Глава XVII
На следующее утро Агриппина рано выехала из Баули.
Окруженный блестящей свитой, Нерон торжественно встретил ее на пристани, приветливо помог ей выйти из ее биремы и поцеловал ей обе руки. Ацеррония также удостоилась милостивого приема.
Агриппина с цезарем поднялись впереди всех по ступеням к широкой, усаженной миртами дорожке, где уже ожидали их носилки. Императрица должна была быть избавлена от труда пройти даже несколько шагов до вестибулума: так строго придерживался этикета начальник флота, Аницет. Один из отпущенников императора в то же время получил приказание привязать бирему в стороне, в одной из выложенных камнем бухт, и позаботиться о покрытых потом гребцах Агриппины, равно как о ее рабынях.
Поппея Сабина, смиренно склонив голову и по восточному обычаю сложив руки на груди, ожидала у входа в атриум. Давно уже Агриппина вынуждена была признать в решительной Поппее равную себе силу. Император чувствовал к этой прекрасной, утонченно-льстивой женщине действительно страстную любовь, помрачавшуюся на минуту лишь тогда, когда пред ним вставал полупоблекший образ Актэ, или когда им овладевала та ненасытная жажда жизни, которую он всегда ощущал после глубоких философствований. В припадке такого экстаза, он желал воплощения всех женщин мира в одном прекрасном существе, в объятиях которого он мог бы изведать все, что Афродита в своем божественном безумии так жалко раздробила на части. Если экстаз был продолжителен, то Нерон по несколько дней старался сам собрать это раздробление воедино. Он переходил от одного воплощения идеала красоты к другому. С одинаковым жаром он целовал дочерей сенаторов и сигамбрских рабынь, модницу Септимию и певицу Хлорис, изменявшую своему любовнику Тигеллину без малейшего угрызения после того, как она выбросила за борт свое истинное счастье — жизнь с Артемидором. Но после этого цезарь всегда с обновленной страстью возвращался к Поппее, которая была достаточно умна для того, чтобы не замечать похождений властителя мира. Таким образом, он все больше и больше подчинялся ее непреодолимому очарованию.
Наконец теперь, когда повсюду шептали о том, что Поппея Сабина готовится стать матерью, а уведомленный об этом обстоятельстве Ото спокойно и без гнева выразил намерение развестись с ней, Агриппина должна была сознаться, что если она хочет победить, то ей не следует высказывать своей ненависти к этой развратнице.
И она сумела великолепно сыграть свою роль. Смирение молодой женщины было вознаграждено самым блестящим образом. Агриппина обняла ее, назвала своим дорогим другом, поцеловала ее в полуоткрытые губы и поклялась, что прекрасная Поппея никогда еще не была так очаровательна и прелестна, как теперь.
Тотчас после этого под навесом маленького триклиниума подали роскошный завтрак.
За завтраком присутствовали только пятеро: Нерон, Агриппина, Ацеррония, Поппея и Аницет.
Агригентец прятался весь день. Все думали, что он уехал. Впрочем, во время завтрака его имя не было упомянуто ни разу.
Разговор поддерживали преимущественно Аницет и Поппея. В особенности был говорлив обыкновенно молчаливый Аницет. Следовало во что бы то ни стало помешать императрице-матери объясниться с Нероном. Поощряемый громким одобрением Поппеи и Ацерронии, он рассказывал одну за другой истории о необыкновенных морских приключениях, и даже сама Агриппина по временам увлекалась его живым, интересным рассказом.
Посторонний зритель, наверное, подумал бы, что за этим роскошным, сверкающим золотом и серебром столом царят искреннее веселье, душевное спокойствие и сердечное дружелюбие.
Но Агриппина боролась с странным беспокойством.
Подозрительность ее была скоро подмечена Поппеей, увидавшей, что императрица-мать постоянно принималась за поданное блюдо тогда, когда его уже отведывали император или Поппея.
Раз, когда Агриппина отвернулась, она легким движением руки, понятным одному только Нерону, обратила на это его внимание. Нерон нахмурился. Опасения Агриппины казались ему ясным доказательством ее виновности.
Как бы случайно, он начертил на столе указательным пальцем букву Б.
Во взоре Поппеи засветилось тихое довольство. Она догадалась, что это Б означало: Британник.
Завтрак был превосходным. Тут были чудовищные устрицы и нежные, бескостные мурены; два паштета — один из мозга жаворонков, другой из копченой оленины с двадцатью пряностями; фрукты из знаменитейших кампанских садов; словом, всевозможные изысканнейшие кушанья подавались великолепно разодетыми слугами, между тем как холодное, искрящееся этнинское вино распространяло опьяняющий аромат. Но всем этим наслаждалась одна только испанка Ацеррония.
Она наслаждалась искренно и, выпивая один освежающий кубок за другим, внутренне горячо желала, чтобы уединенной жизни на вилле в Баули действительно пришел конец.
Как непохожа жизнь здесь, под прохладным навесом, на жизнь в подаренном ей доме! Благодарение бессмертным богам, она избавилась от ужасного мужа; теперь недоставало только прежнего веселого, пестрого общества и кого-нибудь для замены покойника! Она не выйдет больше замуж, ни за что на свете; но… ей хотелось бы завести себе друга. Всеблагая Киприда, тебе известна песнь молодых, веселых вдов!
Например, Аницет… Его нос немного широк, но ведь целуются не носом!
Он весело болтал и искренно смеялся, когда Ацеррония разражалась хохотом; она не понимала, почему прежде так пренебрегала им! А ее смешное видение в парке Сцевина! Его оживленные глаза тогда были закрыты… по лицу струилась зеленоватая вода… рот был искажен, бледен, ужасен… А позади него Помона, внезапно принявшая черты императрицы-матери!
Как глупо!
Мудрая египтянка Эпихарис тогда же дала ей благоприятное истолкование. Она предсказала, что начальник флота в течение года благополучно доставит их в гавань… Конечно, гавань могла быть и аллегорией, обозначавшей счастливую любовь…
Так она мечтала о радужном будущем.
В полуденную жару обитатели виллы предались отдыху.
Только за два часа до ужина все собрались в галерее, прохладнейшем месте дома, где Хлорис пропела несколько песен.
— Милая родосска, — сказал император, когда она вторично опустила арфу, — спой еще одну песнь, которую мы уже давно не слыхали, спой твою нежную, мелодичную «Glykeia mater»!
Glykeia mater… О, сладкая мать… — так начиналась любимая народная дорическая песня.
Все присутствующие, а прежде всех Поппея и Аницет, начали рукоплескать цезарю. Агриппина легко поддалась очарованию этого деликатного внимания. Она была вполне убеждена, что юный император снова в ее руках. Заметно трепетный голос Нерона, которым он высказал свое желание, она окончательно перетолковала в хорошую сторону. Сколько бы ни страдала ее гордость, сколько бы ни возмущалось ее властолюбие против необузданного мальчика, так дерзко и неожиданно осмелившегося тягаться с ней, все-таки он был и оставался ее горячо любимым сыном. В первые слова песни Хлорис вложила столько огня и продолжала петь так нежно и трогательно, что несравненное самообладание Агриппины на несколько мгновений изменило ей и она позабыла о том, что всегда считала первой обязанностью своего достоинства. Глаза ее увлажнились, и две блестящие слезы готовы были скатиться по ее щекам, быть может, в искупление многих кровавых деяний, которые не могли быть больше смыты никакой молитвой.
А между тем гибель все приближалась к чествуемой жертве.
В четвертом часу пополудни все домашние и многочисленные гости сели за стол. По неотступной просьбе финикианки Хаздры ей дозволено было принять на себя раздачу обычных венков. Одетая в широкое красное платье, серьезно, медленно, торжественно, как бы совершая священный обряд, приблизилась она к празднично разубранным столам. Сверху в ее плоской корзине лежала гирлянда белых роз, отличавшаяся от остальных своими пышностью и красотой. С сверкающими глазами подошла она к почетному месту, где на роскошных подушках, между императором и Аницетом, покоилась гордо улыбавшаяся Агриппина.
Поверенная Поппеи торжественно подняла душистую диадему.
— Розы из Кумэ! — дрожа, сказала она. — Прекраснейшие в целой Италии! Клавдий Нерон, наш господин и повелитель, отдает их тебе. Тебе одной оказано это преимущество! Эти белые, царственные розы подобны свадебному убору богини мертвых, Прозерпины!
Возмущенный этим неуместным намеком, Аницет метнул на нее яростный взор. Но Хаздра только усмехнулась с презрением к алчному «деловому человеку», из-за золота решившемуся на измену и убийство, между тем как она с радостью пожертвовала бы миллионы ради одной возможности отмстить. Почти высокомерно прошла она дальше.
Агриппина едва слышала слова своей тайной ненавистницы. Равнодушно надев на голову венок смерти, она позволила Аницету поправить сапфировую шпильку, что он исполнил с почтительной ловкостью царедворца.
Давно уже ее взор задумчиво устремлялся на вечно веселую Поппею Сабину.
Как легко удалось этой сияющей красотой женщине подчинить себе цезаря! Агриппина верила, что сама она везде и всегда может помериться прелестями и очарованием с кем угодно, даже с Поппеей! Но в этом случае, к несчастью, она была мать…
Улыбаясь, она высказала эту мысль Аницету.
— Согласись, что борьба была неравная, — после некоторого молчания продолжала она. — Я была лишена самого надежного оружия. Полагаю, что я могу утешиться этим.
Аницет, втайне занятый своими планами, придал ее словам ложное значение и вздрогнул. Чудовищность намерения, в котором он ее заподозрил, заставила его затрепетать… Но тотчас же, с внутренним смехом, он поднес к губам кубок и мысленно выпил за «счастливое путешествие», которое он должен был приготовить увенчанной свадебным венком императрице-матери.
Уже наступила ночь, когда Агриппина поднялась из-за стола, чтобы возвратиться в Баули.
Над вершинами левгарских гор сияла луна, разливая мягкий свет на далекий зеркальный залив и на окружавшие его многочисленные храмы, театры и виллы.
Нерон проводил императрицу до берега. Большинство гостей следовали за ними. К удивлению, бирема Агриппины не была подана. Перед бухтой, где она была привязана, раздавались смущенные голоса.
— Что это значит? — спросил начальник флота.
— В биреме течь, — отвечал один из гребцов. Агриппина нахмурилась.
— Непостижимо! Кто виноват в этом? Ты, Андрокл?
— Повелительница, клянусь моей жизнью…
— Молчи! — прервал его Нерон. — Завтра я узнаю, кто виновен. Кассий, арестуй этих двух людей! Ты же, дорогая мать, не порти своего хорошего расположения духа из-за такой безделицы! За сто шагов отсюда стоит увеселительный корабль, недавно подаренный мне любящим роскошь Аницетом. Живо, Эврисфен! Гребцов сюда! Мать, подожди немного на этой каменной скамье! Через пять минут ты уже будешь в море.
Он едва выговорил эти слова. Язык его прилипал к гортани. Но отступить он не мог: так должно было быть во имя справедливости, его собственного блага и безопасности Рима, ибо Рим — это он сам!
Равномерные всплески и журчанье воды возвестили о приближении роскошного корабля. Экипаж его состоял из храбрейших матросов Аницета, в простых морских одеждах сидевших теперь на скамьях и, по знаку кормчего, поднявших кверху весла.
Из судна на берег перекинули обитую ковром доску. Агриппина обняла цезаря и бледную, как мрамор, Поппею, подала руку Аницету, милостиво кивнула остальным и в сопровождений Ацерронии и служанок спокойно ступила на палубу.
Посредине судна возвышался персидский балдахин.
Под ним стояли мягкие скамьи и диваны. Агриппина села, кругом нее разместились ее спутницы, цветущие девушки в розовых туниках, с блестящими плащами из легкой шерстяной ткани, небрежно накинутыми вокруг бедер. Невольно вспоминалась Галатея в кругу нереид.
Последнее «Будьте здоровы!» послышалось с берега. Кормчий протянул правую руку. Два флейтиста заиграли нежную мелодию: «О, золотая Байя!», а гребцы в такт поднимали и опускали весла. Судно сделало оборот налево, и поплыло вперед по молчаливому заливу.
Ночь была очаровательна. Лунный свет все ярче и ярче сверкал на подернутой легкой рябью воде. Исчезающий вдали Мизенский мыс, усеянные виллами холмы, высокие леса пиний, все, казалось, утопало в серебре и снеге. Серебро и снег пенистыми клочками взлетали над веслами, падали дождем на колонны балдахина и жемчугом скатывались на широкую палубу. Агриппина подперла голову рукой.
Мягкая лазурь неба, ароматный воздух, мелодичные звуки флейт, все это производило невыразимо успокоительное впечатление! Довольная улыбка мелькала на ее губах. Давно уже она не была так счастлива.
Незабвенный день!
Все, все, опять изменилось к лучшему. Сын ее снова нашел ту границу, где начинается ее материнский авторитет. Он поклялся уважать эту границу, вполне доверять матери и следовать ее советам до конца ее жизни!
Это было возвращение к былому, к цезарскому могуществу, к господству над империей.
А господство это так заманчиво, так божественно!
Чего только не может теперь совершить снова возвеличенная императрица-мать! Чего только она не создаст, не разрушит, не уничтожит! Прочь праздношатающиеся гуляки, превращающие Рим в таверну! Прочь агригентский шарлатан, с его бессильными, бесцветными клевретами! В империи Августа должен быть водворен порядок во что бы то ни стало! Парфяне должны присмиреть, как собаки при яростном рыкании льва! Логанских германцев она раздавит раз навсегда и этим положит славный конец вечным спорам о владениях. Мощная, белокурая великанша Германия, разбившая Вара и заставившая великого Августа плакать от горя, должна затрепетать и пасть в прах перед римской императрицей Агриппиной!
Сон одолел ее, и она откинула голову на подушку. Пред ней, подобно густому фантастическому облаку, носились необъятные толпы розовых гениев, махавших победными венками триумфаторов. Она закрыла глаза. Ее улыбавшегося рта коснулось благоуханное веяние, словно поцелуй бессмертного бога…
Вдруг раздался ужасающий треск, грохот и дикий, пронзительный, раздирающий душу крик ужаса.
Корабль Аницета сам собой разделился на три части, из которых средняя, где был балдахин, как свинец пошла ко дну.
Агриппина еще не успела вполне очнуться, как уже со всех сторон услыхала журчанье темной воды. Соленая влага залила ей рот и нос, и она почти лишилась чувств.
Наконец она вынырнула. Она слышала крики о помощи молодых рабынь, мучительно боровшихся за свою жизнь, она слышала вопли Ацерронии.
Сердце императрицы сжалось невыразимой болью. Не страх смерти безжалостно давил ей горло, но ужасное сознание истины.
Безмолвно ухватилась она за одну из коринфских колонок, оторвавшуюся от балдахина и носившуюся кругом в водовороте.
— Горе мне! Вот и закрытые глаза Аницета! — вопила Ацеррония, вспоминая недавнее радужное истолкование своего видения.
С силой отчаяния поплыла она к большей из двух державшихся на поверхности воды частей судна.
Луна спряталась за тучи. Мрачная пепельная дымка окутала сцену катастрофы.
— Спасите меня! — раздался страшно пронзительный крик кордубанки. Она вцепилась в один из свесившихся шестов. — Спасите меня! — снова крикнула она и видя, что никто не обращает на нее внимания, хрипло прибавила: — Я мать императора!
Едва лишь произнесла она роковые слова, как на ее мокрую голову справа и слева посыпался град весельных ударов.
Еще недавно кипевшая жизнью Ацеррония погрузилась в пучину с раздробленным черепом. Почти в то же мгновение затонули и другие рабыни.
Одна лишь Агриппина, скрытая колонной от взоров убийц, медленно уплывала в открытое море.
— Актэ, — шептали ее искаженные губы, — не твое ли это мщение?
Предсмертные муки цветущей молодой девушки, которую она считала утонувшей, представились ей с уничтожающей ясностью. Да, вечно справедливая судьба воздавала ей буквально око за око. Ей чудилось, будто призрачная рука тянет ее за одежду в глубь пучины. Полное противоречий раскаяние проснулось в ней. Эта отпущенница, несмотря ни на что, была ей симпатична с первой минуты. Агриппина поступала против собственных чувств, раздувая в себе ненависть и злобу… Увы, а он, проклятый, второй Орест! Разве его первая вспышка гнева на некогда столь нежно любимую мать не была порождена борьбой за ту, которую он называл своим счастьем?
Мысли эти, подобно молниям пронизывали ее мозг. Потом глубокий мрак застлал ее сердце. Она колебалась, покончить ли разом эту страшную муку и, выпустив колонку, с последним проклятием своему убийце погрузиться в багряную пучину? Одно лишь удерживало ее: страстное желание покарать злодеев. Как некогда Актэ черпала новые силы в мысли о своей беззаветной любви, так смертельно раненное сердце Агриппины закалилось в пламенной жажде мщения.
После того как соучастники преступления Аницета сочли свое дело оконченным, они сели в скрываемую до сих пор шлюпку, потопили обе еще неповрежденные части яхты и, довольные своей удачей, направились обратно в Байю.
Уже рассветало, когда они достигли берега.
Несмотря на хорошую погоду, Аницет имел дерзость распространять сказку о том, будто Агриппина потерпела крушение при возвращении в Баули.
Никто не верил этому, но все притворялись убежденными в правдивости выдумки. Тигеллин выразительно повторял, что в заливе есть подводные камни. Корабль Аницета, вероятно, сидел глубже, чем обыкновенные увеселительные корабли. Купеческие же суда, приплывавшие в Путеоли, держали более северный курс. Тигеллин знал в этом толк, и так как вместе с тем он обладал и властью, то его разглагольствования не встречали опровержений.
Нерон, которому агригентец сообщил о случившемся тотчас по возвращении матросов, не изумился, но был страшно потрясен.
— Ты дал мне дурной совет, — беззвучно произнес он. — Да, да, я знаю, что ты хочешь сказать. Я верю тебе. Она святотатственно покушалась на мою жизнь. Но все-таки, все-таки… Я предпочел бы для нее изгнание…
— Изгнание? — воскликнул Тигеллин. — Повелитель, как мало знаешь ты натуру таких преступниц! Никакие преграды недостаточны для того, чтобы полностью обезвредить их злобу. Они разрушат плиты мамертинской тюрьмы и вечные скалы Сардинии. Я принесу благодарственную жертву, если эта страшная женщина не вернется из царства мертвых для того, чтобы посеять новое зло!
— Она вернется! — с трепетом сказал император. — Я уже вижу ее, каждую ночь бледным призраком подходящую к моему ложу, со стонами показывающую мне свою, питавшую меня грудь и, наконец, удушающую меня!
— Успокойся! — сказал Тигеллин. — Неужели я должен повторять в сотый раз, что она понесла лишь заслуженную кару? Она хотела убить не одного лишь сына, но цезаря. Сын мог бы простить; цезарь не имеет на это права.
Нерон встряхнулся.
— У меня мороз пробегает по коже, — дрожа, произнес он, — я не могу выразить моих чувств словами, но я невыразимо страдаю!
— Подумай о Бруте! Дорогой, и это имя я часто произносил перед тобой! Сыновья Брута провинились только перед государством, жизнь их родителя была для них священна. Однако Брут не колебался ни мгновения. Он с геройским достоинством произнес смертный приговор. Он подавил в себе то, что в десять тысяч раз сильнее всякой сыновней любви: отцовскую любовь! Нет, Клавдий Нерон, то, что ты допустил совершиться, похвально и справедливо, и потомство не подумает даже лишить тебя лаврового венца за этот поступок.
— Оно назовет меня матереубийцей! — в отчаянии простонал Нерон.
— Успокойся, если любишь меня! Твои нервы расстроены. Иди спать, цезарь! Еще не совсем рассвело. Тебе нужен отдых.
— Я не могу спать. Тысячи мыслей толпятся в моей голове, тысячи старых, давно забытых воспоминаний… О, дни моего раннего детства! Как я был счастлив, играя у ее ног! Как свободно и чисто было это сердце! Она задумчиво смотрела на меня, ее черты дышали кротостью; я чувствовал, что любим…
— Повелитель, заклинаю тебя…
— Однажды, я помню это было в декабре, перед праздником сатурналий, — продолжал Нерон. — Вечерело. Мы сидели в одной комнате, а отец с друзьями возлежал за столом в другой. Она посадила меня на колени. «Ты должен, когда вырастешь, оправдать мои надежды», — задумчиво сказала она. На столе возле стенной ниши лежал сорванный мной пучок лавровых ветвей. Она сплела из них венок для меня. Потом улыбнулась и назвала меня своим любимцем, своим царем и богом. И поцеловала меня…
Обуреваемый страстным раскаянием, Нерон бросился на ложе и спрятал в подушки свое залитое слезами лицо.
С каждой минутой Тигеллин чувствовал все большую неловкость и досаду. После долгого, безмолвного размышления он наконец патетически произнес:
— Выплачь твое горе, великий цезарь! Слезы эти льются о детстве, которое и счастливейшему среди нас представляется навеки утраченным, блаженным сном. Побежденный волшебной силой воспоминаний, ты теперь не сознаешь, что все это уже давно погребено, что любящая мать, ласкавшая на своих коленях сына, потонула в тине порождающего ненависть честолюбия и в бездонной пучине себялюбия, а вовсе не в волнах залива, как ты это представляешь себе. Плачь, цезарь, и слезами этими, если хочешь, принеси искупительную жертву ее духу! Очисти ее память от всей приставшей к ней грязи! Позабудь многочисленные, умерщвленные ею жертвы! Даруй ей твое прощение и затем бодро подними голову, чтобы снова сиять, царствовать и наслаждаться!