Сергей Бородин
Костры похода
Часть первая. ВЕСНА 1400 ГОДА
Первая глава. ДЫМ
Дым пожарищ поднимался над землей Карабаха. То стлался, белый и густой, то взвивался черными столбами в ясное, как родник, мартовское небо.
Воинства Тимура стронулись с привольного зимовья. Двинулись, сопутствуемые стадами и обозами. Двинулись, как кочевье, но кочевье необъятное и безудержное.
Расплескивая тяжелую грязь, скрипя, покачиваясь, тащились арбы, макая в лужах края ковров и войлоков.
Обегая неповоротливые обозы, провялившейся целиной шла конница.
Волочилась пехота, подоткнув полы халатов либо заправив их в обширные штаны, давя сапогами вязкое весеннее месиво.
Вперемежку с отрядами пехоты деловито торопились гурты ослов с мелкой поклажей.
С краю от воинств, протянувшись тысячегорбой непрерывной цепью вдоль подножия гор, шествовали верблюжьи караваны. Шествовали стороной от дороги, там, где с незапамятных времен пролегли узенькие, как строчки, тропки, протоптанные давно исчезнувшими путниками, мирными караванами странников и купцов.
Дым пожарищ висел над прозеленью свежих трав, над первыми всходами полей, над садами, где деревья набухали соком, над реками, полными пены и ропота.
Когда потоки пересекали дорогу и конница шла вброд, кони тянулись теплыми бархатными губами к студеным струям.
Из придорожных кустарников вспархивали птицы. Звенели их первые песенки. Но люди в ту весну не пели песен.
Молча шло воинство. Молча, едва заслышав о нем, уходили прочь жители. Молча уходили в степную ли глушь, в горные ли щели, ухватывая из скарба лишь то, что могло их пропитать в скитаньях. Молча уходили с пути, где шел Тимур.
Тимур ехал между двумя внуками.
Из них один — сын Тимуровой дочери Султан-Хусейн, возглавлявший конницу, в тот день несшую караул.
Другой — Улугбек, подвернувшийся деду, когда на рассвете дед вышел из своей юрты к седлу.
С внуками Тимуру незаметней казался переход, длинный, однообразный, не суливший ни занятных случаев, ни боевых встреч.
Ехали обочь людского потока, но некуда было отстраниться от густого, как чад, запаха коней и человеческого множества, от скрипа и визга колес, от топота… Все это слилось в гул, какой бывает, когда с гор рушится лавина.
Тимур подолгу молчал, поглядывая в сторону дымов, вглядываясь в даль.
Всюду, то тут, то там, виднелись дымы, отмечая происк [так] передовых легких отрядов, что рыскали, как рыси, намного опередив воинство.
Страну эту, Азербайджан, считали землей, давно подвластной Повелителю Мира, своей землей, где у каспийских берегов сидел шах Ширванский, давно послушный правителю, поставленному Тимуром над этими странами. Шах Ширванский Ибрагим строил дворцы и мечети в Баку и в своей Шемахе, и правитель ему не мешал. Правитель правил страной, и шах не мешал правителю. Но как ни считали эту землю своей, а можно ли было не обшарить всего, что попадалось на пути, когда есть на что позариться, есть что прибрать к рукам.
Осмуглевшие на зимних ветрах передовые воины принюхивались к долинам и ущельям: не потянет ли вдруг из неприметной лощины дымком жилья, теплым духом добычи.
Но окрест всюду селенья стояли впусте. Лишь изредка попадался то немощный старец, то замешкавшийся землепашец, помедливший покинуть обжитые рукоятки своей сохи. Кое-где билась собака на привязи либо в покинутом хлеву обидчиво мычал некормленый буйвол.
Для вразумленья сбежавших жителей, а чаще чтоб душу потешить, рушили кровли приземистых жилищ, псов пробивали копьями, а то, что могло гореть, жгли. Пусть, мол, знают: нет милости тем, что бегут с пути повелителя.
Оттесняя друг друга конями, ближайшие из сподвижников, высшие военачальники и старшины родов, следовали за Тимуром; одни — устало горбясь в седле, другие — красуясь посадкой и выправкой.
Кони, благодушествуя на тихом ходу, порой принимались рьяно кивать головами, пофыркивая, бряцая серебряными наборами уздечек. Коней очухивали, похлестывая плеткой по темени, остепеняли ударом рукоятки по холке.
Разговор у вельмож не вязался: каждый сосредоточенно следил за малейшим движением повелителя, пытаясь распознать его мысли, а то и предугадать намерения.
Тимур, привычно покачиваясь в лад шагу коня, ехал в рыжем грубом чекмене, в лохматом треухе. На заре их охлестнула дождем мимолетная тучка, и теперь чекмень, темнея сыростью на плечах, казался заношенным, как на табунщике.
Тимур поглядывал на белые, медленно всплывающие, на стелющиеся черные и рыжие, близкие или дальние дымы, на эти зыбкие вехи неотвратимого нашествия, предвестники близких или дальних битв.
Вдруг Тимур резко осадил коня.
Так резко, что внуки проехали вперед, а кони спутников уперлись мордами в спину повелителя.
Полуобернувшись, он ткнул плеткой в сторону дымов. Его не поняли: дымы с самого рассвета тянутся с той стороны, впереди их пути.
Но повелитель показывал им на дымы, ибо ничего другого не виднелось там.
Он снова три или четыре раза ткнул в ту сторону, уже рассерженный недогадливостью соратников.
Только теперь они приметили: не впереди, а сбоку, на востоке, вились к небу белые столбы дыма. Они поднимались в стороне от пройденной дороги и вились вверх, как бывает, когда под сырую солому снизу подложат сразу большой огонь. И загорались костры один за другим через равные промежутки один, другой, третий, — убегая все дальше и дальше в сторону. Это была тревога! Так разгорались сторожевые костры на вышках, давая знак о нашествии врага. Но кто там поставил вышки? Куда и кому подавали эту весть о беде?
Протолкавшись через плотный поток своих войск, не щадя плетей, к горам помчалась сотня удальцов под началом Кыйшика.
Тимур, сдерживая топчущегося коня, ждал, откликнется ли новый дымок.
Откликнулся.
Откликнулся в том месте, где его и ждал Тимур, на равном расстоянии от крайнего, на самом высоком из холмов.
Тронув коня каблуком, Тимур поехал, но ястребиные его глаза не отрывались от этих безмолвных дымов, от непонятной дали предгорий.
Конная сотня Кыйшика, преодолевая овраги, перемахивая щели, мчалась к горам.
Когда наконец подскакали к ближнему из дымов, никакой вышки не оказалось: на высоком холме, на обрыве, стоял прошлогодний шалаш, сторожка на краю бахчи. Вокруг, по исполосованной грядами желтой земле, чернели полусгнившие за зиму плети дынь. Валялась, будто в насмешку, рваная туфля, влипшая в землю. А шалаш догорал, разбрызгивая по ветру завитки горелой соломы.
Как ни шарили вокруг, ни в оврагах, ни внизу у реки не нашлось никого, будто шалаш загорелся сам собою.
Но такой же дым взвился на отдаленном высоком холме, отделенном от этих мест ущельем и горной рекой. Нелегко было съезжать к реке, то по каменистой осыпи, то по мокрой глине отвесного берега. Река, неся густую весеннюю воду, наполняла темными водоворотами все свое русло, и найти брод удалось не сразу.
Когда ж нашли, когда перешли, когда, измокнув, измазавшись, вскарабкались по оползавшей глине наверх, и этот костер уже догорал. Никого и тут не застали. Но отсюда увидели, как высоко взвивается новый дым на черноверхом холме далеко впереди.
Поскакали напрямик, то взбираясь на холмы, то съезжая с них, то объезжая их по отвесному краю. От этакой скачки даже отборные кони взмокли, спотыкались, всхрапывали: отяжелевшие от недавнего отдыха, они еще не втянулись в походную службу, горячо брали начало пути, но быстро выдыхались.
Однако с пустыми руками нельзя было вернуться к повелителю.
Дозорные здесь, видно, не ждали столь скорой погони. От дыма отбежали двое людей в острых высоких шапках, какие носили азербайджанцы, и кинулись к горам. Не щадя взмокших лошадей, широко обтекая окрестные холмы, погоня кинулась за беглецами.
Вскоре оказалось, что склон, покрытый старой осыпью, весь завален осколками красных камней, острых, как шипы. Не только рысью, а и шагом кони не могли здесь пройти.
Воины спешились.
Охватив предгорье широкой цепью, полезли наверх. Двое убегавших легко, как горные туры, перескакивали с камня на камень.
А преследователи, не привыкшие ходить пешком, карабкались, спотыкаясь, до крови избивая колени и руки о скользкие острия камней.
Занятый погоней, Кыйшик не смотрел в сторону, где на вершине отдаленного холма разгорался новый костер. Да никто и не успел бы этот костер заглушить: его отделяла новая гряда холмов с их склонами, потоками, кручами. А всадники — не птицы.
Двое в островерхих шапках убегали выше и выше.
Подъем становился круче. Справа разверзлась и уходила все глубже горная щель. Впереди громоздились неприступные горы.
Беглецы ушли бы, но их прижали к горам.
Карабкаясь, обессилевшие воины Тимура надвигались на двоих остановившихся беглецов.
Уже стали видны их лица.
Один коренаст, приземист, бородат, вытирал лоб ладонью. Другой молод, худощав, и его впалые, бледные щеки непрерывно вздрагивали, словно он что-то быстро-быстро говорил, не раскрывая рта.
Кыйшик крикнул им:
— Попались! Эй, попались!
Чтобы отдышаться, запалившийся Кыйшик приостановился.
В этот миг беглецы рванулись в сторону, и старший из них мгновенно исчез, словно вошел в землю. Младший еще бежал; петля аркана, ловко накинутая ему на плечи, свалила его.
Лишь добравшись да него, воины увидели бездну, куда спрыгнул его друг. Там темнели огромные камни и в головокружительной глубине ворочался поток.
Младший извивался в путах. Но его скрутили, как вьюк, и понесли вниз, куда идти оказалось еще тяжелей, чем карабкаться наверх: туда их увлекала погоня, а теперь сказалась и крутизна горы, и вся их усталость.
Перед ними всюду холмились безлюдные предгорья, да откуда-то снизу, издалека, доносилось ржанье ожидавших их лошадей. Отдыхать было некогда: все знали, как нетерпелив повелитель, когда ждет. А он ждал их.
Дымы с этой высоты виднелись далеко-далеко, в стороне, взвиваясь то на одной вершине, то на другой, — ближние догорели и поникли, подав весть дальним. Дальние, догорая, еще тянулись вверх.
Весть ушла. Весть дошла до цели. Зачем и кому она послана? Что сулит она воинству Тимура?
Пленник расскажет! Даже если он намертво сомкнет уста, их разомкнут! Сам Тимур ждал этой вести. Сам ждал ответов этого безбородого юнца с лицом, измазанным землей и кровью.
* * *
Тимур ехал к долине, где в тот день предстояла дневка, чтобы дать отдых коням.
Он ехал дорогой, по которой не езживал с той давней поры, когда завладевал Азербайджаном.
С той поры запомнился ему каменный домик над крутым поворотом говорливой реки, осененный тремя тысячелетними чинарами, распластавшими могущественные кроны над строением и над изгибом реки.
Ему помнилось, как тогда он прохаживался в их тени, дивясь необъятной толще стволов, любуясь домиком, покинутым и беззащитным, — невелик домик, всего четыре столба на террасе, но каждый столб, лоснившийся от времени, покрыт был такой искусной резьбой, какую прежде нигде не доводилось видывать.
Когда, пнув ногой дверцу, он вошел внутрь этого пустого строения, уже смеркалось. В лицо пахнуло затхлой сыростью.
Тимур велел внести факелы. В их пламени, исторгавшем струи копоти, он долго разглядывал расписной потолок, разгадывая роспись, как умел разгадывать легенды ковров. Разглядывал звезды, изображенные не как созвездия, а как соцветия, соединенные причудливыми стеблями: малые звезды — завязи; большие — раскрывшиеся цветы. На потолке было написано то небо, которое сияло в полночь над этой долиной. Стебли означали пути звезд. Он знал звезды. Он их хорошо знал, привыкнув за длинную жизнь к ночным походам, когда, пересекая пустыни или степи, научился по звездам проверять свои земные пути. Он знал звезды, как знают их караван-вожатые, как знают их корабельщики, как знают их скотоводы, проходящие со своими стадами по ночным пастбищам.
Он разглядел и стены. Вокруг все было невелико, смиренно. Маленькие ниши для книг или для чаш, черная узкая ниша для очага. Но на удивленье искусно сложены были стены, ничем не украшенные, — каменщики уложили плоские кирпичи так ловко и разнообразно, словно выткали каменные ковры.
В том походе с Тимуром был его сын Мираншах. И когда Тимур, сопровождаемый этим сыном, вышел снова во дворик, он сказал, любуясь всем, что окружало его здесь, — двориком, изгибом реки:
— Как они сумели, — одно к одному; как в песне, — одно слово прислоняется к другому. Вынь одно — и вся песня развалится.
Мираншах промолчал.
Тимур осматривал все вокруг, по привычке ища ошибок создателей этой усадьбы, каких-нибудь слабых мест, как всегда, когда предстояло взять вражескую крепость или сокрушить врага. Но тут все было на месте. И это нравилось ему, но и досадовало: ведь не у него в Самарканде стояло это, а в чужой стране.
Наконец он кивнул головой на середину двора, где среди площадки, выложенной светлыми плитами, обрамленный гранитной каймой, торчал разросшийся куст одичалых роз:
— Тут надо б водоем, а они розу воткнули!
Мираншах промолчал, но заметил злорадство в голосе отца и понял, что отец не хотел поддаться восхищению перед этим зодчеством, но что восхищение его не рассеется от одного лишь этого одинокого куста, выросшего здесь, может быть, даже без ведома зодчих.
Тимур, не то удивленный, не то обиженный молчанием сына, спросил:
— Где эти мастера? Вон как сумели! А?
Мираншах не знал никаких здешних мастеров и только молча пожал плечами.
Позже, отдохнув, Тимур, обычно призывавший к себе чтеца, или рассказчика преданий, или певца, в этот вечер велел привести к нему здешних зодчих. Но зодчих в этих местах не нашлось. Привели спотыкавшихся от растерянности и робости двоих садовников из соседней деревни, местного купца и какого-то хромого виноградаря.
— Чей дом? — спросил их Тимур.
Купец, стоя на коленях, виновато кланялся:
— Снизойди, великий государь, узнать: мы зовем это — Дом Звездочета. Ибо премудрый Махмуд, сын Абу-Бакра, прибыл сюда из Мараги, дабы дожить здесь свою старость в уединении. Это построено ему.
— Звездочет, а понимал… — заговорил было Тимур, но усомнился, достоин ли азербайджанец слушать мнение повелителя о каком-то старом звездочете. И купцу так и осталось неведомо, что именно понимал звездочет.
В тот давний вечер Тимур только спрашивал… Он так и не сказал никому, нравится ли ему что-нибудь в этой стране, которую он обагрял кровью и заревами.
— Где зодчий? — спрашивал Тимур.
— Лет полтораста назад его призвал аллах к своему престолу.
— А еще каких зодчих знаешь?
И ему говорили о стройных мавзолеях Нахичевана и об их строителе, по прозвищу Аджам.
— Где он?
— Его призвал аллах более двухсот лет назад.
Тимур насторожился: они называют мертвецов! Но снова спросил:
— А есть и другие мастера в ваших краях?
Ему говорили о разных мавзолеях, украшенных резьбой по штукатурке либо одетых глазурными изразцами, составлявшими пленительные узоры на многогранных или на круглых, на стройных, как столбы, башнях и на мавзолеях — в Салмасе и в Барде, в тихом Карабогларе и на берегах озера Урмии, в городе мудрецов Мараге — по всей Азербайджанской земле.
Ему называли имена славных зодчих — Ахмеда, сына Айюба, Абу-Бакра, который был отцом Аджама, и Махмуда, сына Саада…
Но едва Тимур спрашивал, где найти этих мастеров, ему, огорченно опустив глаза, снова отвечали, что мастера эти призваны к престолу аллаха двести или сто лет назад.
Сощурив глаза, чтобы скрыть свой взгляд, Тимур терпеливо снова спросил:
— А где живые?
Садовник отвечал, а виноградарь поддакивал ему, согласно кивая головой:
— Азербайджан никогда не оскудевал мастерами, великий государь. Есть зодчий Юсуф, сын зодчего Якуба. Отец этого Якуба, дед этого Юсуфа, был Хамид. Он воздвиг радующий глаза мавзолей над гробницей премудрого Рашид-аддина. Нынче тот мавзолей…
— Видел. Хорошо был построен.
— Внук этого Хамида, сын зодчего Якуба, зодчий Юсуф жив. Славный строитель! Он воздвиг многие мечети в разных местах, бани в Тебризе, торговый ряд в Шемахе…
— Где он — Юсуф?
— Недалеко отсюда, в горах. Его водит мальчик. Увы, уже много лет, как он ослеп. Он больше ничего не может, великий государь.
Во весь тот вечер ему так и не назвали ни одного зодчего, какого он мог бы взять отсюда к себе в Самарканд.
Тимур ничем не выдал ни гнева, ни даже нетерпения: ровным голосом спрашивал, молча выслушивал ответ, снова спрашивал ровным голосом.
Во весь тот вечер, сидя с отцом, Мираншах гневно ворочался позади Тимура, но молчал.
Когда Тимур, наконец отпустив азербайджанцев, пытливо взглянул на сына и спросил: «Ну?» — Мираншах хрипло ответил:
— Я б их плетками, они бы про все сказали!
— Как ты их понял?
— Они прикидывались, а вы, отец, слушали их вранье!
— Зодчих я и без них найду. Мало ли мастеров взято в Самарканд. Не в них дело. Я хотел народ понять. Я затем их слушал, чтоб их понять.
— Как это?
— Из них ни один не выдал ни одного зодчего. Почуяли, что мне нужен зодчий. И не выдали! А ведь не знатные люди, не военачальники, — простой народ. А все заодно! Здешние садовники, а знают своих зодчих, чтут уменье своего народа. Гордость в себе таят. Уменьем своего народа до смерти горды. Их знобит от страха, а крепятся. Вот какие! А не узнай простых людей, не поймешь, как взять их народ в руки. Как их держать в руках…
— Плетью и цепью, отец. Тигров и то так держат.
— На тиграх не пашут. Ничего ты не понял.
— Я давно понял, отец: народ должен быть смирен. Слушать их вранье значит потакать им. А чтоб их держать, нужна цепь; а чтоб ободрять — плеть.
— Цепь на целый народ негде выковать: железа не хватит. А ежели не цепью, тогда чем? Вот я к ним и приглядывался: чем?
Тимур поднялся. Пора было спать. Но прежде чем уйти от сына, переспросил:
— А? Чем?
— Мечом, отец.
— Мечом берут. А держать надо чем?
Мираншах молчал. Тимур ответил:
— Держать надо толком. Для каждого народа нужен особый толк. Одному один, другому — другой.
Мираншах молчал. Тимур, сердясь, объяснил:
— Чтоб знать, какой толк годится тут, надо знать тутошний народ. Ты будешь править этим народом. Вот и посиди, подумай: какой толк годится тут?
Рассерженный молчаньем сына, Тимур, прежде чем лечь у себя в шатре, походил около реки, под деревьями. Потом обошел вокруг домика, который, казалось, настороженно вслушивался в ночную тишину под неподвижным светом луны.
Позади домика Тимур увидел водоем, восьмиугольный, обложенный серыми плитами, и проворчал:
— Кто ж копает пруд позади дома! Тут бы нужен двор, конюшни… Что ж он, лошадей, что ль, не держал? Звездочет…
Обойдя домик, Тимур снова вышел во двор, увидел черные ветки одичалой розы, остановился около, пробормотал:
— Воткнули розу незнамо куда!
И, успокоившись, пошел спать.
На рассвете Тимур увел свои воинства дальше и с тех пор не бывал здесь.
Теперь снова он ехал туда, — спустя столько лет ему захотелось снова побывать под сенью тысячелетних чинаров, в том маленьком домике, где, казалось, обитала чья-то горячая бессмертная душа. Он приказал готовить там стоянку и теперь ехал туда, ворча с досадой:
— Дымы, дымы… тревогу затеяли!
Улугбек спросил:
— Кто, дедушка?
Тимур не ответил. Но от простодушного вопроса досада возросла: в том-то и дело, что он сам не знал — кто.
Они проезжали через обезлюдевшее селенье, где уже похозяйничала разрушительная рука передовых отрядов. У входа в лачугу лежал труп крестьянина; обгорелая, чадящая балка нависала над ним, но кровля еще держалась на пробитой стене.
— Это город, дедушка? — спросил Улугбек, которому хотелось говорить с дедом.
— Логово змей! — резко ответил Тимур и приказал начальнику конной стражи: — Срыть начисто! Чтоб знали!
И еще не успели выехать из узких улиц, а уже затрещали и задымились бревна, заухали, рушась, глинобитные стены, застучали тесаки по стволам садов.
Еще не успели доехать до соседнего селенья, а там уже буйствовали воины, все валя и все сокрушая.
Чьи-то вопли всплеснулись было, но вмиг смолкли. Лишь деревья еще вздрагивали вершинами, противясь тесакам.
Улугбек, любуясь, оглядывал небольшие, как молитвенные коврики, поля, обложенные по краям грядами камней, зазеленевшие озимью.
Кое-где тянулись узкие пашни. Вились, как пряди расплетенных кос, длинные борозды, еще не провядшие после пахоты, ожидавшие сева. Тут и там среди этих пашен валялись сохи, покинутые, видно, наспех возле недопаханных полос.
Зелень всходов, радостная, как детский смех, беспечно сияла то там, то сям. Поля пшеницы, ячменя. Курчавились густые всходы клевера. И нигде ни крестьянина, ни буйвола, ни пса. Всюду — лишь воины. Всюду взблески железа и стали — оружия, начищенного перед походом.
Улугбек поглядывал не без гордости, не без самодовольства на дедушкиных воинов, лихо сидевших на конях. Но дедушка, буднично хмурясь, сутулился в седле, время от времени что-нибудь приказывая начальникам.
Он кивнул на сияющие зеленя:
— Пустите сюда стада. Довольно тут пахать. Пасите тут.
Улугбек понял, что этих полей больше не будет, и тогда увидел их какими-то иными, и тогда заметил в них многое, чего не замечал прежде. Так всегда ему представлялось в новом облике то, о чем он узнавал, что больше не увидит этого, — люди, которых уводили на казнь, здания, обреченные на слом… Он вдруг примечал в них что-то такое, что запоминалось надолго, какие-то особенные черты и подробности, ускользавшие прежде и вдруг открывавшиеся в последнее мгновенье их бытия. Но как это случалось, почему это становилось иным, он не мог понять.
Улугбека отвлекло от раздумья открывшееся на повороте пути небольшое селенье. Прижатое к предгорью, оно поднималось, улица над улицей, по склону холма. На соседней горе уже лежала синяя тень, а селенье светилось, озаренное ярким послеполуденным солнцем. Видно было, как там бесчинствовали воины, разламывая кровли и стены, пытаясь разбить стены башен, сложенных из больших камней.
— Так им! Так им! — сказал Тимур.
Улугбек вглядывался, запоминая отроги улиц, ряды строений, древние бойницы в стройной башне, приземистый, темный купол бани — все, чего больше никто ни увидит, чего больше никогда не будет на земле.
Новый поворот пути вдруг открыл внизу долину, где над свободным изгибом серой реки раскинулись еще голые ветки обширных чинаров.
На берегу виднелись люди в разных халатах. Вились голубые дымки очагов. Табунками стояли, опустив головы, заседланные лошади. Пестрели полосатые разлапистые шатры, горбились коренастые юрты.
Тимур, вздернув коня на дыбы, остановился:
— А где… дом?
Едва глянув в яростные глаза повелителя, двое из караула поскакали к чинарам, а Тимур, обернувшись к вельможам, повторил:
— Дом!.. Где?
Улугбек был здесь впервые и не понял дедушку. Но вельможи пятили своих коней, переглядываясь между собой.
Тимур настаивал!
— А?
Все молчали, глядя вслед воинам, торопившимся к чинарам. Тимур, нетерпеливо, все еще топчась на месте, настаивал с нарастающей яростью:
— Дом Звездочета! Где?
Он не хотел знать, что из этих соратников некому ответить на его вопрос: все они находились с ним, никто за эти годы не бывал здесь. Но ему необходим был ответ. Без промедленья, без оговорок. Куда пропало то, к чему весь этот день он направлял коня?
Видя, что от них он не получит ответа, не желая ждать, сразу забыв о спутниках, о внуках, он кинул коня вскачь и помчался, распрямившийся, легкий, — поскакал по извилистой, головоломной тропе вниз, к чинарам.
Все отстали, не решаясь так ехать здесь, где каждый шаг коня был опасен.
Он один ворвался в гущу растерявшихся людей, застигнутых врасплох. Двое стражей еще не успели ничего узнать, а он с одного взгляда понял, кого надо спрашивать.
Мясник-азербайджанец, свежевавший барана, когда подскакал Тимур, встал перед ним обомлевший, дрожа мелкой дрожью, бессознательно вытирая окровавленные ладони о бедра.
Тимур, глядя в помертвелое, круглое, лоснящееся лицо, шептал:
— Где Дом Звездочета?
— Государь… великий…
— Ну?
— Не виноват… Не виноват! Не я!
— Ну!
— Великий… Не я!
— А кто?
— Уж давно. Года два, как… Приказ был.
— Чей?
— От правителя… от самого — да благословит аллах его имя, — от самого, от Мираншаха…
— Что… Что? Когда?
— Уж года два назад… Сам Мираншах, да благословит аллах…
Ярость Тимура вдруг сменилась горячей волной горечи, волной горя и боли.
Он слез с седла и, подхваченный под руки, медленно, тяжело хромая, поплелся к шатру, раскинутому на той площадке, где прежде стоял дом. Перед входом в шатер вскинул гибкие ветки, усыпанные багровыми шипами, одинокий куст одичалой розы.
Он молча опустился на зеленый тюфячок и махнул, чтобы все отошли прочь.
Вокруг наступила тишина. Никто не знал причины гнева повелителя. Никто не смел говорить. Даже, казалось, дышать все вокруг перестали. Лишь лошади на приколах похрапывали да позвякивали чем-то. Да издали достигал сюда гул воинств, проходивших на походе стороной от этого уединенного места.
Когда наконец ближайшие из вельмож приблизились к шатру, они увидели его, сжавшегося в комок, маленького среди огромных подушек.
Не предлагая вельможам ни сесть, ни даже войти в шатер, он тихо спросил:
— Ну? Видели?
Все молчали.
Уставясь в широкую бороду Шах-Мелика, повторил:
— Видели? Кого миловали…
Тимур поднял длинное, отяжелевшее лицо; блеснули маленькие, глубоко запавшие, полные горя глаза.
Сказал с укором:
— Кого оправдывали?.. Мы созидаем, а он рушит! Дикий кабан!
Ждали гнева, ярости, а он, трудно поднимаясь с тюфячка, запутавшись в полах халата, никак не мог встать, не замечая, что наступил на полу халата, и только укорял:
— А вы… размякли, потатчики… Как вдовы! Вас бы няньками… Кормилицами! А?
Все молчали, по опыту многих лет зная, как опасен Тимур, когда гнев его еще затаен где-то внутри, еще свернут в кольца, как готовый к прыжку удав. Лучше отмолчаться, лучше попятиться: кто откликнется первым, по тому хлестнет первый удар.
Но теперь гнев его не открывался. Да и такие глаза у Тимура мало когда доводилось видеть. Может быть, и никогда не доводилось.
Он вышел из шатра мимо расступившихся вельмож и, медленно прохаживаясь, пошел по двору, закинув за спину руку.
Длинный правый рукав свисал, как пустой, а на левой руке болталась плетка, подскакивая всякий раз, когда он ступал больной ногой.
Он бормотал в раздумье:
— Мы воздвигаем, а он рушит. Что нам нужно, то ему постыло. Ему что нужно? Что ему нужно?
Тимур подошел к самому краю водоема.
Холодная серая весенняя вода темнела перед его глазами. Присев, зачерпнул воды в ладонь. Еще и еще. Потом мокрой ладонью вытер лицо. Снова зачерпнул воды. Сполоснул рот. Сплюнул.
Встал. Складки халата распрямились. Плечи поднялись.
Вторая глава. СИНИЙ ДВОРЕЦ
В стороне от шатров, в низине у реки темнел круг юрт, где ждали связные от войск, посланцы от правителей городов и стран, гонцы. Там в полумгле юрты на кошме сидел Аяр.
Пахло мокрым войлоком и сырой землей.
Аяр добрался сюда утром. Здесь встретил многих давних знакомцев из разных городов. Поговорить было с кем.
Но разговаривали мало, тихо, зная, что повелитель уже прибыл сюда. Тревожно поглядывали на каждого, кто подходил к юрте: не за кем ли нибудь из гонцов?
Но еще никого не звали.
Эту зиму Аяр прозимовал в Самарканде, среди челяди Синего Дворца, где ему, непоседливому, невтерпеж было бездеятельное ожиданье. При правителе, при Мухаммед-Султане, содержалось наготове немало запасных гонцов. Из них многие относились к досугу беспечно — бились целыми днями в кости, слонялись по людским кухням, рассказывали друг другу сказки или вековечные истории о героях и волшебниках. Но Аяр с рассвета уже искал себе занятий. В погожие дни ходил по базарам, приглядывался к торговле; в непогоду прохаживался по дворцовым дворам, по мастерским, между разноязычными, разнолицыми ремесленниками Тимура.
Под сводами дворцовых переходов и подвалов завелись знакомства. Чужеземная одежда не заслоняла от Аяра душу тех, кто ту одежду носил. Кто мало странствовал, тому иноземец в диковину, тому за непривычной одеждой и сам человек чудится загадочным и чуждым. А кто насмотрелся на чужеземные обычаи, привык и чужеземцев понимать, как своих сородичей. Аяр много стран повидал на своем веку, побывал среди многих народов и, расхаживая по мастерским, вспоминал то одну, то другую из пройденных дорог.
Он приметил: тут издалека и отовсюду сюда свезенные мастера строго блюли свою родную одежду; строже, чем у себя родных краях; блюли ее не только как память о далекой родине, а и как знак вечной верности своим народам. Обносившись, на скудный достаток шили обнову, требуя, чтобы все в ней было скроено, как в той, в которой ушли из отчей земли.
Но между собой эти выходцы из столь разных стран жили как один народ, вместе снося тоску по родному очагу, делясь водой и хлебом. Сидя длинными рядами, бок о бок работали уйгуры и армяне, арабы и харасанцы — ряды шорников, ряды ткачей, ряды серебряников: в Синем Дворце мастеров размещали не по языкам, а по ремеслам. Здесь одни в стукотне и звоне чеканили, другие в чаду варили сплавы, иные в духоте и в полутьме ткали, и все изделия рук своих сдавали кладовщикам.
Посторонним людям доступ сюда был закрыт, мастерам не было выхода отсюда. Но кто же остановит царского гонца, не подвластного никому из стражей! Аяр заходил сюда часто. И не без выгоды.
Сперва похаживал, поглядывал: кто из мастеров искусней других, каков над ними надзор, каков ведется их поделкам учет, каковы нравом стражи, шатающиеся с длинными прутьями в руках позади мастеров.
Когда Аяр ко всему вокруг пригляделся и подневольные мастера пригляделись и попривыкли к Аяру, перекинулись раз-другой мимолетным словом, гонец с мастерами, мастера — с гонцом.
Но как ни изнурен, как ни угнетен человек, а и у раба есть свои мечты. Одним еще мечтается о родном городе с высокими башнями, садами, об отчем крове, о семье, о шустрых маленьких пальчиках своих детей… У других надежда омертвела, — этим мечтается лишь о ломте свежей лепешки, которая пахнет глиной домашнего очага, о кислом яблочке, о стручке перца.
Раз-другой пронес сюда Аяр и лепешку, и яблоко. Подал мастерам, как подают узникам, во имя аллаха. А когда мастера приметили, что Аяр может проносить из города запретные ноши, принялись просить, приступили заказы заказывать, посулы сулить:
— Не задаром просим, дадим кое-чего…
Аяр зорко приглядывался к изделиям собеседника, нарочито удивлялся:
— А чего?
— А вот — свое рукоделье. Может, возьмешь да сбудешь? А случится сбыть, купи мне…
Так многие, суя в руку Аяру то, что удалось утаить от стражей, наказывали купить кому что…
Сперва Аяр разборчиво брал лишь такое, что вынести мог неприметно, а сюда проносил лишь то, что не оставляло следа, чтоб улик не осталось: если сушеных абрикосов, так без косточек; если орехов, то без скорлупы. Притом не только берегся стражей, но недоверчив был и к мастерам: из мастеров выбирал самых умелых, ибо их изделия легче сбыть; из лучших мастеров самых суровых, чтоб лишнего разговору не вышло; из суровых — самых понятливых, чтоб, шепнув одно слово, сразу обо всем договориться. Перед остальными прикидывался то тугим на ухо, то бестолковым на намек и тут уж ни на какие уговоры не поддавался.
В один из дней он пошел на базар, за пазухой неся от араба-ткача лоскут полосатого шелка, от азербайджанца — медные бляшки для седельной сбруи, от перса — бронзовую чернильницу с коралловой шляпкой.
На базаре из-за студеного ветра народу было мало. Купцы сидели нахохлившись, в толстых стеганых халатах, а то и в ярких шубах, подбитых лисьими мехами. Насупив на брови шапки, купцы поплясывали перед лавчонками, разминая застывшие ноги, а покупатели, наскоро накупившись, сжимая окоченевшими пальцами узелки, то и дело утирая рукавами носы и усы, пробегали, оскальзываясь на обмерзшей дороге.
В крытых рядах было темно. Снег намело сквозь щели навесов, и время от времени морозный комок сквозь щель падал вниз, оставляя за собой седое облачко. Из-за такой погоды в рядах застыла необычная тишина.
Все же, выходя из-под круглых сводов базарного перекрестка, Аяр высунул из-за пазухи край лоскута, и встречный, торопливо проходивший старик, будто осекся, круто остановился:
— Сбываешь?
Аяр высунул лоскут до половины:
— Если вам очень нравится, почтеннейший…
Явно прельстившись, но не прикасаясь к лоскуту, старик опасливо остановился:
— Дорожишься?
— А где такой шелк дешев?
— Брал бы цену, был бы торг…
— А шелк-то каков!
Старик долго щупал лоскут, словно шелк от этого размягчится или затвердеет; понюхал, пожевал губами, помолчал и вернул Аяру:
— Привозной!
— Дорога длинная…
— Багдадский!
— Приятно, когда покупатель с понятием.
— А цена?
— По дороге и цена. И к тому же: воздух, а не шелк!
— Вот и нехорошо, что воздух. Мне б поплотней.
— Кому что! — пожал плечами Аяр и равнодушно засунул лоскут назад за пазуху.
Старик пожевал губами и пошел прочь, но не ушел.
Оглянулся. Остановился.
Аяр запахнул свой халат.
Старик вернулся:
— Дай еще посмотреть.
— Холодно, отец, попусту распахиваться.
— Давай!
Старик долго непослушными пальцами отсчитывал деньгу за деньгой, будто из каждой выжимал сок.
Забрав покупку, он отошел и снова остановился, разглядывая ее. Снова долго щупал ее, смотрел на свет, втайне радуясь, что из самого Багдада она так прямо далась ему в руки.
Эта сделка ободрила Аяра. Он пошел по базарным закоулкам веселее, смелей.
Закатанные в шерстяной пояс, у него свисали с живота еще не сбытые медные поделки, но не раскладывать же всякую мелочь на дороге: и ремесленные старосты пристанут, и купцы своего выборного подошлют. Он решил отдать этот товар кому-нибудь из медников; осторожности ради не местным, а каким-нибудь иноземным, завозным — персам ли, азербайджанцам ли, — но спохватился: персы, пожалуй, догадаются, откуда взят товар, по ремеслу опознают мастера; да ведь и азербайджанцы тож: у мастеров глаз на чужие изделия остер, наметан.
В этих сомнениях он шел мимо мастерской Назара. Назар сидел, отбивая плоские, с узором, кольца для уздечек. Аяр приостановился:
— Успеха мастеру!
— Да ниспошлет бог и вам…
— Колечки на уздечки?
— А разве не хороши?
— У меня на всю сбрую набор завалялся. Издалека привез, да думаю: к чему он мне?
— Ежели не надобен, чего ж ему валяться?
— Да что же, сам я, что ли, тут лавку открою? Мне это дело не по седлу, почтеннейший. Вот взяли б да и сбыли б заодно со своими колечками.
— Колечек-то я наковал на весь базар. Оптом сбуду. Наше дело — свое рукомесло сбывать, не чужое.
— А взгляните, не подойдет ли?
Аяр раскрутил пояс и высыпал нарядные бляшки перед Назаром.
Назар раскладывал их перед собой широко, чтоб понять, как все они распределятся на сбруе, приговаривая:
— Ну, ну, глянем… Чего ж не глянуть?.. Работа на самом деле не здешняя.
— А вам это и сказано, почтеннейший.
— Мало ли что говорят люди. Люди говорят, говорят… Хорошая работа. Откуда такая?
Аяр, вспомнив родину мастера-азербайджанца, ответил:
— Ширванская.
— Далеко наши гонцы доскакивают.
— Куда пошлют! — ответил Аяр и опомнился: «Да откуда же он меня знает?»
На Аяре не было ни гонецкой шапки с красной косицей, ни короткого ятагана с тамгой на эфесе, дававшего гонцу право на скорую смену коней в пути.
— Может, я и не гонец, почтеннейший!.. — захитрил Аяр.
— Да я как-то в крепости вас приметил.
Аяр забеспокоился: «В крепость хаживает! Зачем? Не оплошал ли я?»
А между тем Назар продолжал:
— Давно оттуда? Из этого, из Ширвана?
Аяр совсем смутился: «Как быть? Сознаться, что давно там не бывал, а мастер спросит, откуда взялись эти медяшки. Сказать, что теперь оттуда вернулся, — а может, он в крепости прознал и мои пути, во лжи уличит, нехорошо обо мне помыслит!»
Аяр не был равнодушен к помыслам людей о нем: каковы бы ни были сами те люди, но их помыслы о нем должны быть почтительными! Аяр очень ценил от кого бы то ни было почтительное отношение к себе, он не знал, что ненависть врагов не умаляет расположения истинных друзей, не знал, что льстивый голос врага опасней, чем укоры друга.
Аяр гордо погладил свою жидкую бородку и многозначительно ухмыльнулся:
— Мало ли дорог у гонца!
— Что говорить, много! Ой и много ж нынче дорог у царского гонца! Много дорог царь ваш прошел, по многим ходит. Подумать страшно, куда нынче зайдет!
— Повелитель свои дороги сам знает! — наставительно возразил Аяр.
— А как же! Знает! Хорошо должен знать. Потому и не везде ходит.
— Это как так?
— Где скользко, где морозно, где народ крепок, туда небось не идет!
— Это что за слова о нашем повелителе! — вскинул голову Аяр, встревожившись: не услышит ли кто-нибудь таких странных слов о Тимуре. Вокруг никого не было: мастера в такой холод занимались каждый своим делом, а случайных путников не проходило.
Назар, приметив беспокойство Аяра, усмехнулся:
— Да какие это слова! Осторожен, говорю. Дорогу свою знает… А вам-то не случится ли снова в тот Ширван сходить?
Тут глаза Аяра и Назара встретились. Взгляд мастера был спокоен, миролюбив, и Аяру вдруг стало неловко, не захотелось гордиться перед этим человеком с таким ясным и понятливым взглядом; Аяр ответил просто:
— Разве сам я себе выбираю дорогу!
— Да мне и не к чему знать. В Ширване у меня небось никого нет. А всю эту мелочь оставьте; как-нибудь сбуду. Как сбуду, так расплатимся.
— У меня и еще такой безделицы много, почтеннейший.
— Приносите — может, и ту продадим.
Аяр вернулся к невольным труженикам Синего Дворца, роздал им покупки. Доверие к Аяру у мастеров укрепилось, хотя они молча понимали, что не без изрядной корысти столь великодушен этот гонец. И с того дня повелось: из дворца он выносил, с базара приносил. Смелость и ловкость возрастали с каждым днем, и все больше серебряных «княжат» застревало у гонца между пальцами.
Едва ли выпало бы такое раздолье Аяру, будь в Самарканде сам Тимур; без Тимура здесь все шло по-другому, — и надсмотрщики стали не столь приглядливы, и стражи не те, что были. И сами мастера, словно проснулись, посмелели, поживели. Многое в городе изменялось, когда уходил Тимур, казалось, и город просторней и люди рослей.
Когда после зимних туманов задождил прозрачными ливнями конец февраля, Мухаммед-Султан вызвал Аяра: выпала гонцу дорога к самому повелителю.
Перед дорогой Аяр зашел в мастерскую. Мастера приметили и новые сапоги, и новую алую косицу на шапке гонца и поняли: собрался в путь.
Многие попытались дознаться, в какую сторону лежит эта путь-дорога. Но Аяр отмолчался, отшутился:
— Долга ль дорога, дело покажет; длинна ли, конь скажет.
Но когда о том же спросил азербайджанец, отливший бляшки и много других мелких искусных вещиц, отнесенных к Назару, Аяр многозначительно подмигнул:
— К тебе.
— В Ширван?
— Навряд ли.
— В Марагу?
— А что?
— Там, на базаре, позади Купола Звездочетов, где Медный ряд…
— Знаю.
— Ширван-базар называется…
— Многословен ты!
— Сказать там человеку два слова.
— Что за слова?
— Ждем, верим.
— Родня, что ли?
— Родня.
— Я скажу два слова, а услышат два уха. Да вдруг не те? Этак я и сам без головы останусь.
— Всего два слова, — отблагодарим!..
— Бляшками? Прошло время с ними шутить.
— Отблагодарим!
— Чем уж!..
— Намедни серьги отливал. Большой сердолик в щель закатился.
— У тебя?
— С меня взыскали б! Главный обронил. Искали — не нашли. Кругом обшарили — нету. А вам найдем.
— Хороших сердоликов давно не видал. Да хорош ли?
— Целебный камень. Если носить, кому помогает от печени, кому от…
— Знаю.
— За Куполом направо третья мастерская. Там старик, совсем стар. Вот ему сказать: из Самарканда, мол, Реза велел сказать: ждем, верим.
— А вдруг да нет того старика? Помер!
Узколицый азербайджанец, у которого усы вились из-под большого, тяжелого носа, взглянул тяжелыми, как камни, круглыми глазами, медленным, пытливым взглядом посмотрел на Аяра: «Передаст ли, не выдаст ли?» — и уверил гонца:
— Старик там всегда есть.
Разговор прервался: во мглу мастерской, пригибаясь под сводами, вошел главный. Аяр успел шепнуть:
— Вечером зайду за сердоликом.
И, сменив по дороге гонецкую шапку на простой треух, пошел к Назару получить должок за последний принос медного ковья и литья.
В мастерской работал один Борис. Он обтер о кожаный фартук черные ладони и вышел сказать Назару о приходе Аяра; вернувшись, объяснил:
— Вчера мой мастер кувалду на ногу обронил, теперь лежит. Пойдем к нему.
Борис провел Аяра через мастерскую в небольшую низенькую келью, по всему полу застланную серыми кошмами. На приземистой широкой скамье лежал мастер, до плеч накрывшись стеганым зеленым халатом.
Аяр посочувствовал:
— Заболел?
— Да не то чтобы… А не могу стоять на ноге. Лежу жду, пока она снова меня держать будет.
Аяр сел на край скамьи.
— А мне ехать пора.
— В какую теперь сторону?
Борис стоял у двери, и Аяр покосился на него:
— В какую сторону ни пойди, все стороны темны без денег.
— Ваш товар я сбыл. Выручка — вот она.
Назар приподнялся и отвернулся к стене, вытягивая из-под подушки кисет с деньгами.
Аяр смотрел на широкие плечи кузнеца, на его смуглую мускулистую шею, осененную подстриженными в кружок густыми волосами. Что-то прочное — не то воинское, не то крестьянское, — что-то очень сродни Аяру было в этом хорошо сложенном теле Назара.
Но Аяр строго напомнил:
— Цена — как уговорились. Меньше не возьму.
Назар, не поворачиваясь к Аяру, высыпал деньги на ладонь и, отсчитывая их, ответил:
— Зачем меньше? По уговору. Вот она, выручка…
Он засунул кисет обратно и повернулся к гонцу:
— Хватит на дорогу?
Аяр не ответил, деловито углубившись в подсчет денег.
Назар спросил:
— Так в какую же теперь сторону?
Аяр по привычке хотел уклониться от прямого ответа, но Назар спросил так дружелюбно и просто, что Аяр, как и в первый свой приход сюда, сам того не чая, ответил так же прямо и просто:
— К самому. К повелителю.
— За Хвалынь, значит! — усмехнулся Назар, не скрывая, что хорошо знает, где теперь находится Тимур.
Аяр насторожился: не оплошал ли? Негоже тайные дела царских гонцов выносить на базар!
Назар уловил тревожный взгляд Аяра и равнодушно сказал:
— В такую дождливую пору только у себя дома хорошо, под плотной крышей.
Перекинувшись быстрым взглядом с Борисом, он добавил:
— Поди, Борис, да поскорей, понял?
Едва Борис вышел, Назар повторил!
— Дело к весне. Дороги теперь скользкие, не расскачешься!
Аяр, соглашаясь, посетовал:
— У нашего брата гонца дороги всегда скользки.
— Все мы весь свой век векуем на оскользе.
— Весь век! — согласился Аяр.
Они не спеша разговаривали на том базарной языке, где слышались слова персидские и тюркские; на языке, которым говорили не одну сотню лет на всех базарах просторной Азии. И хотя давно было пора Аяру уйти и собираться в дорогу, ему не хотелось уходить от мастера, из этой теплой, тихой кельи, от спокойной, неторопливой речи Назара, словно прибыл Аяр наконец домой. И сам не знал, откуда взялось это чувство. Может быть, он просто устал от вечной настороженности, от долгих бездомных скитаний…
Вернулся Борис и на безмолвный вопрос Назара ответил лишь отрывистым кивком головы.
Аяр, как бы винясь, говорил Назару:
— Весь век в седле, а вашей земли не видел. Вашими дорогами не ездил. Москва далека!
— Не так чтобы… — задумчиво ответил Назар. — Не так-то и далека…
— Русских много видел, а земли вашей не знаю.
Вдруг в разговор вмешался Борис:
— А русских — где?
За Аяра ответил Назар:
— Русских кругом много. Тут без тебя гонец рассказывал: в каждом большом городе — на ремесле, на земле, в садах, — везде много нашего народу.
— Тысячи! — подтвердил Аяр.
Борис усомнился:
— Откуда же столько?
Опять ответил Назар:
— Ордынцами навезены. С Волги, с Оки — отовсюду, где ордынцы невзначай грабили, где безоружных врасплох застигали. Там нахватают, сюда сбывают. А отсюда уйти назад — длинна дорога: стража кругом, негде по пути притулиться, куда уйдешь! Вот и живут как бог даст. Иные десятки лет тут живут, в труде, в терпении, в помыслах о родной стороне, о своей земле.
Борис заметил по-русски:
— Воля божья. А я так помышляю: настанет пора — вызволят. Москва-то крепнет!
Аяр, вздрогнув, взглянул на Бориса:
— Что ты сказал о Москве?
Назар покосился на Аяра, но ничего не приметил в гонце, кроме любопытства.
Борис отмолвился по-тюркски:
— Москва мне родина.
В это время, постучав колечком, подвешенным к двери, вошел коренастый сарбадар, у которого рыжеватая борода сглажена на одну сторону.
Аяр и сарбадар быстро, настороженно оглядели друг друга, словно две тонкие, кривые сабли, звякнув, схлестнулись в воздухе, и тотчас каждая скрылась в своих ножнах.
Назар объяснил Аяру:
— Сосед наш. Шерстобой. Вишь, войлок тут на полу, — от него. А с войлоками зимой теплей.
Аяр согласился:
— С войлоком теплее.
— О Руси беседовали? — спросил кривобородый.
Ответил Аяр:
— Вот, говорю, ездил много, а Русской [так] земли не видывал.
— Ваши дороги там лежат, где наш повелитель ходит.
— Истинно, почтеннейший! — согласился успокоившийся Аяр.
Назар сказал кривобородому:
— Теперь вот снова наш гонец в путь собрался.
Кривобородый улыбнулся:
— Если б в сторону повелителя ваш путь лежал, мы туда поклон бы послали.
— Поклон легко везти: места не занимает! — согласился Аяр. — Кому?
— В Мараге-городе не случится ли побывать?
— А вдруг случится?
— Есть там Ширван-базар. Позади Купола Звездочетов.
— Знаю! — усмехнулся Аяр.
— Есть на том базаре литейщик. Зовут его Али-зада. Ему сказать: просил, мол, человек из Самарканда поклон передать. Просил, мол, сказать: ждем товару, верим, что товар будет хорош. А покупателей у нас, мол, по всему нашему Междуречью есть сколько надо. Только б товар хорош был! Не запамятуете?
— Сказать нетрудно, да как бы не забыть…
— А мы чего-нибудь дадим на память! — решил Назар.
Аяр удивился:
— Кому же из вас этот товар? Кузнецу одно надо, а шерстобою другое!
Кривобородый объяснил:
— Будет товар хорош, каждому годится!
Назар заколебался:
— Вот только… Чего бы вам на память дать?
Аяр небрежно отмахнулся:
— А чего не жалко…
— Народ мы бедный, хорошую памятку взять неоткуда: мелочь давать недостойно…
Кривобородый, решительно засунув руку за пазуху, вытянул, обтер о халат и протянул Аяру белую, похожую на плоскую пуговицу вещицу:
— Вот, случилось этой осенью купить у воина. Примите!
Аяр взял из его ладони круглую костяную серьгу. На ней был искусно выточен крошечный слон и две порхающие птички.
Кривобородый приговаривал:
— И вся-то не больше ногтя, а ведь уместил же резчик целого слона в ней и птичек с распахнутыми крылышками!
Аяр не сумел скрыть удивления:
— Мала, а мастерство.
Назар:
— Мала… Мала, а вот человек изощрился, и что задумал, то все и вместил! Не размером меряй мастерство, о труде судить не по величине, а по уменью надо.
Аяр:
— Мастерство явное!
Он хотел еще что-то сказать, но спохватился: незачем радоваться подарку, любой подарок надо принимать как вещь незначительную, — когда наидрагоценнейшую диковину принимаешь как должное, как нечто обычное, тогда уважение окружающих к тебе возрастает; если же удивительному удивляться, над непонятным задумываться, прекрасным восхищаться, не возвысишься в глазах людей! Нет, людям надо представляться человеком, видавшим виды, чтоб они не считали тебя подобным каждому из них.
Пренебрежительно подкинув серьгу, Аяр поймал ее на раскрытую ладонь и усмехнулся:
— Трудился резчик, видать, немало над ней. А к чему? Что с ней делать? Какая от нее польза? Может, в девичье ушко она и годилась бы… Да и то, будь цела к ней вторая серьга. А для уха воину навряд ли она подходит. А, почтеннейший?
— Это вам видней! — согласился кривобородый.
Аяр продолжал разглядывать серьгу:
— Не наша!
— В походе небось добыта! — предположил Назар. — Может, индийская…
Борис задумчиво сказал:
— А ведь было время — было их две вместе. Да поди-ка найди теперь, где она та, пара-то от нее. Может, и есть где, за тридевять земель отсель, а поди-ка найди! Так и с людьми тоже случается… Да и чьей прежде она была, об той тоже ежели додумать…
Аяру пора было уходить. Но уходить от этих людей не хотелось. Сказал Борису:
— Верно говоришь, пара-то от нее где? А без пары что ей за цена!
Уже стоя посреди кельи, как бы завершая главные разговор, вздохнул:
— Ваш народ — неразговорчивый народ, невеселый. Строгие люди! Как их ни обхаживают, они своей земли не забывают, в нашу веру не идут. Скольких видел — все одинаковы: дичатся, таятся. Между собой как братья, тесно живут. Видно, хороша ваша земля, когда так помнят!
Назар охотно согласился:
— Хороша!
— Дичатся, таятся, будто чего-то ждут. Каждый чего-то ждет. И все вместе чего-то ждут. Будто непременно что-то для них сбудется! Непонятен ваш народ, почтеннейший. Чего ждут?
— Им виднее! — ответил Назар.
Аяр еще потоптался среди комнаты. Спрятал серьгу за пазуху, но медлил уйти.
Когда же, пригнувшись, проходил в дверь, он заметил, как через двор легко перебежала стройная темнолицая женщина.
Поутру, едва отворили городские ворота, Аяр покинул Самарканд.
Третья глава. ДОРОГА ГОНЦА
Аяра сопровождали четверо воинов. У каждого — свежий конь из джизакских табунов Тимура, под чекменем — короткий ятаган, в руке — легкое копье.
Вокруг простиралась зимняя бесснежная, серая гладь степей. Вдали синели горы, то задернутые туманами, то покрытые суровым снегом.
Потянулась длинная, на многие дни, мокрая, скользкая, дальняя дорога. Через степи, горы, пустыни, через родные свои селенья; через чужие покоренные города, через становища одичалых племен, через нежилые развалины недавних городов, где повелитель пожелал создать пустыри, чтобы умелых мастеров отсюда увести в свои города; через чужие заброшенные поля, куда повелитель пожелал пустить пустыню, чтобы земледельцев отсюда переселить на свои земли, чтобы их руками рыть оросительные канавы на своих полях.
Аяр сидел в седле небрежно, но крепко. Воины, приноравливаясь к нему, то сбавляли рысь, когда пересекали безлюдные места, то пускались вскачь, когда показывались селенья, чтоб народ сторонился перед ними: велика честь селенью, что по его улице мчится царский гонец.
В отяжелевших от дождей и от пота чекменях, в широких лохматых треухах, одними лишь копьями напоминали они, что не простые всадники скачут следом за красной косицей гонца, но сами воины повелителя.
Кругом простирались мутные февральские просторы, словно в воздух, как в воду, плеснули молока.
В Каршах, в тесном древнем городе, остановились ночевать под кровом многолюдного, шумного караван-сарая, заслоненного от базара строем больших, ветвистых карагачей. Аяр знал эти деревья летом, когда, смыкаясь кронами, они распростирали густую благотворную тень. Теперь они высились голые и неподвижные.
К ночи заветрело. На черных ветвях карагачей большая стая ворон подняла неумолчный гомон, перекликаясь с другой стаей, носившейся в хмуром, темнеющем небе.
Зимние деревья никого не могли укрыть от студеного сырого ветра с востока. Ветер загулял и по просторному двору караван-сарая, сметая на людей мусор с кровель.
Аяр, разогревшийся от быстрой езды, скинул чекмень, скинул теплый халат и, прежде чем отдыхать, прошел на конный двор выбрать сменных лошадей, чтоб их подготовили ему к рассвету.
Для долгого отдыха в пути у гонца не было времени: пути гонца, как и все переходы караванов, четко расчислены в книге «Дорожник», и этого расчисленья никто из гонцов и никто из караванщиков не смел нарушать. Каравану полагалось идти от Бухары до Каршей четыре дня; гонцу — три. Каравану идти от Каршей до Балха — восемь дней; гонцу — пять. И так по любой дороге, до любого города. Если гонец на сменных, отстоявшихся лошадях ухитрялся пройти расчисленный путь быстрей, награждался.
Стемнело. Уже не видно стало городских строений, а ветер не унимался. И вдруг повалил снег. Накаркали вороны! По снегу не расскачешься. Вот тебе и Карши — родной город великой госпожи — царицы Сарай-Мульк-ханым. Потому и город ныне прозывается Каршами, а не прежним именем — Несеф. Карши — значит дворец. А дворец в Несефе поставил правнук Чингиза Казан-хан, отец великой госпожи; тут и родилась она, в этом самом дворце, тут и росла до пятилетнего возраста, пока не убил Казан-хана хан Казаган. Как зять Казан-хана, нынче прозывается Тимур Гураганом, ханским зятем. А дворца того в Каршах уже нет. Хан Тохтамыш разрушил тот дворец лет десять назад, когда повздорил с Тимуром. Где-то он нынче, неблагодарный Тохтамыш-хан? Дважды Тимур ходил его бить за неблагодарность. Под Чистополем во чистом поле бил. На Тереке-реке бил. А все еще цел Тохтамыш-хан, а все еще где-то скрипит зубами, точит меч, не угомонился, не поклонился Повелителю Мира.
Может быть, тысячу лет стоит этот город Несеф, нынешний Карши. Много дел тут поделалось, много всяких людей побывало, пожило, сошло в забвенье. Много снегу сюда наметало со степи, много его здесь перетаяло. А вот опять наметает, метет, валит. А на рассвете надо выезжать и ехать наскоро.
Всю ночь Аяр вскакивал, выходил глядеть, не стихает ли снег, не светает ли утро.
Когда в предрассветной синеве выехали из ворот, Аяра знобило. Никак не мог согреться.
На городских кровлях лежали белые тяжелые слои снега. Весь город казался разглаженным белыми плоскостями кровель; и между ними вздымались в небо серые султаны голых тополей да желтели сырой глиной стены строений.
Кони увязали в снегу, в глубоком, рыхлом снегу, прикрывшем всю землю ровной гладью. Кони то оскользались, то спотыкались, — не разглядишь ни канав, ни кочек.
В каршинской степи, на бескрайнем просторе, понесло навстречу всадникам студеным ветром. Заиндевела шерсть лошадей. Слезились глаза от стужи, от ветра.
Когда добрались до Маймурга, смерклось. Заночевали в низенькой келье постоялого двора, заполненного большим овечьим гуртом.
Под заношенным холодным одеялом Аяр ворочался всю ночь, пересиливая себя, не желая поддаться тяжелой слабости, силясь перебороть болезнь.
Утром, ослабевший, пошатываясь, он все же сел в седло и поехал дальше. Но все трудней стало ему держаться в седле. Тело настойчиво тянулось к земле, к покою. Впереди был постоялый двор — Рабат-Астан. Можно было остановиться там. В этом рабате [так] редко останавливались, предпочитали добираться до Миянкалы, укрепленного караван-сарая, где всегда стояло много проезжих, где были запасы корма для лошадей и верблюдов и хорошая харчевня. Но не только до Миянкалы доехать, а и до Рабат-Астана у Аяра не хватило сил.
В какой-то небольшой, до кровель заваленной снегом деревушке Аяр остановился. Воины помогли ему дойти до первой мазанки.
Постучались в черную от времени низенькую калитку.
Вышел старик в широких засаленных овчинных штанах. Их шов кое-где распоролся, и в прорехах торчала бурая овечья шерсть. Серые глаза слезились над свалявшейся бородой, похожей на лоскут овчины.
Длинная домотканая рубаха, распахнутая на груди, на пронзительном ветру не могла укрыть от стужи костлявого старого тела, но старик неторопливо здоровался с гостями, неторопливо вел их по двору, гремя по оледенелой земле одеревенелыми туфлями, надетыми на босу ногу.
В приземистой лачуге, в темной комнатке под черным низеньким потолком, на глиняном полу ничего не было, кроме истертой войлочной подстилки да глиняного кувшина у двери. Но вошедшим сразу показалось здесь теплей, чем снаружи, хотя теплей здесь было лишь оттого, что толстые стены укрыли иззябших путников от ветра.
— Один из воинов начал было объяснять хозяину, что Аяр заболел, но старик, как бы успокаивая их, поднял перед воином ладонь, приговаривая:
— Погоди, погоди…
И торопливо нырнул в другое жилье, откуда принес две овечьи шкуры. Он расстелил их на войлоке, и Аяр беспомощно опустился на них. Постояв над ним, старик снова ушел. Он вернулся с широким, много раз латанным шерстяным чекменем, накрыл Аяра и сказал:
— Лежи.
Воины внесли переметные мешки и поставили их у стены около двери, а седло уложили возле Аяра, чтобы ему было на что опереться. Но прежде чем лечь, Аяр, закрыв глаза, вытянул из-за голенища кисет, засунул его за ворот, где под мышкой был у него потайной карман, и сказал воинам:
— Хозяин меня обережет, а вам тут места нет. Поезжайте, ждите меня в Рабат-Астане. Да сыщите там лепешек или еще какой еды, а завтра один из вас привез бы мне сюда. Тут у них у самих ничего нет.
— Есть! Есть! Гостю найдем! — самоотверженно заволновался хозяин. Обидеть нас хочешь?
Аяр послушался, но остерег свою охрану:
— Ждите меня в рабате. А тут ни у кого ничего не трогать, не брать.
Воины переглянулись с неудовольствием: не в их обычае было отказываться от того, что можно вырвать. Если сам царский гонец захворал, никто за такое дело не попрекнул бы. Однако Аяр был тверд:
— Езжайте, не то до темноты не поспеете!
И, потеряв силы, лег. Он только сказал, когда хозяин проводил воинов:
— Мне ничего не надо, отец. Дай мне поспать.
Но хозяин вскоре принес в черной глиняной плошке разогретое сало, растер Аяру грудь и густо намазал ему пятки и ладони.
— Дитя я, что ли… — возражал Аяр, но подчинялся этой отцовской заботе, которой не знавал за всю жизнь с младенческих лет.
Уже в дремоте спросил:
— Как имя, отец?..
— Онорбай.
— Богатое имя!
— Только оно одно богато!.. — усмехнулся хозяин. — Лежи отдыхай.
— А я — Аяр.
— Знаю, воин сказывал… — И опять хозяин усмехнулся, теперь, видно, этому нелестному прозвищу гонца.
К утру у Аяра озноб утих, а днем под напором яркого солнца и теплого ветра сугробы истаяли. Лишь кое-где в тени оставались сизые пятна хлипкого снега. Аяр лежал обессиленный, голова отяжелела, все вокруг казалось непонятным, как во сне: откроет глаза — сидит старик и что-то скоблит ножом; другой раз откроет — уже вечер и в дверях стоит широкоплечая коренастая девушка; третий раз откроет — ночь, где-то грызутся собаки, видно схватились с волками.
Прошел один день, и другой день прошел, и Аяру полегчало. Оставалась лишь слабость да тяжесть в голове. Но больной уже сидел, разговаривал с хозяином, выходил наружу погреться на свету.
Из сырой земли, как зеленые язычки, высовывались ростки тюльпанов, предвещая весну.
Старик, подойдя к росткам, сказал:
— Они уже с неделю как выглянули, поманулись на солнце, да снег их привалил. А они устояли, дальше тянутся. И примечаю: росли и под снегом, не переставали расти.
Но Аяр все еще ленился поддерживать разговор.
Во дворе и в доме домовито хозяйничала широкоплечая рябоватая девушка. Подметала сереньким веником, разжигала кизяк в глиняном очаге, на краю двора, где пекут лепешки; пробегала, стуча тяжелыми кожаными туфлями, посверкивая смуглыми щиколотками из-под румяных шальвар, накинув на голову детский халатик, и небрежно, по обычаю, заслонялась полой халатика от постороннего мужского взгляда. Нередко случалось, что она проходила мимо, заслоняясь полой халатика совсем не с той стороны, откуда на нее смотрел Аяр.
Он молчал, но смотрел на нее. Ему нравилось на нее смотреть: не стройна, не легка, рябовата, и руки измазаны сажей, и на лбу полоска сажи, — видно, провела по лицу рукой, — а смотреть на нее было приятно: как она домовито, ловко хозяйствует среди этой глиняной утвари, где у нее вода, мука, тесто… Приседает перед очагом и, совсем распластавшись на корточках, поддувает огонь под комьями кизяка. Вот вскинулась, ухватилась за пучок сухого бурьяна, подбросила в очаг. Пламя заиграло перед ней. Она не отодвинулась, только заслонилась от пламени ладонью. Вот поплескала из кувшина водой на руки: будет брать тесто. Мало помыла руки, бережет воду.
— В воде нуждаетесь? — спросил Аяр хозяина.
— Колодец есть овец поить. Сами не пьем: солона.
— А где же берете?
— Эна там, в балке, — серые камни где лежат, видишь? Там вода есть. Летом засыхает; летом из колодца пьем.
— Дочь хозяйствует?
— Жены нет.
— Нету?
— Тринадцать лет уже нету. Когда Тохтамыш-хан на Карши ходил, увели жену. А я дочь схватил да за пазуху. Ягненок подвернулся, только что народился, и его за пазуху. Да в балку, там за камнями залег, притаился. Тохтамыш ушел, я вернулся. Дочь выходил и ягненка выходил. Ей три года было. Ягненку — три часа от роду. Обоих выходил. А сыну шесть лет было, он сам спрятался: на кровлю залез, там залег, затаился, его и не приметили. А жену увели.
— Сын жив?
— С повелителем. С самим. Что жив, что нет — разницы нет, когда он с повелителем. Десятник.
— Трудно вам двоим?
— Мне шестьдесят лет было, я все один жил. Шестьдесят лет, а кругом все одно — степь, бараны, колодец. Тут случилось, мимо пленных гнали; много — тысячи людей. Это повелитель Хорезм взял, погнал народ в Самарканд. День мимо шли, другой день шли. Я смотрел: черные, серые, одни глаза краснеют, идут, идут… Пять дней мимо идут, на шестой идут, — вижу, на шестой день одна девушка захромала, ногу вывихнула. И уж ей не идти. А не идти — убьют. Я изловчился, выдернул ее из толпы да за угол. Она догадалась, поползла за стену. Да так и осталась. Вот мне и жена. А и не думал жениться. Чем кормить? Да и выкупить невесту было не на что: отдашь всех баранов, а самому что останется, где шерсть брать? Вот и осталась, и явилась у меня жена. Ха! Ах, какая жена!.. Увели. А теперь где взять? Да и зачем? Лучше той нигде нет. Та — одна была такая! Я весной шерсти наберу, летом она ниток напрядет, в травяном отваре выкрасит, зимой сидит — ковры ткет. Об эту пору я брал у нее ковры да в Карши, на базар. Продам — чего-нибудь для дома куплю, с базара несу. Какая жизнь была! Увели…
— А дочь не ткет ковров?
— Может. А где шерсть взять? Баранов тогда ж угнали. Какие у меня и остались — все черные. А одной черной ниткой какой ковер выткешь? От жены один коврик уцелел. Она тут за домом его ткала, он у нее еще на приколах был растянут, они его не заметили. Да он и не весь был готов. Вот дочь по этому ковру и училась. И поняла. И могла б ткать. Да где же взять шерсть?
— Чем же кормитесь?
— Барашка выращу, сведу на базар, назад зерно несу. Тут муку намелем вон у нас жерновок, — лепешки печем, водой запиваем. А этой осенью волки на проезжего коня кинулись. Конь отбился, да зад весь изорван. Проезжий бросил коня, а мы с соседом коня задрали: коню все одно пропадать. Теперь тут у нас с осени колбаса провисает. Станет тебе полегче, сварю тебе, попотчую.
— Да, отец… не проста жизнь-то!
— Ух, какая!.. Каждый день разная. Как ручей играет.
— Жизнь-то?
— Да.
— Ты и родился здесь?
— Испокон веков. А где ж еще жить? Разве можно!
Вокруг темнела ровная, гладкая каршинская степь. Ни деревца, ни кустика. Только кое-где камень торчит или горбится холмик.
Подошли большие степные собаки, с обрезанными ушами, с пушистыми култышками на месте хвостов. Хозяин, приветливо глянув на них, сказал:
— Ночью они двоих волков тут задрали. Там вон, около камней. Я пошел, хотел шкуры снять. Где там: клочья!
А девушка все ходила мимо, все ходила…
Закрыла жерло печи деревянной заслонкой: там, внутри, лепешки, прилепившись к своду, пекутся над жаркой золой. Начисто отмела сор от печки. Ухватила глиняный кувшин, распрямившись, вольно запрокинув голову, побежала к далеким камням за водой. Ветер отпахивал в сторону полы халатика, раздувал ее широкую, заплатанную рубаху.
— Что ж это она босая?
— В обуже тяжело, — далеко ведь! — степенно объяснил старик.
— Еще снег кое-где… холодно.
— А то и по снегу ходим без обужи: где ее взять?
— Холодно ведь! — повторил Аяр.
— Сын мой обут небось: он воин, десятник. А тут кругом ты обутых видал? У нас добычи нет…
— А все ж вы тут намного богаче живете, чем там! — сказал Аяр, вспомнив покоренные земли.
— Еще бы, мы тут свои повелителю-то! И воинов ему даем, и хлеба; баранов ему растим. И воинов даем, и кормим воинов. А он добычу берет, правит нами!
Старик говорил степенно, но Аяру почуялось, что в словах старика мелькнуло подобие той усмешки, какую он приметил, когда сказал старику свое прозвище. Если даже и мелькнула эта усмешка, сейчас она не задела Аяра, ему было хорошо здесь, спокойно. Как было ему спокойно у Назара на базаре, так и здесь, не то что среди воинов или на постоялых дворах.
Девушка уже возвращалась со степи, слегка прихрамывая, и глиняный кувшин твердо стоял на ее голове. Шла навстречу сырому свежему ветру, свободно и равномерно помахивая руками в лад своим мелким шагам. Под глиняным кувшином сама она казалась слепленной из красноватой глины: встречный ветер прижимал к ней рубаху, и она пробивалась сквозь ветер высокими острыми грудями, широкими крутыми бедрами, узким овалом живота. Такие глиняные игрушки случалось находить на Афрасиабе — богинь в развевающихся хитонах. Ника ли, Афродита ли, своя ли согдийская Дева попадалась самаркандским ребятам на Афрасиабе после дождей ранними веснами; ребята бегали туда искать такие игрушки, чтобы потом играть, обряжая бывших богинь в пестрые лоскутки.
Ожившая, шла она из этой темнеющей вечерней степи, издревле увенчанная тяжелой тиарой кувшина.
В это время, как журавлиное курлыканье, донесся звон караванных колокольцев. Шел караван со стороны Каршей. Аяру не по душе было сейчас глядеть на караван, на людей, которые едут, может быть, из самого Самарканда. Его тянуло уйти от этого каравана. Он бы встал. Но хотелось дождаться девушку.
Она была уже недалеко. Но вот Онорбаевы псы кинулись к дороге с угрожающим лаем. Из-за дома на дороге вдруг показались путники на ослах. За ними, надменно неся высокоумные головы, величественно следовали верблюды. Караванные псы, теснясь к ослам караванщиков, отбрехивались от нападавших на них здешних псов, ощеривались, огрызаясь; в драку не лезли: здесь была чужая земля. В этой собачьей кутерьме, в звоне колокольцев верблюды шествовали один за другим и все так же величественно, медлительно сменяли друг друга, связанные между собой короткими арканами — один конец на седле переднего, другой конец в ноздре следующего — и мерным, беззаботным шагом уходили в далекую даль.
Но девушка осталась по ту сторону дороги. А караван был велик. Верблюд сменял верблюда. Возникали и пропадали вдали караванщики на маленьких осликах, а девушка, опустив на землю кувшин, ждала по ту сторону дороги. До нее от Аяра было всего два шага, но теперь надо было ее ждать оттуда, может быть, очень долго ждать, — ведь в иных караванах идут сотни верблюдов; бывает, и тысячи верблюдов идут, позвякивая колокольцами, всегда тем же величественным, медлительным шагом, презрительно запрокинув надменные головы.
Аяру показалось обидным это шествие каравана. Никогда караваны не мешали Аяру: все уступали дорогу царскому гонцу. А тут он ничего не мог поделать. И чем дольше шел этот караван, тем нужнее становилось ему, чтобы девушка была здесь, в этом дворике, где без нее могут сгореть лепешки, где без нее чего-то не хватает Аяру.
А бесконечный караван шел, шел…
На хорошем, рослом осле проехал дервиш в островерхом куколе.
— Божий человек… — сказал Аяр, чтобы хоть чем-нибудь скрыть свою досаду, но сказал это с такой досадой, что старик охотно поддержал его:
— Где стадо, там и волк.
— Как это?
— Человек кормится от стада. Стадо кормится от степи. А степь рождает волков. Хочешь избавиться от волков, зажги степь. А чем тогда стадо кормить? Ха-ха. — И сплюнул: — Ох, о аллах!..
Аяр задумался, взглянув на старика.
Через несколько дней Аяр уже снова мог сесть в седло. На прощанье Онорбай положил в мешок гонцу лепешек, еще горячих, но уже черствых, как сухая глина; положил кусок черной конской колбасы и пару луковиц, — здесь, в голой степи, лук с трудом выменивали у проезжих, и Аяр оценил щедрость хозяина. Но Аяру нечем было отдарить Онорбая. Желая хоть чем-нибудь порадовать его, Аяр предложил:
— Там, в войсках, не встречу ли я твоего сына, отец… Может, сказать ему что-нибудь? Как мне его там сыскать?
— Он в коннице у Султан-Хусейна. Его имя Мумтоз, а кличут его там Курсак, то есть Пузо.
— Что это ему такое прозвище дали?
— Он жрать любит.
Аяр уловил в словах старика неприязнь к сыну.
— Так что ж мне ему передать?
— «Воюй, мол, воюй!» Ему там самое место.
То приостанавливаясь у двери, то чуть-чуть прихрамывая, пробегала по двору, но, видно, без всякого дела, рябоватая коренастая девушка, по-прежнему делая вид, что прикрывается от постороннего мужчины краем полосатого детского халатика.
Аяр приметил, что в это утро девушка густо начернила себе брови, соединив их в одну черту поперек всего своего круглого лица. Теперь ему казалось, что она смотрит на него не своими маленькими, куда-то исчезнувшими глазами, а этой темной, как бы сощуренной чертой.
Аяр вытянул из-за пазухи маленький сверток, развернул его, вытащил индийскую Назарову серьгу и показал Онорбаю:
— На, отец, возьми. Отдай дочери.
Но Онорбай возразил:
— Ценность дарят, когда сватают.
Аяр зажал серьгу, раздумывая: «Мне-то сватать! В седле, что ли, ее поселю? Где же мне своей семьей жить? Где жилье свое ставить? Кто ж меня с седла на землю отпустит? А она ходит, ходит. Можно б и посватать…»
Он сказал Онорбаю:
— Я, отец, тебя не хотел обидеть. Память тебе хотел оставить.
— И без этого запомним. Не надо.
Аяр снова спрятал серьгу за пазуху.
«Откуда у них детский халатик?» — подумал Аяр. И медлил расстаться с этой глиняной приплюснутой к земле хибаркой, с голым, утоптанным овечьими копытцами двором, где дремали, привалившись к стене, серые, как волки, матерые черномордые псы… Медлил расстаться с этим полосатым детским халатиком и сказал Онорбаю:
— Буду назад ехать — непременно вас навещу.
— Да ведь нас уж не будет.
— Как это?
— Вон тюльпаны язычок показали. Это они нас в степь кличут. Навьючим свои сокровища на осла, овец выгоним, да и айда по степи пастись, до зимы. Если уж только зимовать вернемся. Да нынче, сам знаешь, жизнь человека не крепка. До зимы далеко загадывать! А летом где нас найдешь? Сами не знаем, где будем. Чем от дороги дале, тем жизнь целей. Нынче такое время!..
Подошли двое соседей Онорбая, молчаливые старики в изношенных шерстяных халатах, такие же зимовники этого маленького зимовья.
Аяр по-сыновнему низко поклонился им, обнял плечо Онорбая и пошел к коню, успев скошенным взглядом заметить девушку, замершую у пустого очага.
* * *
В Рабат-Астане Аяр, не сходя с седла, поднял заждавшихся его воинов:
— Засиделись? Седлайте скорей, едем!
Путь лежал через пустынную степь, где лишь изредка встречались маленькие стада скотоводов, двинувшихся на кочевье; один раз пришлось объезжать большую отару каракулевых овец, предшествуемую пастухами, сопутствуемую навьюченными верблюдами: перегоняли скот знатного хозяина.
Когда добрались до Нишана, хотя кони у Аяра были хороши, он велел сменить их на свежих, чтобы не ждать, пока эти отдохнут.
Среди ночи поднимался: не проспать бы рассвет. Он раньше всех просил отпереть ему ворота и, едва их со скрипом и всякими присловьями отворяли, пускал коня вскачь. Ему не терпелось наверстать дни, потерянные за время болезни. Он сменял лошадей всюду, где замечал свежих и крепких карабаиров, которых ценил выше остальных лошадей.
К переправе через Аму поспели лишь к вечеру. Здесь пролегал южный рубеж Мавераннахра, Междуречья, простиравшегося между реками Сыр и Аму. Тимур считал Мавераннахр исконной вотчиной, своим заветным уделом, сердцем своего необъятного царства. Отсюда не всякого выпускали, дабы не оскудевали людьми ни города, ни земли Мавераннахра, где трудились сотни тысяч бесправных переселенцев из всех завоеванных Тимуром пространств.
Ночью переправы не было. За рекой вдали высились крепостные башни города Керки. На этом берегу теснились крепкие стены обширных постоялых дворов, караван-сараев, скотопригонных рабатов.
Лишь к рассвету приставали сюда каюки перевозчиков и на берег выходила охрана, составленная из отборных стражей, столь привередливых и самовольных, что даже Аяр, неприкосновенный царский гонец, робел, глядя, как проезжих здесь обшаривали и опрашивали.
Лошадям накинули халаты и тряпье на головы, чтобы не пугались воды, завели их за жерди посредине каюков, сами встали, держа конские удила, и Аму забурлила желтыми водоворотами. Кое-где раскрывались воронки, и казалось, из речной пучины высовываются круглые львиные морды, разевая пасти.
«Пронеси, аллах!» — думал Аяр.
Отлогий розовый берег приближался. Поднимались еще заслоненные берегом плоские кровли пригорода, крепостные зубчатые стены, будто слепленные детьми из глины, угловатые башни, приземистые и нестрашные, тоже будто глиняные, — город Керки.
Пока судачили с охраной, пока грузились, плыли да выгружались, прошел весь день. К постою на городской рабат поспели незадолго до ночной молитвы куфтан, перед самым закрытием ворот.
Аяровы воины собирались погулять в городе, потешиться на вечернем базаре, но Аяр дозволил им лишь сходить в баню, где исхудалые банщики при жидком свете плошек наскоро поразмяли воинов, устало помыли их, торопясь закончить длинный, изнурительный банный день.
Еще до рассвета Аяр поднял свою охрану. Прежде чем мусульмане опустились на первую молитву, он уже поднялся в седло и мимо мечетей, мимо молящихся, под осуждающими взглядами набожных людей заспешил к городским воротам.
Но привратники ждали, пока жители закончат молитву. Когда же наконец открыли ворота, в город пошел большой караван из Мерва.
Аяр потребовал остановить караван. Привратники не посмели спорить, верблюдов оттеснили к стене, и Аяр протиснулся прочь из города.
Древнее кладбище, начинавшееся у городских стен, застроенное надгробиями и ветхими мавзолеями, было безлюдно. С сырой земли вспорхнули сороки. Между гробницами встал какой-то дервиш с остроносым кувшином в руке и снова нагнулся, чтоб поднять с земли молитвенный коврик. Это все, что Аяровы воины успели поглядеть в Керках; едва проехали мимо осыпающихся стен мавзолеев, дорога выпрямилась, и Аяр погнал коня вскачь.
Иногда недавняя болезнь сказывалась: начинала тяжелеть голова, немели ноги. Аяр спешивался, подтягивал или отпускал стремена, чтоб изменить положение ног, снова садился и гнал коня.
Когда потянулись пески пустыни, подули теплые ветры, засинело небо, замелькали шустрые пестрые птицы.
Постоялые дворы стали редки, а их серые стены высоки, вода из колодцев горька, люди медлительней и молчаливей.
Однажды проехали по дороге, густо усеянной древними черепками давно разбитых корчаг и кувшинов: некогда этой дорогой многие поколения людей возили пресную воду в безводные селенья. Вода для земли — как кровь для тела: всюду, где удавалось отвести ручей от дальней реки, его берега оживали, земля просыпалась, с лихвой воздавая тому, кто утолил ее вековую жажду. Сотни тысяч пленников, рабов, земледельцев согнал Тимур в безводные степи, чтобы расчистить и расширить каналы, заглохшие после нашествия Чингиза. В Мургабской степи, в Афганских долинах, на полях Хорасана рыли они оросительные канавы: Тимуру был нужен хлеб, чтоб кормить воинов, а воины — чтобы завоевывать земли. Но эти земли, где некогда колосились хлеба, давно заросли верблюжьей колючкой и горькой полынью: им не хватало воды. Ни усилия рабов, умиравших от жажды, чтобы прорыть русло ручья, ни плети надсмотрщиков, ни опыт земледельцев, согнанных сюда от своей недопаханной полосы, чтобы взрыхлить пашнями зачахшие просторы, не могли пробудить землю, почившую под копытами Чингизовой конницы, истоптанную его кочевыми стадами. Нужны были сотни тысяч земледельцев, молодых и любящих свои поля, а они, отвыкшие от рукояток сохи, нынче сжимали рукоятки сабель в непрестанных походах Тимуровой конницы.
Аяру предстояла переправа через Мургаб. Реку заслоняли густые заросли тростника. Лишь узкая тропа пролегала через сплошную чашу. Здесь нужно было дождаться утра: каюки перевозчиков ушли на левым берег.
Не въезжая в камышовые заросли, Аяр остановился в небольшом селенье. Сняв с лошадей переметные мешки, воины пошли к небольшой мазанке, прислонили мешки к ее крепким, будто прокаленным, как у кувшинов, глиняным стенам, сели на землю в холодке.
Солнце стояло еще высоко. Старуха в узкой красной рубахе, в белой высокой, как башня, чалме разжигала сухой тростник в очаге. День был так светел, так ярок, что огонь костра на этом солнце горел невидимый, бездымный, будто сухой тростник сам, без огня, сгорал от солнечного света.
Неподалеку от дома длинный человек в черной, из целого барана, шапке, завернув за пояс полы халата, до колен засучив штаны, ходил босой следом за деревянной сохой. Соху задумчиво влачили иссиня-черные, белорогие горбатые быки, понурив головы под тяжелым ярмом.
Лоснясь на солнце, быки двигались под бирюзовым небом, тяжело ступая по лиловатой земле пахоты, а хозяин, то наваливаясь на соху, то приподымая ее, охрипнув, кричал и кричал, ободряя и понукая быков.
Видно, он пахал уже долго. Увидев приезжих, он вонзил соху глубже и, отпустив быков от ярма, пошел, хромая, к дому. Пока он пахал, хромота его никак не была заметна, но теперь обнаружилось, что хромает он больше, чем сам повелитель. А когда подошел ближе, он оказался еще кривым на левый глаз.
Вытирая мокрое лицо полой халата, он остановился около Аяра и, словно сразу обессилев, резко опустился на землю, сел, привалившись спиной к стене.
Лицо опять взмокло, и опять он утерся полой халата.
— Давно пашете? — спросил Аяр.
Довольный, что с ним так запросто заговорили, хозяин при двинулся ближе:
— Пятый день. Еще дня на два осталось.
Старуха поставила перед ним кувшин холодной воды и глиняную плошку.
Налив воды, хозяин протянул плошку Аяру, но Аяр, видя, как хозяин облизывает серые толстые губы, отслонился:
— Пей! Пей сперва сам.
Жадно сжав плошку ладонью, пахарь пил маленькими, редкими глотками, неторопливо, долго, как бы пробуя вкус воды. Так вернее утоляется жажда. Если же пить большими глотками, живот наполнится и отяжелеет раньше, чем утолишь жажду. Тот, у кого мало воды, умеет пить воду.
Шуршали камыши и порой потрескивали. Они тянулись вдоль берега, отходили по болотистым землям далеко в сторону. Можно было неделями плутать в их беспросветных зарослях по хитрым звериным тропкам, где бродят несметные семьи кабанов, где на прогалинах пасутся чуткие олени, где охотятся, пощуривая зеленые глаза, камышовые коты, пятнистые барсы, где владычествуют тигры, еще более могущественные и надменные, чем сам Тимур.
А хозяин рассказывал Аяру:
— Отпашусь — начну стену лепить: вокруг всего поля нужна высокая стена. Не то кабаны войдут, не столько зерно пожрут, сколько вытопчут. Ни дынь, ни арбузов на бахчах не вырастишь, коль не огородишься. Истинные язычники — поганые кабаны.
— Не тяжело одному хозяйствовать?
— А как быть? Двоих сыновей отдал. Одного убили от Тохтамыша, на Каме-реке. Другого — в Индии, когда на Дели ходили. Сам десять лет лук из рук не выпускал. Да, слава аллаху, изломали меня под Багдадом, отпустил меня повелитель домой. А ведь дело такое: чужие поля топчешь, а свое хочется запахать да засеять. Чем по своему больше горюешь, тем свирепее чужое крушишь. Я такой. Люблю на земле действовать. В походе золото берешь, шелками мешок набиваешь, а сам глядишь, где бы тут горсточкой отборных семян разжиться да на свою землю снести.
— Рад теперь, что отвоевался?
— И рад бы! Да ведь человек не всегда рад…
— А что?
Но хозяину не хотелось отвечать на вопрос царского гонца. Заслышав среди однообразного шелеста камышей какой-то хруст, смолкший так же сразу, как и возник, хозяин отвернулся к зарослям:
— Не тигр ли крадется? Может, лошадей ваших нанюхал. Тогда держись: ятаганами не отобьешься.
Но это был не тигр. Неприметной дорожкой выехал из камышей на тонком, как газель, сером коне коренастый сутулый старик в мерлушковой шапке, сопровождаемый вооруженным юношей на гнедом иноходце, и стороной проехал мимо, кинув косой взгляд на Аяра.
Старик поехал вдоль поля к высокому, как крепость, дому, и вечерние лучи тянули за всадником длинные синие тени. В небе сгущалась синева. Полоса зарослей зарозовела.
— Кто это? — спросил Аяр. — Я его где-то видел.
— На переправе, может? Он там десятник караула. А над нами правитель.
— Свиреп?
— Не скажешь. Ничего худого не скажешь. Делает свое дело. Я, что должен исполнять, всегда исполню. Я такой!
— А что?
— Да ничего! Он мне земледельничать не мешает. Нас сам повелитель на землю посадил: «Земледельствуйте, а мне на воинов хлеб давайте. Я вас берегу, вы меня кормите». Что он зерно у меня берет, его право, не мне обижаться! А вот надсмотрщик этот правительствует без обиды, берет, что надо взять, а вот душа от него сохнет, как глотка от жары.
— Чего ж она сохнет, если он лишнего не берет?
— Нет, не берет: я повелителев выслужник. А вот что не по мне — что ни день едет сюда, проверяет меня. У меня в свое дело кровь влита. Я урожай соберу, отдам что должно. А чего он стоит у меня над душой? Как подъедет, руки опускаются. Стоит и смотрит, а у меня руки обвисают, как ботва без полива. Не могу ими шевелить, не могу ни пахать, ни полоть. Чего он смотрит? Оттого смотрит, что считает, сколько у меня чего народится. У него нос, как безмен. Раз поведет — и все взвесил. А я не вешаю зерно, когда сею; не вешаю, когда жну. Мне сама работа дорога — как земля пахнет, как быки идут, как со своей сохой борюсь, будто она живая. Измучаюсь, а рад. А он стоит, и я понимаю, как не понять, — ему моя радость неведома, ему дела нет, как пахнет земля, как мне быки отвечают, как проглянут первые всходы, как земля воду пьет. Он на это не смышлен: он смышляет насчет урожая. Ему урожай нужен, урожай! А в урожае не сбор, не жатва, а вес. Он зерно на вес считает. А разве зерно — это вес, когда оно живое?
— Его дело, он обязан.
— Разве я против? Да зачем над душой стоять? Дай мне земледельствовать в радость. Зерно ведь я ему отдам! А они повсюду. Где пашут, где пастухи пасут, там и они. Мы растим, а они считают. Вот кабы над душой не стояли, дали бы каждому вволю своему делу радоваться.
— Этого я не пойму, чего ж ты хочешь? — строго сказал Аяр.
— Сами-то пахивали, почтенный гонец?
— Как-то не случилось. Сперва был мал, а потом земли не было. Сызмалу в воинах.
Небо стало лиловым, прозрачным. Засветились звезды. Старуха опять подкинула сушняку в огонь, пламя взвилось, запахло полынной горечью дыма. Что-то зашипело в котле.
Сгущалась ночь.
Ночевать легли наверху, на кровле. Отсюда шире раскидывались необозримые, темные заросли камышей. Вдали под луной поблескивала река.
Всю ночь шелестели камыши, и сквозь их шелест что-то всхлипывало вода ли в болотах, кабаны ли бродили.