ЗАГОВОР
Шелест слов доносился до Селезнева: «…днем… Генеральный совет… взрыв, люди… восстание… воззвание… свобода». Он старался не вслушиваться. Это была не его тайна. Милета доверяла ему безгранично, советовалась с ним, рассказывала о борьбе за места во вновь созданном Сенате и в делегации, посылаемой в Петербург и Константинополь. Нобили не хотели делить места с второклассными. Народ требовал опрокинуть дворянство. На острове кипели страсти. Все было наполнено духом изменений. Но Селезнев как-то отстранился от всего, твердо решил возвратиться на Родину. Он не знал, как его встретят там, что грозит ему. Единственно, что хотелось ему сейчас, – ступить на родную землю, погладить белую кору березки, услышать пенье птиц и слово встречного поселянина. А потом упасть в траву и долго слушать, что скажет ему родная земля.
Здесь, на островах, он познакомился с капитан-лейтенантом Тизенгаузеном, который пригласил его помочь составить кое-какие бумаги и помочь в переводах. Пришлось вспомнить давнее.
Сейчас же Селезнев не хотел уже чужих тайн. Он едет на родину. Его идеалы не изменились, но он не понимал, кто прав в этой группе второклассных. Они обвиняли нобилей и обвиняли друг друга в диктаторских замашках. Честнее и порядочнее других ему казались Мартинигос и его верный друг Циндон.
Вот и сегодня, как и в предыдущие дни, они собрались здесь, у Милеты. Ее не было. Она уехала договариваться о ремонте дома. А Селезнев дремал в небольшом закутке, отведенном ему Рицосом. «Генеральный совет… взрыв… восстание…» – слова сверлили мозг, не давали уже больше заснуть По напряжению, возникшему в комнате, по тяжелым паузам, какому-то таинственному чувству Селезнев понял: завтра должно что-то произойти. Он закрыл глаза, стараясь отвлечься, не слушать, не чувствовать их присутствия, а мозг кололи слова: «Генеральный совет… взрыв… восстание».
– Дочь моя! Ты вернулась! Я знал, я надеялся, я хотел, чтобы так было. Я молился! Я послал за тобой шхуну. Я знал, что наваждение пройдет. – Высокий седой граф Граденигос Сикурос ди Нартокис говорил дребезжащим голосом, потом зарыдал. Это не приличествовало его званию и воспитанию. Но граф не мог ничего с собой поделать.
Милета успокаивала его, а сама прикусывала губу, чтобы не расплакаться.
– Я знаю, – сказал он, вытирая слезы, – что с тобой приехал русский. Русские наши спасители и единоверцы, но, – граф вздохнул и посуровел лицом, – и среди них бывают всякие… Кто он? Какого звания? Рода?
– Успокойся, отец, успокойся. Он хороший человек и, наверное, скоро уедет домой.
– Я не знаю такого сословия: хорошие люди. – Он выпрямился, голос его окреп. – Есть аристократы, но есть и ильсекондоордино. И я не хотел бы знать никого из них. Мне сказали, что ты встречалась с Мартинигосом. С этим незаконнорожденным патрицианским выкидышем.
– Отец, перестань! Перестань, прошу тебя!
– Нет, дочь моя! Он смутьян. Он думает, что, если он имеет много денег, он может убрать от власти всех нобилей. Нет, мы ему не позволим это. Я завтра выступлю на Генеральном совете и потребую лишить его дворянства, которое он незаконно хочет получить.
– Отец, я прошу тебя! Я прошу тебя всем святым на свете, не ходи завтра на Генеральный совет. Не выступай там. Делай что хочешь, но не ходи завтра на Генеральный совет.
– Даже если меня попросит сам господь бог, я выступлю на Совете и буду защищать этот мир от якобинцев и богохульников
Милете стало плохо. После египетской жары и зноя ее часто стал охватывать озноб и жар. Она теряла сознание и становилась слабой и беспомощной.
Давно уже не было такого славного базара на острове. Да, пожалуй, с тех пор, как рухнула Венеция и как здесь высадились французы. Ныне же вся небольшая, мощенная морской галькой площадь была заполнена до краев. Пришли почти все жители острова. Приехали с Корфу, Святой Мавры, Кефалонии. Перебрались на лодках и кораблях с побережья. Даже из Рагузы и Триеста было две шхуны. Высились красной толстощекой горой помидоры, фиолетовые бочки баклажан обещали непревзойденную по вкусу икру, лоснились в банках темные маслины, из деревянных бочонков переливалось золотистое оливковое масло. Овечья брынза так и укладывалась на лепешку подходившим к рядам горожанам и морякам. У больших бочек вина дяди Фоти толпились русские моряки. Фоти Куркчис бывал в Одессе, а в Николаеве имел даже свою лавку, но вот уже три года, как возвратился на остров, получив свою долю в наследстве отца.
Капитан-лейтенант Николай Александрович Тизенгаузен, присланный Ушаковым «правление учредить и открыть присутственные места» на Закинфе, был доволен. Сегодня в полдень открывался Генеральный совет, а с утра закипел этот большой базар, что означало: на острове устанавливаются согласие и покой. Он прошелся вдоль рядов, потрогал помидоры – спелые, постоял у прилавка с керамической посудой, где рядом с кувшинами и тарелками привлекло его внимание кораллово-красное блюдо с букетом цветов и парусными кораблями. Сопровождающий его граф Макрис пояснил, что то изделие старой школы, секреты которой мастера не выдают. Зазывали в матерчатый ряд, где висели циновки, подстилки из тряпочек, ковры всякие.
– Господин капитан, взгляните на сие чудо! – Макрис подтащил к небольшому коврику, на котором от центра летели птицы, тут же паслись овцы, вытягивали шеи петухи, бежали собаки. И все это переплеталось листьями и цветами, заполнялось кораблями и морскими волнами.
– На наших коврах нет свободного места. Мы, греки, привыкли жить в тесном мире
Да, Тизенгаузен чувствовал, как даже на небольшом, по российским представлениям, островке переплеталось много судеб и событий, и каждое движение неосторожно что-то колебало. В России соперники могли бы махнуть рукой и подались бы в разные стороны. Хочешь к Белому морю, хочешь к Черному, а то и на Тихий океан. А тут далеко не разъедешься – кругом один Венецианский залив.
Почувствовал же это Федор Федорович, написал письмо депутации Закинфа о необходимости примирения того же графа Макриса и графа Саломана. Ибо куда же им деваться друг от друга? Все рядом.
Поблагодарил сопровождавшего Макриса и отправился в резиденцию – так громко назывался небольшой домик бежавшего к французам художника.
К дяде Фоти подошли в обнимку побывавший в русском плену турецкий солдат и русский матрос, испробовавший девятихвостку на турецких галерах. Моряк бросил монету и поднял два пальца вверх. Турок оглянулся, нет ли собратьев, и махнул рукой:
– Давай, давай! По один! Еще! Еще!
Фоти налил по глиняной кружке и протянул вначале моряку, а потом солдату. Турок припал к кружке и выпил одним махом, стал обниматься и по-дурному хохотать, резво размахивая руками.
– Аферим? Аферим? По-вашему прекрасно! Вино – аферим! Закон пить хороший! Но другой закон дурной! Закон у вас одну жену иметь – плохо! Она старая, и ты старый! Другая молодая, и ты молодой! Аферим!
– Любить-то одну можно.
– Зачем одну? Всех любить, кого можешь.
– Ну его, нехристя, не втолкуешь. На, выпей еще, я угощаю, – и Фоти протянул еще по кружке.
Рядом заиграла музыка. Старый цыган затянул какую-то печальную мелодию на скрипке. На стоящую бочку, испросив взглядом разрешения у Фоти, вскочила гибкая и стройная цыганка. Она ударила в бубен и замерла. Вся площадь обернулась, ожидая танца. Цыганка встрепенулась, ее длинные волосы вылетели из-за спины и заструились по плечам, груди, обнаженному животу. Бубен взлетел над ее головой и застучал, запрыгал в руках, радуясь ритму и скорости. Мужчины потянулись к бочке.
– Кузум! Кузум! Барашек мой! – закричал турок и полез развязывать пояс. Греки стали бить в ладоши, кто-то закричал: «Зито!», как в атаке. Фоти не успевал наливать кружки.
И все-таки сегодня покупали мало, казалось, все чего-то ждали. А чего? Все знали, что нынче будет первое заседание Генерального совета. Но даст ли это что-нибудь простым людям? Да и второклассных-то там не очень жаловали. Но они хоть пробились туда, некоторые получили дворянские звания. А они-то: кузнецы и сапожники, пахари и рыбаки, что они-то получат от этого Генерального совета? Ночью стучали в хижины, шепотом передавали тревожные слова: площадь, популяр, восстание! Многих это пугало, они крепко закрывали окна, гасили свет, прислушивались с опаской к уличному шуму. Другие не обращали внимания на причитания жен, засовывали за пояс кривой нож и шли на площадь. Третьи покачивали головами, крестились и шли вроде бы в церковь, которая была центром этой же площади.
Знающие слышали, что площадь не шумела обычным базарным шумом, не препиралась беззаботно в торговых сделках, не судачила об удачных покупках. Она была наполнена сдержанным гулом предштормового моря, которое вот-вот сдернет с себя покрывало спокойствия и обнажит грозно двигающиеся волны.
Часы на городской башне пробили полдень.
– Отдохни, дочка, – бережно ссадил с бочки цыганку мощный Циндон. Он еще ничего не сказал, а площадь замерла, все повернулись к нему.
– Закинфяне! Братья во Христе! Не пора ли нам распоряжаться своей судьбой? Хватит повелевать нами. Бог сам считает, что все люди равны. Поделим же власть поровну, возьмем принадлежащее нам добро.
Площадь как бы сужалась, стягивалась поближе к Циндону.
– Сейчас произойдет взрыв, и весь Генеральный совет полетит к чертовой матери. К оружию, братья! Сейчас будет взрыв.
Площадь с правой стороны, где находилось здание городской управы, оголилась. Люди отхлынули оттуда. Прошла минута, вторая. Из-за здания показался отряд городской охраны. Кто-то крикнул Циндону: «Где же твой взрыв?» Он немного потерял в своей уверенности, но снова обратился к площади:
– Закинфяне! Взрыв все равно будет! Вперед на ратушу! Уничтожим этих грабителей!
Из-за угла показался отряд русских и турецких моряков. Они развернулись и стали у дверей и входа. Городские охранники, расчищая дорогу прикладами ружей, отодвигая людей штыками, шли к Циндону.
– Закинфяне! К восстанию! Спасайте свою жизнь! Перестаньте бояться! Вы не рабы!
Охранники стянули его с бочек. Толпа молчала.
Тизенгаузен нервно постукивал пальцем. Он чувствовал, что то, о чем говорит ему этот красивый грек, очень важно. Чувствовал, но не все понимал. Грек путал русские слова с греческими, итальянскими. «Генеральный совет, взрыв, восстание» – эти слова повторялись в его речи.
– Позови русского переводчика Селезнева, он тут недалече живет, – наконец не выдержал он и крикнул дежурному.
…Капитан-лейтенант человек бывалый. Участвовал в морских сражениях со шведами на Балтийском море, плавал на Черном. Федор Федорович полюбил этого честного и инициативного офицера, поручал самые сложные дела. То направлял его в Константинополь к Томаре, то посылал на острова, чтобы утихомирить страсти. Вот и здесь, на Закинфе, он не раз уже успокаивал нобилей и второклассных. Он слегка ограничил этих венецианских аристократов, установил дружеские отношения с второклассными.
И с этим Мартинигосом подружился. «Сделай так, чтобы мятежей более не было. С обывателями старайся быть ласковее и не входи в дела, которые до нас касаться не будут», – говорил ему перед поездкой на острова Ушаков. «А тут, кажется, все дела нас касаются», – подумал капитан-лейтенант.
Дверь распахнулась. Вошел Селезнев. Грек замолчал.
– Ну что ты замолчал? Скажи по-французски, он переведет.
Селезнев тоже в нерешительности остановился. Не сел, хотя капитан-лейтенант указал ему на стул. Мартинигос встал, взялся за лоб, потом опустился на стул и, махнув рукой, сказал:
– Передайте господину Тизенгаузену, что сегодня в полдень в помещении ратуши произойдет взрыв и начнется восстание против нобилей.
Селезнев не перевел и коротко спросил Мартинигоса:
– Зачем вы это делаете?
Тот, не отрывая ладоней ото лба, тихо прошептал:
– Там же отец ее. Он погибнет.
Тизенгаузен нахмурился. Почувствовал опасность:
– О чем говорите? Переводите скорее.
Селезнев медленно, боясь неосторожных слов, сказал:
– Сегодня в ратуше будет взрыв. Начнется мятеж.
Капитан-лейтенант встал, достал часы и отрывисто спросил:
– Когда? Кто зачинщик?
Мартинигос понял и ответил сам по-русски:
– Двенадцать час. Все на площади.
Тизенгаузен отодвинул стул, вышел к дверям и крикнул дежурному офицеру:
– Всю команду срочно к ратуше. Передайте местным властям, пусть арестуют заговорщиков. В конце концов должен быть порядок на этих островах.
Затем он возвратился и положил руку на плечо Мартинигоса:
– Вы будете дворянином, сударь.
Селезнев обошел замершего Мартинигоса и толкнул дверь.