4
Голуби Танит жалобно стенали. Кар-Хадашт был городом Матери. Ваал-Хаммон, и Мелькарт, и Эшмун, и Сакон, и Аршуф, и Сид, и Ариш, и Шадрафа, и Мискар, и боги в образе камней и столбов, боги в образе вод и неба — все они могли притязать на свое божественное положение; Ваал-Хаммон был могущественным, Мелькарт — спасителем; однако Танит пнэ Баал была матерью и царицей города. Имя ее произносилось первым при посвящениях и клятвах. Ее знак уберегал людей от страха; начертанный повсюду — на стелах, столбах и косяках дверей, он отвращал несчастье. Ее благословляющая длань, простертая над всем городом, ниспосылала на него покой.
В ее храме цветы обвивали колонны жаром благоухания, мерцало священное покрывало и сверкали драгоценные украшения, похищенные у драконов. Фимиам поднимался трепетным золотым облаком.
В святилище, куда могли входить только жрицы, совершалось торжественное облачение богини; ее губы подкрашивались красной краской, ее чресла омывались розовой водой, волосы расчесывались гребнем из слоновой кости. Нескончаемый хвалебный гимн, сливаясь со звуками труб и барабанов, создавал стройную гармонию в саду милостивицы.
Песнопения об обетованном-изобилии словно благословляли политическую борьбу. Простой народ проникся глубокой верой в то, что боги на их стороне, и прежде всего Танит пнэ Баал, излучающая свое тепло на бородатого Ваала с прической цилиндрической формы, сидящего на охраняемом сфинксами троне, — Блюстителя Клятвы, поднявшего правую руку в знак вечного ответа и держащего хлебный колос жизни в левой руке. Каждая статуя Танит пнэ Баал светилась лучезарной улыбкой. Ленты тянулись через улицу. Булочники усердно пекли традиционные ритуальные пироги. Каждая женщина в Кар-Хадаште съедала по гранату.
Барак пребывал в состоянии тоскливой неудовлетворенности. Отец отказывался посвящать его в тайные интриги Сотни против Ганнибала и не открывал ему секретов своих коммерческих замыслов и дел. У них в доме гостили два купца — один из Гадира, другой из Милета, старые друзья дома Озмилка, сына Барака, сына Баалшилака (Барак, согласно обычаю, был назван по деду). Гость-друг имел право ожидать гостеприимства, когда посещал город, в котором жил друг его семьи; по его протекции и под его защитой он мог участвовать в торговой жизни города и в свою очередь должен был оказывать такие же услуги ему или его представителю в своем родном городе. Таким образом создавались возможности оживленной торговли между городами, не имевшими юридических договоров, которые обеспечивали бы безопасность сношений и регулировали бы разногласия в соответствии с нормами международного права.
Присутствие купцов из Гадира и Милета с их сопровождающими и багажом сделало дом отца еще более постылым. Бараку даже не позволяли участвовать в доверительных беседах между Озмилком и гостями. Его снова стала терзать мысль о Дельфион. В сущности, его отношения с нею по-прежнему были неопределенными. О ночи, проведенной в ее комнате, он неизменно вспоминал как о каком-то кошмаре. Когда он в ту ночь обнял Дельфион, ему не оставалось ничего другого, как настоять на своем — удержать ее и овладеть ею. Это была дикая борьба во мраке, ее молчание страшило его. А когда он добился своего, его единственным спасением было не ослаблять объятий, продолжать обладать ею, и он не отпускал ее, он был одержим страхом оказаться слабым и попасть в полную ее власть. Она не произнесла ни единого слова, она ожесточенно боролась, потом сдалась и лежала покоренная и затихшая. Его злобный триумф угас от сознания, что стоит ему ослабить объятия, как он окажется безоружным перед клокочущей в ней местью. Наконец он уснул, не выпуская ее далее в тяжелом сне оцепенения.
Он проснулся на заре, почувствовав, как она вырывается из его рук.
— Ты?! — только и произнесла она, и глаза у нее были страшные. Она молча свела его вниз и распахнула дверь. Барак сделал робкую попытку узнать, что у нее на уме.
— Будем друзьями, — сказал он, запинаясь и ненавидя ее в эту минуту.
Она не ответила. Барак вышел на сырую, призрачную улицу, слыша позади себя скрежет задвигаемых засовов.
Выпив в кабачке вина, он рассмеялся и почувствовал себя отлично. Но это продолжалось недолго. У него возникло ощущение, будто мир рушится изнутри; чудилось: прислонись он к одному из шестиэтажных домов — дом обвалится. И прохожие представлялись ему пустотелыми, с холодными лягушечьими душами; они делают вид, что говорят, а на самом деле только квакают. Он хотел спросить их, что они о нем думают, но все они как будто над чем-то смеялись втайне от него. Казалось, ткни в них пальцем — и палец пройдет насквозь. И все же он им отчаянно завидовал.
Звуки песнопений, обращенных к Танит, стали отчетливы, как биение его собственного сердца. Музыка легкой дымкой нависла над городом — розовый мираж желания. Ему хотелось останавливать всех встречных и говорить им: «Это все не настоящее…»
Азрубал, земледелец, остановился на ночлег в доме своего друга Эсмуншилена, корабельщика. Эсмуншилен был в прекрасном расположении духа, он выдал замуж всех своих дочерей.
— Преобразование государственной финансовой системы снимет огромное бремя с нашей торговли, — продолжал он начатую беседу. — Мы станем в десять раз богаче прежнего.
— Тогда мы снова начнем гнить, — возразил Азрубал.
— Ты хочешь, чтобы все стали земледельцами, — расхохотался Эсмуншилен.
Он был убежден, что теперь наступила пора вечного благоденствия. Правящие семьи почти побеждены, и ничто уже не помешает Кар-Хадашту исполнить все, что было задумано. Но Азрубал с сомнением покачал головой. Относительно деревни у него не было сомнений, но городские пути-дороги так извилисты и запутанны, и никто не может быть уверен, что здесь обойдется без мошенничества и грязных трюков.
— Мой старший сын убил льва на охоте в горах в прошлом месяце, — сказал он. — Его шкура будет свадебным подарком твоей старшей дочери. Еще они поймали двух львят и отдали в ближайший городок, чтобы их распяли на воротах во устрашение других львов.
Настроение Эсмуншилена испортилось. Воспоминание о сыне, убитом при Заме, леденящим холодом сковало душу. Он нащупал висевший на шее малахитовый амулет со знаком Танит. Сердце его щемила печаль о дочерях. Поблизости кто-то наигрывал любовную песню на лютне.
Барак отказался от приглашения принять участие в увеселительной прогулке на барке по озеру и теперь жалел об этом. Он представил себе барку под ярким навесом, украшенную флагами, скользящую между камышами и цветущими водяными ранениями; бульканье вина в бутыли смешивается с плеском воды, бьющей о переброшенные через борта красные полотнища; звуки песни доносятся с резного носа судна; занавешенная клетка с шестью девушками в масках пантер не будет отперта, пока барка не станет на якорь для полуденной трапезы.
Упустив возможность развлечься, Барак пошел в храм на покаянное богослужение. Здесь его сразу одурманили голоса певчих, которые пели, держа друг друга за руки, движения жриц с повязанными поверх бровей широкими фиолетовыми лентами, отрывистые, вихрящиеся клики «Йу-йу!»; смешанный запах цветов, фимиама и разгоряченных женских тел. Да, мы грешили, и все же наступит лето; богиня подымет край своих одежд, даруя доброту, и месяц выплывет из ее хрустальной тиары. Мы грешили, но богиня прольет пот своего плодородия на наши поля; она погрузит руку в чрево наших жен, и они преисполнятся радости. Она оставила следы своих ног в бороздах, и ветерок от ее облачения вздымает воды. Но мы грешили: мы бежали единения и сострадания, мы предавались всем семидесяти семи известным грехам и греху, не имеющему названия; мы подняли руку на родного брата; мы обвешивали; мы мочились там, где ударила молния. Для нас нет надежды, мы уповаем лишь на милосердие Танит пнэ Баал, ибо она выше нашего понимания. Звезды — это блестки на ее развевающейся одежде, месяц возвращается в тайник ее тела. Сжалься над нами, о Танит!
Мерцающий отсвет воскурений влажно блистал на покрытых глазурью изразцах. Жрецы поднимали жезлы, увенчанные кругом и серпом луны; фиолетовые столы свешивались у них с левого плеча. В полумраке неясно вырисовывались добрые, веселые чудища-хранители. Колонны уходили ввысь; бог стоял на верхушке каждой из них и озарялся слабым блеском, будто от зарницы, брызнувшей в странную голубизну неба. Барабаны звучали, как голоса из преисподней, где сидят закованные в цепи драконы. Поднялась священная рука. Под дребезжащие звуки кимвалов голоса кричали: «Йу-йу!», и жрица все быстрей и быстрей кружилась по кругу в вихре своей наготы; медленно заструились назад занавеси.
Толпа застонала в муках раскаяния, унижения исповеди. Мы грешили. Из этого отчаяния родится новая надежда, решимость, временное очищение. Меж струй фимиама над порфировой лампадой возник милостивый лик. Жрица с обнаженными пурпуровыми сосками на закрытой груди исчезла за скользящим покрывалом. Песнь взметнулась вверх на невыносимо долго звучащей ноте.
Бараку казалось, что груди богини струят молоко на весь мир. На мгновение он вообразил себя быком, скачущим по пажитям неба; вдруг пение оборвалось и снова раздался крик из преисподней. Она никогда не простит меня, — подумал он. — Мне следовало бы унизиться до слез, предложить ей деньги; слезами и золотом можно добиться любой женщины.
Он стал выбираться из толпы. Женщину легко было бы достать в такой день: даже самые порядочные сочли бы похвальным для себя отдаться незнакомцу при условии соблюдения тайны, а уж о менее порядочных и говорить нечего. Правда, отцы семейств из имущих классов, не желая рисковать, запирали своих незамужних дочерей на ключ. Говорили, что когда-то женщины обязаны были в этот день отдаваться любому мужчине, который касался их кончиком пальца между грудями; так устранялись все узы и все препятствия и люди обретали потерянный рай полного единения; в этот день боги и богини были воплощены в разгуле плоти, и в этом не было греха, но один лишь отец небесный изобильно оплодотворял вспаханную землю. Однако уже давным-давно Танит ослабила потребность плоти покоряться и позволила женщинам вместо этого жертвовать всего только клочок волос. И все же чувство освобождения от обычных уз продолжало жить в сердцах людей. По крайней мере супружеские пары из низших классов считали, что обеспечили себе счастье на весь год, если в этот день обнимались на виду всех под кустом в саду, за надгробьем на кладбище или (после того, как солдаты ушли) в каком-нибудь уголке у зубчатой городской стены.
Но как раз потому, что было слишком много женщин, готовых по малейшему знаку со смехом бежать за мужчиной в ближайший закоулок, Барак не мог сделать выбора. И тут он увидел Герсаккона. Он был, как всегда, без слуги, хотя, если верить молве, стал много богаче прежнего. Барак перешел улицу, ступая по хрустящей миндальной скорлупе. Что-то влекло его к этому человеку; к тому же он кое-что надумал.
Герсаккон, склонив голову набок и сжав губы, равнодушно посмотрел на него.
— Хочу поговорить с тобою, дружище, — сказал Барак. У него было такое чувство, будто он и Герсаккон поссорились, и все же он не мог вспомнить ни одной настоящей размолвки.
— Как ты решил относительно Ганнибала?
Барак смутился. Ганнибал? Он уже давно не думал о Ганнибале. Тут он вспомнил, что когда он в последний раз виделся с Герсакконом, то был крайне взволнован запустением, царящим в военных доках, и отказом отца обращаться с ним как с равным. Он хотел ответить, что Ганнибал его вовсе не занимает, но решил вместо этого сказать что-нибудь приятное Герсаккону.
— Да, да… Но все так сложно у меня дома. Я разрываюсь между противоположными чувствами, однако, думаю, скоро найду выход. Хотя мы с тобою очень давно не беседовали, излишне напоминать тебе, что в моих глазах ты как голос моей совести. Я непрестанно спрашиваю себя: «А одобрил бы это Герсаккон?» Но не об общественных делах хочу я сейчас говорить с тобой. Сегодня неподходящий день для политики. — Он кивнул на двух девушек, улыбавшихся им из-за угла. — Наверно, вылезли из окна дома, они непохожи на потаскушек, правда?
— Похожи, — ответил Герсаккон, бросив на девушек мимолетный холодный взгляд.
— О нет, — настаивал Барак, почему-то обидевшись. — Ты слушал пение гимнов в храме? Сегодня они впервые взволновали меня. Как будто я никогда не получу прощения.
Герсаккон посмотрел на него с интересом.
— Пройдемся к морю, — сказал он. — Мимо Эмпория и мола. Мне хочется подышать морским воздухом.
— В городе было бы совершенно немыслимо жить, если бы не полуденные бризы с моря, — болтал Барак, шагая в ногу с Герсакконом. Он чувствовал себя бездумным, почти женственным, будто частично был поглощен богиней. Они прошли по узкой улице, где от обычной дневной суеты остались лишь гранатовая кожура и ослиный помет, красный каблук от женской туфли, торчащий из грязи, рассыпанный ячмень… Внезапно перед ними открылось море, сверкающее и рокочущее, словно жизнь после приступа парализующего страха. Парни в коротких туниках удили рыбу с утесов, мальчишки выкапывали им наживку. В тени скал, в кустах скрывались влюбленные пары, девичий смех и птичий гомон, доносившийся из расщелин, смягчались успокаивающим шумом моря. Семьи бедняков в своих лучших нарядах прогуливались по прибрежной тропе, окликая отставших ребятишек. Юноша и девушка под сосной пили из кувшина с широким горлышком и пели: «Малютка, твое тело нежнее плеча барашка…»
— Сюда, — сказал Герсаккон и направился к скале, которая не привлекла к себе внимания рыболовов и была слишком открыта даже для самых бесстыдных любовников. У ее подножия неугомонная кружевная пена вилась, и разрывалась, и снова вилась; даль застилалась голубовато-розоватым туманом, который солнце испаряло из застывшей тучной земли.
Барак никак не мог начать разговор.
— Мне нужна твоя помощь… — Он осекся.
— Я всегда готов помочь в добром деле, — ответил Герсаккон с иронией и, помолчав, прибавил: — Поэтому ко мне редко обращаются за помощью. — Он поднял ракушку и швырнул ее в пенистый прибой. — Мы так мало знаем о земле, правда?
— Я думаю, мы знаем довольно много, — ответил Барак неприязненно. — Разумеется, неузнанного еще больше. Некоторые красители в красильном производстве никуда не годятся…
Воцарилось долгое молчание, затем Барак снова заговорил с отчаянием в голосе:
— Я хочу твоей помощи… Речь идет о женщине…
— В таком случае ты не мог выбрать более неудачного советчика, — произнес Герсаккон, задрожав. — Я не могу тебе помочь. Его голос замер.
— Нет, нет, я говорю о Дельфион! — Вымолвив имя, Барак стал многословен. — Я хочу рассказать тебе все. Я уверен, ты сможешь мне помочь. Эти песнопения в храме убедили меня, что дальше так продолжать невозможно. Я утоплюсь! — закончил он с жаром — и он действительно верил, что может утопиться, если каждый, кому вздумается, будет его терзать.
— Что ты хочешь?
— Прошу тебя пойти и поговорить с нею обо мне. Скажи, что я по ней с ума схожу. Я не в силах жить без нее. Ты не можешь сказать больше, чем есть на самом деле.
— Но почему ты просишь меня пойти к ней? Почему не сходишь сам?
— Я вел себя по-идиотски… Мне стыдно. Я не могу показаться ей на глаза, пока не узнаю, что она меня простила. Мне некого просить, кроме тебя. Помнишь, мы были с тобою большими друзьями? Ты часто помогал мне. Кроме того, я видел, когда мы вместе обедали в ее доме, что она уважает тебя. О, каким я был дураком! Если бы я не напился пьян, ничего бы не случилось.
— С чего ты взял, что она уважает меня?
Барак вовсе и не думал этого; он сказал просто так, чтобы польстить Герсаккону.
— Я видел, как она смотрела на тебя. Но ты сказал, что между вами ничего не было. Ведь и теперь нет ничего, верно? — спросил он вдруг подозрительно.
— Не больше, чем между мной и морем, — ответил Герсаккон, снова бросив ракушку в кружевную вязь пены. — Но прежде, чем ответить тебе, я хочу знать, что за глупость ты совершил.
Снова наступило долгое молчание, и Герсаккон уже хотел заговорить, думая, что Барак задремал. Он повернулся и увидел его искаженное лицо.
— Было два случая… один хуже другого. Будь она проклята!
Он разразился яростными проклятиями, в то время как Герсаккон, отвернувшись, безмолвно взывал к морю и небу, прося опустить сверкающие покрывала стихий между ним и родом человеческим.
Барак начал рассказывать свою историю. Он бросал отрывистые фразы, делал долгие паузы и, почти задыхаясь, бил рукой по скале.
— Все! — воскликнул он наконец и в изнеможении упал на спину.
— И после этого ты хочешь, чтобы я пошел к ней?
— Да! — раздраженно сказал Барак. — Неужели ты не видишь, что я люблю ее?
Признание так расстроило его, что он теперь уже не знал, хочет ли он еще, чтобы Герсаккон пошел к Дельфион. Выраженное в словах, пережитое казалось гораздо более тяжелым, чем оно было в действительности. Впервые он почувствовал себя запятнанным и еще более удрученным и обиженным. Ладно, он все сказал; он не собирается снова просить Герсаккона. Решение остается за ним. Вдруг у Барака стало легче на душе. Он сел и начал глядеть, как рыболов на соседней скале вытаскивает из воды бьющуюся рыбу.
— Сегодня великолепный день для рыбной ловли, — заметил он. Ему теперь все было безразлично, будь что будет. Он сбросил свое бремя на плечи Герсаккона.
Герсаккон вздрогнул и рукой закрыл глаза; может быть, его глазам стало больно от ослепительного солнца.
— Хорошо, — сказал он. — Я поговорю с ней.
Барак сжал ему руку.
— Я знал, что на тебя можно положиться.
В его голосе звучала искренняя благодарность. Герсаккон с отвращением почувствовал прикосновение его руки, но не отнял свою. — Опустись, сверкающая завеса неба и моря, между моим телом и ненавистным прикосновением; очисти меня. Накажи меня беспредельным одиночеством.
Голуби Танит стенали. Во мраке храма, в лучах зеленого света ритуальные движения оплодотворения, казалось, сливались с воплями покаянной исповеди.