IV
«ЭСФИРЬ И АМАН»
В феврале примчался Потемкин в Петербург, опередив свой обширный двор и огромный, воистину царский обоз, который всегда и повсюду следовал за ним.
Встреча была торжественная и самая теплая, радушная со стороны императрицы. Так, по крайней мере, казалось для всех.
Но сам светлейший хорошо знал Екатерину. Это знание и давало ему силу править умной, гордой, вечно замкнутой в себе женщиной почти двадцать лет подряд.
Это же знание подсказало ему, что игра его если и не совсем еще потеряна, то и на выигрыш шансов слишком мало.
Как ни странно, такая уверенность имела основанием второе наблюдение, сделанное князем.
Он сам и через приближенных своих старался определить: что за личность этот новый фаворит, красивый, как херувим, хрупкий, как женщина, незначительный на вид?
И личные наблюдения, и общий голос подтверждали, что Платон Зубов – совершенно незначительный по уму и душе человек.
Хорошо воспитанный, прекрасно болтающий по-французски, прочитавший много книг, особенно с той поры, как попал в клетку рядом с покоями Екатерины, Зубов обладал всеми аппетитами здорового мужчины, среднего человека. Был очень корыстолюбив, любил прекрасное, и женщин, и произведения искусства. Мог понимать и прекрасные порывы души, сам не проявляя их. Недурно играл на скрипке, тоже не внося захвата, огня в свое исполнение. Словом, это был вполне уравновешенный, достаточно одаренный, но бездарный в высшем смысле слова человек. А главное, в нем было пассивное женское упорство хотения и не было характера, активной энергии, мужской, властительной замашки.
Природа как будто создала его быть фаворитом женщины с мужским характером, с железной волей, умной, избалованной властью и удачами жизни, и притом весьма немолодой.
Оставаясь самим собою в мелких, не мешающих проявлениях ума и души, Платон Зубов невольно и вполне искренно во всем остальном подчинялся воле своей покровительницы, тонул в ее лучах, как темный спутник в ореоле солнца.
Это именно нужно было теперь Екатерине. И тем труднее было бы разорвать их взаимное сосуществование, чем легче и ничтожнее на вид казался темный спутник блестящего солнца, к которому приковал его закон взаимного тяготения тел и даже душ…
Кто знает, есть ли уж такая большая разница между физическими и психическими законами, как это нам кажется на первый взгляд?
Все это понял Потемкин, но решил, что без борьбы уступить все-таки нельзя.
И началась борьба, тем более упорная и беспощадная, что наружно приходилось надевать личину взаимного доброжелательства, даже дружбы обоим врагам.
В Страстной четверг, 10 апреля 1791 года, в придворной церкви Зимнего дворца люди наблюдательные могли видеть очень интересную, полную глубокого значения картину.
С предусмотрительностью, свойственной женщине и многолетней правительнице, Екатерина сумела так повести дело, что Платон Зубов говел и явился к причастию в один день и час со светлейшим, «князем тьмы», как обычно звали недруги Потемкина.
Екатерина, сама совершенно равнодушная к обрядам, порою позволяла себе даже подтрунивать над ними, называя французским насмешливым словом momerie.
Но глубокая религиозность Потемкина была искренней. Все это знали.
На этом задумала сыграть Екатерина.
И с внешней стороны ей затея удалась.
Вся блестящая толпа, наполняющая церковь во время торжественной службы, больше занималась наблюдением за двумя столь несходными соперниками, которые теперь с таким смиренным видом стояли рядом и слушали священные слова о всепрощении, братстве и любви…
Если между Платоном Зубовым и Потемкиным была большая, до смешного резкая разница и в фигуре, и в наружности, и в осанке, то Валериан, стоящий почти рядом со старшим братом, казался совсем ребенком перед князем.
Этот контраст давал тему для всевозможных шуток всем придворным острякам со Львом Нарышкиным во главе. И даже в настоящую торжественную минуту молящиеся наблюдали за всеми тремя «первыми персонами» с чувством жгучего любопытства, к которому примешивалась доля весьма малопочтительной веселости.
Очень осторожно, правда, но касались и самой Екатерины в этих вольных шутках и каламбурах наиболее отважные из остряков.
Митрополит с чашей и все сослужащие с ним иереи, совершив последние моления, вышли из алтаря, ожидая говеющих, которые стояли большой нарядной группой с двумя братьями-фаворитами и одним временщиком во главе.
Невольно Платон Зубов и Потемкин сделали одновременно первые шаги к возвышению, на котором стоял клир, сверкая своими парчовыми облачениями под огнями множества восковых свечей и больших церковных лампад.
С легким полупоклоном Платон Зубов остановился, как бы желая пропустить вперед колосса, место которого он заполнил своей небольшой персоной, и довольно успешно, как об этом шептались во дворце, судя по расположению Екатерины к своей новой живой игрушке.
Потемкин сперва машинально сделал движение, чтобы воспользоваться учтивостью. Но вдруг какая-то мысль озарила его важное, сосредоточенное в эту минуту лицо. И мысль эта, очевидно, была далека от настроения минуты, от обстановки, в которой находились оба соперника. Что-то злорадно-насмешливое мелькнуло в живом глазу князя, которым он повернулся к Платону, сделал даже полуоборот всем грузным телом.
Этот односторонний взгляд с приспущенной головой и изогнутым книзу туловищем, даже сильнее, чем бы то требовалось при высоком росте князя, этот серьезный, но в то же время неуловимо насмешливый, глумливый взгляд…
Платон Зубов часто испытывал его на себе и готов был вцепиться, как кошка, в это круглое, упорно, по-птичьи глядящее око соперника, хотя бы и обойденного по пути к успеху.
Все тоже заметили манеру Потемкина глядеть на фаворита и замечали:
– Ишь петух Голиаф орлом сбоку на цыпленка-петушонка зубатенького поглядывает, словно местечко высмотреть ищет, куда бы его клюнуть, в самую в маковку.
Именно такое чувство испытывал и Зубов. И только обещание, данное Екатерине, да личный физический, неодолимый страх перед дюжим и неукротимым во гневе князем – это лишь и удерживало Зубова от какой-нибудь самой резкой выходки.
Сейчас Потемкин, все так же глядя на Зубова, вдруг любезно оскалил свои плохо вычищенные крупные зубы и сделал преувеличенно учтивый знак рукой, предлагая пройти вперед.
Так иногда гуляка-щеголь, желая оказать внимание дешевой куртизанке, раскланивается перед ней преувеличенно почтительно и любезно.
Пятнами покрылось розовое, холеное лицо фаворита.
Не находя ничего иного, он еще с большей учтивостью склонился перед «отставным» на правах хозяина и сделал даже полшага назад.
Этот балет, конечно, не прошел незамеченным со стороны всех окружающих.
Будь здесь не храм, улыбки, смешки и перешептывание приняли бы явно скандальный характер. Здесь же все происходило в очень сдержанных границах.
Но Зубов и брат его чувствовали, что страдательными лицами являются скорее всего они, хотя сила за ними и Потемкина никто не любит.
Кто смешон, тот и не прав – вот закон для суждений толпы. А они, маленькие, нервные, суетливые, были теперь именно забавны.
Неожиданно Валериан, как бы набираясь храбрости, стал выдвигаться вперед.
Платон Зубов в это время обратился прямо к Потемкину:
– Извольте проследовать, ваша светлость! Я после вас!
– Нет, почему же, ваше превосходительство! Тут мы, перед Господом, без чинов должны… По евангельскому слову: «Последние да будут первыми!..»
– «А первые – последними!» – парировал колкость колкостью Платон. – Тогда извольте… – И он уже собирался пройти вперед.
Но Валериан предупредил старшего брата:
– Я – самый последний… в роду у нас… Стало, по мысли его светлости, мой черед. – И быстро поднялся к чаше.
Даже Потемкин снисходительно и без горечи улыбнулся при этой смелой, детской выходке и медленно занял свою очередь.
Екатерина была очень огорчена, когда ей передали подробности мимолетной сцены. Она возлагала большие надежды на такую торжественную минуту, как взаимное прощение о забвении всех обид, которым обменялись накануне Зубов и Потемкин, и, наконец, принятие из одной чаши Святых Таин.
– Немудрено, что двое у чаши не поделились: каждому досыта пить охота, а одному всегда больше достается, – толковали теперь.
Хотя князь и чувствовал, что на этот раз он сумел потешиться над мозгляком, женоподобным Зубовым, над «левреткой в эполетке», как он звал Зубова, но серьезной победы не сулили ему окружающие обоих куртизаны, придворные, наушники, сплетники и двуличные льстецы.
Они, правда, забегали еще с черного крыльца к князю, толпились и в его приемных. Но уж не так, как прежде… И далеко не так, как у Зубова…
Даже и тут, после службы, он мог проверить свое наблюдение на Державине. Когда встреченный им по пути поэт-царедворец отдал князю очень почтительный, но не лишенный достоинства поклон, где сочеталась рабская льстивость с затаенной амбицией даровитого человека, сознающего себя выше своих господ, Потемкин поманил к себе стихотворца:
– Здорово, Гавриил. Что стало редко видать тебя? Раньше часто жаловал в мои клетушки. Под новым солнышком крылья греешь, соловей… либо чиж сладкогласый, а?
– Куды нам в соловьи, ваша светлость! Тем более что соловьям и вовсе солнца не надобно: они по ночам поют… Да я не по-соловьиному – по-скворцовому больше теперь чирикал… Да вот с тяжбишками своими маюсь!
– По-скворцовому?! Не по-дворцовому ли, приятель? Толкуют, в большие персоны попал: шутом у первого человека здешнего состоишь.
– Напрасно обижать изволите, ваша светлость. Человек я маленький… Ваша вся воля.
– Ну, не обижайся. Знаешь сам, я на словах хуже, чем на деле… А так люблю тебя. И дар твой ценю, свыше тебе посланный… Так поешь понемножку? Вон ночную кукушку нашу – Платошу-святошу петь стал? Дело ли?
– И кто сказал вашей светлости? Все наносы…
– Наносы? А у меня и на бумаге ода та списана… Приходи, покажу. Кстати, дело к тебе есть…
– Ваш слуга покорный… Уж коли на чириканье мое свой слух изволите склонять, счастлив и тем…
– Пой, пой… А я вот читаю теперь… Знаешь, про крыс начал. Умнейшее животное в мире. Прозорливость, удивления достойная… Бывает, что кораблю тонуть пора. Они первые с него шмыг на берег. Или в доме пожару быть – крысы уж вон бегут заранее. Малые твари, а смышленые…
Державин понял намек и сейчас же подхватил:
– Есть еще меньше создания, а того мудренее… Коли Эзопу верить, комар и льва победить сумел!
Потемкин потемнел в свою очередь. Комариное жало Зубова больно ныло и трепетало в его сердце, отравляя кровь.
С кривой усмешкой он презрительно кинул Державину:
– Мужики наши еще умнее. Какой дрянью поля заваливают, а после хлеб растет. Во всем нужда порою бывает. Так приходи. Ты мне нужен, Романыч…
Державин молча поклонился отходящему вельможе.
Выпрямляясь, он прошептал:
– Я тебе нужен, смерд такой малый, каков есть. А ты вот великан, да мне не надобен… И никому не нужен более… Никому… никому, никому!.. – злорадно почти вслух твердил обиженный сравнением самолюбивый поэт.
* * *
Хмурый стоит и чутко прислушивается у дверей Захар: что происходит в покое Екатерины?
С другой стороны, у других дверей, в уборной Перекусихина, обе сестры Алексеевы тоже почти прильнули к закрытой двери – казалось, не только слушают, но стараются взорами проникнуть в спальню госпожи своей и узнать как можно лучше, что значит этот громкий говор, взрывы мужского гневного порою, порою убедительного голоса, который смешивается со знакомым, резким теперь голосом Екатерины, со взрывами ее слез…
– В такие дни! Ох, Господи! Владычица милосердная! В такие дни и не жалеет он ее, матушки нашей… Тиранит-то как! Господи!.. Нешто за Платоном Александровичем спосылать? – беззвучно причитала Перекусихина.
– И думать нельзя о том! – замахала руками старшая девица Алексеева. – Мужчины в таком разе хуже дикого вепря становятся. Тут и до смертельной баталии дело дойти может. Ничего. Она, матушка, хоть и плачет, а тоже спуску ему, одноглазому, не даст! Видали мы всяких мужчин. Кричит, так неопасно. Хуже, если молчит да дуется. Тут их больше опасаться надо… Тише ты! Услышит, Боже сохрани. Тут уж нам хуже всего будет…
И слушают, замерев, преданные женщины.
Екатерина полулежит на кушетке, спрятав лицо в подушки.
Глаза у нее заплаканы, под ними обозначились мешки. Лицо покрыто пятнами.
Чепец съехал на сторону, хотя она порою и поправляет его быстрым движением полной красивой руки, но этим придает только новый крен своему легкому головному убору.
Порою, пользуясь минутой передышки великана, который со сверкающим глазом, с растрепанными волосами шагает по обширной комнате, извергая потоки укоров и жалоб, Екатерина часто-часто начинает говорить, вопреки своему обыкновению, приобретенному годами путем усиленного самовнушения.
И в такие минуты особенно резко звучит низкий, мужественный обычно голос государыни. И явственнее проступает нерусский, немецкий говор, так живо напоминающий цербстскую принцессу, стройную, тоненькую Фигхен, жену цесаревича Петра, которая вставала по ночам, чтобы лучше приготовить урок для своего учителя русского языка.
– Понять прямо не могу: откуда сие? Чем заслужил такое презрение и забвение не токмо заслуг… Нет их и не было… Не о них говорить хочу… О любви моей. О преданности безмерной и вечной. Твердые доводы к тому давал и давать готов ежечасно… Жизнь сложу тут же по единому слову твоему! Но таковое сносить… Это превыше сил! Брошен, забыт, в шуты поставлен! На общий смех и глум. И кого ради!.. Хоть бы человек был! Пешка… щенок… ничто! И тебя, матушку, словно зельем опоил… Словно чарой обошел, прости Господи… во дни такие молить даже грешно. Чего видала в цыпленке в том? Что нашла в башке его пустой, в роже его пряничной?.. Мизеришка подобный. Да глазом мигни – десяток тебе во сто раз лучше предоставлю… А тут! За тебя досада, матушка… За тебя сердце болит… Уж о себе и не поминаю почти… Думаешь, неведомо мне, как он помаленьку дела все и тебя самое в руки свои в обезьяньи забирает?.. Вот, вот… Сам он на себя портрет пишет. Обезьяна у него по столам да по мебелям скачет. Вещи грязнит да портит, парики у почтенных людей грызет, кои к фаворитишке поганому являются, тебя почитая… Вот и он сам на ту свою обезьяну смахивает… Ну, счастлив его Господь, что тебя я люблю да жалею. Я бы ему…
– Ах, молчи, молчи, мой друг! Не смей и говорить мне такого ужаса… И не грешно тебе так мучить свою государыню? Я всегда останусь к тебе, как раньше была… Но дай же мне тоже самой жить, как мне хочется… Боже мой, какая я несчастная! Два моих лучших друга… Ты первый и единственный… И он последний… Пойми, князь: последний… Вот даже Мамонов на что пошел: оставил меня ради девчонки смазливой. А этот не уйдет, не оставит, пока сама не захочу. И ты понимаешь это не хуже моего. Так оставь же, князь! Не мучь меня. Дай с ним в покое доживать. Право, он не мешает и не думает идти против тебя… Право, он…
– Покой! В покое думаешь с ним дожить! Где же прозорливость твоя, матушка? Ты провидица была. Неужто теперь так от склонности к этому мальчишке затемнилась? Он теперь такой тихенький, змея эта подколодная… Да и то уже ковы строит… А там, погляди, ты у него куда хуже в руках будешь, чем говорить изволишь, что я тебя теснил… Я о тебе век думал. О благе твоем… О родине. Родины слава – твоя слава… Моя слава… Общее счастье. А этот пройдоха… Он куски хватать любит… И пуще учнет. Отец его – ведомый вор. Кого хочешь спроси. До того дошел, чуть в Сенат посажен, тяжбы скупает через своих клевретишек… Да сам после те тяжбы в свою пользу и решает, других на сие уговаривая… Да и того мало… Вот Бехтеев на днях ко мне приходил, майор один отставной… Прямо Зубов-старик у него воровским манером деревнишку и шестьсот душ захватил… Теперь и отдавать не желает… Позор. Да, сказывают, не только на сынка в надежде то творится, а и долю получает любимец твой от всех стяжаний отца-хапуги, взяточника, прямого грабителя. Что о тебе, матушка, думать станут?.. Господи, да если бы человек хороший… Сам бы я ему ноги мыл да воду пил, тебя ради… А этот… этот…
Пена появилась и сохла в углах губ разгневанного отставного фаворита. Он умолк, как будто опасаясь слишком грубым, грязным словом оскорбить слух женщины, которую все-таки надеялся образумить и лаской и грозой, как делают отцы с дочерьми, мужья с легкомысленными женами. Долголетнее сближение, постоянная общность интересов установили между подданным и государыней почти супружеские отношения.
Но на этот раз все усилия Потемкина были напрасны.
– Нет, не может быть… Ты ошибаешься насчет Платона. У него столько врагов! Нет, нет! – только повторяла Екатерина. Уткнула лицо в подушки и на все дальнейшие речи и грозные упреки отвечала только взрывами слез.
Уже не первый раз происходили такие сцены со дня приезда Потемкина, но сейчас ему хотелось довести все до конца.
– Вот, матушка, прямо тебе скажу: между нами двумя выбирай! Ни единого разу ты слова такого от меня не слыхала. А теперь сказал и твердо буду держаться его! Не себя ради… Тебя и отечество спасая, сей выбор тебе кладу. И без страха ответ дай, матушка. От тебя отойдя, ни к кому на службу не отдамся. Вон доносили тебе, что и румынским господарем я быть собираюсь, и в курляндские герцоги на вольное правление тянусь, и в польские короли пройти собираюсь, от тебя отойдя… Богом клянуся, враки все! Высшая радость моя, высшая честь, великое счастье – тебе служить, тебя покоить. Довольно у меня всего, что на земле ценно. А верю я в Господа моего… Хотел бы и нетленных благ для души спасения собрать малость. Свято присягу свою держал и держать стану. Он при тебе будет – я тут не жилец. В монастырь ли, в поместья ли свои поеду… Там видно будет… Но цесаревичу служить не стану, как тоже опасения тебе вливали дружки мои… Предатели!.. Вот и выбирай!..
– Да что ты! Да как это можно?! – вдруг переставая рыдать, совершенно твердо, почти строго заговорила Екатерина. Она даже как будто обрадовалась, что от личности Платона беседа перешла к более общим вопросам. – Да могу ли я без тебя! И думать не смей… Мы оба с тобой служили государству… столько лет! И помереть на службе должны. Вот тогда смеешь говорить, что присягу свято держал. Тогда и к Богу придешь со спокойной душой. А иначе и быть не может… Слышишь?
И властно, почти вдохновенно звучит голос этой женщины, за минуту перед тем, казалось, разбитой, подавленной своей ли виной или напором чужой, сильнейшей души…
– Умереть на службе родине? В том присяга и честь, полагаешь ты? Правда твоя, Катеринушка-матушка!.. Добро, что напомнила. Да сама-то почему не так делать сбираешься?
– Я! Чем? В чем? Укажи! Мои дела сердечные царства не касаемы. Сам про то, Григорий Александрыч, лучше иных ведаешь… И грешно бы тем корить меня. А тебе вдвое! Я же слова не говорю тебе, хотя многое слыхала и занаверное знаю, как ты и на самом поле брани тешить себя изволишь с сударками с разными пирами да затеями. Знаю, делу у тебя время и потехе час…
– А-а! Вот уж как! Об этом ты мне пенять начинаешь. Себя обеляя, на меня вину взводишь… Не бывало того, сказать и я могу! Ну, в таком разе беседе нашей всей и конец надо дать! Бог в помощь, матушка! Не пожалей гляди… О том лишь и стану Господа молить. А уж больше докучать тебе не стану… Прости! – И, сильно хлопнув за собою дверью, вышел Потемкин из комнаты.
Сурово, гневно поглядел мимоходом на Захара, в котором тоже замечал какую-то обидную перемену, и широкими, тяжелыми шагами направился на свою половину, мелькая в зеркалах, напоминая своей высокой, широкоплечей фигурой Великого Петра, как будто воскресшего в теле неукротимого великана, одноглазого князя Потемкина.
Едва он ушел, женщины, сторожащие под дверью, вбежали в комнату, стали поить водой и растирать виски Екатерине, снова почувствовавшей изнеможение.
– Генерала позовите! – слабо прошептала она и снова залилась слезами, теперь уж и сама не зная почему.
В словах Потемкина, в звуке голоса, которым они были сказаны, ей послышалась какая-то мучительная, еще незнакомая до тех пор нота.
И долго звучало в ушах измученной женщины это последнее «прости» человека, после многих лет вынужденного уступить свое место другому…
* * *
С большей или меньшей силой еще несколько раз повторялись сцены вроде описанной выше. Но не такие бурные и захватывающие выходили почему-то они. Все главное было высказано. А повторения только вызывали взаимное недовольство и раздражение, тем более тяжкое, что его приходилось скрывать от посторонних глаз, ото всех окружающих.
Но тайну Полишинеля, конечно, знал целый город, и она служила предметом всяких пересудов, толков и предсказаний…
Второй темой служили грандиозные приготовления к празднеству в Таврическом дворце, которое задумал дать почему-то Потемкин для государыни.
Приготовления эти начались почти немедленно после Пасхи, которая пришлась на 13 февраля и длилась больше двух с половиной месяцев.
Потемкинский праздник, состоявшийся 28 апреля, описан очень подробно многими современниками и потом служил темой для исторических бытописателей.
Сам по себе он отличался от других подобных затей того века только грандиозными размерами и суммой денег, потраченных на него Потемкиным.
Одного воску пошло на разные плошки, факелы и прочие приспособления для иллюминации больше чем на семьдесят тысяч рублей, то есть на наши деньги почти на триста тысяч рублей. А в общем, праздник стоил триста тысяч тогдашних серебряных рублей, которые равноценны шестистам тысячам теперешним, не принимая в расчет большую дешевизну припасов.
Были тут и длинные улицы, застроенные временными домиками и декоративными замками, имелись налицо и жареные целые быки для народа, с позлащенными рогами и посеребренными тушами…
Приключилась и неизбежная в таких случаях давка, где погибло несколько человеческих жизней…
Даже экипаж императрицы только с большим трудом пробрался к подъезду, где Потемкин, в блестящем маскарадном наряде, осыпанный крупными бриллиантами, ожидал свою благодетельницу и поднес ей драгоценный скипетр, как богине счастья, с крупным, редким по величине и по ценности сапфиром наверху.
На фронтоне дворца красовалась надпись: «Твое тебе принадлежит!»
Вензеля Екатерины, составленные из всевозможных лампионов, прозрачных хрусталей разного цвета, освещенных изнутри, из цветов и зелени, видны были повсюду.
Всего было созвано на пиршество около трех тысяч по именным билетам, не считая простого народа, который сзывался особыми герольдами и бирючами и привалил десятками тысяч.
Для этих гостей были построены в огромном парке разные балаганы, устроены буфеты с пивом, водкой и квасами… Сюрпризы, фокусники, акробаты в разных местах потешали толпу…
Сначала Екатерина с Павлом, его женой и двумя внуками прошла в круглый большой зал, где ослепительно горел транспарант из искусственных драгоценных камней в виде буквы «Е». Стены были увешаны редкими гобеленами с изображением истории Амана и Эсфири. Князь возлагал большие надежды на эту аллегорию. Увы, она почти не была замечена царицей!
В этой огромной зале состоялся концерт и балет.
Затем были осмотрены все чудеса дворца, его убранство, статуи, картины, зимние сады и оранжереи, где даже для Екатерины были приготовлены грядки с гнездами грибочков, которые любила она собирать у себя в парках… Затем последовал ужин.
Столы были заставлены золотой посудой, собственной, Потемкина, которую он скупил частью у изгнанных французских принцев, частью из других рук. Из кладовых государыни тоже было выдано много редких сосудов и блюд из золота для большого украшения пиршественных столов.
Самое кушанье подавалось на дорогом фарфоре, который ставился сверх золотых тарелок и блюд.
Екатерина хотя приехала с полумаской в руке, но ее не надевала, как сам князь и все великие князья и княжны.
Зубов сидел рядом с государыней, но был хмур и бледен от скрытого недовольства, от зависти и какого-то страха.
Ему казалось, что такой блеск может затемнить в глазах Екатерины незначительную фигурку самого Зубова, поднятого из праха, куда так же легко можно было и ввергнуть его обратно.
Он не знал Екатерины, этой мудрой, при всей ее внешней впечатлительности, устойчивой и осторожной, несмотря на некоторое показное легкомыслие, которым она словно щеголяла в своем кругу.
Как бы угадывая, что делается в душе фаворита, Екатерина выбрала минуту, негромко сказала своему любимцу:
– Будьте повеселее, генерал. Чтобы не сказали, что вы питаете дурные чувства к тому, счастливее кого оказались, очевидно… А я сейчас же вам покажу, как вам тоже нетрудно будет роскошью затмить и настоящий пир валтасаров!..
– Я весел, государыня. Это просто так… Моя мигрень…
– Хорошо… верю. Но надо владеть и своими недугами, живя на свете… Я попробую вылечить вас… – И сейчас же обратилась к хозяину сказочного пира, который давно уже своим зрячим глазом следил за беседой Екатерины и Зубова: – Светлейший, у меня к тебе просьба…
– Всей душой готов служить, государыня-матушка…
– Продай мне твое могилевское имение, что на Днепре… Там двенадцать тысяч душ, как мне помнится?.. Деньги сполна плачу… Идет?
Потемкин вспыхнул до самых ушей и даже зубы стиснул, чтобы не вырвалось неожиданного для него самого неловкого слова или восклицания досады.
Он сразу понял, для кого хотела купить Екатерина это имение, ценимое почти в два миллиона рублей, и мгновенно решил скорее кинуть эти деньги на ветер, чем помочь обогащению ненавистного соперника.
Передохнув и с огорченным видом пожимая плечами, князь громко ответил:
– Экая досада! К несчастью моему великому, не могу исполнить желание вашего величества! Вчера как раз оно продано… И задаток взят…
– Продано? Кому? – недоверчиво протянула государыня, и глаза ее потемнели от досады и гнева. Она хорошо поняла уловку князя.
– Да вот ему как раз, – полуобернувшись еще перед тем и разглядев за стулом у себя дежурного камер-юнкера, молодого бедняка, дворянина Голынского, отрезал князь, кивая на окаменелого юношу, и сам незаметно сделал ему знак глазом своим, словно приглашая подтвердить свое невероятное для всех заявление.
Екатерина даже вспыхнула от неожиданности.
– Этому? Ему? – не находя слов, в явном смущении заговорила она и обратилась затем к Голынскому, о котором все знали, что кличка – по шерсти, и считали его совершенным бедняком: – Послушай, как же это ты купил имение у светлейшего?..
Голос отказался повиноваться юноше, который чуял, что ему с неба свалилось огромное неожиданное счастье. Он только и мог, что с глубоким почтительным поклоном склонить голову перед государыней.
Даже слезы проступили на загоревшихся глазах императрицы.
Зубов внезапно закашлялся и прикрыл салфеткой лицо, чтобы скрыть гримасу досады и злобы, которая исказила его против воли.
Только хозяин волшебного пира в первый раз за весь вечер словно расцвел, помолодел, почуяв, какую глубокую, мучительную рану нанес своему недругу.
Пир шел своим чередом.
Около полуночи уехала Екатерина с Зубовым и всей своей семьей.
А веселый, сверкающий пир, превратившийся теперь в полудикую оргию благодаря гостям из парка, проникшим в залы после отъезда царских особ, длился до самого утра.
А хозяин этой роскоши и великолепия с непокрытой головой, без маски долго слонялся между своими уже опьянелыми гостями, снова потемнелый, задумчивый. Все бормотал что-то невнятно, грыз ногти по своей вечной привычке и порой подходил к буфету, выпивал что-нибудь, закусывал чем попало и снова пускался бродить из покоев в парк и обратно.
Никто и не заметил, как он ушел к себе на покой…
* * *
На другое утро, дрожащий, взволнованный, терзаемый надеждой и страхом, явился Голынский к своему покровителю.
– А, покупатель пришел! – с явной иронией встретил его князь. – Деньги принес? Подавай. Деньги нужны… Теперь в особенности… Видел: абшид… Надо на сухой корм переходить!.. Ха-ха-ха!..
– Я только… ваша светлость… Потому только… чтобы только…
– Ишь как растолковался… Вижу зачем… Делать нечего. Умел фортуну за… спину поймать, получай… Только уж не совсем даром. Поедешь с Поповым, он на твое имя купчую сделает. В кредитном банке тебе под имение тысяч триста выдадут. Эти деньги мои… А остальное твое. Разживайся… Только бы клопу этому розовому не досталось!..
В порыве кинулся юноша руки целовать благодетелю…
* * *
Прошло еще долгих, томительных три месяца.
После новых столкновений и сцен, после самых решительных настояний государыни Потемкин собрался в обратную дорогу.
– Прощай, матушка, благодетельница моя! – упав в ноги императрице, с рыданиями мог только выговорить князь, когда они остались наедине в минуту прощанья.
– Что за странные думы у тебя, Гри-Гри? Вернешься еще… Вот мир подписан будет, тогда мы и отдохнем с тобой на покое… Авось что и по-твоему выйдет, – слукавила по женской слабости она, желая ободрить старого друга, который имел вид тяжко больного человека.
– Да? Авось, быть может… «Живу – надеюсь», – говорят древние латиняне… Так и я! А по правде сказать, ни на что не надеюсь, кроме могилы!.. Помяни тогда меня, грешного… Как я любил тебя… Как жизнь всю… Ну да что теперь… Пора… Уж сели, поди, все… Прощай, матушка… На прощанье, в последний раз удостой… хоть руку облобызать…
И он горячими, воспаленными губами до боли крепко впился в красивую, выхоленную руку Екатерины.
– Нет, нет, что же это… Дай я тебя… по-старому, как верного, давнего друга… – И Екатерина тепло поцеловала своего многолетнего помощника и защитника, с которым теперь пришлось разлучиться… кто знает, может быть, и вправду навсегда…
Недаром так болит сердце-вещун у государыни…
Они расстались опечаленными, с глазами, полными слез…
Но оба поняли, что разлука неизбежна…
А еще через два с половиной месяца, 5 октября 1791 года, в степи, около Ясс, на придорожной, пыльной поляне, задыхаясь от припадков астмы и сердечной своей застарелой болезни, скончался лучший, самый смелый и мощный из орлов-питомцев Екатерины Великой, светлейший князь Потемкин-Таврический, генерал-фельдмаршал, кавалер всех орденов, владелец колоссального состояния…
И сейчас же почти весь тяжкий груз этих почестей, должностей и орденов захватил и взвалил на свои небольшие, но упругие плечи Зубов, давая свободу Екатерине плакать в своем покое о друге, погибшем, вопреки всему, раньше ее, хотя она была намного старше его…
– Все теперь, как улитки, будут высовывать против меня голову, когда не стало друга моего! – сказала она Храповицкому, наперснику своему, в минуту грусти.
– Все это много ниже вас, ваше величество!
– Так!.. Но я стара! – печально произнесла Екатерина. И умолкла.