ЧУМА
Черные хлопья сажи и ленты дыма протянулись над городом. Тоскливый колокольный звон провожал души усопших солдат, рекрутов, первых жителей Николаева.
…Усталый заросший солдат подталкивал штыком в спину согнувшегося каторжанина. Тот упирался, не хотел заходить в землянку. Казалось, и мешковина на колоднике топорщилась, не желая опускаться туда, где пухли и синели покойники. А мертвецы были уже везде. Одни падали прямо на улице, другие успевали доползти до койки. Третьи шли к лекарю. По городу ползли слухи, что болезнь распустили или немцы, или турки, или евреи. Но им особенно не верили. Немцы и евреи сами болели, а пленные турки, принявшие и не принявшие христианство, почти все вымерли. Доктор Браун просил всех больных не бояться болезни, не злиться и больше пить теплой воды с петрушкой. А что это такое и где ее взять, петрушку-то эту? Смерть простерла свою руку над городом. Ни дикие атаки приземистых конников, ни яростный абордаж разбойных корсаров, ни прицельный огонь вражеских бомбардиров не уносили столько жертв, как эта злобная и неотвязчивая чума.
…Никола Парамонов лежал на соломе. Серая тряпка отделяла его половину, от семьи Семиных. Он не знал, есть ли кто там живой, – сил позвать не было.
Пахло кизяковым дымом, перегоревшими тряпками, кислыми щами, которых уже третью, а может и больше, неделю никто не варил…
Тогда он пришел с верфи и сразу почувствовал: нелады. Антонина не подымалась, слабо махнула рукой: «Хворь». Он тормошил ее, вливал в рот воду, брызгал, а она виновато улыбалась и шептала:
– Прости, Коленька! Ухожу! Ванятку и Мишеньку не забывай. Может, выживут.
Парнишки ревели, не давали подумать, что же делать. А делать уже ничего было и не надо. Антонина последний раз тихо улыбнулась, сказала: «Не поминай лихом» – и закрыла глаза. Никола завернул Антонину в рогожку и, тяжело ступая, повез на двухколесной тележке на кладбище. На кладбище было полно людей. В церкви службы почти не служились, иногда только шло отпевание богатых горожан. И святой отец, говорят, не уходил из-под открытого неба – непрестанно покойников отпевал перед храмом. Вот и тогда он тихо попросил положить всех усопших в ряд. Большинство было в рогожах. Недаром в городе говорили: «Сыграл в рогожу». Некоторые в полотняных мешках и только двое, чуть поосторонь, небольшой военный чин и купеческая жена, в гробах.
Старухи в черных платках перешептывались:
– За грехи! За грехи!
Высокий седой старик резко выкрикивал!
– Обычаи забыли! Девок распустили! Лекарей завели!
Поп посмотрел на них строго, поднял руку и затянул поминальную…
С кладбища Никола пришел в каком-то полусне, бил жар. Дверь в землянке же поддавалась, и он, толкнув ее, упал вниз, не приходя в себя. Сколько времени лежал он так? Где сыны? Хотел позвать, но из горла вырвался хрип. В землянке было тихо. Кто-то потопал у двери, слегка приоткрыл, сплюнул и пробормотал в темноту:
– Нету никого.
Никола еще раз попытался что-то сказать, и опять только какое-то бульканье вырвалось изнутри. Дверь закрылась… Однако через минуту снова распахнулась, и ободранный лохматый каторжник, из-за спины которого торчал штык, сделал два шага в глубь землянки. Он негромко сопел, схватил за веревку, разделявшую две половины, и рванул ее с силой. Тряпица упала, слабый лучик света из оконца под крышей скользнул по Николаю. Каторжник увидел его и, сняв с плеча крюк на деревянной палке, ткнул возле плеча. На этот раз Никола застонал. Каторжник без удивления сказал:
– Живой, гляди-ка.
И, схватив за ноги, потащил по лестнице. Голова Николы билась о ступеньки, и солнце, которое появилось, вспыхнуло и исчезло в его глазах.
– К Самойловичу, к лекарю надо, – скомандовал солдат. – Подождем, когда подвода подъедет. А то я думал, тут уж никого нету. На той неделе двух малых ребят и деда увезли…
Николу, особо не беспокоясь о его шишках, бросили на телегу. Со всех концов города: с военной и рабочей слободки, из Богоявленского и Водопоя, со Спасского ехали телеги, возки, дрожки.
Все они двигались сначала в одном направлении, потом несколько повозок с больными, еще живыми, но потерявшими сознание, несмотря на запрет лекаря, поворачивали к госпиталю, а те, кто ехал в свой последний путь, притормаживали, замедляли ход, выстраиваясь в длинную вереницу у узеньких кладбищенских ворот…
У госпиталя группа солдат и их женок бережно снимала больных, не стыдясь сраму, обдирала одежды, окатывала их холодной водой и клала на длинные серые полотна, накрывая сверху такими же.
Доктор и его помощники ходили вдоль рядов, смотрели хворых, вливали в рот какие-то горькие лекарства, отчего многих трясло и выворачивало. Другие обмазывали больных уксусом, прикладывали припарки. Сказывали, что главный доктор Самойлович не спит неделями. Днем и ночью горели у госпиталя костры, топилась сера, гасилась известь, кипели котлы, варилось белье, сжигалась одежда умерших, разводился уксус, обливали холодной водой. Отсюда уходили команды на уничтожение мышей и крыс, сжигание соломы, обходили землянки и дома, у которых ставили часовых, чтобы больные не общались.
Самойлович сказывал, что надо делать прививки против болезней. Но опыты ставить было некогда, надо было спасать, спасать, спасать.
…К вечеру поток больных несколько уменьшился, но не прекращался колокольный звон, провожая в дальний путь души усопших и напоминая живущим об опасности и испытаниях, которые их ждут. К утру и он стих. И тогда из оврагов Ингула белой лентой бинтов бесшумно потянулся туман, заглушив стоны и хрипы, затянув и перевязав светлыми повязками несчастный и больной город.