1941 г. Львов
Постепенно Анета оттаяла душой и почти совсем успокоилась. Она умела шить, и ее взяли на швейную фабрику. Работа была тяжелой, монотонной – приходилось стачивать детали одежды. Она не всегда знала, что именно шьет – брюки ли, пальто, детали поступали к ней бесконечным потоком, и она все строчила, строчила, строчила… Под конец дня у нее болела спина и слезились от напряжения глаза. Как ни странно, эта монотонность пошла ей на пользу. Анета, сидя за работой, словно проваливалась в нирвану и оказывалась где-то в потустороннем мире. Тревога и черные мысли, мучившие, точившие ее изнутри, утекали из ее сознания, оставляя вместо себя пустоту. Сил оставалось лишь на то, чтобы добраться до дома, приготовить ужин и уснуть глубоким сном. После двух лет такой жизни в ее душе все перевернулось и встало на свои места, но уже в другом порядке. Тряпки, моды, променады – все, что с такой естественностью составляло ее жизнь, теперь казалось ей чем-то призрачным, недоступным, чужим и поэтому безразличным. Анету больше не волновало отсутствие новых туфель и платьев – есть во что одеться, и ладно. Главное, имеется свой угол, и сын здоров и накормлен. Появилось счастье, которое она раньше не ценила и даже не замечала, – это когда ты ложишься в постель, вытягиваешь уставшее за день тело и ощущаешь настоящее, безусловное удовольствие от жизни. Оно длится недолго, всего несколько минут, пока ты не уснешь, потому что потом сразу нужно открывать глаза и идти на работу. Но эти драгоценные минуты принадлежали только ей.
И вот однажды в эту худо-бедно отлаженную жизнь вновь ворвалась война. В полдень весь город замер, слушая из радиоточки голос Молотова:
«Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города – Житомир, Киев, Севастополь, Каунас…»
Житомир, Киев – это же так близко, совсем рядом! На вокзале творилось нечто немыслимое. Люди, обвешанные чемоданами и баулами, в панике толкались на перроне. Кассы не работали, билетов не было, поезда никуда не шли. Да и куда ехать? Война была повсюду.
Уже через неделю немцы вошли во Львов. Вошли по-хозяйски и обосновались надолго. Они выбрали лучшие дома, бесцеремонно выставив на улицу хозяев. Сразу же выпустили директиву, согласно которой населению следовало жить по закону германского государства. Покидать город – нельзя, за нарушение – казнь.
Особый ужас испытывали евреи, а их во Львове насчитывалось около трехсот тысяч. Вдохновленные идеями своего вождя, гитлеровцы намеревались истребить иудейский народ. Славяне в фашистской иерархии занимали более привилегированное положение, так как от славян не исходила непосредственная угроза арийской расе, и они должны были стать рабами. Евреям запрещалось ездить в трамваях, заходить в районы проживания немцев, дабы не осквернять улицы своим духом; покупать продукты они могли только в определенных магазинах. Жить по соседству с евреями было небезопасно. Анета была полукровкой, но ее красноречивая фамилия и характерная, хоть и красивая форма глаз вызывали у ее соседки беспокойство. Ядвига несколько раз пожалела, что вообще с ней связалась. Они с Яцеком из-за нее подвергались серьезной угрозе. Ядвига помышляла о том, как бы отселить подругу в другое место.
Июль, жара, а Яцек подхватил простуду. Под вечер у него поднялась температура. Было уже поздно, и Ядвига не решалась побеспокоить доктора Леховского. Они с Анетой лечили мальчика народными средствами, но они не помогали – жар не отступал. Отчаявшись, Ядвига отправилась к Леховским. Ей открыла Мария. Бронислав уже лег, так что ей пришлось подождать в гостиной, пока он соберется.
Анета услышала гортанные крики во дворе, затем топот на лестничном марше. Она замерла на месте, сердце ее заколотилось от дурного предчувствия. Открылась дверь этажом выше, в квартиру доктора вошли непрошеные гости. Уже через пять минут их вывели на улицу. Всех: Марию, Бронислава, их сына Сигизмунда и Ядвигу. Без вещей, даже одеться им не позволили – Сигизмунд как был в пижаме, так и вышел. Весь дом затих, словно вымер. Кроме них, в доме жили еще несколько семей, но больше никого не тронули – немцы заранее знали, куда шли.
– Езус Марья! – прошептала Анета, перекрестившись. Она подошла к спящим детям и по очереди перекрестила их.
Фашисты первым делом приступили к ликвидации элиты города – ученых, врачей, деятелей искусства, культуры, политики. В начале июля арестовали профессоров Львовского университета, без всякого суда и следствия вывезли в лес и расстреляли. Требовалось лишить город представителей интеллигенции, чтобы легче было управлять народом, убрать лидеров, способных организовать сопротивление. Приходили ночью и забирали – вместе с членами семьи и теми, кто в тот момент находился в их квартире. Кого-то убивали на месте, кого-то – в тюремном дворике. Леховских вместе с другими арестованными вывезли за город, на Вулецкие холмы. После расправы над своими жертвами солдаты вермахта сровняли место казни с землей и даже высадили там траву, чтобы скрыть следы преступления.
Немцы всячески старались разжечь в людях неприязнь к евреям. И это им часто удавалось. Жизнь евреев становилась невыносимой. Гитлеровцы постоянно сортировали евреев: трудоспособным мужчинам и женщинам выдавали рабочие книжки, остальные не имели права на жизнь. Иждивенцы не показывались на улицах, прятались в квартирах, на чердаках и в подвалах. Иметь работу было великим благом. Любую – тяжелую, бессмысленную, отупляющую. Хоть за голодный паек, лишь бы считаться полезным для Германии. Еврейское население получало лишь десятую долю дневного пайка, в то время как украинцы и поляки могли рассчитывать на половину.
Яцеку к тому времени исполнилось двенадцать лет, и он уже многое понимал. Он знал, что он – поляк, и тем самым имеет преимущество перед Анетой и ее сыном, знал, что проживание с ними подвергает его опасности, – это ему внушила мать, когда еще была жива. Но в то же время он понимал, что, не будь Анеты, он не выживет. Она кормила его из своего скудного пайка, в ущерб себе и Леве. Лева тоже уже многое понимал. Самое страшное, что он успел понять, это то, что он – еврей, и что евреем быть плохо. Они с матерью шли с рынка по Армянской улице, когда услышали чей-то голос: «Облава!» Мать прижала его к себе, затем потащила в сторону лавки. «Прячься!» – указала она ему на какую-то бочку. Сама тоже кинулась в укрытие. Сквозь щель в бочке Лева видел, как избивали черноволосых людей, слышал их истошные крики и возгласы в толпе: «Бей жидов!» Потом, когда все стихло и они с матерью пробирались домой, Лева шагал по улице, стараясь не наступить на бордовые лужицы крови. Он смотрел себе под ноги, и ему было страшно от вида кровавого месива, но, когда поднял глаза, его передернуло – в стороне лежали тела тех самых черноволосых людей.
Лева был светлоглазым, с крупными чертами лица и совсем не походил на еврея. Он уродился в свою польскую бабушку, так что вполне мог сойти за поляка, назвавшись каким-нибудь польским именем. Но люди… Люди знали, что он – сын Анеты, и могли его выдать. За ложь немцы убивали сразу, и часто – нескольких человек, оказавшихся рядом. Дети прозвали его Гамильтоном, и Анета решила этим воспользоваться. Прозвище – это все равно что второе имя, а немцы сочтут за фамилию, совсем даже не еврейскую, и, даст бог, может, оставят его в живых. Она внушала Леве, что он никакой не еврей. Он должен был представляться Гамильтоном, и никак иначе. И чтобы он сам при этом поверил в свое английское происхождение, чтобы не боялся и не жил с клеймом, чтобы у него появился шанс выжить.
– Ты – Гамильтон! Слышишь! Твой отец, Моисей, вовсе тебе не отец, – отчаянно врала Анета и сама начинала себе верить. Пусть это свинство по отношению к покойному мужу, пусть для ребенка это шок и чудовищная ложь, но эта ложь – во спасение. – И ты, Яцек, запомни! У Левы был не настоящий папа.
– Байстрюк, – прокомментировал Яцек и получил затрещину.
– Прости, пожалуйста, прости, – принялась извиняться Анета. Она прижала мальчика к себе. – Не знаю, как это получилось. Ты мне как родной!
Яцек не обиделся – он схлопотал за дело, мать его еще и не так дубасила. Анета и так с ним слишком церемонится, больше, чем с Левой.
Поздней осенью вышел приказ, согласно которому все евреи должны были переселиться в гетто. Гетто представляло собою несколько неотапливаемых бараков, огороженных деревянным забором, рядом с ними дежурили постовые. В маленьких комнатушках теснились по десять человек, спали на полу, жили без уборных и умывальников. Страшная антисанитария, болезни, издевательства – в такой чудовищной обстановке люди долго не протягивали. Гетто располагалось в северной части города, за железнодорожным мостом, прозванным в народе «мостом смерти». Под ним стояли солдаты и всматривались в людской поток, направлявшийся с нищенским скарбом к своему новому месту жительства – в гетто. Они отсеивали женщин, детей, стариков, больных и отводили в сторону. Несчастным велели оставить за ненадобностью свои вещи и раздеться до белья, чтобы затруднить попытку к бегству. Их, как бревна, забрасывали в кузов машины и увозили в Белжец. Там сначала они рыли ямы, а затем становились на их края – под веер пуль.
Анета тоже должна была переселиться в гетто, но оттягивала это событие до последнего. Она понимала, что если и преодолеет «мост смерти», то в гетто она долго не проживет, а оставленные дети без нее погибнут. Немцы дали временное послабление, в результате которого отсрочили полное переселение евреев в гетто. Люди вздохнули свободнее, углядев в «великодушном» жесте оккупантов призрачную надежду на спасение.
Анета, как и все евреи, носила на одежде нашивку со звездой Давида. Она старалась ходить по улицам осторожно, с фабрики сразу шла домой. Несмотря на постоянные облавы и погромы, еврейское население было настроено оптимистично. Люди верили, что каждый погром – последний, потому что им казалось – уже все, что могло случиться ужасного, случилось, дальше хуже не будет, ибо дальше просто некуда. В качестве контрибуции приносили оставшиеся ценности, в надежде на снисхождение. Анета отдала все украшения, которые у нее были, оставила лишь брошь с тюльпанами – на черный день, чтобы обменять ее на продукты, когда станет совсем плохо. Она спрятала ее в доме под половицей и сказала об этом сыну. Анета смотрела на жизнь трезво. Если в Европе немцы иногда оставляли евреев в живых, то на территории СССР они намеревались уничтожить их полностью, так как считали их опасными вдвойне – из-за зараженности большевизмом. Освобождения ждать не приходилось, линия фронта отодвинулась далеко на восток. Она не сомневалась, что во Львове ей выжить удастся едва ли. Даже на оккупированных территориях сельским жителям было немного легче. Там хотя бы имелись какие-никакие продукты.
Анета работала по двенадцать часов в день на швейной фабрике. Ей еще крупно повезло – другие перетаскивали кирпичи и батареи, или, что и того хуже, стоя по пояс в воде, рыли землю. Она такого не выдержала бы. Когда-то пухлые щеки Анеты опали, обозначились резкие скулы, руки огрубели, и, глядя на них, можно было смело сказать, что ей не меньше пятидесяти лет. Трудно стало узнать в Анете прежнюю изнеженную пани, которая никогда раньше толком не работала. Но в душе ее оказался стальной стержень, не позволявший женщине сломаться. Если бы не дети, Анета давно бы сдалась.
Весной гитлеровцы устроили очередной тотальный переучет рабочей силы. Оставляли в живых только трудоспособных. Анета получила новую повязку с порядковым номером и заглавной буквой «А». Судя по номеру, население во Львове сильно сократилось. Повязка как-то спасала от облав, но ничего не гарантировала. Фашисты могли в любой момент схватить человека прямо на улице и отправить его в тюрьму или внезапно явиться в дом.
– Может так случиться, что однажды я не вернусь с работы. В городе без меня вы пропадете. Уходить вам придется, только днем через заградительный патруль не просочиться – пристрелят. Да и ночью тоже, – сказала она и беззвучно заплакала.
– Мама, мамочка, не плачь! Ты вернешься, ты всегда будешь возвращаться. Скажи, что ты вернешься?
– Яцек, – наконец, произнесла она, подняв голову. – Тебе уже скоро тринадцать. Ты совсем взрослый. Взрослый и умный мальчик! Ты сумеешь выбраться из города и поможешь Леве.
– Но, мам! Я тоже взрослый, – возразил Лева.
– И ты взрослый, но Яцек старше, поэтому ты должен его слушаться. В деревню бегите, там, даст бог, добрые люди помогут.
После этого разговора дети провожали Анету на работу так, словно каждый день видели ее в последний раз. Это продолжалось до августа. Десятого числа началась масштабная акция. Едва рассвело, как фашисты принялись прочесывать еврейские кварталы, ходили по квартирам, забирали людей.
Услышав приближавшийся топот множества ног, Анета проснулась, мгновенно встала, подняла детей и бросилась в подвал. Замерев, они сидели под лестницей – Анета, прикрытая картоном с краю, дети в углу. Немцы работали добросовестно. Обойдя дом, они спустились в подвал. Пыльные солдатские сапоги стояли совсем близко от их укрытия. Потоптавшись туда-сюда, они двинулись к выходу. «Езус-Марья!» – мысленно обратилась Анета к Богу и Богоматери, но они ее не услышали. Немец вернулся и выпустил по картонной заслонке контрольную очередь из автомата.
Анета умерла моментально, не издав ни звука. Прежде чем раздался дикий вопль Левы, Яцек успел зажать ему ладонью рот. Леву не задело, он испугался, когда на него повалилось обмякшее тело матери.
Акция продолжалась еще несколько дней. Гетто, ставшее лагерем смерти, постоянно пополнялось новыми обитателями. Туда отправляли только тех, кто мог работать. Остальных вывозили в Белжец и расстреливали. Город постепенно вымирал. По улицам ходили только немцы и завербованные ими полицаи из местных противников советской власти. Они шагали беззаботно, не опасаясь нападения. Безоружные жители не смели выступить против оккупантов.
Яцек и Лева бульшую часть времени проводили в подвале. Анету они оттащили наверх, в опустевшую после погрома квартиру. У Левы текли слезы, он, воспитанный в набожной католической семье, не смел оставить тело матери непогребенным. Он вообще боялся к нему прикоснуться.
– Так надо. Иначе она протухнет прямо здесь, в подвале, а подвал нам еще пригодится, – рассудил Яцек, и Лева ему подчинился и даже как-то успокоился от его хладнокровного голоса.
Погода стояла теплая, только ночью на город опускалась прохлада. Из подвала был второй выход – забитое досками узкое окно. Настолько узкое, что через него мог протиснуться только ребенок. Они отковыряли доски и попробовали пролезть. Субтильный Лева проскользнул легко. Плечистому Яцеку это упражнение далось сложнее, но он все же пролез.
– Порядок. Теперь у нас есть тайный лаз во двор, – с гордостью сообщил он. – Нужно поживее выметаться из города.
– Поесть бы, – мечтательно произнес Лева. Запасы еды закончились еще прошлым вечером. Они разделили последнюю горбушку хлеба, найденную в одной из квартир.
– Да, по голодухе далеко не уйдешь. Вот что! Мы в другой дом пойдем. Теперь там уже никто не живет. Авось что-нибудь из съестного сыщем. Или вещи какие-нибудь найдем, чтобы обменять на продукты.
«Другой дом» находился в неудобном месте. Чтобы туда попасть, нужно было пройти по открытому участку, который просматривался патрулем.
– Выйдем перед рассветом. Фрицы тоже не железные, под утро умаются шнырять по улицам.
– А может, мы сначала в дом напротив сходим? – робко предложил Лева. Он видел из окна, как патруль расправлялся с прохожим, не вовремя появившимся у них на пути. Несчастного забили прикладами автомата, а затем застрелили.
– Нет, – коротко произнес Яцек. Дом напротив опустошили еще до августовской акции. Если в нем что-нибудь ценное и осталось, то все давно уже подобрали такие же голодающие, как они сами. – Нет там ничего, – пояснил он, хоть и не считал нужным объясняться. Яцек чувствовал себя командиром, а командир не обязан объяснять подчиненным свои приказы.
Чем ближе к вечеру, тем тревожнее становилось на душе у Левы. Ну зачем им идти именно в тот дом, ведь по дороге к нему можно напороться на немцев? С чего это Яцек взял, что в домах, расположенных на их глухой улочке, ничего нет? Как пить дать, он все это нарочно придумал, чтобы его запугать.
– Не сикай, – поддел его Яцек, – прорвемся.
– Я не сикаю, – обиделся Лева, хоть очень боялся. Перед его глазами стояли забитые насмерть люди с Армянской улицы. – А может, лучше пойдем к деду Иржику, еды какой-нибудь выменяем?
Иржик жил в соседнем переулке и мог раздобыть продукты. Почему-то немцы его не трогали. Несмотря на его относительно молодой возраст, за раннюю седину все называли его дедом. К нему иногда ходила Анета, обменивать вещи на еду.
– Ха! Самый умный выискался! Что ты ему предложишь – свою рваную рубаху с вонючими штанами? – гоготнул Яцек и отвесил Леве подзатыльник.
– Вот, – Лева вынул из кармана брошь с рубинами. Он теперь всегда носил ее с собой. – Мамка велела беречь на черный день.
Яцек взял брошь, повертел в руке и сунул во внутренний карман своей кофты.
– Это еще не черный день, – философски заметил он.
Яцек тоже кое-что успел повидать. На его глазах из дома напротив вытащили за волосы женщин, там же, во дворе, расстреляли троих детей. Но в отличие от Левы Яцек не боялся. Напротив, в нем проснулся азарт. Азарт в игре со смертью.
– Подъем!
– Я – Лева Гамильтон! Я сын английского моряка! – испуганно завопил Лева, продирая глаза.
– Да тише ты! Разорался, как дурень, – цыкнул Яцек. – Пора на берег, моряк.
Августовская ночь пленяла своей свежестью и легким цветочным ароматом. Раскидистые платаны умиротворенно покачивали пышными кронами, с неба смотрели яркие звезды какого-то созвездия, как когда-то давно, когда они жили в Кракове. И Леве очень захотелось, чтобы все вернулось и стало, как раньше, когда войны еще не было.
– Ложись, – скомандовал Яцек, и Лева плюхнулся на землю, вмиг забыв о звездах. – Кажись, пронесло. Идем. Только живо!
Лева не очень-то задумывался, куда он идет, для рассуждений у него был толковый командир.
Отбрасывая на землю две взъерошенные тени, они проскользнули через опасный участок и нырнули в подворотню. В подъезде было темно, как в могиле. Пробираться пришлось на ощупь. Впереди осторожно ступал Яцек, Лева крался за ним. Командир замер на месте, прислушиваясь, как дикий кот. Затем уверенно зашагал вверх. Большинство квартир стояли не запертыми – жильцов забирали, не давая им даже одеться, не то чтобы позволить им позаботиться о своем имуществе.
Юные мародеры проникли в разоренную квартиру, пропитанную запахом помойки. Натыкаясь на всяческий мусор, они шарили по углам, но ничего подходящего не нашли.
– Надо подождать до утра, – выдал решение Яцек.
Лева не возражал. Назад ему идти не хотелось, и он с удовольствием подыскал, как ему показалось, уютный уголок и лег прикорнуть.
Проснулся он от странного ощущения, что рядом с ним кто-то тяжело дышит. Яцек так никогда не шумел, его дыхание было легким и беззвучным, а это было с хрипом, напоминавшим скрип несмазанной двери. Лева открыл глаза – Яцека рядом не было, зато почти вплотную к нему в запекшихся кровавых подтеках лежало человеческое тело.
– Воды!.. Подай воды, хлопчик, – прошептали обветренные губы.
Придя в себя после легкого шока, Лева бросился искать воду и наткнулся в коридоре на Яцека. Пока Лева спал, он прошелся по квартирам и кое-что раздобыл.
– Что ты мечешься, как дурень?!
– Там!
– Что – там?
– Там… – Лева не смог подобрать слов и принялся жестикулировать, как немой.
Яцек осторожно вошел в комнату, где, зарывшись в какие-то тряпки, лежал раненый человек.
– Воды, – повторил он.
– На кухню сходи, я там чайник видел, – велел Яцек Леве.
Жадно выпив воду, человек закрыл глаза:
– Дякую, хлопчики. Теперь и умирать легче.
Яцек развернул сверток со своим уловом.
– Вот, возьмите, – протянул он раненому кусочек сала, но тот отказался.
– Ешьте, хлопчики, сами, а я и так помру. Мне недолго осталось.
Кусочек сала был размером со спичечный коробок. При виде него у Левы заурчало в животе и рот наполнился слюной. Сала он не ел года два. Кроме сала, Яцеку удалось разжиться несколькими сморщенными картофелинами с белыми рожками отростков, задеревеневшей горбушкой хлеба и пакетом перловой крупы. Яцек не стал предлагать дважды. Он зубами разделил сало пополам – себе и Леве.
– Хлеба хоть поешьте, – повторил он свою попытку.
– Я украинец, на заводе работал, у меня Arbeitsmappe была, а все равно попал под акцию. Пришли сюда, всех, кто находился в доме, забрали. Некоторых на месте расстреляли, в том числе и меня. Только я в живых остался. Немцы всех уничтожат, всех… Тикать вам надо, хлопчики. К вокзалу не суйтесь, немчура его усиленно охраняет. На юго-западе и на востоке, рядом с кладбищем, у них казармы. На севере…. На севере, около Замарстыновской, – гетто. Не ходите туда. На юге – офицерье, там тоже усиленная охрана. Остается пройти через Погулянку и Зеленую улицу, на юго-восток.
– Так как же мы туда пройдем, коли патрули кругом?
– До Погулянки пробраться сможете? Там, около дома, где раньше продавали баранки, есть канализационный люк. Он с торца здания находится и открывается легко, надо только его чем-нибудь поддеть. Если идти по коллектору, не сворачивая, он к концу Зеленой улицы выведет, а там до окраины рукой подать.
Раненый тем же вечером умер. В свой дом ребята возвращаться не стали.
– Нечего тянуть, сегодня ночью пойдем, – сообщил Яцек и начал подготовку к эвакуации из города. Он залил перловую крупу водой, чтобы она размякла и стала пригодной для употребления в пищу. Разделил продукты на три кучки – две большие и одну маленькую. Маленькую он назвал ужином, ее следовало съесть перед выходом.
– Жратву понесем раздельно. Не будем складывать все яйца в одну корзину.
До Левы не сразу дошел смысл этих слов, а когда он сообразил, по его коже пробежал холодок. Так же одну из корзин можно не донести! И не донесут именно его, потому что он младше и не такой ловкий, как Яцек. Яцек нигде не пропадет – он верткий, как черт, и умный, он уже может работать, потому что выглядит как четырнадцатилетний. Он для Яцека – обуза, от которой нужно избавиться.
Погулянка находилась недалеко, но идти туда было опасно.
– Дворами пойдем, – сказал Яцек. Путь через дворы был длиннее, но надежнее.
Как и в прошлый раз, они вышли перед рассветом. В эту ночь Леве долго не давали уснуть черные мысли, бесконечным потоком они лезли ему в голову. Он уснул лишь под утро, но уже через минуту пришлось вставать. Шел Лева по городу, как лунатик, в полусне, во всем полагаясь на Яцека и на судьбу. Судьба выказывала им свою благосклонность, на улицах было пустынно и тихо, так что они легко добрались до места и спустились в канализацию. Когда Яцек закрыл за собой люк, внутри стало совсем темно, а у них – ни фонаря, ни свечей, ни спичек. Пробирались наугад, держась друг за друга, шагали вдоль стен. Под ногами хлюпала вода, в нос бил удушливый запах сырости.
– Все, привал. Надо немного отдохнуть. Все равно, раньше следующей ночи наверх подниматься нельзя.
Лева закрыл глаза и снова открыл – что так, что эдак, темнота оставалась прежней, пустой, черной. Он подумал, что так теперь может быть всегда – всегда эта кромешная тьма вокруг. В этой тьме была лишь одна ниточка жизни – Яцек, и Лева боялся, что она оборвется. Сколько прошло времени, они не знали. Оставалось полагаться на «внутренние часы» и на еле слышный шум, доносившийся снаружи. По нему беженцы определили, что наступил день. Удивительно, с какой уверенностью Яцек шел вперед! Лева давно уже дезориентировался в пространстве.
– Тут стена, – объявил Яцек.
Крохотной точкой света обозначилось отверстие в люке. Яцек нащупал холодный металл лестницы и поднялся наверх, но крышку люка он не поднял. Они дождались темноты и тогда стали выбираться. Осторожно, словно он был привидением, из-под земли появилась голова Яцека. Оглядевшись, он выбрался и позвал Леву. Это был не то парк, не то лесок, и вокруг – ни души. С одной стороны – дома, с другой – дорога и пустырь, за ним – полоска леса.
– Туда!
Дорогу перейти было непросто. В желтом свете фонарей виднелся кургузый силуэт постового. Примерно через сто метров маячил второй постовой. Осталось всего ничего: последний рубеж, и затем – свобода. Пришлось бы рискнуть, и они рискнули. Яцек побежал первым. Его долговязая фигурка молнией мелькнула на дороге и исчезла во мраке. У Левы бешено колотилось сердце. Он перекрестился и рванул что было сил. Ему показалось, что время остановилось. За эти несколько секунд Лева успел подумать, увидеть и почувствовать очень многое. Боковым зрением он увидел, нет, скорее, шестым чувством ощутил движение постового. Лева нырнул в кусты раньше, чем раздалась короткая автоматная очередь и звуки торопливых шагов.
– Вперед! – задал направление Яцек, подтолкнув его в спину.
Темнота была их союзником. Спотыкаясь, они побежали к лесу. По спине Левы полоснул луч фонаря, и последовала стрельба. Он, как подкошенный, полетел носом в траву. Прыжком пантеры Яцек сшиб с ног Леву, опередив полет смертельного кусочка металла.
– Лежи! – приказал он.
Преследователи не отставали, они вот-вот их догнали бы. Яцек вдруг поднялся с земли и с диким криком отчаянно помчался куда-то в сторону. Выстрелы возобновились, Яцек упал и больше не вставал. К нему подбежали трое солдат.
– Es ist das Kind. Er tot.
Лева не хотел думать о том, что с Яцеком случилось самое худшее. Когда все стихло, он, как слепой котенок, долго блуждал по пустырю в поисках Яцека, но так и не нашел его. На небе загорелась полоска рассвета. Нужно было скорее уносить ноги, подальше от дороги и от этого обреченного города.
Лева добрался до первых деревьев небольшого редкого леска. Яцека там не было, последняя надежда растворилась в утреннем прозрачном воздухе, и Лева понял, что Яцека больше нет. Яцек – красивый высокий мальчик, с большими, глубоко посаженными глазами цвета февральского неба под прямыми, как стрелы, бровями; с острыми скулами, о которые, казалось, можно было порезаться, и с упрямыми насмешливыми губами. Такой смелый и находчивый, он бы мог стать настоящим командиром, как Чапаев или Суворов. Как же теперь без него?! Куда идти, что делать? Он, Лева, был к Яцеку несправедлив, считал его отвратительным забиякой и зазнайкой. Яцек сам погиб, а его защитил. Он был для него как старший брат. Пусть он дразнил Леву, давал ему подзатыльники, но он о нем заботился. Только теперь Лева осознал, что потерял очень близкого и дорогого человека.
* * *
Когда ему позвонили по телефону и в трубке послышался уверенный мужской голос, у Сергея от волнения загорелись щеки. Это говорил Андрейка, его Андрейка! Он нашел его – через столько лет, простил и пожелал увидеться. Он спросил, удобно ли ему приехать? Даже если бы было неудобно, если бы ехать пришлось не в картинг-клуб в соседнем районе, а на другой конец города, да что там – в другой регион, Сергей бросил бы все и помчался на встречу. Потому что они давно не виделись, потому что чувствовал свою вину, и потому, что очень любил Андрейку. Когда много лет тому назад он пришел к нему и предложил свою помощь, Андрейка отказался. Он был гордым, упрямым мальчишкой, без гроша за душой и без родни, способной его поддержать, а у Сергея были богатые родители, и он хотел помочь. Он предложил ему работу в фирме своего отца и деньги на первое время. Пусть в долг, если в дар тот брать не хочет. Но Андрейка бросил на него царственный взгляд, словно он был принцем, а Сергей – нищим, и насмешливо произнес:
– А ты что, сам их заработал? Чего ты добился в этой жизни? У тебя есть дача, отдельная квартира, скоро будет машина. И все это твое только потому, что тебе это купил папа. Упаковал и ленточкой перевязал. Без отцовских денег ты – ничто. И не надо передо мной кичиться своим благополучием. Вытащил счастливый билет, так сиди, помалкивай, не демонстрируй свое ничтожество.
– Зачем ты так? Я же не виноват, что все так сложилось. У меня своя ситуация, у тебя – своя.
– Ты прав, у каждого своя ситуация. Только я создаю ее сам, а ты плывешь по течению. Жалеть меня не надо. Оставь жалость для самого себя, она тебе пригодится, когда ты останешься без отцовской поддержки.
Андрейка сказал, как напророчил. Отцовская, когда-то солидная, фирма рухнула, не выдержав дефолта. Семье пришлось заложить все имущество, чтобы выбраться из долгов. Мать, привыкшая жить, ни в чем себе не отказывая, ушла к другому мужчине и тем самым добила и без того подавленного отца. Он запил и постепенно докатился до животного состояния. Сергей к тому времени имел на руках диплом политолога и трехлетний стаж работы администратором проекта в фирме отца, с этим дипломом и опытом службы ему удалось устроиться на другое место. Без привычного теплого крылышка отца карьера его шла туго, а потом и вовсе застопорилась на должности старшего коммерческого менеджера. Денег было негусто, подаренную отцом иномарку ему пришлось продать и вместо нее взять подержанные «Жигули». С женщинами у Сергея тоже как-то не складывалось. Они любили мужчин успешных и богатых или хотя бы перспективных. Ничего этого у него не было. Те дамы, которых устраивал любой мужчина, действующие по принципу: «хоть плохонький, да свой», в свою очередь, не устраивали Сергея. Ему, конечно, попадались и милые бескорыстные девушки, но их отпугивали его кислая физиономия неудачника и подпортившийся характер.
Отец умер от перепоя, мать, не зная печали, жила со своим новым мужем в Испании. К тридцати двум годам Сергей Чернов остался один в малогабаритной квартире, под окнами которой ржавела его старая колымага, на нудной работе с низким окладом. Ему казалось, что он один не только в квартире, но и во всем своем пятимиллионном городе, и во всей Вселенной.
Одиночество давило на психику. Когда-то дружелюбный и приветливый, Сергей разучился общаться. Ему стало тяжело разговаривать с коллегами и на улице с людьми, если те случайно останавливали его, чтобы что-нибудь спросить. Он раздражался из-за любой мелочи, стал подозрительным и после работы торопился скорее вернуться домой, чтобы остаться наедине с собой и своим одиночеством. Он ненавидел людей и завидовал им за то, что у них было все, а у него – ничего. Пусть многие из них беднее его, менее образованные, чем он, даже больные, но они не одиноки. У каждого есть кто-то, а у него – никого. Даже у бомжей есть бомжихи и друзья-собутыльники. Или вон идет парочка: он – в плохо отглаженных штанах и в бесформенном пальто, сутулый, с покрасневшим лицом, его спутница – с корявой фигурой, базарного вида тетка с посеченными волосами, выбившимися из-под шерстяного берета, в руке у нее клеенчатая авоська с продуктами. Держатся под ручку, о чем-то воркуют. По их лицам видно, что эти люди любят друг друга, и они счастливы. А он чем хуже? Почему его никто не любит? При желании он тоже сумел бы найти себе такую же подругу с посеченными волосами, стыдливо спрятанными под шерстяной берет, с бесформенной корявой фигурой и клеенчатой авоськой, но жить с ней он не смог бы. Ему нужна была любовь или хотя бы сексуальное влечение, а к «шерстяным беретам» никакого влечения он не испытывал. Его влекли утонченные, умные женщины, молодые, с симпатичными лицами и приятными фигурами, которые всегда оказывались либо занятыми, либо в упор его не замечали. В этом и заключалась трагедия Сергея Чернова – несовпадение желаний с возможностями.
Вечерами Сергей смотрел телевизор, безразлично переключая каналы. Он не любил телевизор, ничего интересного в нем для себя не находил, считал все программы тупыми, ведь их основное назначение – помогать народу избавляться от излишков свободного времени. Но мерцающий экран создавал иллюзию присутствия людей, как-то разбавлял его одиночество. Каждый день повторялось одно и то же: с утра ему не хотелось идти на работу, рабочий день тяготил его своей скукой, заставляя отсчитывать часы до его завершения, а вечером не хотелось возвращаться домой. Выходные и отпуск Сергей не любил из-за одиночества, которое в это время ощущалось особенно сильно, и в то же время он их ждал, чтобы отдохнуть от работы. Его жизнь превратилась в замкнутый круг беспросветного уныния, в котором не было и намека на радость. Как разорвать этот круг, Сергей не знал и не умел. Родители приучили его шагать по удобной, протоптанной колее. Его колея давно уже лишилась былого престижа и комфорта, но он продолжал по ней двигаться, потому что другой ему никто не предлагал, а сам он ничего иного создать не мог.
Андрейка был тысячу раз прав, когда с присущим ему юношеским максимализмом попрекал Чернова отцовскими деньгами. Приятель набил себе в жизни немало шишек, но в люди вышел самостоятельно, без чьей-либо помощи. Заочно окончил институт, организовал свое дело, разорился, снова организовал. Он жил ярко, насыщенно, ездил на сафари, нырял с аквалангом, прыгал с парашютом, звенящей от мороза зимой рассекал на лыжах у подножия Альп, а знойным летом отдыхал на лазурных берегах океана. У него были друзья, были женщины – красивые, эффектные, как кинозвезды, у него была жизнь, о которой Сергей и не смел мечтать. И это все – у Андрейки, которому Сергей когда-то считал своим долгом помочь, облагодетельствовать его, потому что у того не было ничего и в перспективе, по убеждению Чернова, появиться не могло.
Сергей после того разговора больше никогда не совался к Андрейке. Не смел. Он только изредка наблюдал за ним, сначала надеясь оказать приятелю помощь, когда ему станет совсем плохо, а потом, когда стало ясно, что помогать нет нужды, наблюдал из интереса, с примесью белой зависти.
Андрейка то пропадал из виду, то появлялся. Сергей наводил о нем справки, осторожно – через соседей, дворников, Интернет. Там подслушает, тут прочитает, проследит, подсмотрит, сделает выводы. Андрейка не скрывался, но и не афишировал свою личную жизнь, близко к себе посторонних не подпускал, но и не отгораживался от мира. Все это время он был рядом и одновременно – на расстоянии. Осознание того, что Андрейка все-таки существует, топчет вместе с ним одну землю, давало Сергею надежду на то, что он не одинок. У него есть Андрейка, который однажды выбросит из головы глупые давние обиды и по-дружески протянет ему руку.
И вот наконец-то это произошло. Как голос с небес, раздался звонок Андрейки. Он позвонил сам. Первым! Без назойливых просьб и напоминаний о себе. Позвонил, чтобы встретиться, выпить вместе мировую и забыть все недоразумения, которые их когда-то разделили.
* * *
Это произошло, как гром среди ясного неба. Ненастье налетело ураганом, сметая их тихую идиллию. Им с Феликсом было очень хорошо вместе, пока однажды он не произнес сакраментальную фразу: «Нам надо с тобой поговорить». После этого «надо поговорить» последовали высказывания в том духе, что он сомневается, любит ли она его, упреки во всем, в чем только можно упрекнуть, и все это – как-то неконкретно и расплывчато. Нет, кажется, все было не так. Это Вика начала разговор, сам Феликс никогда первым заговорить не осмелился бы.
Она не обращала внимания на его участившиеся задержки на работе и внеплановые посещения университета, преимущественно в вечернее время. Холодность и отказ от близости списывала на его усталость, на перемены в настроении – на неприятности на работе и диссертацию, которую пора было уже заканчивать.
Он часто говорил о какой-то Эмме, преподававшей в его университете. Эмма то, Эмма се… А вот Эмма сказала… Она тоже так думает. Или: Эмма считает иначе. Вика даже не думала ревновать – она была уверена в себе и в чувствах своего жениха – ведь он обещал любить только ее одну. И потом, как можно ревновать к преподавательнице? Раз эта Эмма преподает в университете, значит, ей уже много лет. По крайней мере, гораздо больше, чем ей, Вике.
– Знаешь, какая у нее фамилия? – сказал Феликс однажды. – Гамильтон! Ее зовут Эмма Гамильтон, как ту самую леди Гамильтон. Правда, красиво? – спросил он с глупой улыбкой.
Вика ничего красивого в этом не нашла. Ее начало раздражать частое упоминание имени этой дамы, и вообще надоели частые разговоры об Эмме, будто та была их близкой родственницей.
– Я думаю, это знак, что наши с Эммой пути пересеклись, – продолжал Феликс. – У моей бабушки хранится вещь, которая когда-то принадлежала леди Гамильтон. Она много значит для нашей семьи, поэтому бабушка ею очень дорожит. Это брошь с рубинами. Вернее, ее обломок.
– В виде букета тюльпанов? – спросила Вика.
– Да. А ты откуда знаешь?
– Нам о ней в ювелирке на уроке Павел Аркадьевич рассказывал.
Эмма была любима и любила сама, у нее росла маленькая дочь – казалось, счастье будет бесконечным. Его не омрачила даже кончина мужа, Уильяма Гамильтона. Наоборот, она разрешила ситуацию с затянувшимся любовным треугольником, которую не оставляли в покое газетчики. Теперь ничто не препятствовало влюбленным наслаждаться жизнью, и они могли считаться семьей, поселившись в небольшом домике в Уимблдоне, на юге Лондона.
Неспокойный XIX век лихорадило войнами. Английский флот отважно сражался с противником, принося славу своей стране. Родина чествовала своих героев и вновь провожала их на войну. В тот день Эмма проснулась от дурного предчувствия. Перед разлукой с Горацио она всегда плохо спала, а в этот раз ее мучили кошмары.
– Не уходи, – попросила она, прижавшись к любимому.
– Это мой долг. Я обязан быть на корабле. Не печалься, я скоро вернусь, – Нельсон нежно поцеловал ее в губы, прижав к своей груди.
Рубиновая брошь, которую Эмма носила на платье, отстегнулась и упала на пол, она легла между влюбленными, отделяя их друг от друга.
– Это к беде! – испугалась Эмма.
– Что ты, милая, все будет хорошо. – Горацио поднял брошь. – Пойдем. Мне пора.
Она стояла в порту, глядя на уходивший вдаль корабль. По ее прекрасному лицу текли слезы – Эмма знала, что корабль уносит ее любимого навсегда.
Горацио так и не вернулся. Прославленный адмирал погиб в 1805 году в Трафальгарской битве.
После гибели возлюбленного леди Гамильтон оказалась в сложном финансовом положении: наследство сэра Уильяма было истрачено, а на небольшой капитал Нельсона она не имела прав. Она решила продать подарок адмирала – рубиновую брошь. Один старый итальянец предложил за нее хорошие деньги. «Все равно она мне счастья уже не принесет, потому что без любви счастья нет, а такую большую любовь, которая была у нас с Горацио, Бог дает только один раз», – рассудила она. Итальянец с ней не спорил. Он только пристально смотрел на Эмму своими жгучими черными глазами, словно собирался прожечь ее насквозь.
– E 'un peccato che questo secolo si trova su una bella donna. Dovrа cercare un rubino nuova amante, – пробормотал он напоследок.
– Что вы сказали, синьор? – не расслышала Эмма.
– Прощайте, говорю. Храни вас господь, леди.
Положение блистательной светской львицы становилось все хуже и хуже. Вырученных за брошь денег Эмме хватило ненадолго. Привыкшая к роскоши, она их быстро промотала. К 1813 году леди Гамильтон была уже в долгах, как в шелках. Просьбу, содержавшуюся в завещании национального героя Англии адмирала Нельсона, – позаботиться о его возлюбленной, английское правительство оставило без внимания. Эмма очень страдала, утратив возможность жить на широкую ногу. Она пыталась забыться, топя свое горе в вине и таскаясь по мужчинам. Связи ее были беспорядочными, как у публичной девки. Общество не переставало удивляться, наблюдая, как скатывается на социальное дно та, о которой прежде мечтали все мужчины высшего света. Эмме иногда давали деньги джентльмены – в память о былой страсти, которую она разжигала в них одним лишь поворотом головы. Но эта благотворительность бывала лишь единовременной и не могла существенно ей помочь. Эмма Гамильтон ушла из жизни в пятьдесят лет от цирроза печени, следствия алкоголизма, в городе Кале, где она скрывалась от кредиторов. На её похороны пришли все капитаны и офицеры стоявших в Кале английских кораблей, надев парадные мундиры.