассказать об этом.
Так повелители перекликались между собой.
6
Он велел кадию и улемам идти впереди и следом за ними въехал в город.
Стены сносили, но город он не позволил разрушать.
Кадий и улемы покорно шли впереди по улицам, закиданным убитыми.
Тимур вступил в Сивас той же улицей, по которой когда-то пришел сюда Мулло Камар.
В бане мылись женщины и дети, и когда Тимур проезжал мимо, он видел, как они выходили, наскоро накинув на себя покрывала, ведя детей за руку, а дети вели за руку своих младших, несли медные тазики и узелки сырого белья. Весть о гибели города запоздала в баню, и только теперь эти купальщицы, выйдя из-под мирных сводов, вступили в город, где прежняя жизнь уже рухнула.
Испуганные, ужасаясь, они шли узкой улицей, теснее прижимая к себе детей, когда конная охрана Тимура, барласы на рослых карабаирах, свернула в эту тесноту.
Барласы торопились окружить площадь, куда въедет Повелитель, осмотрев город. Надо было площадь окружить до его прибытия. Они, нахлестывая лошадей, спешили.
Когда они промчались по переулку, там никого не осталось. Только истоптанные тела вперемешку с окровавленными клочьями одежды да измятый тазик, откатившийся к стене.
Проехав мимо бани, Тимур проехал и мимо хана, приостанавливаясь, чтобы глянуть на древнюю мечеть или гробницу.
Многое уцелело здесь от византийцев, даже от римлян. Но больше от сельджукских султанов, любивших Сивас и застроивших его зданиями, какие даже монголы не сумели сокрушить. А кое-что построили и монголы.
Теперь тут везде лежало множество мертвецов, еще вчера живых, радовавшихся жизни и надеявшихся на счастье. Но это не мешало победителям смотреть здания, порой не похожие на те, что случалось видеть раньше.
По всем окрестным странам славилось место, куда направил Тимур своего коня, осматривая поверженный Сивас.
Здесь находилась лечебница, основанная задолго до того сельджукским султаном. Высокий ступенчатый свод ее портала, украшенный цветными изразцами, отражал погожее небо того летнего дня.
Напротив портала лечебницы стоял еще более высокий вход в мадрасу, где изучалось лекарское дело. Здесь над воротами тоже высился ступенчатый свод, покрытый пестрыми изразцами. Ворота смотрели в ворота, и проезд между ними был тесен.
Задолго до въезда в этот промежуток завоевателя встретили трое наиболее прославленных лекарей, наставники многочисленных учеников славной мадрасы.
Все трое древних лет, седобородые, увенчанные полосатыми чалмами, обвитыми вокруг высоких, островерхих синих колпаков. Смиренно прижав руки к груди, они пошли впереди Повелителя Вселенной, прозванного Мечом Справедливости, ибо он назывался и Мечом Аллаха, Рожденным Под Счастливой Звездой.
Сопровождаемый знатной свитой, он проследовал через поверженный Сивас между рядами его обреченных жителей.
Следом ехали оба его сына — длиннобородый Шахрух в белой одежде персидского покроя и тяжело сидевший в седле, поникший и казавшийся ко всему безучастным Мираншах. Из внуков ехал Абу Бекр, а следом Шах-Малик и Мутаххартен. Было много и других всадников — вельмож и воинов. Но впереди их всех неторопливо выступали трое старцев в островерхих колпаках.
Достигнув ворот, они остановились. Справа ворота лечебницы, а слева распахнутые ворота мадрасы, и в них теснились, оттискивая друг друга, справа — больные, небрежно одетые, слева — опрятные лекари и ученики.
Тимур, видя перед собой остановившихся старцев, так резко осадил коня, что конь присел и попятился.
— Вот, — сказал старший из старцев, — здесь посвятили мы жизнь делу милосердия. А здесь, налево от вас, о амир, учатся и живут те, кто тоже отрекся от забав жизни во имя исцеления немощных и раненых. Воины наносят раны, лекари исцеляют раненых.
Тимур строго, угрожающе напомнил:
— Един аллах знает, кого низвергать в ад, а кого миловать. Не тщитесь ли вы стать милостивее аллаха?
В свите кто-то одобрительно охнул, как бывало, когда виновному предъявлялась неопровержимая улика и на том решалась его участь.
Но старец спокойно отвел укор:
— Не думаете ли, о амир, что аллах, направив нас по стезе милосердия, направил нас против его же слов о милосердии, сказанных в Коране? О амир, где сказано, что не лекарь, творящий милосердие, а воин, терзающий мусульман, выполняет волю аллаха?
На это Тимур не ответил, но в свите примолкли.
Вглядываясь в ворота, откуда больные, осаживаемые стражей, смотрели на него со страхом и любопытством, Тимур спросил:
— Сколько их там?
— Семьдесят, выведенных на путь к жизни. Остальные ждут.
— А когда аллаху угодно призвать к себе человека, бессильны все ваши знания и снадобья!
— Но разве, о амир, вы сами не обращаетесь к лекарям?
И опять свита притихла.
Подавляя гнев, Тимур спросил:
— Я за лечение плачу деньги, на то даруемые мне аллахом. А вы почем берете?
— Мы? Безвозмездно.
— Чем же питаетесь?
— Сельджукские султаны пожертвовали этим двум зданиям много земли, доход от нее — больным на лечение, лекарям на пропитание.
Отвернувшись от лечебницы, Тимур осмотрел портал мадрасы.
По обе стороны этого портала гордо высились большие минареты или башни. Тимур спросил:
— Там мечеть? Оттуда зовут на молитву?
— О амир, они высятся, чтоб больные издали видели, где им дадут исцеление.
— Тогда их надо поставить над лекарней.
— Так было угодно создателям сего.
— Без толку поставили. И своды тут ступеньками, а у меня в Самарканде своды гладкие.
Один из старцев посочувствовал:
— Это отсюда далеко.
Тимур ответил назидательно:
— Не далее, чем оттуда досюда.
Старший старец смиренно поклонился.
— Это зависит от дороги, о амир!
Не вслушавшись в персидские слова собеседника, Тимур снова поднял голову к двум минаретам. Тимуру не нравилось, что такой мадрасы, где изучают лекарское дело, в Самарканде нет.
Глядя на минареты, Тимур строго сказал:
— Для мадрасы довольно одной башни.
Шах-Малик спросил:
— Свалить?
— Одну. Лишнюю.
— Одну снесите! — крикнул Шах-Малик какому-то из сотников.
Услышав это, тяжело сидевший в седле Мираншах ободрился и громко, радостно захохотал.
Тимур удивленно обернулся к сыну и, яростно дернув поводья, грудью коня оттолкнул одного из старцев.
Свита тронулась за ним.
Но Тимур, спохватившись, задержал коня и сказал Шах-Малику:
— Напиши указ: на будущее время содержание, что прежде давалось больным и лекарям, то и впредь давать им.
Повелитель выехал на площадь, повсюду уже обставленную барласами охраны. Перед большой мечетью раскинулись ковры и стояли Абду-Джаббар, возглавлявший духовенство Тимуровых войск, и муллы, ожидая победителей, дабы возблагодарить милостивого, милосердного за победу.
Ковры были здешние, многоцветные, а узор их повторял тот же ступенчатый свод, какой был у сельджукских порталов и у самой этой мечети. Муллы, стоявшие по краю ковров, были самаркандские, весь поход идущие с войском, дабы учить воинов добру и славить милосердие, как надлежит наставникам. Впереди мулл стояли ученые, а им предстоял здесь Ходжа Абду-Джаббар.
Сойдя с седла, Тимур уже шел по коврам к своему месту перед мехрабом, когда к Повелителю, отодвигая идущих следом вельмож, протолкался Шейх-Нур-аддин.
— О амир! Наших лошадей конокрады угнали.
— Что?
— Всех наших лошадей с пастбищ.
— Каких лошадей?
— Когда конных воинов спешили для осады, лошадей отогнали к табунам на пастбище. А их оттуда всех угнали.
— Куда?
— А кто ж знает?
— Кто угнал?
— Пока мы тут воевали, чернобаранные туркмены с пастбищ угнали всех наших лошадей. И твой табун тоже. А куда — еще не знаем. Но говорят, в сторону Абуластана.
Тимур остановился.
Шествие благоговейно замерло. Некоторые подумали, что тут совершается какой-то обряд по народному обычаю.
Тимур оглянулся. Заметив рядом с собой Шахруха, подозвал его.
— Бери, у кого уцелели, лошадей и гонись за ворами. За конокрадами. Выручай табуны. Помни, такой беды ни один враг нам не придумывал.
— Куда ж мне за ними?
Шейх-Нур-аддин повторил:
— Они ушли, думают, на Абуластан, там их земли, их выпасы.
— Баязет, что ли, их подослал?
— Они сами по себе. Тут их отчие земли. Кара-Юсуф ими правит.
— Опять этот проходимец! Догоняйте, и никому никакой пощады. Чтоб не осталось подлого племени. Чтоб сами камни про них забыли.
Шахрух в широком праздничном халате, едва поспевая за рослым Шейх-Нур-аддином, поспешил с ковров к своему седлу.
Тимур, не вслушиваясь в славословия и не внимая молитве, стоял впереди молящихся.
— Без лошадей нам как быть! — шепнул он, становясь на колени чуть впереди Мираншаха.
Мираншах согласился, часто закивав головой, увенчанной огромной розовой чалмой, где сверкал редкостный алмаз, выломанный изо лба золотого будды в индийском походе.
Нежданная беда озадачила Тимура: спешенные конники — это не конница, а войско без конницы — это уже не Тимурово победоносное воинство.
Тимур дольше задерживал лоб прижатым к прохладному коврику, а окружающим казалось, что он молится усерднее, чем всегда.
Встав с колен, Тимур сказал:
— А теперь поедем к могиле, куда положили двенадцать тысяч самых отважных из нас, которым я приказал взять этот город. Которые его взяли.
И уже не грохотом победителей, а в безмолвии, каждый невольно размышляя о своей воинской судьбе, они поехали за город к свежим могилам.
Не было могилы только у четырех тысяч защитников Сиваса. Они лежали во рву, заживо закиданные землей, полузалитые водой, а в ров валились тяжелые обломки сносимых укреплений.
Нужен был долгий труд множества подневольных людей, чтобы снести эти стены, столько веков оберегавшие город.
Мутаххартен и Кара-Осман-бей отправились назад, к себе, в Арзинджан и Арзрум, править землями, оставленными Тимуром на попечение Мутаххартена.
Сивас он не дал Кара-Осман-бею. Тимур оставил Сивас Мираншаху. Сносить эти стены, расчищать город от мертвецов и завалов, собирать выкупы и подати со всех окрестных городов и селений, уже взятых и еще лишь обреченных на завоевание.
«Выкуп души», взысканный Тимуром с мусульман, жителей Сиваса, исчислялся в золоте, а если золота не хватало, пересчитывался на серебро.
Особым откупщикам, всегда следовавшим за войском, дано было право отбирать из мужского населения покоренных стран молодых, здоровых, способных к тяжелому труду юношей. Мусульман забирали для работ в землях Мавераннахра, откуда коренные жители уходили в мирозавоевательное воинство; иноверцев отсылали на рынки Самарканда или Бухары, где продавали их в рабство. Ремесленников всяких дел набирали для Самарканда «собиратели умельцев».
От мусульман Сиваса откупщики потребовали тысячу девушек и с пониманием выбрали самых красивых, здоровых, чем-либо привлекательных, чтобы отправить их в Самарканд.
Этим красавицам обратного пути в Сивас не было — они уходили в неведомую страну на всю жизнь, чтобы дети их, рождаясь там, ту даль считали своей родиной.
Тысячу девушек, отобранных опытными откупщиками, придирчиво осмотрел царевич Мираншах. Их прогоняли перед ним заплаканных и посиневших от страха. Он стоял, наклонив вперед розовую тяжелую чалму, венчавшую его широкий, как у быка, лоб.
Некоторые показались ему перезревшими, и он велел заменить их. Подумав, он решил и этих оставить.
— Сыщутся и на них седоки!
А со стороны крепости время от времени тяжко ухало и грохотало, вздымался прах от сокрушаемых стен.
Мираншах поселился в небольшом доме, где прежде жил Мустафа-бей. Комнаты казались темноватыми, но царевич не засиживался в них. Ежедневно с утра он приезжал смотреть на труд разрушителей, валивших обломки в ров.
В толще одной из башен открылся тайник. Там нашли скелет воина в заржавевших латах и при нем меч с серебряной рукояткой, но с иззубренным лезвием. На черепе сохранились длинные усы, концы их были стиснуты крепкими зубами. На серебряной рукоятке, когда ее обтерли, оказался двуглавый, без корон орел с прижатыми крыльями.
Видно, возводя стены лет за пятьсот до того, строитель, по древнему обычаю, замуровал в стене самого отважного из воинов, оказывая ему великую честь — стать частью крепости, передать ей свою силу и вечно стоять на страже города.
Он и простоял пять столетий, а может быть, и вдвое против того.
Мираншах крикнул:
— Он не выстоял против нас. Мы его выволокли. Быть же ему в одном полку вон с теми, которые там, во рву! Одна цена им!
И показал, чтоб кости сбросили на защитников в ров. Туда же скатили и череп.
Рукоятку Мираншах взял себе, а бесполезное лезвие кинул вслед за костями.
Ров сровнялся с землей, когда обрушили в него и всю эту башню.
Но высока на земле, выше крепостных стен, добрая слава Сиваса.
7
Из Сиваса путь лег на Малатью, небольшой торговый город, менее чем за год до того отбитый Баязетом у мамлюков и еще не успевший восстановить стены и рвы, пострадавшие в ту осаду.
Взяв Малатью, Баязет бросил вызов своим союзникам, каирским мамлюкам, издавна владевшим здесь и землями и городами.
Баязет изгнал из Малатьи мамлюкского правителя и посадил на свое место сына Мустафы-бея, которого любил как своего давнего друга и ценил за твердость.
На землях вокруг Малатьи раскинулись пастбища чернобаранных туркменов. Они прежде платили подати мамлюкам, а теперь эти подати собирал с них Баязет, но при этом дал им льготы и поблажки. Этим он поощрял Кара-Юсуфа за его ненависть к Тимуру.
Потворствуя туркменам, султан добивался их верности, ибо у него в войсках туркменская конница была хотя и немногочисленна, но быстра и отважна.
Это была еще одна дорога на Баязетовой земле, которую безнаказанно топтали копыта и сапоги Тимуровых полчищ.
Полчища шли, выдвинув вперед те конные части войска, где сохранились лошади.
Потом несли знамена, бунчуки, знаки тысячников, идущих в походе.
Следом за знаменами, порой покрываемый их тенями, ехал Тимур. Спереди его надежно оберегали конные воины Халиль-Султана, на крыльях, справа и слева, — барласы.
Такая осторожность была нужна. Уже за один этот год не раз ему грозила опасность. В последний раз при выезде из Сиваса, когда он ехал узким проездом между руин, к нему кинулся христианин, византиец или генуэзец, весь покрытый кровоточащими язвами, больной проказой или другой неизлечимой болезнью, пытаясь поцеловать Тимура, ловя хотя бы его руку для поцелуя. Худайдада едва успел грудью коня оттолкнуть этого мстителя за убитых единоверцев.
Когда Повелитель объезжал Сивас, меткие стрелки, укрывавшиеся среди крепостных камней, пустили две стрелы, и они обе застряли в кольцах кольчуги под левым плечом. А Тимур, случалось, ездил и без кольчуги.
В этой стране охрану Повелителя было велено усилить: без него не было бы ни завоеваний, ни походов, ни войск. И пришлось бы знамена, бунчуки и хоругви сложить в угол какой-нибудь мечети или поставить над гробницами былых соратников Повелителя.
Позади, вслед за пешим войском, шли строем тысячи конников, оставшихся без лошадей.
Обозленные дерзостью похитителей, непривычные к пешему строю, они плелись, широко расставляя ноги, спотыкаясь на жесткой дороге, задыхаясь в пыли. Когда прежде пыль шла от них, а они правили своих лошадей по ветру, пыль пахла полынью, родиной, порождала тоску.
Теперь они не украшали войско, а прежде внушали страх врагу, блистали славой среди соратников и подвигами в битвах.
От Шахруха, гнавшегося за украденными табунами, не было известий: конокрады далеко ушли, и погоня, выбиваясь из сил без отдыха, ничем не могла порадовать Повелителя.
Худайдада приблизил свое стремя к стремени Повелителя, когда Тимур кивнул ему, подзывая.
Худайдада пригнулся в седле, и Тимур сказал:
— Дорого Сивас дался.
— Кто ж знал?
— А проведчики верно сосчитали: там против всех нас набралось всего не более четырех тысяч защитников.
— Усталый воин не опаслив. Вот и полегли.
— Я это от тебя слышал. Два года отдыха для нас — это отдых и для врага. Мы с силами соберемся, и враг успеет новые силы собрать.
— Но ведь двенадцать тысяч похоронили, а ранеными и больными весь Сивас заселили на попеченье царевичу Мираншаху.
— Если тут каждый город так отбивается, через десять осад у нас войска не будет, останутся только полководцы и лошади.
— Да и лошадей мало.
— Кто это с лошадьми поспел? Я б того на куски изрубил!
— Царевич Шахрух изрубит!
— Мягок рубить. Хоть догнал бы!
Внук Повелителя, сын Мираншаха Абу Бекр Бахадур, хотя внукам и не следовало говорить, пока дед не спросит, сказал:
— Сивас лекарями славится. Раненых поправят.
Ответил Худайдада:
— Из леченых многие боязливыми станут.
Тимур признался, понимая, какие опасения тревожат их всех:
— Я вызвал войско из Самарканда. Мухаммед-Султан уже ведет сюда. Нынче послал в Иран, велел и оттуда к нам собираться. Утром пятеро вербовщиков выедут в наши края вербовать новых воинов, со свежими силами.
Худайдада качнул головой, и его коса вывалилась из-под шапки.
— Идти-то пойдут, да когда-то придут.
Тимур промолчал: с этим старым спутником они думали одинаково, хотя порой и не соглашались друг с другом.
Послали вперед к правителю Малатьи посланца с двумя провожатыми. Тимур предлагал городу сдаться, обещая жизнь жителям и пощаду воинству.
Правитель, может быть, по молодости погорячился и посадил посланца на цепь, а сопровождающих прогнал назад, сказав: «Я уступлю город в битве, если вашей конницы хватит одолеть мою».
Возвратившись, они передали эти слова Тимуру. Отказ сдаться не удивил его: многие этак храбрились, за что после дорого расплачивались либо, плача, вымаливали пощаду. Тимура рассердил намек на пропавших лошадей. Откуда в Малатье узнали, что нынче прежней конницы в Тимуровом войске нет? На Малатью-то и уцелевшей конницы хватит, но откуда они узнали про пропажу лошадей? Не из них ли кто изловчился с этой напастью?
Тимур счел правителя Малатьи недостойным, чтобы писать ему. Были вызваны охотники снова сходить в Малатью.
Такая поездка к безрассудному правителю могла плохо кончиться, но охотники нашлись: за смелость им полагалась хорошая награда, десятник мог стать сотником, а это вдвое увеличивало его долю при дележе добычи.
Выбрали двоих, и Тимур сам им повторил слова, которые слово в слово им надо сказать правителю:
— Повелитель Вселенной велел сказать: он каждого посла слушает, благодарит и отпускает, с чем бы посол ни пришел. А ты, щенок, видно, учился уму у Баркука, что послов губишь. Если нашего посла не отпустишь, а Малатью добром не отдашь, горько покаешься, но пощады не выплачешь. Так говорит тебе Повелитель Вселенной.
Сын Мустафы-бея одного из двоих охотников оставил, другого отпустил сказать:
— Вселенная принадлежит султану Баязету, моему государю, а тебе, хромой степняк, скоро пешком придется бежать в свою нору, да и то без хвоста, который останется нам на память вместе с хвостами всего твоего табуна.
Это был уже не намек, а прямая угроза, и Тимур, дав войску отдых среди бела дня на виду у врага, неожиданно, едва стемнело, собрался и к рассвету уже встал у стен Малатьи.
Битва длилась весь день.
Конница Халиль-Султана встретила дерзкий отпор. Но опыт преобладал у Халиль-Султана, и, хотя сам правитель Малатьи рубился смело, пересилили Тимуровы клинки.
Полегло много конников с обеих сторон. Но поле боя досталось Халиль-Султану.
Пользуясь наступившей тьмой, правитель Малатьи бежал в Бурсу.
Войско Тимура ворвалось в город, озаряя улицы пожарами.
Здесь тоже пощады никому не было.