Глава X
Труд — всеисцеляющее лекарство. Случись все это зимой, цезарь мог бы броситься в кипучий водоворот внутренней и внешней политики, и кто знает, как сложились бы последующие обстоятельства. Но теперь солнце уже почти достигло созвездия Льва, государственные дела приостановились; по мнению аристократического света, Рим сделался невыносим и, таким образом, оставалось лишь перебраться на виллу в Кампанье с ее безумными, сказочными удовольствиями…
Над прекрасной Байей уже опустилась душная ночь. Шумные улицы постепенно затихали. Кое-где из матросских таверн раздавалась еще застольная песня. В роскошных виллах царило спокойствие пресыщения. Утомленные обитатели их при раскрытых дверях лежали на подушках в своих спальнях, ища по крайней мере хоть отдохновения, раз уж удушливая атмосфера прогоняла сон.
Но дальше, в нескольких сотнях шагов от берега залива, еще горели бесчисленные смоляные плошки, красноватый дым которых почти отвесно поднимался к небу.
Здесь, в розовых садах Сальвия Ото, пировали поздние гости, в беззаветном веселье осушавшие кубок за кубком.
По предложению своего высокого друга, императора, хозяин дома, Сальвий Ото, провозглашен был королем пиршества и с безукоризненным изяществом исполнял свою шутливую обязанность. Богато разодетые рабы беспрестанно наполняли серебряные кубки; прелестные испанки с длинными распущенными волосами, подобно крылатым гениям, мелькали в своих обтягивающих тело прозрачных одеждах, предлагая пирующим так называемые «белларии», пряные лакомства, употреблявшиеся римскими кутилами для возбуждения сил. Король пира, Ото, гордо возлежал на верхнем конце стола рядом с гречанкой из Эпидамна, недавно прибывшей в столицу. Справа от гречанки сидел сердцеед Софоний Тигеллин с супругой одного из сенаторов, молодой Септимией, которая вела себя, как безумная. Взгляд ее буквально впивался в темные глаза ее кавалера. Несмотря на длину его «очаровательно-звучного» имени, она поклялась в течение часа выпить установленное число тостов, то есть осушить за здоровье обожаемого человека столько кубков, сколько было букв в слове «Tigellinus». Она уже дошла до буквы «и».
Слева от короля праздника помещался достойный Сенека, придерживавшийся горациева правила, что нет ничего приятнее, как при случае кутнуть на славу. Быть может также, совесть извиняла его высшей властью высокополитических, государственных причин: по мнению философа, Нерон именно теперь находился на лучшем пути к окончательному уничтожению влияния императрицы-матери. Для успешного поддержания этой оппозиции юный цезарь нуждался в известном опьянении. Несмотря на все открытия относительно прошлого Агриппины, в нем все еще жила его знаменитая сыновняя привязанность; в часы уединения император искал оправданий для преступлений матери, «грешившей всегда лишь ради него»! Поэтому советник считал полезным, когда цезарь вместо того, чтобы предаваться размышлениям, открыто и искренно бросался в шумный праздник жизни. Соседка Сенеки была немногим серьезнее и умнее Тигеллиновой Септимии, но она всегда придерживалась моды, а теперь была мода на философию. По этой причине она нисколько не завидовала своей подруге Септимии. Тщеславие в ней превосходило жажду поклонения.
Нерон сидел на последнем месте в конце стола, для того, как льстиво заметил Ото, чтобы превратить нижний конец в верхний.
Собеседницей императора была Поппея, супруга Ото.
Танцовщицы и флейтисты, жонглеры и декламаторы, по исконному обычаю, наполняли все перерывы пиршества. Было уже за полночь. В сопровождении нескольких факелоносцев показалась всеми любимая певица Хлорис. Следуя за течением столичной жизни, она также покинула Рим в майские дни, и переселилась в Байю, где зарабатывала огромные деньги своим пением в домах богатых аристократов. Против ее собственного желания, вместе с деньгами, она приобретала также симпатии многочисленных кутил, повсюду преследовавших ее и призывавших Юпитера в свидетели их вероломных клятв.
С неподражаемой грацией подняв стальной плектрум, она запела любовную песнь, при свете спокойно горевших факелов поразительно напоминая собой Мельпомену…
— Очаровательная невинность! — прошептала Септимия, нежно прижимаясь к плечу агригентца.
Голос ее звучал насмешливо. Хотя Тигеллин и не принадлежал к числу людей, уважающих непорочность женщины, он все-таки почувствовал себя втайне оскорбленным. Кроме того, его раздосадовало то, что влюбленная Септимия вовсе не оставляла ему времени для одержания над ней победы, но сама прямо так и давалась ему в руки.
— Действительно, девушка эта безупречна, — заметил он. — Вид ее освежает мою душу, подобно благоуханной росе.
— О, я не знала, что ты такой поклонник невинности, — несколько нервно возразила прекрасная Септимия.
— Почему же мне не быть им?
— Ты славишься, как ее самый опасный противник.
— Недурная эпиграмма! Но это клевета.
— В самом деле? Значит, длинный список твоих жертв — миф? Разве ты сам не признался мне час тому назад, что твои походы под орлами Афродиты были не совсем бесславны?
— Смею ли я напомнить прекрасной Септимии, что ее пурпуровые губки с привычной непоследовательностью отклонились от предмета разговора? Ведь речь шла не обо мне и не о моих «подвигах».
— Разумеется, мы говорили о Хлорис. Ты защищаешь ее, ты ручаешься за ее добродетель. Быть может, мой друг Тигеллин потому так уверен в ее неприступности, что недавно сам был отвергнут ею?
— Не я, — со спокойной вежливостью отвечал Тигеллин, — но были другие, и даже очень искусные претенденты, например… но не следует называть имен.
— Мне ты можешь довериться.
— Невозможно!
— Быть может, Ото? — с лукавой улыбкой шепнула она.
— Что с тобой, Септимия? Ото, вечный новобрачный, влюбленный в свою Поппею Сабину!
— Правда, что он влюблен. Но она плохо отвечает ему. Или уж не была ли и Поппея занесена в список Тигеллина?
— Щекотливый вопрос. Нет, Септимия. Наша Поппея, несмотря на свою красоту, всегда оставляла меня равнодушным. К тому же ведь еще неизвестно, не постигло ли бы и меня у Поппеи то же, что постигло твоего высокорожденного супруга у очаровательной Хлорис.
— Что? Моего супруга? Энея Камилла, этого вернейшего и трусливейшего из всех мулов, когда-либо впряженных в супружеское ярмо?
— Ты сказала.
— Я смеюсь над твоими выдумками.
— Это не выдумка, а факт, и я говорю это тебе в наказание за твою насмешку над Хлорис.
— Смотри-ка, как ты защищаешь свою Виргинию! Впрочем, какое же это наказание? Я думаю, тебе известно, что и к величайшей глупости Энея Камилла я так же равнодушна, как к шалости школьника. Ты не поверишь, Софоний, как меня тяготит его любовь. Я благодарю богов за то, что удалось наконец послать его в горы. Врач, мой поверенный, уговаривал его просто до хрипоты, и только с большим трудом добрый Камилл поверил наконец что морской воздух вреден ему.
Тигеллин отвернулся. Эта молодая, красивая женщина внушала ему отвращение.
Септимия осушила еще полный кубок.
— Это за «s». Твое имя окончено.
Она поднялась и громко сообщила о своем подвиге Сальвию Ото.
— Рукоплещите! — воскликнул он. — Тебе, прекрасная Септимия, награда принадлежит по праву. Наша маленькая финикианка Хаздра не замедлит увенчать твое чело венком победительницы.
Поверенная Поппеи, задумчивая Хаздра вышла из-за деревьев, где она все время печально сидела на каменной скамье. Шумный пир с удвоенной силой пробудил страстное горе, хранимое ею глубоко в сердце. Фаракс, пламенно обожаемый ею кумир, несмотря на нескладность его эпистолярного слога, Фаракс, с которым она уже имела тайные свидания, письмом уведомил ее, что его женитьба на ней несовместима с его новым званием военного трибуна. Письмо заканчивалось уверением, что он тем не менее будет вспоминать о ней с искренней дружбой. Но что это было для бедной, хорошенькой Хаздры, которую дружба великолепного Фаракса удовлетворяла так же мало, как голодного — список кушаний? Она была уничтожена. Под ее густыми ресницами сверкала страшная ненависть. Значит, доходившие до нее слухи — правда. Агриппина, мать императора… просто невероятно, невообразимо! Конечно, тот, кого заключала в объятия повелительница Рима, должен был быть поражен до безумства мечтой о своем величии. Финикианка, и без того считавшаяся варваркой, уже не годилась ему; с его стороны было даже милостью снизойти до Ацерронии, дочери кордубанского всадника. О, эта красноволосая пантера с ядовитыми глазами и вечно кривящимся ртом! Но нет! Ведь Ацеррония только орудие Агриппины! Ацеррония невинна в сравнении с императрицей! Агриппина! Имя это для финикианки было равнозначно мучениям пытки. Возле лицемерной тигрицы на престоле Ацеррония была только безвредной дикой кошкой.
Такие чувства кипели во время пира в смуглой груди пламенной Хаздры. Держа в правой руке венок из роз, а левую прижав к сердцу, она с поклоном приблизилась к Септимии, начинавшей теперь ощущать серьезные последствия своего многобуквенного тоста, и грациозным движением возложила ей на голову искусно сплетенное украшение.
— Тигеллин! — прошептала Септимия, томно склоняясь на грудь агригентца. — Я внемлю твоим мольбам. Я хочу быть твоей, Софоний, твоей… твоей…
Тигеллин вежливо высвободился от нее.
Между тем прелестная Хлорис окончила пение, не смущаясь тем, что ее мало слушали во время «коронации» Септимии. Она колебалась, начинать ли новую песнь. Но Сальвий Ото пресек ее нерешительность, высоко подняв увитый виноградом кубок и слегка заплетавшимся языком воскликнув:
— Большой перерыв.
Те, кто еще мог встать, поднялись из-за стола и в одиночку или парами отправились бродить по роскошной роще, разведенной еще отцом Ото.
— Ты извинишь меня за минутку отсутствия, — сказал агригентец своей даме, — мне нужно сказать Хлорис пару слов.
— Арфистке? — удивилась Септимия. — Ты? Значит, все-таки…
— Только по делу. Она нужна мне послезавтра… для морской прогулки, которую я задумал. Я надеюсь, что император и прекрасная Септимия останутся довольны.
Лицо Септимии сияло самодовольством, пока агригентец тихонько отводил в сторону родосскую певицу.
— Так ты придешь? — спросил он, медленно обхватывая своей рукой ее левую руку.
Хлорис затрепетала и молча опустила взор.
— Ты не отвечаешь? — продолжал Тигеллин.
— Я не знаю, позволит ли мне Артемидор, — боязливо отвечала она.
— Артемидор? Отпущенник Флавия Сцевина? Во имя Кастора, скажи, разве он твой опекун?
— Не опекун, но жених.
— Смешно! Какое ребячество! Неужели ты серьезно веришь, что он женится на тебе? Ему это и не снится! Сегодня Хлорис, завтра Дорис! Его возраст — олицетворение ветренности!
— Он дал мне слово.
— Ну даже если и так: разве это составит твое счастье? Ты, свободнорожденная, божественная артистка — и Артемидор, бывший раб, попавший уже однажды в руки палача…
— Господин, — пролепетала вспыхнувшая Хлорис, — он так благороден, так добр…
— Но ты не любишь его! Иначе ты не стала бы выставлять передо мной его преимущества, а просто заявила бы: он мой бог! И я также добр, обворожительная Хлорис, но все-таки никто не станет утверждать, что ты отдала мне твое сердце.
— Конечно, нет!
— Вот видишь! Что значит твое затруднение? Ты обещала мне украсить твоим соучастием мой праздник на заливе: я же лучше тебя знаю вкус моих гостей и хочу сам выбрать подходящие песни из твоей артистической сокровищницы. Неужели это кажется тебе так странно?
— Нет. Но я думала…
— Не думай ты ничего, моя сладкая голубка, а только чувствуй и пой! Итак, завтра, в третьем часу после восхода солнца! Слева четвертая дверь в перистиле. Но входи не через атриум, а через сад! Тебя не должны заметить, иначе весь сюрприз будет испорчен.
Она все еще колебалась. Тигеллин отечески похлопал ее по плечу.
— Ты олицетворение робости, прекрасная родосска! Положим, что Артемидор имеет на тебя право: так разве я требую от тебя что-нибудь худое? И неужели он сердится, если ты твоими рифмами украшаешь буйные пиршества?
— Это мое ремесло…
— И то, чего я от тебя требую, также твое ремесло. Без подготовки нельзя выступать перед слушателями. Ну, обещай же мне именем Аполлона, вождя муз, что ты не заставишь дожидаться самого ревностного из твоих почитателей!
Он протянул ей правую руку.
— Хорошо, я приду, — робко согласилась она. — Но ты, с твоей стороны, также честно исполнишь твое обещание?
— Все, все! — отвечал просиявший радостью агригентец.
— Твой искусный в художествах раб Пирр будет присутствовать при выборе песен?
— Конечно. Его суждение так драгоценно для меня!
— Наверное!
— Наверное! А теперь, взгляни мне в глаза хоть один раз! Неужели же я уж так страшен? Или я дикий зверь? Улыбнись же, очаровательная гречанка! Или ты все еще думаешь об Артемидоре?
— К сожалению, я думаю о нем слишком мало! — вырвалось у нее со вздохом.
В следующее мгновение она раскаялась в своих словах; но было уже поздно. Тигеллин понял, что робкая лань не ускользнет от него. Улыбка горделивого самодовольства мелькнула на его губах. Одна эта победа в его глазах стоила двадцати побед в кругу сенаторов и всадников.
Хлорис удалилась. Пока она поспешно выходила через боковую дверь, Тигеллин вернулся к своей пламенной обожательнице Септимии и любезно подал ей руку.
Она встала и всей тяжестью навалилась на него.
— Я хмельна! Божественный Тигеллин, я хмельна! — беспрерывно хохоча, повторяла она. — Нет, вот так потеха! Все кружится около меня… и ты также, Софоний… ты также! Да держи же меня хорошенько! Так! Так! А теперь отведи меня туда, за пинии и поцелуй меня крепко… знаешь как… ах глупый, добрый Камилл! Ведь этот осел и целовать-то не умеет!
Тигеллин не был жестокосерд. Он храбро потащил в сад свою охмелевшую, спотыкавшуюся на каждом шагу собеседницу и кроме потребованного ею поцелуя дал ей еще несколько впридачу.
Большинство гостей парами гуляли по душистому саду или сидели на скамьях на вершине холма, где воздух казался свежее и чище, нежели за столом под вязами.
Один Сенека, как бы погруженный в размышление, стоял еще перед громадной кружкой и, отклонив услуги рабов, сам наполнял свой кубок.
— Безумный свет! — говорил он себе. — Он ничтожен, а все-таки может во всякую минуту заставить нас позабыть о своем ничтожестве! Пожалуй, Бахус все-таки самая лучшая из философий. Освободитель от забот, я приношу жертву тебе, ибо вот, я держу твое воплощение в моих руках, и мне не нужно предварительно воссоздавать тебя по законам логики.
Он вылил половину содержимого в кубке на землю. Остальную половину он выпил с подозрительной неуверенностью в движениях.
— Эвое! — воскликнул он, размахивая пустым кубком. — Эвое!
Затем, с большой величавостью направившись в дом, он бросился на бронзовую скамью, стоявшую в слабо освещенной колоннаде и, прежде чем замолкло эхо от его грузного падения, он уже заснул глубоким сном опьяневшего человека.