Год 1912-й, Петербург
Цепочка, зацепившись за жесткое кружево, опасно натянулась, впилась в шею, и Надежда замерла. Надо же, едва не порвала… Цепочка такая тонюсенькая. Этак и ласточку заветную потерять недолго. При мысли об этом сердце оборвалось.
Глупость какая…
Подумаешь, ласточка…
Что в ней особенного? Ничего. И вовсе золотые украшения существуют единственно для того, чтобы люди состоятельные, навроде папеньки, могли самолюбие потешить. На самом же деле золото – это зло. И не следует набивать мошну, когда бедняки в Петербурге голодают.
Да и не только в Петербурге.
Вся Россия стенает под гнетом самодержавия. И люди разумные, истинные патриоты своей страны просто обязаны думать не о золотых ласточках, а о том, как свергнуть узурпатора да передать власть народу.
Об этом на собраниях говорил Петенька, и так пылко, хорошо говорил, что собственное сердце Надежды обмирало. Впрочем, когда Петенька не говорил, но молчал или этак вольно, вальяжно даже, раскинувшись на старом диванчике, курил цигаретку, сердце тоже обмирало. И Надежда, силясь побороть внезапное смущение, к каковому она отродясь расположена не была, отворачивалась, убеждая себя, что сие – вовсе не любовь. Они с Петенькой, какового иные именовали Петром Алексеевичем, соратники по борьбе, единомышленники и только…
Правда, сии мысли не мешали ей Петеньку разглядывать исподволь, убеждаясь раз за разом, что он, Петр Алексеевич Прохоров, чудо до чего хорош.
Бледнокожий, светловолосый, с лицом весьма благородным, пусть бы происхождения самого простого, что он любил подчеркивать, повторяя, будто бы едино чудом сумел выжить, устроиться в этой жизни и в университете, где он постигал земельные науки. Правда, стезя агронома Петеньку нисколько не привлекала в отличие от борьбы за мировое благо.
Он много читал и о прочитанном любил рассказывать вдохновенно, добавляя изрядно от себя, поелику соратники его, к преогромному Петенькиному огорчению, не стремились повышать свой культурный уровень, находя листовки и иные книги скучными в отличие от Петенькиных пересказов. Следовало бы заметить, что борьбой с империализмом, каковой в целом Петеньке не мешал, занялся он не от скуки, но от пылкого норова, желания совершить некое деяние, несомненно, великое, дабы оное деяние внесло Петенькино имя и фамилию в анналы истории. И если по первости простой провинциальный паренек зело смущался однокурсников да маялся, не ведая, куда приложить распиравшую его энергию, то вскоре нашлись товарищи, которые обратили на перспективного студиозуса взгляд.
И поручили ему дело.
Вместе с заданием, кипою листовок и газет, каковые надлежало распространять средь рабочих, вызывая в среде их нужное бурление, Петеньке достались ключи от неприметной квартирки. Жилье оное, принадлежавшее кому-то из старших товарищей, – в подробности Петенька благоразумно не вдавался, решив, что сие не его ума дело, – располагалось на последнем этаже доходного дома. Дом был старым, дряхлым, и жильцы его, люди малого достатка, отличались просто-таки поразительным отсутствием любопытства.
За три года существования подпольной ячейки Петенька сумел квартиру обжить. В ней, помимо старой, рассыпающейся почти мебели, появился ковер, который повесили на стену не столько красоты ради, сколько из понимания, что стены в доме уж больно тонкие, а при всем нелюбопытстве среди жильцов может отыскаться полицейский осведомитель. Следом за ковром были доставлены почти новый стол и кресло с обивкой из телячьей кожи, печатная машинка для прокламаций, которые, впрочем, не печатались, поскольку с сим агрегатом Петенька управляться не умел. Последним возник роскошный канцелярский набор и стопка белых листов бумаги высочайшего качества.
Мысли записывать.
И кресло, и машинку, и набор принесла дорогая Наденька.
В дар.
От чистого, так сказать, сердца, которое – Петенька чувствовал это – билось тревожно, нервно, выдавая девичьи симпатии.
Петенька, затянувшись цигареткой, покосился.
Наденька сидела в углу.
Некрасивая, но весьма себе состоятельная… Кто ее привел? Машка? Точно, Машка… Присоветовала подружку, с которой в сиротском приюте знакомство свела… Мол, зело чувствительна она к бедам народным…
…Сама Машка бедовая. Ей на империализм и беды народные наплевать с высокой башни, ей в жизни куражу не хватает, вот и подалась в революционерки. Только с Петенькой ей тоже прискучило, листовки-газеты – сие несерьезно. Ей бы иного дела, с бомбами… О том каждый раз заговаривает, Петенька же слушает, кивает, но… Революция революцией, а голова у него одна. И разумеет Петенька, что одно дело – бумажки раскидывать, за бумажки небось охранка не будет жилы рвать, и совсем иное – в бомбисты идти. Тут, конечно, имя в историю впишется, да только посмертно впишется, поелику после первого же взрыва возьмут их всех да на виселицу спровадят.
Или в ссылку.
В ссылку Петеньке совсем даже не хотелось, не то повзрослел, не то надоели ему нынешние игры, но все чаще стал он задумываться не о благе общественном, каковое наступит исключительно после падения кровавого царского режима, но о личной выгоде.
Доучиться бы… и устроиться в тихом теплом местечке. Хорошо бы при усадебке, а еще лучше, ежели сия усадебка будет Петеньке принадлежать… И вот тут-то мысли его вновь поворачивали к некрасивой, но явно влюбленной девице.
Купеческая дочь.
Петенька узнавал, что батюшка ее, Михайло Илларионович, миллионщик. И дом-то у него есть, и заводики по всей России, и усадеб бессчетное количество. Пусть и не царских кровей он, но для своих рабочих – как есть и царь, и даже император. А наследовать империю сию будут дочери, Наденька и Оленька…
Оленька, конечно, краше.
Петюня видел ее, ходил к особняку, любовался и приценивался, чего уж тут. И весьма себе понравилась сестрица Надежды. Красива, легка. И сразу видно – глупа, но… балованная… И пусть Петюня нисколько не сомневался в собственных чарах – даром, что ли, он первый год пробивался по престарелым вдовушкам, весьма до юного тела охочим, – но рисковать не желал.
Да и к чему? Есть же вторая сестрица, ей-то Петюня пока авансов не давал, думал все, и не столько о том, как бы породниться с Михайло Илларионовичем, который навряд ли обрадуется нищему зятю, сколько о друзьях своих… Эти тоже не обрадуются, и их недовольство Петюню пугало сильней, нежели гнев Михайло Илларионовича. Купец что? Притерпится, смирится… Дочери его ни в чем отказа не знают, Петюня узнавал. А вот приятели Петюни – дело иное, они этакой измены революционным принципам не простят, но…
…Ежели с умом подойти…
…И осторожненько, исподволь заготовить себе пути к отступлению…
Петюня вздохнул, переведя взгляд на Надежду, которая читала очередную листовку с таким видом, будто бы только сейчас открылась ей настоящая истина…
Баба.
Глупая.
К своим двадцати четырем годам Петюня пребывал в счастливой уверенности, что все бабы – дуры. И вдовушки, которые были щедры к обходительному, но такому бедному студиозусу, и Машка с ею куражом – как пить дать, сие добром не кончится, и сложит Машка буйну свою голову, вот и Наденька тоже дура, в революционную блажь ударившаяся.
– Надежда, – обратился он, с неохотой подымаясь. Кресло было удобным, и Петюне нравилось думать, что при должном его старании он получит не одно такое кресло. – Мне бы хотелось побеседовать с вами…
Говорил он и в глаза глядел этак, с прищуром, потому как ежели с прищуром, то выходит, что в этом его взгляде особый смысл появляется.
Машка, которая полулежа перебирала листовки, лишь хмыкнула выразительно: дескать, она давно предлагала Пете за купчиху взяться. Та, конечно, приносила в казну деньжата, но сие была капля в море состояния ее батюшки. И будь Петюня помоложе, он бы не стал тянуть, но… Извести состояние, каковое он уже почти полагал своим собственным, на революционные глупости? Нет уж…
Надежда зарделась.
И поднялась.
Вышла, глядя исключительно перед собой.
В коридоре пахло дымом и еще, пожалуй, кошками, которых Петюня с детских лет недолюбливал. Он поморщился, удивляясь тому, как прежде не замечал убогости этого места. Ничего, если все пойдет как надобно – а иначе и быть не может, – в самом скором времени о квартирке этой, как и о своих дружках, что намекали, будто бы Петюня не оправдывает возложенных на него надежд, он позабудет. Небось зятю Михайло Илларионовича по квартиркам дрянным ошиваться не пристало.
В особняке заживет Петюня, устроит там кабинет солидный, чтоб панельки дубовые, на полу ковер пурпурный. Гардины тож пурпурные. А мебель – с резьбою… И будет Петюня в кабинете том сидеть и думать о вещах важных. Выходить станет к обеду… ну, или кофею попить. Кофий Петюня страсть до чего любил и порой баловал себя им из революционной кассы.
Чай, не обеднеют.
– Что-то случилось? – дрогнувшим голосом спросила Надежда, когда они вышли из дома. И страх ее, не за себя, но за Петюню, заставил его усмехнуться.
Девка-то в самом соку.
И что с того, что некрасива? Подумаешь… Главное, что любит Петюню, сама того не осознавая. А красота… Красоту он купит, ежели вдруг захочется.
Опосля.
– Ничего, – Петюня улыбнулся. Он знал, что от улыбки его бабские сердца таяли, будто весенний лед. – Просто захотелось прогуляться… Весна небось… Мне нравится весна в этом городе… Есть в ней что-то особенное…
Тут Петюня несколько слукавил, поелику весны петербуржские отличались сыростью, туманами и вечными дождями. А от туманов и дождей у Петюни начинало в носу свербеть и насморк приключался.
– Когда я впервые оказался в этом городе, был поражен его красотой. – Петюня отставил локоток, и Наденька осторожно, точно не могла поверить, что происходит это с ней, за локоток этот ухватилась. Шли медленно, гуляючи. – И первое время я будто ослеп, не способный видеть ничего, помимо великолепия…
– Да? – Наденька хотела сказать что-нибудь, желательно умное, соответствующее моменту, но в голову лезли всякие глупости и банальности.
А банальности все испортят.
– Увы, мое очарование длилось недолго… Вскоре я увидел, что этот город двулик. И обратной стороной роскоши является нищета… Вы читали Достоевского?
– Да, – недрогнувшим голосом солгала Наденька.
Она пыталась, но Достоевский был столь эмоционален, сколь и многословен, и в этом многословии она запуталась. Однако тут же Наденька дала себе зарок немедля исправиться. Ежели Петюня счел Достоевского личностью важной, достойной прочтения, то и она сумеет себя переломить.
– Правда, у него чудеснейшим образом описаны все те муки, каковые претерпевает обыкновенный человек? Низкого рождения, такой, которому не выпало в жизни удачи появиться на свет в семействе состоятельном…
– Д-да, – пробормотала Наденька, взгляд отводя. Ей вдруг стало стыдно за папеньку, который нажил миллионы, пусть и собственным трудом, но по всему выходило, что труд этот – далеко не его собственный, а очень даже общественный. И наживался он на крови и поте обыкновенных людей.
А она, Наденька, деньги эти тратила на всякие вот глупости.
Петюня поморщился, прокляв себя за глупость. О другом беседовать надо, о высоком и нежном, но с этою замкнутою девицей разговор не клеился.
– Но порой мне кажется, Достоевский несколько преувеличивает. Взять хотя бы образ Сонечки Мармеладовой… Она поступает прекрасно, жертвуя собой ради семьи, но семья ее принимает жертву как должное, что неправильно.
– Конечно, – в очередной раз согласилась Наденька.
– Мы не имеем выбора в том, что касается нашего рождения. И в том мне видится высшая справедливость, поелику любой человек хоть высокого, хоть низкого звания, но главное, чтобы жизненный свой путь он прошел достойно… А вы как думаете?
Наденька думала, что если откроет рот и ляпнет какую-нибудь глупость, то Петюня в ней разочаруется. И без того не ясно, что же он нашел в Наденьке.
– Простите, – вдруг смутился Петюня. – Наверное, я говорю что-то не то…
– Почему?
– Потому что вы, милая Надежда, все молчите…
– Я… – Она почувствовала, как заливается краской, – я просто не знаю, что еще сказать… Вы так хорошо… полно… выражаете мысли, что я…
Окончательно сбившись, она стыдливо замолчала.
– Вы очень стеснительны, – Петюня взял ее за руку. – Но, быть может, тогда мы оставим эти разговоры? И побеседуем о чем-нибудь ином…
– О чем?
– А о чем принято беседовать с девушками на прогулках? – Он улыбнулся широко и радостно, и Наденька окончательно растерялась.
– Вы мне очень давно симпатичны, – сказал Петюня, руку поглаживая. – Но я не был уверен, что имею хоть какое-то право сию симпатию выражать…
И сердце обмерло. Он и Наденька? Ему она симпатична? Она некрасива, собой нехороша, с норовом упрямым, лишенным всякой мягкости, которой полагается быть в девичьем характере. Она только и умеет, что перечить, спорить, а тут вдруг…
– Что ж, – Петюне хотелось встряхнуть эту клушу, которая только и могла, что смотреть на него влюбленными глазами да дышать шумно. – Я понимаю, что это для вас несколько неожиданно… И вы, верно, не думали ни о чем таком…
Взгляд отвела, и значит, думала.
Конечно, думала. Что, Петюня баб не знает? Одинаковы, что в словах, что в мыслях… И эта-то, не старая еще дева, но почти ничем от прочих не отличается.
– И своими откровениями я вас несколько… смутил?
Наденька кивнула и щеки потрогала. Горят. И сама она вот-вот вспыхнет.
– Я прекрасно понимаю, что мы с вами из разных миров вышли… Что вы – дочь уважаемого человека, ваш батюшка дал вам превосходное воспитание… Ваши симпатии к делу революционному ничего-то не меняют, ибо теория – одно, а практика – совсем иное… – Петюня не отказал себе в удовольствии кольнуть строптивую девицу, которая, пусть и влюбленная, не спешила в этой влюбленности покаяться. – И привыкли вы к ухажерам иного звания, которым бедный студиозус – не чета…
– Что вы такое говорите! – сдавленно воскликнула Наденька.
И пальцы дрожат. И кажется, вся она дрожит, того и гляди сомлеет от волнения.
– Правду, Наденька, уж позвольте мне вас именовать именно так… На правах старого товарища, у которого нет ни малейшего шанса стать кем-то большим…
– Вы… вы ошибаетесь, – выдавила она с немалым трудом. – Я… у меня нет ухажеров…
– Помилуйте, почему?
А и вправду, почему? Не так уж Наденька и страшна, чтобы не нашлось иного охотника за приданым.
– Потому что я некрасива, – со спокойным достоинством ответила она.
– Кто вам сказал этакую чушь?!
– Зеркала.
– Не верьте зеркалам. Они врут.
– А кому верить? – наконец-то слабая улыбка. И пунцовый румянец сходит со щек.
– Мне верьте. Разве ж я вас обманывал?
– Никогда, – согласилась Наденька, вновь опираясь на Петюнину руку. Она надеялась, что это прикосновение, дозволенное правилами приличия, не выдаст того волнения, в котором Наденька пребывала. Она ему симпатична?
И он ревнует… Наверное, ревнует, ведь недаром же спрашивал об ухажерах… И злится… Узнав, что не было никого, спешит ее утешить… Быть может, все у Наденьки и сложится?
– А потому поверьте мне снова. Вы прекрасны, как только может быть прекрасна женщина… – Петюня шел медленно, исподволь вглядываясь в лицо той, которую уже почитал собственной невестой. – Вы смотритесь в зеркала, но что они видят? Лицо? И только? Пусть для кого-то и этого будет довольно, но… Я-то знаю вас, Наденька. Льщу себя надеждой, что знаю истинную вас, какая добра и милосердна, сердечна…
– Вы меня перехваливаете.
– Разве ж возможно такое? Нет, Наденька, истинная красота женщины – в ее душе, а прочие, кто смотрят на смазливое лицо, ошибаются. И многие понимают, что совершили ошибку, да только поздно… Красота со временем поблекнет, а вот душа способна стать лишь прекрасней…
Слушает.
С приоткрытым ртом, с горящими глазами, и ныне, влюбленная, она почти красива…
…В квартирку Петюня вернулся один и, застав Машку, которая развалилась на кровати, что характерно, развалилась нагишом, нисколько не удивился.
– Ну что, – поинтересовалась Машка, переворачиваясь на спину, – завалил купчиху?
– Фи, какие нехорошие слова…
Машка лишь заржала. Вот смех у нее точно конский, громкий, с подвизгиваниями, и сколько раз было говорено, что приличные девицы так не гогочут. Но Машке плевать.
– Не завалил, – сделала она собственный вывод. – И правильно. Не надо спешить.
– Не буду, – Петюня присел на кровать и провел рукой по белому Машкиному животу. – А ты чего?
– А я так…
Взгляд хмельной, лядащий… или не хмельной?
– Опять нюхала? – Он отвесил Машке звонкую пощечину, от которой ее голова запрокинулась, а на щеке остался розовый отпечаток Петюниной ладони. Но Машка не обиделась, руки раскинула, глаза закатила… Хороша, стерва… и знает, что хороша.
– Иди сюда, – мурлыкнула она, руки протянув. И тонкие пальчики гладят лицо, шею, манят в Машкины объятья. – Или ты целибат примешь, пока…
Целибат Петюня принимать не собирался, да и крепкие сомнения имел, что кто-либо из монахов, хоть бы и святых, сумеет перед Машкой устоять.
В самом соку девка.
А он, Петюня, нормальный мужик, с потребностями… Вот только потом, после, когда уже лежал, разглядывая потолок – потресканный и посеревший, – Петюня подумал, что с Машкою надобно завязывать. Сболтнет чего ненароком и весь Петюнин план поломает.
– Чтоб это мне в последний раз было, – сказал он, выбираясь из койки. Машка потянулась только, что сытая разомлевшая кошка, да зевнула во всю пасть. А зубы-то желтеть начинают…
– Что именно? – лениво поинтересовалась Машка и, будто догадавшись о Петюниных мыслях, потянулась за сигаретой. Курила, лежа в постели, стряхивая пепел на не особо чистые простыни.
– Вот это, – он ткнул пальцем в Машкин живот. – Найди себе кого-нибудь…
– Найду, – зевнула она. – А ты как будешь?
– Как-нибудь…
Машка выпустила в потолок сизый дым.
– Боишься, что Надьке проболтаюсь, и она тебя пошлет куда подальше? Обломится тогда богатая невеста…
– Ты…
– Я, Петюня, я… Я ж знаю, что ты по богатым бабам спец… Ну да у каждого свои развлечения-с.
Машка весь мир воспринимала как одно большое развлечение.
– Не дрожи, я чужой игре мешать не стану. Охота тебе в белые люди выбиться – дело твое… Да только не думал ты, Петюня, что наши общие друзья этакому кунштюку не обрадуются?
Думал. И думает. Беспрестанно думает, ощущая затылком холодную сталь револьвера. И сейчас Петюня оный затылок пощупал, желая убедиться, что тот еще цел.
– Спокойно, Машка, – он улыбнулся широко, надеясь, что за этой улыбкой Машка не разглядит волнения. – Все будет в шоколаде… Я ж не для себя стараюсь… Я для общества.
Машка фыркнула, а Петюня, поймав неожиданную, но крайне полезную мысль, продолжил:
– Сама подумай… Вот есть у нас деньги?
– Есть.
– Нет, Машка, у нас есть гроши, а деньги есть у Михайло Илларионовича, который Наденькин папа…
…Миллионы… Заводы, фабрики и несколько имений, в которые можно будет удалиться после свадьбы. Ненадолго, на месяц-другой, пока поутихнут волнения в Петербурге. А потом-то Петюня вернется, может, с супругой, а может, и сам по себе, поелику город он любил вполне искренне и чуял, что с деньгами Михайло Илларионовича эта любовь станет взаимной.
И такое на него вдохновение снизошло, что Петюня сел в постели и почесал живот. Следовало сказать, что в квартире, конечно, убирались, но редко, а постель и вовсе не выветривали, оттого и завелись в ней клопы. И Петюня, раздавив особо наглого, продолжил.
– Наденьке, конечно, папаша денег дает… то сотню рублей, то тысячу… Но что такое тысяча по сравнению с миллионом?
– Думаешь, если завалишь ее, она тебе миллион даст? – Машка подняла чулочек, шелковый, с подвязочкой – все ж таки она не была чужда буржуазных пережитков вкупе с излишествами. – Ты себя переоцениваешь, Петюня.
– Не завалю, – он поднял палец. – Женюсь.
– Дурень.
– Нет, Машуль, не дурень, – Петюня вскочил.
…А ведь Машка спит не только с ним, она вхожа и в тот домик, о котором Петюня узнал случайно. И с кем встречается?
С кем-то из старших товарищей, от которых, помимо табака с чулочками, выносит общественное Петюней недовольство, на прошлом-то собрании бросила вскользь, что Петюня не сильно-то себя революционной борьбе отдает. А меж тем ждут от него активных действий.
…Будут им действия. Активные. Главное, чтоб Машка, шалавища куражная, все верно поняла и донесла.
– Вот скажи, Машка, кто будет наследовать Михайло Илларионовичу, ежели с ним вдруг какое несчастье случится? – поинтересовался Петюня.
Машка не ответила. Села голой задницей на стул, ноги раздвинула. Левая в чулочке, правая – голая, белая, с синеватыми ленточками вен, но красивая.
– А я тебе скажу, что унаследуют все Надька с сестрицей своей младшей… и супруги их… И именно они, супруги сиречь, по закону и будут распоряжаться всеми деньгами…
Машка смотрела. Курила. Ждала продолжения.
– Ты меня вот попрекала, что я о деле общем не думаю, – Петюня подобрал подштанники, которые натянул торопливо, все ж таки по провинциальной своей стеснительности, которую искренне пытался искоренить, под Машкиным взглядом он чувствовал себя весьма неловко. – А я очень даже думаю… Ты говорила, что Яшка Ломов кассу взял? И скольких он положил? Пятерых? А в той кассе тысяч пятнадцать? Двадцать? Дело, конечно… Состояние…
– Ты и столько не заработал, – Машка выпустила дым из носа.
– Пока не заработал. Да только меня, как твоего Яшку, охранка не ищет, носом землю роет, потому как Яшка городового в расход пустил…
…И тот, кто подскажет, где оного Яшку искать, получит большое от властей снисхождение за делишки свои, особенно ежели учесть, что делишки эти были пустыми, почти даже законными…
– И еще двоих полицейских положил, когда от погони уходил. Герой!
– Петюня, – нехорошим тоном произнесла Машка. – Тебе Яшкина слава в попе жжет? Так иди и ты кассу возьми…
– Не слава, – Петюня остался спокоен. – А дурость его, из-за которой мы все под удар попали. А кассу я возьму. На миллионы. Вот посмотри, всего-то надо, что на Надьке жениться, а потом папаше ее несчастный случай устроить, но тихо все, аккуратно. Чтоб никакой стрельбы, полиции, охранки… Да она сама с преогромной радостью состояние свое нам пожертвует…
– А если и сестрицу убрать, – задумчиво протянула Машка и новую сигарету в зубы вставила. – Знаешь, Петюня, а ты не такое уж и ничтожество…
– От ничтожества слышу, – Петюня не обиделся. – Но сестрицу трогать нельзя… Излишнее внимание нам ни к чему.
Машка поскребла ногу, но смолчала.
– Сама посуди, дело миллионное, тут надо с пониманием… без лишней крови…
Осень выдалась сухой. Дожди если и случались, то редко, а вот туманы – так почти каждый день, но туманам Наденька радовалась, потому как…
– И вот оказался я один в этом огромном городе, – Петюня вновь рассказывал о своем детстве, столь разительно отличавшемся от собственного Наденькиного, и был столь откровенен и близок, что сердце вновь обмирало, не способное поверить этой близости.
Они были вдвоем. В тумане. И молочный, густой, он прятал от Наденьки других людей, создавая преудивительную иллюзию, что будто бы во всем городе нет никого, кроме них с Петюней.
– По первому времени я не знал, куда себя деть… – Петюня останавливался и выглядел таким… близким, родным.
Наденька розовела, радуясь, что в тумане ее румянец не столь уж заметен. А вот пальцы дрожали. Петюня, отзываясь на эту дрожь, спрашивал:
– Ты не замерзла?
– Нет.
– Замерзла, – с упреком произносил он и, поднеся Наденькину ладонь к губам, дышал, согревая озябшие пальцы. А после вел в кафе, где поил горячим шоколадом, и Наденьке было неудобно, что он, живущий единственно на свою стипендию, тратится на нее.
Она пыталась платить сама, но Петюня оскорблялся.
– Пойми, Надюша, – он называл ее именно так, а она вновь млела, до того нежным в его устах становилось колючее ее имя. – Я ведь мужчина. И как мужчина я желаю заботиться о тебе… Понимаю, что ты привыкла к иному, но…
Она же уверяла, что никто и никогда прежде не был столь же внимателен, столь ласков с нею. И вовсе ей не хочется ходить в ресторации, ей куда милей набережные города, его туманы, люди, в этих туманах скрытые… У них с Петюней появлялись свои особые места…
…Первый поцелуй, от которого Наденькино сердце едва не остановилось. И второй…
И третий, куда как более жадный, а она, бесстыдная, отвечала, да еще и руками его шею обвила, желая отринуть вековые предрассудки.
Лавочка, на которой они засиделись допоздна, беседуя о всяких пустяках, которые в ту ночь вовсе не казались пустяками… Потом Аглая Никифоровна отчитывала… Кажется, она заподозрила, что частые Наденькины отлучки вовсе не с благотворительностью связаны. Выспрашивать пыталась, но осторожно и исподволь. Добре бы папеньке не стала доносить.
Папенька, как подозревала Надежда, вовсе этакому кавалеру не обрадуется, кричать станет, ногами топать, как в тот раз, когда Оленька заявила, что выйдет замуж за троюродного братца, которому случилось погостить в имении. И ведь ясно же было, что дурит сестрица, ей всего-то шестнадцать исполнилось, а кузен, уже, между прочим, помолвленный, вовсе повода не давал думать, будто бы Оленька ему интересна. Но разве ж батюшка стал слушать?
Кузена выставил, Оленьку запер, а на Аглаю Никифоровну долго ругался, дескать, потакала она девичьей дури и мало не довела до беды…
– О чем ты думаешь, Надюша? – Петюня остро чувствовал ее состояние, и сомнения, которые явно одолевали Надежду, заставляли его хмуриться.
Переживает? Все-то ему кажется, что недостоин он ее любви. Все-то стесняется простого крестьянского происхождения, семейства своего преогромного, которому вынужден помогать, и бедности, и того, что он, Петр Босянечкин, человек в Петербурге ничтожный.
Это он сам так говорил.
А Наденька пыталась переубедить его, отвечала, что для нее-то не имеют значения ни статус, ни состояние, а лишь сам человек…
– Думаю о нас с тобой, – Надежда произнесла это тихо, стыдясь и того, что заговорила на этакую тему, и того, что стыдится. Разве ж не имеет она права сама собственную судьбу решить? Небось не темные века на дворе, когда девиц замуж выдавали по родительской воле. Наденька, чай, полное право имеет собою сама распорядиться, по собственному разумению. А что отец недоволен… Так ведь она не собирается в его доме жить.
Она к Петюне уйдет.
Снимут квартирку, аль и вовсе комнату меблированную. Надежда на работу устроится. Она не белоручка в отличие от Оленьки, сумеет или в гувернантки пойти, или учительницей. И пусть жить будут с Петюней небогато, но честно. Достойно.
– Мой отец… – Надюша заставила себя смотреть Петюне в глаза, – к сожалению, придерживается иных принципов… и он…
– Не обрадуется, узнав обо мне?
Петюня все ж таки не был столь наивен, чтобы надеяться на одобрение Михайло Илларионовича.
– Да, – выдохнула Надежда. – Не обрадуется. Если он узнает, то… Он хороший, я его люблю, и очень, но… Я знаю его. Он в горячке способен наворотить многого… У него друзья… знакомые…
И средь этих знакомых наверняка сыщется пара-тройка полицейских чинов, которые к просьбе старого приятеля отнесутся с большим пониманием.
– Меня он попросту сошлет в деревню… или за границу… или еще куда-нибудь, но… Я решила уйти из дому.
Вот дура.
Впрочем, вслух Петюня этого не сказал, лишь ручку вялую, премного его раздражавшую этой самой безжизненностью, стиснул, прижал к груди.
– Мы вместе найдем выход.
– Конечно.
А быть может, и к лучшему… Уйдет она из дому… Обвенчаются тайком, а там уж, чтоб брак, церковью освященный, расторгнуть, надобно много больше, нежели только желание Михайло Илларионовича. И с супругом дочери поневоле ему смириться придется.
Особенно если эта дочь падет в ноги, умоляя о прощении…
Правда, Надежда, как и прочие состоятельные дамочки, пребывала в святой уверенности, будто бы ей по плечу все трудности, ежели любимый рядом. Но Петюня знал, как эту уверенность перебороть… Пара месяцев, и сама к папеньке запросится…
Главное, чтоб Машка эти пару месяцев подождать согласилась…
– Не затягивай там, – буркнула Машка, когда Петюня в очередной раз изложил ей собственный план, казавшийся донельзя хитроумным.
– Не затяну, – пообещал Петюня, которому вовсе не улыбалось долго обретаться на петербургском дне.
– И правильно… Ты же не хочешь, чтобы наши общие друзья решили, будто ты задумал…
Она сделала паузу.
– Что? – нервно дернулся Петюня, которому эта пауза пришлась совершенно не по душе.
– Не знаю… Что-нибудь такое… Нехорошее… Ты же понимаешь, дорогой, что ты с ними повязан.
И с ними, и с Машкой, которая, стерва гулящая, вовсе не столь проста, как ему казалось. Но опиоманка… Куражу ей хочется? Будет кураж. На всех хватит, главное, чтобы все получилось, как Петюня задумал. А в своей удаче, ровно как и в уме, он нисколько не сомневался.
Лежа в чужой кровати, человек вспоминал сегодняшний день. И вечер.
Странно было встретиться с людьми, которые некогда казались ему близкими. За окном надрывался соловей. Неспокойно. Свежее белье пахнет химией. И жесткое оно, неудобное. Человек ворочается с боку на бок. Его раздражает и неудобный матрац, и небольшая подушка, набитая гречневой лузгой, и слишком легкое, слишком пышное одеяло… И люди.
До чего изменились все, и ему страшно, что он сам тоже стал другим. Вдруг да вылезла та его, запретная сторона, которую он скрывал ото всех? Вдруг они, человеческая стая, почуют его… Не чуют.
Он хорошо прячется, научился за столько-то лет… Только сегодня маска едва не треснула. Удержал.
Это все незнакомое место. Завтра он пообвыкнется, а послезавтра… Человек улыбнулся, предвкушая грядущую охоту. Он мысленно перебирал лица…
Маргоша? Не годится. Стерва. И тварь. За ней самой тянется хвост гнилых деяний. Ника не лучше, даже хуже. Она старается выглядеть красивой, но нутро не скрыть… Машка? Тупа и ленива. Из нее не получится той жертвы, чья смерть подарит успокоение.
Он точно знает, что жертв следует выбирать очень тщательно.
Открыв глаза, человек уставился на белый потолок с лепниной. Он не видел ни этой лепнины, ни простой, пожалуй, слишком уж простой для столь вычурного места люстры. Он вспоминал.
Третий номер. Василиса…
Смерть Галины подарила ему почти год жизни, но весной начались дожди. Они случались каждый год, однако человек прежде не замечал, до чего выматывает его вечная сырость, вечная серость. И даже когда в прорехах туч показывалось солнце – оно появлялось ненадолго, дразня зыбким разбавленным водою светом, – легче не становилось. Хуже. Сны и те поблекли. Он заставлял себя вспоминать. И купил капроновый шнур, точь-в-точь такой, каким душил Галину. Он завязал на шнуре узелки и, перебирая их пальцами, восстанавливал тот заветный день по минутам.
Не помогало.
Воспоминания блекли, их словно смывало этими дождями… Он нашел фотографии. Анны и Галины.
Анна не любила фотографироваться, и, пожалуй, снимок, украденный из Машкиного альбома, был редкостью. Машка не заметила, у нее было много фотографий, одной больше, одной меньше, а вот ему снимок дал несколько дней яркой жизни.
Галина же свою фотографию сама подарила. «На долгую память».
Он купил альбом, старый, с толстыми серыми страницами, и уголки, которыми полагалось фотографии крепить. Крепил. Подписывал аккуратным почерком, красными чернилами. Имя. Дата.
После опомнился, что если кто-то доберется до альбома… Нет, это не доказательство вины, но… Пожалуй, именно спрятав альбом на чердаке материного дома – она точно не полезет его искать, слишком стара стала, подслеповата и увлечена своею верой, которая почти подвиг, – он понял, чего ему не хватает. Смерти. Он должен убить кого-то, почувствовать, как петля стягивает горло, как давит кожу, как пережимает гортань, лишая жертву жизни.
Само предвкушение грядущей охоты спасло его. Конечно… Он убьет и… Убивать нехорошо – это смертный грех, и мама расстроится, если узнает. Проклянет наверняка… А еще его посадят. Поймают и посадят. Пожизненно.
Боялся ли он? Да, боялся. Пытался ли остановить себя? Ему казалось, что пытался. Но уже на следующий день после того, как он точно осознал, что именно должен сделать, человек вышел из дома. Он бродил по городу до самого вечера, казалось, бесцельно, но на деле человек приглядывался к другим людям. Искал.
Женщины кутались в пальто, скрывались под зонтами, разноцветными, но все равно тусклыми в городской серости. Они спешили, месили грязь острыми каблуками и казались ему недостойными внимания… и слишком занятыми. Чересчур сильными, чтобы взять и просто так их убить.
Шнур он носил в кармане.
Василиса сбежала из дому. Так она сказала ему… Сама подошла и хриплым надсаженным голосом попросила сигарету. Он не курил, но купил ей целую пачку.
От Василисы пахло пивом и еще дешевыми духами. Она была некрасивая, обрюзгшая, какая-то постаревшая до срока.
– Сколько тебе? – спросил он.
– Восемнадцать. А че?
– Ничего. Есть хочешь?
– А выпить?
– И выпить.
Она пошла за ним, уверенная, что знает, что именно ему нужно. Василиса успела привыкнуть к тому, что в жизни ничего не бывает задарма. Она и готова была платить за кормежку и выпивку собственным телом.
Он увел Василису в парк. В это время, почти ночь, в парке не было никого. И она с неудовольствием огляделась, сказала:
– Пять сотен.
Деньги, которые он протянул, взяла…
И отвернулась, пряча в потайной карман. Она расслабилась, уверившись, что если заплатили, то точно ничего дурного не случится… Умерла она быстро. Сопротивлялась, но как-то слабо, вяло.
Этого убийства ему хватило на недели две… И все пришлось начинать сначала.
Нет, сейчас он будет осторожен, как никогда. И привередлив.
Человек встал и подошел к окну, за которым виднелся черный неряшливый лес. Присев на подоконник, он позволил себе расслабиться.
Он выберет жертву.
Маргоша? Стерва. Ника не лучше… Машка… Они все не годятся, но Васька был столь любезен, что пригласил еще двоих. Ольга ему не нравилась. Яркая, шумная, сильная. Такая будет цепляться за жизнь и… И это хорошо, поскольку чем сильнее жертва сопротивляется, тем на дольше хватает ему убийства, но… не годится.
А вот Софья…
– Софь-я, – повторил человек очень тихо, шепотом, касаясь губами стекла. – Соф-и-я…
Ночью ему снилась Анна, чье лицо менялось. Черты плавились, и человек удивлялся их непостоянству. В Анне скрывались все другие женщины. И он, осмелев, лепил их. Галину. Василису… и Женечку с родинкой над губою. Ему очень эта родинка глянулась. Он лепил очень долго, каждую из своих жертв, убеждая их, что они вовсе не жертвы, а его личное лекарство от бессонницы и тоски.
Проснулся человек бодрым и полным сил. В душе напевал. И к завтраку спускался едва ли не бегом, но был остановлен.
– Привет, дорогой, – томно растягивая слова, произнесла Маргоша. – А я тут тебя жду… Поговорить хотела.
– Нам есть о чем разговаривать?
– Конечно, есть, – Маргоша улыбнулась тренированною хищной улыбкой. – К примеру, об Анне… Ты же помнишь Анну?
– Да, помню.
– И я вот… вспомнила. Анну и еще кое-что… Предложи даме руку?
Не дожидаясь его согласия, Маргоша положила ладонь на локоть. А человек подавил в себе и панику, и желание немедленно избавиться от стервы.
Самоуверенная.
И пахнет от нее хищницей. Таких женщин человек старался избегать. Такие женщины его пугали… Мама говорила, что в них дьявол вселяется. В Маргоше дьявол давно и прочно обжился. Он смотрел на человека черными с поволокой глазами. Усмехался. И нашептывал, что ему, дьяволу, все-то известно…
– Что ты на меня так смотришь? – немного нервозно поинтересовалась Маргоша. – Успокойся. Хотела бы сдать, сдала бы давно…
– С чего ты решила, что я…
– Убил Анну? – Она вывела его на террасу.
По утреннему времени было прохладно. Сколько сейчас? Часов девять? Десять? Солнце низкое, блеклое, и небо с сизоватым отливом, который предвещает дождь.
– С того, дорогой, что в тот день я вас видела вместе, – сказала Маргоша, отпуская его руку. Подошла к парапету, оперлась на него, уставилась на темную ленту леса. – А ментам ты сказал, что к матери ездил…
– Я и ездил. Мама подтвердила.
– Твоя мать ненормальная, она бы подтвердила что угодно. Или и вправду думала, что ты был при ней? Ей ведь легко внушить нужное. Убил Анну и сразу отправился, ночным поездом…
…Дьявол был догадлив. Мелькнула трусливая мысль, что права была мать в своем нежелании отпускать его.
Тогда он и вправду испугался, что станут искать. Сел на ночную электричку, а потом, уже на станции, покопался в мусорном баке, нашел билет с подходящим временем. Билет был мятым и грязным, но как подтверждение алиби сгодился. А мать действительно не поняла, когда он приехал… Запомнила, что приехал, привез хлеб и зефир, который она ела, потому что любила. Правда, после каялась и грех чревоугодия замаливала. Это и запомнила, про грех и чревоугодие…
Ему поверили.
– Почему я тогда промолчала? – Маргоша нервно дернула плечом. – Все просто… Знаешь, сперва я не придала значения такой ерунде, да и… Никогда-то ее и не любила.
– Почему?
– А за что мне ее любить? За что мне вообще любить кого бы то ни было? Сам подумай. Я из небогатой семьи. В жизни сама пробиваюсь, оттого и характер паскудный.
– Паскудный характер у тебя сам по себе, безотносительно…
– Ну да, – не стала спорить она. – Не всем же быть ангелочками, как эта ваша… Ни рожи, ни кожи, а туда же… Все хвостом ходили… Кобели несчастные.
– А тебе надо было, чтобы за тобой ходили?
– Да. У меня ж характер паскудный. И самолюбие. Поэтому… Умерла она, и леший с ней.
Маргоша сказала это вполне искренне.
– И что изменилось?
Он не признался, нет, он и не собирался признаваться, но Маргоше этого не требовалось.
– Все изменилось, – она встала спиной к парапету, опираясь на него. А ведь пытается произвести впечатление, не потому, что он ей нужен – отнюдь, с ее точки зрения, он неудачник, – но привычка впечатлять всегда и всех въелась в кровь. – Мне нужен Васька.
– Почему не Стас?
– Потому что, во-первых, Стас умен, а от слишком умного мужа одни неприятности, во-вторых, Стас злопамятен. Его можно раскрутить на койку, а я хочу большего.
Колечка на палец и штампа в паспорте?
– Я уже не молода, дорогой, – Маргоша разглядывала собственные ногти, длинные и заточенные остро, покрытые красным лаком. – И тебе ли говорить, что с возрастом только вино становится дороже… Васька – мой последний шанс устроиться в этой жизни.
– А то ты до сих пор неустроенная?
– Устроенная, – согласилась Маргоша, – вот только… недоустроенная. И да, нищета мне не грозит, но… Я хочу красивой жизни. Я ее заслужила.
Интересно, чем? Стервозностью своей? Упорством, которое порой казалось фанатичным… Тем, что не упускала шанса, даже крошечного? И всегда добивалась желаемого?
– Чего ты от меня хочешь? – поинтересовался человек, разглядывая старую знакомую с новым интересом.
Стареет. И волосы небось красит, поскольку брюнетки южных кровей, которых в Маргоше изрядно, склонны к ранней седине. Смуглая. Смуглота от природы, но поддерживается регулярным посещением солярия… Косметолог наверняка модный и дорогой, а еще умелый, оттого и кожа Маргошина выглядит гладкой. Морщины? Это из другой жизни, до которой, впрочем, не так и много осталось.
– Хочу, чтобы ты мне помог.
– Как? В постель Васькину ты и без моей помощи влезешь.
– В постель – да, но постели мало. А как… Придумай. Поговорите с Васькой… Расскажи ему, до чего тяжело мне жилось… и живется…
– О да, жемчуг мелковат.
– Смеешься?
– Ничуть.
Над ней опасно смеяться, смеха Маргоша точно не простит. Она и сейчас смотрит со злым прищуром, губы поджала, и морщины таки прорезались на идеальной коже.
– Расскажи, – с нажимом попросила она. – Или расскажу я… Как ты думаешь, Васька будет благодарен?
Будет.
Это плохо… Очень-очень плохо. Васька – не полиция, которой дела нет до той давней истории, позабытой, похороненной в архивах.
– Хорошо, – согласился человек, надеясь, что голос его звучит ровно. – Я тебе помогу… Исключительно затем, чтобы ты своими фантазиями мне жизнь не испортила.
– Фантазиями? О да… У тебя, должно быть, интересные фантазии были, – Маргоша улыбнулась. – Ну что, дорогой? Идем? Ни к чему нам опаздывать. Никуша уже встала… Как ты думаешь, она знает? Мне кажется, что да. Все-таки ты был очень неосторожен. Чудо, что тебя не нашли…
– Прекрати.
– Иначе что? Если думаешь, что и меня убьешь, – Маргоша встала на цыпочки, дохнула в ухо тяжелым запахом духов, – то подкорректируй планы. Меня убивать нельзя… Если тронешь, то Машка передаст Ваське некое письмецо… Не думай, что оно здесь. Она спрятала. Машка дура, но исполнительная.
Что ж, тогда придется убить двоих.
Против Машки человек ничего не имел, но рисковать он не станет. Интересно, письмо это существует в природе, или Маргоша его выдумала? Если существует, Машка наверняка спрятала его надежно, так надежно, что посторонний человек не найдет. И сказать никому не сказала. Машка, невзирая на всю свою глупость, секреты хранить умела.
Жаль будет ее убивать. Или нет?
Человек представил, как тонкий капроновый шнур впивается в рыхлую шею…
Маргоша исчезла на десятый день, когда Софья почти уже решила, что в целом на вилле «Белый конь» ей нравится. А что, чем не санаторий?
Тихо. Спокойно. Кормят пять раз на дню… Конечно, можно и меньше, но если кормят и вкусно, то почему бы и нет? Софья никогда не страдала излишним весом. Она быстро привыкла к неторопливой местной жизни. Поздние пробуждения и тишина, которую нарушает лишь стрекот кузнечиков за окном. И само это окно, скрытое белым тюлем. Поздний завтрак в компании Машки…
Лялька, которая если и появлялась, то лишь затем, чтобы схватить что-либо со стола. Иногда присутствовал Пашка, взявший за обыкновение рассказывать странные и, как Софья подозревала, выдуманные истории из жизни бизнесменов средней руки. Порой к завтраку присоединялся Толик, вечно хмурый и явно чем-то недовольный. Артем если и заглядывал, то лишь затем, чтобы поинтересоваться, где хозяева. Софья не знала. Хозяев она не видела и по этому поводу не огорчалась.
В библиотеке, огромной и несколько пыльной, где в массивных старых шкафах скрывались книги, самые разнообразные, от любовных романов до фармакологических справочников, Софья устраивалась с книгой у окна или выходила на террасу, если та была свободна. По негласной договоренности Маргоша и Ника Софьи сторонились, она и сама не искала компании, радуясь одиночеству и свободе.
После обеда, обязательного для всех, но проходившего в молчании – Маргоша и Ника старательно игнорировали друг друга, Машка ела, Лялька мечтала, – Софья отправлялась гулять. Она успела изучить окрестности виллы, убедившись, что лес не так уж далек и неряшлив, каковым выглядит, что по другую сторону дома имеется небольшое, но весьма живописного вида озерцо, что если пойти по тропе, то можно дойти до деревни…
В самой деревне не было ничего интересного, но Софья вдруг полюбила здесь гулять. Она прохаживалась, прихватив с собой полотняную сумку, Лялькой подаренную, и от этих прогулок в тишине получала преогромное удовольствие.
И нынешним днем она возвращалась.
– Сонька! – окликнули ее.
Пашка. Запыхался. Вспотел. Клетчатая рубашка потом пропиталась. Пашкин лоб блестел испариной, и лицо тоже блестело, особенно нос, который уже отливал характерной краснотой солнечного ожога.
– Сонька! Ты Маргошу не видела? – Пашка встал, наклонившись, упершись руками в колени, и дышал часто. Объемный его живот мелко вздрагивал.
– Не видела.
– Совсем?
Софья пожала плечами, пытаясь припомнить особенности сегодняшнего дня. Поздний завтрак в компании Машки, которая жаловалась… На что жаловалась? Не то на детей, не то на мать, а может, и на детей с матерью, а заодно несчастную свою судьбу. Правда, в чем именно эта судьба несчастна, Софья так и не поняла, но кивала.
Потом была библиотека…
– За завтраком ее не было. За обедом тоже.
Конечно, и это даже показалось слегка странным. Не то, что Маргоша не соизволила явиться, но то, что она выпустила потенциальную жертву из поля зрения.
– Знаю, – отмахнулся Пашка. – А потом?
– И потом не видела, – Софье непонятна была этакая его обеспокоенность. – Мы с ней не особо дружим. Я вот гулять пошла…
– Одна?
– Одна. Я всегда одна гуляю.
– Не страшно?
– А чего бояться? – Софья перекинула ремень на другое плечо. – Здесь места тихие. Мне в деревне сказали…
Как выяснилось, пропала Маргоша еще с вечера, когда поругалась со Стасом. А Софья стала нечаянным свидетелем этой ссоры.
Она не пряталась, сидела на террасе, задвинув лежак в самый дальний ее угол, читала… А еще думала о том, что надо бы дачу или продать, или ею заняться. После смерти родителей Софья туда заглядывала редко. Тяжело ей там было. А продать… Мама бы этого не одобрила.
– Прекрати этот цирк! – раздраженный голос Стаса прервал Софьины мысли.
– Какой?
Этот голос она тоже узнала. Маргоша.
– Васька все равно на тебя не поведется.
– Ревнуешь?
– Нет. Я слишком хорошо знаю, какая ты тварь.
– Знаешь ли? – В голосе Маргоши прорезались мурлычущие ноты. – Или тебе кажется, что ты знаешь, а, Стас?
Надо бы подать знак, что они здесь не одни… Например, закашлять, а то ведь получится, что она, Софья, подслушивает чужую беседу.
– Знаю. Тебе нужен не он, а его деньги.
– Всем и всегда нужны деньги, даже тебе, Стасик. Или напомнить, как ты плакался, что не способен дать мне того, что я заслуживаю… А ведь слезы-то были крокодиловы… Ты ведь мог просто позвонить папочке… Примириться…
– Рассчитывала, что я… вернусь в семью?
– Рассчитывала, – не стала отрицать Маргоша. – Полтора года рассчитывала. Потратила на тебя, барана упрямого, столько времени…
– То есть меня ты не любила?
– Почему? Любила, по-своему. Но деньги, Стас, я всегда любила больше и любовью куда как искренней. У тебя ведь был шанс, когда я сказала, что выхожу за этого старого козла… Но нет, ты предпочел орать и бить посуду, а не сделать хоть что-то.
– Что именно? – ледяной раздраженный голос.
– Например, позвонить твоему отцу. Он был бы рад. И конечно же, принял бы тебя в семью…
– А заодно и тебя.
– А заодно и меня. Поверь, я была бы очень благодарна… Да и ты, чем плохо? Нормальное образование, нормальное место работы, перспективы. Сидел бы сейчас в совете директоров солидной компании… Но нет, ты предпочел лбом в стену стучать.
– Ну ты и…
– Почему, Стасичек? Потому что хочу нормальной жизни? Разве это плохо? Я в отличие от некоторых росла в нищете… Знаешь, сколько у меня братиков-сестричек? Пятнадцать.
– Сколько?!
– У меня папаша на всю башку религией ударенный… И мамаша не лучше. Восемнадцать родила, двое померли, на их счастье. Остальные жили… Деревенская изба. Старшие возятся с младшими. Убирают, готовят, все вместе молятся. А отец только и повторяет, что, дескать, боженька всех нас любит… Ага, любит, только жрать приходится одну картошку. Круглый год одна картошка… Шмотье драное… Работы много… Учиться некогда… Да и зачем женщине учеба? Ей надо покорною быть, чтобы замуж выйти, пахать и рожать… Он меня продать собирался… Передать собрату по вере в жены… А мне шестнадцать было… И я сбежала. Сестрицы-то старшенькие мои давно замужем были, видела я, чего с ними происходило… Вот и пришлось сбежать. Думала к маменькиным родичам податься, которые нормальные были…
Софья замерла. Теперь ей было страшно, что ее обнаружат.
– Только эти родичи мне не особо обрадовались. Да, позволили переночевать. Одежонки старой подкинули… И будь добра, дальше сама барахтайся, как знаешь. А кому я была нужна в городе, Стасик? Никому. Тогда я и поняла, что в этой жизни полагаться стоит только на себя. И что без денег этой самой жизни нет и не будет. А ты… Капризный мальчик, который на всех разобиделся. Что плохого тебе родители желали?
– Ничего.
Глухо ответил. И непонятно, жалеет он Маргошу или злится на нее.
– Вот именно, что ничего. А ты… ты трус, Стасик. Ты побоялся возвращаться к своим и за меня бороться не захотел, типа, раз я так решила, то и…
– Ты мне изменяла с этим…
– С этим… а что мне надо было делать? На носу выпуск, диплом в зубы, и свободны. Куда идти? Где жить? С тобой и Васькой в вашей коммуналке? Я устала давиться хлебом, выгрызать каждую копейку… ты этого не понимал и понимать не хотел. Вот и пришлось искать иной вариант.
– Поздравляю, нашла.
– Нашла, – не стала отрицать Маргоша. – Если о чем и жалею, так о том, что этот козел протянул так долго. Если бы ты знал, до чего он мне был отвратителен… и детки его крови попили, не говоря уже о женушке.
– А чего ты хотела, когда в чужую семью влезла?
– Мне казалось, я ясно выразилась. Безбедной жизни я хотела… а за Ваську не бойся. Его не обижу.
– Ты ему не нужна.
– Пока не нужна, – мирно согласилась Маргоша. – Но скоро стану просто-таки необходима. Я трижды замужем побывала, поверь, опыта набралась.
Софья прикусила палец, чтобы не рассмеяться. Трижды замужем… и вправду опыт немалый.
– Послушай, – Стас уже не говорил, рычал. – Ты отстанешь от Васьки…
– Или?
– Или я вышвырну тебя отсюда.
– Ужас какой, – Маргоша угрозы не испугалась. – Дорогой, ты забываешься… вышвырнешь меня? А разве ты здесь хозяин? Да и наш дорогой Василий не просто так собрал всех, у него ведь цель имеется. Анна покоя не дает? Покойная Анна не дает покоя… какой-то дикий каламбур.
– Прекрати.
– Почему я должна что-то прекращать? Нет уж… скажи, а если я ему помогу?
– Чем?
– Информацией, – теперь она почти мурлыкала. – Такой полезной интересной информацией о том дне… или о другом… когда ты с Анной целовался.
– Что?!
– То, дорогой, то… думали, вас никто не видит? В курилке спрятались…
– Я не…
– Не отрицай, – Маргоша тихо рассмеялась. – Думаешь, я не видела, что ты на нее запал? Видела. И ты ей нравился. Кто Васька против тебя? Так, деревенский простачок, веселый парень, свой, а тут Стас… красавец… спортсмен… бабник… Но и тебя понять могу. Девочка смазливенькая была… и вертелась рядом, взгляды бросала жаркие. Как тут устоять?
– Ты будешь молчать.
– Ай, Стас, ты и не отрицаешь? А мог бы придумать что-то, сказать, что я перепутала… наврала… нет, я не слепая, я знаю, что видела вас вместе, и ты с ней целовался. Васька, если прознает, не простит этого… да?
– Я тебе шею сверну.
– Какой ты грозный! – Маргоша не испугалась. – Вот так прямо… а часом, не ты, Стасичек, и Анне шею свернул?
– Зачем мне?
– Затем, что с Васькой у тебя дружба и общие дела. А она, допустим, пригрозила рассказать о том поцелуе… или не о поцелуе… вдруг вы дальше зашли? Она пригрозила, а ты испугался. Дела ведь… И решил проблему по-своему. Я тебя не обвиняю, заметь. И трепаться не стану… и о многом не попрошу.
– Ты… тварь.
– Какая уж есть, – спокойно согласилась Маргоша. – Я тварь. Ты ангел белокрылый, невинный от макушки до пят. Но главное, Стасик, усвой. Будешь мешаться, я тебя… нет, не уничтожу, но крови попью изрядно. Подумай, стоит ли оно того.
Маргоша ушла с террасы первой. И каблучки ее туфель громко цокали о камень. Стас остался. Он молчал долго, Софье показалось, целую вечность, а потом тихо спросил:
– Все слышала?
– Я не специально, – сказала Софья, чувствуя, что краснеет. Все-таки подслушивать нехорошо. – И… и если вас волнует, то я не собираюсь кому-то говорить.
– Хорошо, что не собираешься, – Стас запрыгнул на парапет, сел. – Маргоша – стерва, но она Ваську недооценивает. Когда поймет, что ее чары на него не действуют, разозлится.
– И расскажет?..
– Расскажет. Исключительно из врожденной стервозности.
– А вы?
– А у меня один шанс. Опередить ее. Рассказать Ваське свою версию.
О том, что это за версия, Софья не стала спрашивать, а Стас промолчал. Ушел.
А сейчас вот выяснилось, что Маргоша пропала.
…она ушла вечером, незадолго до ужина. Ника, снедаемая ревностью, видела, как Маргоша вышла из дома и направилась в сторону леса. Зачем? Откуда Нике было знать. Может, на свидание, а может, так, погулять захотела. И вообще непонятно, с чего вдруг панику подняли. Ушла? И пусть себе. Как ушла, так и вернется, не пропадет… негде тут пропадать! А куда подевалась? Очевидно, куда. Любовник за ней приехал, вот и… Вещи оставила? Так, наверное, не планировала надолго. Вернется и будет Ваське опять втирать о том, какая она, Маргоша, бедная и несчастная.
Ника вот тоже несчастная. И бедная. И нечего смеяться над ней, потому как не в деньгах счастье…
– А в чем, дорогая моя? – поинтересовался Артем, который, собственно говоря, и рассмеялся, прервав пылкий Никин монолог.
– Счастье – в способности быть счастливой, – ответила та и белой гривой тряхнула. – А Марго…
…Марго исчезла.
Стас пытался понять, куда она могла подеваться, но вынужден был признать, что бессилен. Исчезать в окрестностях виллы «Белый конь» было некуда.
Деревня, лесок, давным-давно обжитой, расчерченный тропами, поля, озерцо, дорога. До ближайшей автобусной остановки – полтора километра, и сомнительно, чтобы Маргоша двинулась туда. Зачем ей это?
Она была почти уверена, что Васька рано или поздно, но окажется в ее полной власти. И если вдруг усомнилась, то… Вещи ведь оставила? Оставила.
Стас лично заглянул в отведенные ей покои. Золото и красный бархат. Маргоше, надо полагать, нравилось. Кавардак, распахнут шкаф, блузка на полу, чулок на столе, книга, не то забытая, не то брошенная… И туфли посреди комнаты. Сумка, из тех, которые стильные, но все равно похожи на мешок. Замок расстегнут, и содержимое вывалилось, рассыпалось по покрывалу.
Духи. Несколько тюбиков с помадой… тушь… и паспорт.
– Можно? – Софья вошла в комнату и, оглядевшись, тихо прикрыла дверь за собой. – Она спешила.
– С чего вы взяли? Она всегда так жила.
– Значит, всегда спешила, – Софья подняла чулок. – Порвала… видите, дорожка? Наверное, ногтем зацепила. А ногти у нее свои, и надевает чулки она постоянно… должна была привыкнуть. А тут вдруг порвала. И сразу сняла. Бросила.
Софья, положив чулок на место, подняла тюбик с тушью.
– Не закрутила.
– И что?
– Ничего. Тушь быстро сохнет. Ее беречь надо, а у Марго тушь дорогая… Как вы думаете, что с ней случилось?
– Возможно, что ничего страшного.
– Ложь.
Она сказала это просто, а Стас устыдился: и вправду ложь.
Ушла. Собиралась в спешке, но все равно накрасилась, потому как это – еще одна привычка, приобретенная еще в студенческие времена. Маргоша ненакрашенной из комнаты не выходила. А тут…
– Заявление примут лишь на третьи сутки, – сказала Софья, аккуратно раскрыв сумочку. – Таков порядок. И если мыслить логически, то… она не отправилась на автобус.
– Почему?
– Там дорога гравийная. А у нее все туфли парадно-выходные, на каблуке и тонкой подошве. В таких по гравийке гулять неудобно, да и… мне кажется, у нее характер такой, что она скорее потребовала бы увезти ее в город, чем тайком прогулялась бы к автобусу.
Здесь Софья была права. Пожелай Маргоша уехать, она бы заявила об этом прямо и потребовала бы, чтобы ее персону доставили в город со всеми возможными церемониями.
– Плюс вещи… ладно, вещи – это ерунда, а вот паспорт… документы… и кошелек тоже, – кошелек Софья выудила из сумочки двумя пальцами. – Это не оставляют. Я думаю, с ней произошло… несчастье. Она собралась на встречу, а со встречи не вернулась. И надо лишь понять, с кем она должна была встретиться.
– Решили поиграть в детектива?
– Наверное, – Софья вернула кошелек на место. – Или просто решила разобраться в том, что происходит. Мне не нравится, когда меня вовлекают в чужие игры.
Очаровательно. Игра Васькина, а виноват, получается, он, Стас? И с Софьей, которая не торопилась уходить, а стояла, разглядывая комнату, следовало прояснить один момент.
– Я ее не убивал.
Софья посмотрела в глаза. Взгляд у нее прямой, выразительный. И сама симпатичная… аккуратная, спокойная, сдержанная.
– Тоже думаешь, что ее убили? – поинтересовалась она, опускаясь на пол.
– Тоже?
– Во-первых, где бы она ни была, вернуться Марго не способна. Значит, она либо в плену, что маловероятно, либо мертва. Во-вторых… у меня сложилось впечатление, что… Она не только тебя шантажировала.
Интересно.
– Смотри, – Софья встала на четвереньки и нырнула под низкую кровать. Вынырнула она с изрядно запыленной записной книжкой. – Зачем она ее туда бросила?
– Или уронила.
– Бросила. Если бы уронила, то книжка лежала бы на самом краю… а ее затолкали почти к стене. Маргоша все-таки опасалась…
Софья, присев на кровать, книжку открыла. Пролистала, хмыкнула и протянула Стасу.
– Думаю, лучше будет, если это ты прочтешь.
Страницы пыльные, ломкие. На первой неаккуратным Маргошиным почерком выведено: «Дневник». Надо же, а Стас и не знал, что она дневник вела… Впрочем, как оказалось, и здесь Маргоша сумела выделиться.
Толик. Предки с баблом. Сам – ничтожество. Подумать.
Артемка. Нищета.
Пашка. Мутный тип. Стоит разузнать.
Васька. Тоже нищета, но вроде бы бодрый. Может, из него и будет толк.
– Интересное чтение, – Стас закрыл книжку и покосился на сидящую рядом женщину, которая изо всех сил делала вид, будто бы сидит сама по себе, а не из любопытства.
– Ну… подозреваю, она всегда отличалась очень деловым подходом, – улыбнулась Софья. – Я, конечно, близко с нею знакома не была, но… впечатление Марго производила.
– О да, это она у нас умела, впечатление производить, – Стас испытывал неясное раздражение. И, пытаясь от него отрешиться, вернулся к дневнику.
Ни дат. Ни какой бы то ни было внятной системы, просто короткие записи.
Ника – стерва, но состоятельная. И со вкусом у нее неплохо. Надо учиться. Войти в круг знакомств. Если и получится подцепить кого-то, то только через нее.
Машка – просто дура, однако безобидная. Пусть будет. Выгодно отличаюсь.
– Вы так и собираетесь сидеть здесь? – раздражение не исчезало, напротив, крепло, поскольку Стас предполагал, что очень скоро на страницах этого дневника отыщет пару-тройку фраз о себе самом. И подозревал, что эти фразы будут не самым приятным чтением в его жизни.
– Да.
– Я не думаю, что ваше присутствие здесь уместно.
– Не более уместно, чем ваше, – парировала Софья. – Ведь официально Маргоша не пропадала… ушла и не вернулась… не так давно ушла. И получается, мы с вами копаемся в ее вещах.
Надо же, какая щепетильность.
Вот Стас клял себя, что не догадался покопаться в этих самых вещах раньше, глядишь, и нашел бы чего интересного… вроде дневника.
Толик предложил прогуляться. Сидели в кафе. Уличном. Купил мороженое. Полез целоваться и оскорбился, когда не дала. Он ведь мне мороженое купил. Жмот.
Пашка ходит за Никушей, а она и рада. Ей надо, чтобы кто-то ею восхищался. Васька притащил Аньку. Видела ее. Зубрилка. И та же нищета, но гордая. Раздражает.
Стас на меня смотрит. Мутный тип. Но непростой. Вроде с Васькой живет, а часы приличные. Дорогие. Откуда?
Часы? Мамин подарок… с отцом разругались, а мама вот часы прислала, вроде как на день рождения. И следовало бы отказаться, но Стас принял. Хорошие часы были. Не «Ролекс», конечно, но тоже не из дешевых… Они и по сей день живы, Стас носит, хотя давным-давно способен позволить себе и «Ролекс». Но зачем?
– И все-таки я попросил бы вас удалиться, – прозвучало пафосно, но Софья пожала плечиками и ответила:
– Нет.
– Почему?
– Потому что я хочу знать, была ли у вас причина избавиться от Марго, – она сказала это, глядя в глаза. Вот же…
Анька бесит все сильней. Что они в ней нашли? Обыкновенная девка. А эти вьются… и Стас заглядывается. Ника сказала, что Стас не из простой семьи, но со своими разругался.
Подходящий вариант?
Пробовала подкатить к Стасу. Не заметил. Ровное отношение, дружеское. Бесит. Вот за Анькой он готов хвостом ходить. И не боится же с дружком поссориться? Машка уверяет, что дело в привороте, но Машка – полная идиотка.
Пашка просил поговорить с Анькой. Выяснить, всерьез у них с Васькой или так… Я послала его куда подальше. Нашел себе… думаю, может, и вправду приворот? Что в ней такого?
Вчера увидела ласточку. Это нечто! И главное, видно, что цепочка – новье и дешевка, а ласточка – вещь другого уровня. Где Анька ее взяла? Спросила, а она молчит.
Праздновали днюху. Анька, как обычно, пить не хотела. Я ее на коктейль раскрутила. Дура. Коктейлями сильней, чем водкой, нажраться можно. А этой курице двух хватило, чтобы заговорить. Приворот? Я, можно сказать, угадала. Ласточка. Фамильное украшение. Прадед Анькин ювелиром был. А у него дочка некрасивая. И для нее сделал ласточку, чтобы все в нее влюблялись. Как-то так. По мне, фигня полная, но Анька в это свято верит.
Чем дальше, тем больше уверяюсь, что в той Анькиной истории какая-то правда есть. Иначе почему все от нее тащатся? Толик вздыхает, Пашка страдает, Артемка, на что здравомыслящий человек, туда же… И главное, Стас с нее глаз не сводит. А Васька вообще голову потерял. Начинаю верить в магию.
Бесит.
Как же все бесит! Я из шкуры выпрыгиваю, чтобы правильное впечатление произвести, а кому-то достаточно лишь глазками похлопать.
Перекинулась вчера парой фраз. Просто ради сочувствия. Сочувствовать легко, и Толик поверил. Разнылся весь. Дескать, он Аньку так сильно любит, а она от него только нос воротит. Я тоже отворотила бы, потому что Толик жлоб, каких поискать. Но кивала.
Пашка не лучше. Этот, правда, ныть не стал. Но глазами на Ваську сверкает. Того и гляди до мордобоя дело дойдет. Веселуха.
Пощебетала с Никой. Она, конечно, стерва, но с пониманием. Анька ей тоже не по вкусу. Меня-то Никуша еще терпит, у нас вроде как соревнование, кто кого краше, а Анька – лишняя. Тем более что я Никиных настоящих кавалеров отбивать не стремлюсь, с Анькой же непонятно. И штуки всякие, вроде ласточки этой, Ника до ужаса любит.
Сказала, что по своим каналам пробьет, кто такая эта Анька.
Ника в бешенстве. Анька ей отказала! Вот жесть! Ника полштуки баксов за эту самую ласточку предложила, и я не сомневаюсь, вывалила бы на раз. Анька отказала. И спрятала подвеску.
И понятно, что ни фига Ника не получит. От этого и злится. В злости она страшной становится, аж жуть! И себя не контролирует совершенно. Пока все сидели, улыбалась еще, а разошлись – так принялась громить посуду.
Потом рассказала мне. Получается, что наша Анька – вовсе не та простушка, за которую себя выдает. Папаша у нее – бывший военный, не то полковник, не то целый генерал. Правда, с мамашкой Анькиной они не были женаты, вроде бы как первая жена ему развода не давала и вообще грозилась карьеру поломать. Но Анькину мамашу тот полюбил крепко, и саму Аньку, значит, тоже. Квартирку выбил. Содержал. Только вот помер, и мамаша за ним следом. Полная попа, короче.
Мне Аньку не жаль. Ей с детства в эту самую попу дули. У нее от папаши осталась и квартира, и шмотье, и золотишка нехилый запас. Небось не нищенствовали, как некоторые.
Софья сидит. Смотрит. Молчит.
Ждет, что Стас станет оправдываться? По-хорошему оправдываться есть за что, но Стас упрямо листает желтые страницы чужой записной книжки, пытаясь понять, что же такого важного в ней было, если Маргоша решила эту книжицу спрятать.
Никуша пыталась с Анькой поговорить. Предлагала уже штуку баксов, но Анька отказалась, мол, память о матери. Фигня все это сентиментальная. Васька прослезился. Идиот. Кроме своей Анечки видеть ничего не видит. А она расчетливая тварь. И если Стасик даст знак, мигом переметнется к нему. А он дал бы, только тоже идиот. Мне порой кажется, что я живу среди высокоморальных придурков.
Стасика хочется отпинать.
Аньку утопить.
Вот бы она сдохла, желательно мучительной смертью…
Ника бесится.
Ей никогда ни в чем не отказывали.
Никуша довольная ходит, значит, что-то задумала. Я знать не хочу, что именно, потому как если Никушу предки из дерьма вытащат, то я хлебану по полной.
Ваську предупредить?
Мое дело – край, но… Ника, по-моему, последние мозги потеряла. Сказала, что скоро от Аньки только память и останется… нет, я в этом участвовать не хочу.
Васька – дурак.
Я ему намекнула, чтоб держался подальше от Ники. И чтоб Аньку тоже держал подальше. А он мне говорит, мол, девочки подружились… я, мол, его ревную. Да куда подальше такую ревность. Потом пусть не плачется. И Анька не лучше. Курица – она курица и есть, чего ты с нею ни делай. Глазками хлопает. Кудахчет, что Никочка так одинока… ага, одинока и несчастна. Сейчас зарыдаю в голос.
В общем, я сказала, что на выходных буду занята. К бабке поеду.
Главное, что придется ехать, потому как если вдруг вылезет какое дерьмо, то у меня должно быть твердое алиби.
Три дня у старухи. Как только мозг не закипел! Она меня ненавидит. Только и блеет, что добра желает, а сама ненавидит. И мамашу мою ненавидела, если выдала замуж за такого козла, как папаня… она мне душу всю выела, чтоб я покаялась и встала на путь истинный. Универ бросила. Замуж вышла и начала рожать, как крольчиха. Нашла дуру.
Нет, старуху я слушала, кивала. Пусть потом, если что, скажет, что я у нее была безвылазно… фотки смотрела. Интересно, как она со своею фанатичной верой снимки делает? Не запрещает наставничек-то? Сам приходил, трепался об искушениях и грехах. А главное, про грех рассказывает, а глазенки-то у него блестят. Небось не отказался бы покувыркаться во грехов отпущение.
Ненавижу лицемеров.
Ах да, чуть не забыла. Среди старухиных фоток нашлась одна очень прикольная. Не думала, что увижу кого-то из наших. Сначала решила, что обозналась, но нет, точно он!
Спросила у старухи. Оказывается, он у нас тоже среди грешников, которые от истинной веры отступились. Но мамашу свою шизанутую не забывает, а потому и считается не окончательно пропащим.
Жуть! Аньку убили.
Нет, я знала, что Никуша вообще без тормозов, но вот чтоб настолько… и что мне делать?
Молчать.
Никому ничего не докажу, а если влипну, то серьезно. Блин. Предупреждала же!
Васька запил.
Выходит, и вправду Аньку любил? Не понимаю. Ну погоревать, оно, конечно, можно, потому как живой человек и все такое… но зачем себя так изводить?
Мутное дело.
Чем дальше думаю, тем более мутным оно представляется. Врут все.
В тот вечер Ника вроде девичник затеяла. Меня Анька звала. Машка вроде согласилась, а теперь утверждает, будто с гриппом лежала. Ника же клянется, что никакого девичника не было и не планировалось.
Но вообще нас опрашивали поверху, так, для проформы. Заранее решили, что Аньку клиент ее кафешки прирезал. Фигня и трындеж. Не то у них кафе было. Туда семейные все больше заглядывали да мамаши с детьми. И закрывалось оно в восемь вечера. Аньку же вроде как в начале одиннадцатого придушили. И выходит, что она два часа по городу лазила?
Мне и то понятно, что это чушь собачья, просто никому с этим делом возиться неохота.
Чем дальше думаю, тем больше нахожу несоответствий. Ника точно мутит. Машка? Возможно. Она дура, но скрытная. Толик сказал, что к своим уехал… и Пашка… и Артемка… Стас вот в городе был, но у него с Васькой стопудовое алиби, в машине они копались. Тогда кто остается?
Ника бледная.
Небось до самой дошло, чего натворила.
Нет, я не думаю, что это она убила, потому как при всей своей к Аньке ненависти Ника на изнасилование физически не способна. Но она точно знает, кто в этом замешан.
Молчит. Боится?
И не того, что ее следом за Анькой отправят. Для этого Ника слишком самоуверенна. Считает себя бессмертной. Ей страшно, что о ее участии догадаются, и тогда придется расстаться со стилем милой девочки. Правда, как по мне, этот образ давным-давно в утиль ушел, но Ника верит, что она у нас трепетная принцесса.
Подозреваю, что до убийства дело доводить она не собиралась. Вот уложить расчудесную Анечку в койку к другому, а потом Ваське настучать – это да, это в ее характере. Небось угостила дурочку вином, а в вино сыпанула чего-то, для вящего эффекта… Но только ли ей?
Ника трясется. Вроде из ментовки к нам больше не приходили, а она все равно трясется. Свалила на две недели в санаторий, нервы больные подлечить. Ага, у Никуши нервы – стальные канаты. Ждет она. Чего? Сама не знаю, но как вернется, то поговорим.
Главное, подумать хорошо.
Предъявить я ей все равно ничего не могу.
Стас перевернул страницу.
Почему-то он не ощущал ни раздражения, ни обиды, ни даже удивления. Словно бы уже давным-давно понял, что из себя представляет Марго, а теперь лишь получил подтверждение.
Плохо? Хорошо? Плохо, если ее и вправду убили. А ведь Софьины измышления в чем-то выглядят убедительными. И выходит, что нет больше Маргоши.
Кто убрал? Тот, кого она шантажировала.
Поняла, что именно меня смущало. Старуха. Не моя, которая та еще стервь, но его мамаша. Она ведь заглядывала к старухе в тот день. А он утверждал, что уехал утренним поездом.
Вранье.
Почему? Не потому ли, что он обеспечивал себе алиби? Тогда я знаю, кто убил Аньку, только пользы от этого знания никакой. Если он догадается…
А Ника?
От него она бежала?
Он настороженный, взбудораженный, но это незаметно, потому как все вокруг настороженные и взбудораженные. Выходит, что мы с Никой знаем правду. Ну еще он, конечно. И как мне быть?
Молчать.
Чем больше думаю, тем яснее понимаю, что надо молчать, потому что доказательств у меня нет никаких. И с него станется меня следом за Анькой отправить.
Стас вдохнул и выдохнул.
Выходит, прав был Васька в своей догадке? И уже тогда минимум трое знали, что произошло на самом деле. А он, Стас, дурак, каких свет не видывал.
Мертвая Маргоша лежала в яме.
Человек уложил ее на ковер из прошлогодней бурой листвы, которая просела под Маргошиным весом. Он, присев на краю ямы, сгребал листья в охапку и кидал. Хоронил? Нет, когда-нибудь ее, конечно, найдут. Этот лесок вовсе не то место, в котором тело способно исчезнуть бесследно. Здесь грибники гуляют частенько, а заодно и деревенские детишки с собаками…
Найдут.
Но к тому времени следы, если таковые остались, исчезнут. Лес вообще обладал удивительным умением пожирать все, что попадало ему.
Человек знал.
Четвертый его номер.
Ангелина. Ей удивительно подходило это имя. Женщина-ангел, бесконечно терпеливая, светлая… она улыбалась робкой, какой-то извиняющейся улыбкой, словно бы стесняясь и ее, и себя самой. С ней он познакомился спустя месяц после Василисы.
После того убийства погода переменилась, и как-то очень резко. Солнце и внезапное тепло сделали его квартиру еще более неуютной. Он морщился, когда солнечный свет подчеркивал темные пятна на обоях, залысины краски на полу, неровности самого этого пола, вздувшегося от влаги.
Унитаз был бурым.
Ванна тоже.
В квартире остро ощущался запах канализации. Человек открывал окна, но запах не выветривался.
К обеду крыша раскалялась, и к этой вони примешивалась иная – смолистая, битумная. Ко всему становилось душно до того, что человек задыхался. Из квартиры он не уходил – сбегал, порой даже забывая запереть за собой дверь. Все одно красть у него было нечего.
Он рыскал по улицам до самого до вечера, который дарил хоть какую-то прохладу, но все равно квартира остывала медленно, и лишь на рассвете человек мог уснуть. Спал всего-то пару часов в сутки, и эта вынужденная бессонница выматывала.
Кажется, именно тогда он понял, что должен найти новый… объект, и прогулки по городу приобрели смысл.
Теперь он не бродил, спасаясь от летней жары в драных тенях дворов, но охотился. Выслеживал. Всматривался в женщин, гадая, которая из них будет принадлежать ему.
Девочки… девушки в коротких, порой на грани приличия или за гранью ее, платьях. Молодые мамаши, утомленные что детьми, что летом… мамаши постарше, поопытней, инстинктивно сбивающиеся в стаи… женщины всех возрастов, всех положений… ему нравилось за ними следить. Смотреть.
И в жизнь его возвращались новые краски.
Ангелину он нашел на вокзале.
Она опоздала на электричку и стояла, вцепившись в ручки раздувшейся нелепой сумки. Сумка была старой и порвалась по шву, но дыру залатали. Сама же Ангелина… он сразу понял, что это – именно то, что надо. В сумерках она казалась старше, и в то же время… светлое длинное платье на бретелях, светлые волосы, собранные в хвост, светлый же платок, она сама словно светилась.
– Вам помочь? – предложил он.
Ангелина вздрогнула, отшатнулась и тут же смутилась этой своей реакции. Почему-то никто из них, испугавшихся его в первые мгновения, не верил себе, что он, случайный знакомый, и вправду опасен.
Сами виноваты.
– Нет, я… я домой поеду… – нерешительно сказала она и прищурилась.
Позже он узнает, что зрение у Ангелины плохое с детства и что она носит очки, но жуть до чего их не любит – в школе ее дразнили очкариком… Наверное, со школьных лет и пошла эта робость, которую Ангелина, невзирая на все усилия, не сумела изжить и во взрослой своей жизни.
Она боялась всего и вся. Незнакомых людей, собак, соседей, которым не было до Ангелины никакого дела – в новом многоквартирном доме люди жили собственной жизнью. Начальства… и подчиненных тоже. Она боялась врачей и операций, и контактных линз заодно, потому что слышала, что под линзами глаза начинают гнить. И потому носила свои старые очки в тяжелой роговой оправе.
Его она тоже поначалу испугалась.
«В городе полно грабителей, воров и насильников»… Так Ангелина сказала ему позже, когда они познакомились достаточно близко, чтобы страхи ее ушли.
– Ты интересный человек, – сказала она, разливая чай.
В ее однокомнатной квартире было много цветов. Бугенвиллеи и сенполии, королевская герань в огромной кадке. Аглаонемы и амариллисы…
Она называла их по именам, а он слушал ее голос, в кои-то веки спокойный – в тревожном мире Ангелины цветы были единственным источником безопасности. А еще он.
– Чем я интересен? – Он принимал огромную кружку и ставил ее на столик, на кружевную салфетку. Их Ангелина вязала сама, и еще скатерти, шали, множество вещей, которые дополняли этот ее цветочный мирок.
– Ты не тот, кем кажешься.
К чаю она пекла тыквенное печенье или кексы, которые посыпала белой пудрой.
– Почему?
– Не знаю, – сама Ангелина ни печенье, ни кексы не ела, берегла фигуру и еще боялась сахарного диабета, которым страдала ее мама.
Мама умерла.
А квартиру четырехкомнатную ее продали, и на Ангелинину долю купили вот эту однушку на краю города. Ангелина смутно подозревала, что брат ее обманул, но заговорить об этом боялась. А брат подозревал, что она могла бы обойтись и еще меньшим.
Как бы там ни было, но родственные отношения разладились. Подруг у нее не было, во всяком случае тех, с кем Ангелина готова была бы обсуждать личную свою жизнь. Впрочем, этой жизни у нее тоже не было. До его появления.
А он, сидя в окружении всех этих бугенвиллей и аглаонем, принимая чай и фарфоровое блюдо с кексами, думал о том, как будет Ангелину убивать.
Мысли возбуждали. И позволяли оттянуть сам момент неминуемой ее смерти.
Нет, он не ставил себе конкретных сроков и даты не назначал. Он просто знал, что однажды наступит тот самый день, когда Ангелина умрет. И осознание этого наполняло его силой.
– Я хороший или плохой? – Эти вечерние разговоры, как и чаепития, которые Ангелина устраивала по собственному ритуалу, – только часть игры.
– Не знаю, – Ангелина смотрит поверх кружки, и круглые стекла ее очков запотевают. – Иногда мне кажется, что ты – ужасный… что от тебя надо бежать.
Она улыбается, как бы извиняясь за этакую собственную боязливость.
– Не надо, – он касается ее руки.
Ангелину он похоронил в лесу.
Пикник на двоих. Особый случай. Так он сказал, а Ангелина поверила, наверное, решила, что он собирается сделать ей предложение. Интересно, приняла бы? Скорее всего, да. Она ведь никогда не была замужем и уже смирилась с участью старой девы, а тут… он моложе на десять лет и, скорее всего, когда-нибудь ее бросит. Но ведь это не важно, если хочется счастья. Хотя бы на год, на день… он видел эту обреченную готовность быть счастливой в ее глазах. И упивался незримою своей властью.
Намекал. Дразнил. И пригласил на пикник, сказав, что знает особое место…
Выезжали утром на электричке, толпа, где каждый человек занят собственными мыслями и вряд ли обратит внимание на кого-то, если этот кто-то не наступит ему на ногу. Человек не наступал. Он уже научился быть невидимым в толпе. И окрестные леса изучил. Рюкзак для него. Корзинка в руках Ангелины. Соломенная ее шляпка с искусственными цветами.
Тропинка.
И люди, которые исчезают в лесу. Дачный поселок рядом, но им с Ангелиной в другую сторону. Она ведь верит? Доверяет.
Дурочка.
Умирала долго. Он обнаружил, что смерть – это тоже игра. И ее можно продолжать, ослабляя капроновый шнур, позволяя Ангелине сделать вдох или два, а потом затягивая туже. Каждый раз немного туже. И когда она обмякла в его руках, устав бороться за никчемную свою жизнь, он с огромным наслаждением затянул шнур.
Он отнес тело в яму, которую приглядел заранее. Яма была под корнями сосны, которую вывернуло бурей, и он уложил Ангелину на листья и листьями же укрыл.
Подумал, что ей бы, с ее любовью к живому, тут бы понравилось.
Он оставил себе прядь светлых пуховых волос и клок платья. Уходил быстрым шагом, спеша на полуденную электричку, в которой он смешался с толпой. Думалось о том, что об Ангелине если и будет кто скучать, то бугенвиллеи с амариллисами.
Человек вздохнул.
Жаль, что его память не столь долговечна. Нет, он прекрасно помнил тот день в мельчайших деталях, но… это было как просмотр пусть и любимого, но уже изрядно поднадоевшего фильма. Ему же требовались новые впечатления.
– И все-таки мне жаль, – сказал он, присев на краю ямы. Черные волосы Маргоши были жесткими, как солома. – Но ты сама виновата. Не следовало мне угрожать.
…Глупая, точнее, самоуверенная. Только и думала, что об охоте своей. Стоило поманить, и полетела… Вправду поверила, что он Ваську приведет? Лесная романтика. Прекрасная дама, подвернувшая ногу… сильный спаситель…
Тьфу.
Человек встал.
Ему следовало вернуться, пока его не хватились.
Осталась Машка… с ней будет проще.
За стеной голосили. Громко, надрывно, но притом на одной ноте, отчего вопли эти не вызывали сочувствия, напротив, казались театральными, ненастоящими.
Наденька со вздохом отложила шитье.
Гувернантка? Учительница? Да выяснилось, что никому-то она без рекомендаций не надобна… и опыта работы никакого. Вот и единственное, что смогла, – найти портниху, оценившую Наденькину старательность. Платила, правда, та сущие гроши, но им с Петенькой в нынешнем их непростом положении каждый грош был важен. Ныла спина, голова болела, и пальцы, иглой исколотые, не слушались. А шитья была еще целая корзина, и сидеть придется за полночь, а вставать – с рассветом, если не успеет закончить. Она же не успеет, потому как, невзирая на всю аккуратность, медлительна…
– Помогите! – завопили за другой стеной. И следом раздался звук удара, детский плач и вновь визгливое: – Что ты творишь, иродище проклятое… зенки свои залил…
Меблированные комнаты, которые Петеньке удалось найти задешево, располагались в Петербурге, но порой Надежде казалось, что Петербург этот – какой-то иной, неизвестный, что будто бы чудеснейшим образом перенеслась она в другой город, а то и вовсе – в другую страну…
Здесь не было ни дворцов, ни особняков, ни лавок, столь любимых Оленькой, ни даже приличных чистых мостовых, вдоль которых прогуливались бы приличные и чистые люди. Нет, здешние улочки были темны и грязны, вонючи. И люд местный им всецело соответствовал.
В комнатах пахло порченой селедкой, третий месяц пахло, с самого первого дня, как Надежда здесь появилась. Помнится, тогда-то она была слишком счастлива, чтобы обращать внимание на скудность обстановки…
Она и сейчас счастлива. Почти.
«Нет, счастлива, – решила Надежда, подвигая корзину с шитьем, – а что спина болит… главное же, не спина, а душа».
– Надька! – в дверь затарабанили. – Надька, дай рупь!
– Нету, – крикнула она, не вставая.
Это прежде-то она на каждый стук вскакивала, неслась открывать, силясь установить с соседями дружеские отношения, – ей это казалось важным. Она по наивности своей вовсе полагала, будто общая беда сплачивает и что жильцы сей огромной, разделенной на комнатушки квартиры живут одною коммуной…
– Надька!
– Нету, я сказала!
Ватрищенко, который на трезвую голову был человеком незлобивым, выпимши преображался, будто бы водка поднимала со дна души всю муть, в оной душе накопившуюся. И пьяный Ватрищенко, пытаясь установить справедливость в мире, принимался колотить жену за то, что она шлюха, словно запамятовал, что сам же ее и спровадил зарабатывать деньги этим древним как мир способом. Жена голосила и давала сдачи. Соседи орали.
А когда жене случалось уйти – порой она пропадала на несколько дней, – Ватрищенко страдал, плакался и желал душевную боль залить водкой, для чего и ходил по соседям. В Наденьке он живо узрел существо иного, чистого мира, за что люто и возненавидел.
– Открой! – он пнул дверь, сработанную крепко, но от пинка та заскрипела.
Надежда замерла. А ну как дверь сломает? И что тогда? Петюня только вечером вернется… у него занятия… и опять же, он за деньги делает работы для студиозусов богатых, ленивых… Сие, конечно, хорошо, потому как деньги нужны отчаянно, но как же Наде его не хватает!
– Открой, кур-р-рва! – Ватрищенко, видать, все-таки где-то принял, ежели сделался столь смел, не сказать – нагл. В дверь заколотил ногами.
– Наглеешь, Ватрищенко, – раздался голос обманчиво спокойный, но заставивший Надежду замереть.
– А тебе чего?
– Мне? Мне покою бы… так что иди, дорогой, и больше не скандаль.
Надежда выдохнула с немалым облегчением. Ватрищенко, несмотря на алкогольную буйность, был трусоват и с Яшкой, про которого в доме знали, что этот Яшка самого разбойного характера, связываться побоится.
Только выдохнула, как вновь вдохнула, поскольку в дверь постучали, на сей раз аккуратно, вежливо даже.
– Надежда Михайловна, отворите, – Яшка умел быть вежливым, пусть и странная это была вежливость, с духом меблированных комнат, общей нищеты и улицы.
Открыть? Отказать? С Яшкой ссориться не следует, об этом Петюня сразу сказал и попросил быть осторожней… Наденька и была.
Она из комнатушки-то своей старалась не выглядывать лишний раз. А когда случалось с Яшкой встретиться, то молча проходила мимо.
– Не бойтесь, Надежда Михайловна, Яшка вас не тронет, – пообещал Яшка. И Надежда решилась. Отложила шитье, оправила собственное платье, единственное приличное – из дома-то сбегая, решила, что не след с собой папенькой купленные наряды тянуть, а теперь вот и переодеться не во что.
– Доброго вам дня, Яков… простите, по батюшке не знаю, как вас…
– А я и сам не знаю, как меня по батюшке, – охотно откликнулся Яшка, входя в комнату. – В метрике Григорьевичем значусь, но то выдумки…
– Яков Григорьевич звучит красиво, – не согласилась Надежда, робея.
А ведь он молодой. Пожалуй, Петюниных лет, но по глазам если смотреть – много старше будет… в глаза Яшке смотреть нельзя, невежливо это, но и взгляд отвести не выходит. Черные какие. Нет в них ни злости, ни раздражения, только какое-то детское удивление…
– Вы уж извиняйте, Надежда Михайловна, что я к вам этак… по-простому… без приглашениев, но у меня к вам дело имеется, – Яшка огляделся.
Надежда огляделась, в который уж раз убеждаясь, что ничего-то в этой комнатушке не изменилось. Некогда, должно быть, и она, и сама квартира были чистыми, опрятными, но за годы жизни стены отсырели, и Надежда чистила их, а после оклеила газетами. Хотела было обоями, но Петюня здраво заметил, что нет у них денег на обои тратиться. А газеты старые задарма взять можно.
Темно здесь. Странное дело, окна в квартире имеются, и Надеждино даже со стеклом, но за этим стеклом всегда какая-то серая муть, сквозь которую не проникает свет. Она с шитьем у этого окна устраивается, а света все одно недостаточно… но свечи дороги.
– Как вы тут все интересно… обустроили, – заметил Яшка, кажется, смутившись.
Хотя никак не вязалось смущение с обликом этого лихого человека. Сам он одевался по местной моде, богато, в красную шелковую рубаху, поверх которой напяливал полосатый жилет, а пиджачок носил клетчатый, с непомерно огромными карманами. Штиблеты лаковые, начищенные, узконосые и навряд ли удобные. Желтый шейный платок, завязанный огромным узлом, и булавка из узла торчит, а с булавки той свисают полдюжины цепочек.
Забавный. И опасный.
Петюня говорил, что Яшка в рукаве нож носит и что человека убить ему легко. А Надежда удивлялась, как же выходит так, что личность столь опасная до сих пор на свободе пребывает? Глупая она, Надежда, ничего в местных порядках не разумеет.
– Как уж вышло, – ответила она.
Обустроила? Нашла старую скатерку с вышивкой и абажур зеленый тканый на лампу… и вазочку, треснутую, но можно поставить так, чтобы трещиной к стене. А цветы Петюня приносит, полевые, красивые.
– Понимаю, – кивнул Яшка и тронул ухо, в котором виднелось золотое кольцо серьги. – Я к вам, Надежда Михайловна, с делом… шитьем маетесь?
– Работаю.
– А… вот, держите, – он вытащил из-под полы пиджака тряпицу, в которой обнаружился печатный пряник.
– Мне?
– Вам…
– Я… простите, я не могу принять…
– Почему? – он спросил это без раздражения, хотя Надежда и опасалась, что Яшка разгневается.
– Я замужняя женщина… и подарки от посторонних мужчин…
– Что-то ваш муженек пропадает вечно, – хмыкнул Яшка и пряник на стол положил. – Вы не думайте, я ж со всем разумением… я ж вижу, что вы не лярва местная, замужняя женщина… вот и говорю ж, дело имеется. А это так… ну негоже к бабе идти с пустыми руками. Примите уж, не побрезгуйте.
И что было Надежде делать?
– В таком случае надеюсь, вы задержитесь, чтобы выпить чаю?
…не заварка, которая оказалась слишком дорогой, но липовый цвет и тонкие вишневые веточки, малость чабреца, собранного за городом. Еще брусничный лист для аромата.
– Эк вы, Надежда Михайловна, все тут… – Яшка сидел смирнехонько, боясь пошевелиться. И смущение его выглядело забавным. Разлив чай, Надежда подала чашку, которую Яшка принял осторожно, точно опасался, что в руках его чашка треснет. – Интересно…
– Конечно.
Надежда не знала, что еще ответить.
Она вообще понятия не имела, какое дело может быть у Яшки к ней. А он не торопился излагать, сидел, нюхал чай, вытянув губы трубочкой, дул…
– Вы, Надежда Михайловна, здешним порядкам человек сторонний… но и к лучшему… – Он поскреб пальцем переносицу, кривоватую, с тонким шрамом, который выделялся на смуглой Яшкиной коже. – У меня предложение очень даже приличное. Я хочу, чтоб вы меня научили.
– Чему? – удивилась Надежда.
– Этому… ну, чтоб говорить правильно. Шмотье выбирать. Этикетам всяким, – важно добавил Яшка, берясь за чашку двумя пальцами, притом кривой мизинец он оттопырил. – Вы небось уже просекли, что я ныне человек непростой… и вот, знаете, подумалось мне, что не дело это, когда Яшка Ломов будет базлать, как какая-нить шушера… я виду хочу солидного заиметь.
– И я…
– Ага, – перебил он, ерзая. – Я как вас завидел, так сразу и просек, что вы не из простых. Вся такая… дама, что просто охренеть.
Наверное, это можно было счесть комплиментом, да и сделан он был от всей широкой Яшкиной души, и Надежда улыбнулась.
Учить? Она ведь собиралась стать учительницей, и что за беда, если ученик будет один? А со взрослым даже легче…
– Не подумайте, Надежда Михайловна, что я задарма. Яшка добро помнит. Новехонькими пятихатками заплачу…
Он уставился, выжидая приговора, и Надежда вдруг поняла, что если она откажет, то Яшка просто-напросто уйдет, и обиды не затаит, и мстить тем паче не станет.
– Я… я с удовольствием, если муж не будет против…
– Петюня? – Яшка фыркнул, показалось, с презрением. – Не ссыте, Надежда Михайловна, я сам с ним беседу поимею… и вообще, на кой ляд вам этакий муженек? Как вас угораздило-то?
– Петюня хороший…
– Ага… офигенно просто до чего хороший. Припер вас в этакие хоромы и бросил. Не серчайте, но, как по мне, нормальный мужик так не поступит.
Комментировать сие замечание, пусть и искреннее, Надежда не стала.
Как она и предполагала, Петюня этакому приработку, хоть и позволившему Надежде оставить шитье, за которое ей платили сущие копейки, вовсе не обрадовался.
– Надюша, – сказал он, нервно расхаживая по комнатушке, притом что расхаживать по ней было затруднительно ввиду отсутствия места. – Ты же понимаешь, насколько опасен этот человек?! Он убийца!
– То есть заниматься с ним не следует?
– Следует! – взвизгнул Петюня, представив, что супруга его, которая, против ожиданий, не спешила возвращаться к любимому папеньке, скажет Яшке, что будто бы он, Петюня, запретил ей его учить. – Но будь предельно осторожна. Он даже не человек в полном смысле, он животное, ведомое исключительно собственными инстинктами.
…и это животное, зажав Петюню в уголке подъезда, дымного, вонючего, приставило нож к глазу и доверительно произнесло:
– Будешь женку забижать, вставлю по самые гланды… – и ножичком щеку царапнул для пущего вразумления.
Петюня, к этакому обращению непривычный, не просто струсил, он был вне себя от ужаса, и если бы не план, не миллионы Михайло Илларионовича, которые казались такими близкими, почти уже доступными, сбежал бы.
– Конечно, – Надежда улыбнулась этой своей улыбкой, которую Петюня втайне ненавидел, ибо было в ней бесконечное терпение и готовность преодолеть все трудности.
– Я буду очень осторожна.
Петюня мысленно взвыл… Отвесить бы ей затрещину для вразумления, и глядишь, тогда бы прояснилось в голове, но нет, нельзя с нею ссориться… надобно играть в хорошего мужа и ждать…
А сколько еще ждать? Машка вон намекает, что, дескать, месяц прошел, и второй к концу подбирается, а Петюня как был нищим студиозусом, так им и остался, и все его прожекты – замки воздушные, ежели не сказать больше, попытка развязаться с друзьями, которые устали уже Петюне верить.
И как быть? Обыкновенно… если Надька не хочет к родне идти, то Петюня за нее обратится, допустим, конечно, не к Михайло Илларионовичу, с которого станется новоявленного зятька погнать в три шеи, но к сестрице Надькиной, Оленьке.
Бабы – существа жалостливые. И дурные.
А Яшка… Яшка – это так, временная трудность, уголовник мелкий, его убрать просто… главное, время подгадать правильно.
Учеником Яшка оказался благодарным. Слушал он Надежду внимательно, записывал за нею в тетрадочку почерком кривоватым. И писал-то со многими ошибками, и не злился вовсе, когда Надежда на ошибки эти указывала, повторял только:
– Вот спасибочки. Я же ж сам учился… ну, как сам, шалава одна учила, которая из центровых была, а после французку подхватила, значит, и сюда… короче, она мне сподмогла. По прежнему-то делу она за гимназисточку себя выдавала, а после постарела. Да и кому с французкой нужна-то? А я тогда подвизался по всякой мелочи…
Он приносил с собой пряники и однажды – эклеры в знакомой коробке, при виде которой Наденька едва не расплакалась. Не потому, что хотелось ей эклеров – какая это, в сущности, мелочь, глупость даже, но коробка напомнила ей о былых временах, о папеньке и Ольге, по которой Надежда, стыдно признать, скучала, о доме, об Аглае Никифоровне, верно, разочаровавшейся в Надеждином благоразумии.
– Вы не переживайте, Надежда Михайловна, – Яшка протянул свой платок, к слову, чистый и преогромный. – Извиняйте, ежели расстроил… я ж не хотел.
– Вы ни при чем, – со вздохом призналась Надежда. – Вы… вы хороший человек.
– Я? – удивился Яшка, которого до того хорошим называла разве что Марьянка, местная лярва, к которой Яшка по обыкновению заглядывал.
– Вы, – она улыбалась сквозь слезы. – Вы хотите стать другим, а это… это непросто. А вы не только хотите, вы учитесь. Наверное, я несколько путано излагаю, но… раньше мне казалось, что люди живут в подобных условиях потому, что обстоятельства так сложились, выбора нет… шанса вырваться нет.
– А теперь вы увидели, что многие к этому, уж извиняйте, дерьму притерпелись и иного не надобно? Так оно и есть. Людишки разные бывают, что добрые, что дрянные… дрянных оно как-то завсегда больше… уж не знаю, отчего так, Надежда Михайловна. Вот взять хотя бы муженька вашего. Может, конечно, он с рожи и видный, да только дерьмо дерьмом. Я вам как на духу говорю… он от вас погуливает.
– Что?
Надежда вспыхнула, испытав преогромное желание свернуть неудобный разговор, а то и вовсе указать Яшке на дверь.
– Злишься, – с каким-то непонятным удовлетворением произнес Яшка. – Вот и хорошо. Думаешь, с какого это перепугу Яшка свой нос длинный в чужую жизню сунул? А с такого, что нравишься ты мне, Надька. Как баба нравишься. Я бы тебя в жены взял, да… я ж разумею, что не моего ты полета пташка, что тут у нас волею случая сидишь. Седня сидишь, а завтра раз – и упорхнула…
Этакое признание заставило Надежду замереть.
– По первости я понять не мог, чего это меня к тебе так тянет. Ты ж вроде не красавица, чтоб уж совсем… но такая строгая… и с этими… манерами… настоящая… я и порешил, что такую себе женку найду. Ты не думай, у Яшки деньги есть. Только деньги сами по себе – пустое… лежат они в надежном местечке, ждут своего часа. Мне вот один хороший человечек, верный, предложеньице сделал в предприятии одном поучаствовать. Не зыркай глазьями, в законном весьма… и как выгорит, то станет Яшка Ломов достойным человеком, этим, как его… оплотом обчества.
– Общества.
– Ага, его… я ж и учуся, чтоб потом, значится, рожею в грязь не ударить, чтоб не сказали, мол, куда ты со своим рылищем сунулся.
И ведь будет. Надежда вдруг поняла, что сбудется Яшкина мечта.
И удачи ему пожелала от всей души.
Отзываясь на это пожелание, полыхнула золотая ласточка, опалила кожу… Показалось, конечно, показалось… Надежда вытащила ласточку, потрогала, убеждаясь, что теплая она, нагрелась от кожи, но все одно не горячая, не обжигающая.
– Покажь, – потребовал Яшка, и Надежда наклонилась, позволяя ласточку разглядеть. – Вот же… вещица… Петюня подарил?
– Отец.
– А… и понятно. Ты тутай ею не сверкай, а то мало ли… я-то народец во как держу, – Яшка кулак стиснул. – Но все одно, дурных везде полно. Не хватало, чтоб тебе за энту штукенцию горло вскрыли.
Сказано это было просто, так, что Надежда как-то сразу и поняла: и вправду вскроют, если представится подобная возможность.
– Спасибо.
– Та не за что. Так вот, про муженька вашего… он мне сразу не понравился. А у Яшки-то глаз на людей наметанный, в моем-то деле иначе никак. Я еще подумал, с какого такого перепугу он жену молодую в этакий клоповник приволок.
– Наши обстоятельства…
– Окститесь, Надежда Михайловна, и не пойте мне туточки канарейкою про деньги, про деньги я вам сам спеть способный. И знаю, что есть иные дома, не сильно дорогие, но куда как почище. И не бедствует ваш Петюня. Вон, костюмчик себе выправил новый…
– Ему надо. Он работу ищет.
– Приключениев он ищет на свою задницу, – незло сказал Яшка. – Небось третьего дня в кофейне с дамочкой сиживал, ручки ей целовал… на это у него деньги есть. А на вас, значит, чтоб содержать, так и нету.
Надежда всхлипнула, поняв, что сейчас разрыдается.
Неправда! Или правда? Зачем Яшке врать? Кто он ей? Не друг… ученик? Случайный человек, с которым жизнь свела? С этой жизни станется свести не только с Яшкой… А Петюня… он ведь стал появляться все позже и позже. Говорит, что дела… у него экзамены. И еще про листовки надобно думать, газеты, квартиру ту… про ту квартиру Наденька спрашивала робко, мол, если конспиративная и ничья, то, быть может, в ней поселиться можно? На месяц-другой, пока Петюня себе работу не найдет.
А он ответил, что нельзя… нехорошо… и охранка… и он Надежду не желает опасности подвергать, прятаться надобно.
…а от самого вчера духами пахло.
Надежда убеждала себя, что померещился ей этот запах. Она ведь не ревнивица, из тех, которые за супругами следят. Чушь какая… это все у нее от одиночества, от тоски…
– Не плачьте, Надежда Михайловна, – Яшка вдруг обнял, прижал к плечу, от которого пахло сдобой, рыбой и еще дешевым одеколоном из аптекарской лавки. – Не надобно… не стоит он ваших слезок.
– Я…
– Яшка не позволит вас забижать, уж поверьте, Надежда Михайловна…
Она поверила.
Наверное, она была совершенно порочной женщиной, если спустя два месяца после свадьбы изменила мужу.
Оленька исчезновению сестрицы обрадовалась: наконец-то все, и папенька, и Аглая Никифоровна, убедились, какова она на самом-то деле. Но спеша выказать беспокойство, Оленька немедля слегла с мигренью, которая после сменилась бессонницей и нервическим расстройством. Аглая Никифоровна, хлопоча у постели больной, не уставала повторять, что какое, дескать, счастье, что Оленька избежала дурного влияния сестры. Оленька вздыхала, закатывала очи и терпела ледяные компрессы.
На четвертый день она все ж встала с постели.
Папенька был мрачен. Аглая Никифоровна то и дело ударялась в слезы, заламывала руки и твердила, что Надькин побег – исключительно ее вина. Недоглядела…
А Оленька лишь удивлялась тому, как это у сестрицы ее малахольной духу хватило… из дому уйти… в одном платье стареньком и с саквояжем, в который Надька сунула лишь собственное бельишко и умывальные принадлежности. Денег и тех не взяла…
Про деньги сказал папенька, который поначалу пребывал в уверенности, что дочь его всенепременнейше объявится и в самом скором времени, да не одна, но с тем аферистом, которого в мужья выбрала. Отчего аферистом? Оттого, что человек иного складу, испытывая естественное к девице влечение и желание с нею в брак вступить, уж точно не станет оную девицу из отчего дома умыкать, но обратится к отцу за его отеческим благословением.
Но день шел за днем, а ни Наденька, ни супружник ее, коего Михайло Илларионович по первости грозился в тюрьму упечь, не спешили появляться. Злость постепенно сменялась беспокойством. Все ж таки упрямую дочь свою Михайло Илларионович любил.
– Не волнуйтесь, папа, – Оленька спешила батюшку утешить, а заодно уж показать, что она-то в отличие от сестрицы девушка благоразумная, к поступкам скоропалительным, способным бросить тень на имя батюшки, не склонная. – Вот увидите, Надька просто время тянет… Или гнева вашего боится.
Сама-то она о сестрице нисколько не тосковала. Ушла? И пускай… выбрала себе дорожку… небось выскочила за какого-нибудь нищеброда, каковому только и надобно, что Надькино приданое. Она же страшная, и стало быть, сама по себе никому-то не нужна и быть нужна не может…
В общем-то, все было бы замечательно, если бы не папенькин страх за Наденьку, страх парадоксальный – она, быть может, и не особо умна, но всяко не дура, чтоб из дому сбегать, – рос с каждым днем, а с ним росли и неудобства, Оленькой испытываемые.
Ее более не выпускали из дому одну… ладно, не одну, но с Аглаей Никифоровной, которая тоже сделалась не в меру нервозна, боязлива и, дай бы ей волю, вовсе бы ходила с Оленькой за руку. Так еще и двое лакеев теперь повсюду таскались…
Лакеев бы Оленька еще потерпела, пускай уж, заодно и было кому свертки носить, поелику гуляла она обычно не просто так, но по лавкам, где утешала разбитое сердце веерами, перчаточками и прочими милыми дамскому сердцу вещицами. Так нет же, папенька, беспокойство которого перешло всякие разумные границы, вознамерился Оленьку в деревню отослать. В деревнях, по убеждению Михайло Илларионовича, нравы были проще и строже.
В деревню Оленьке вовсе не хотелось.
Помилуйте, что ей в деревне делать-то?
Она хмурилась, капризничала, ныла, но… разве ж папеньку переубедишь? С каждым днем он лишь более укреплялся в принятом решении.
Вот же… Надька во всем виновата… Оленька почти уже смирилась с неизбежным отъездом, перед которым пожелала гардероб обновить, и в этой дочериной просьбе Михайло Илларионович отказывать не стал.
Оно и вправду скучно в деревне, пусть хоть новыми платьями душеньку утешит.
Оленька и утешала. Но душенька утешаться отказывалась, зело мешали присутствием своим что Аглая Никифоровна, которая взялась критиковать новые туалеты, в каждом усматривая признаки вольнодумства и легкомысленности, что папенькины лакеи…
– Сочувствую, – сказала ей девица вида самого разбитного, диковатого, которая наблюдала за Оленькой уже четверть часа. И внимание это было не по нраву Аглае Никифоровне, не единожды намекавшей, что надо бы лавку оставить.
Другая сыщется, получше…
А Оленька из упрямства отказывалась, хотя девица, лениво перебиравшая платки – а стоили они немало, – и ей была не по вкусу, и приказчику, который норовил девицу выпроводить, но как-то неловко, опасливо…
– Чего тебе надо? – буркнула Оленька, глянув на эту… как есть цыганка, пусть и в приличное платье обрядилась темно-зеленого насыщенного колеру. Платье расшито золотыми попугаями и перьями, на плечах девицы шаль лежит темно-красная, с бахромой, и странное дело, яркое этакое сочетание вовсе не режет глаз.
А сама она красива, смугловата чересчур, но смуглота эта выглядит экзотичной.
– Машка, – представилась девица, которую об имени и не спрашивали. – По сестрице своей скучаешь?
– Что?
– Не скучаешь, – Машка тотчас сделала собственный вывод и, следовало сказать, не ошиблась. – Но если вдруг соскучишься, то приходи вечером, часиков в шесть, в кофейню на углу, поговорим…
– С тобой?
– А хоть бы и со мной. Или зазорно?
Оленька ничего не ответила, из лавки вышла с твердым намерением с девицей этой никаких дел не иметь. Скучает она? Как бы не так. Из-за Надьки все… в столице только-только сезон начинается, а Оленьку отсылают на деревню. Несправедливо!
И вдруг подумалось, что если Надька вернется, одна ли, с супругом ли, то папенька, глядишь, успокоится и с ссылкою погодит… А если так, то надобно встретиться, только одной… Аглае Никифоровне пока-то знать ничего не надобно, она мигом к папеньке побежит, а папенька – к своим приятелям из полиции. Толку-то от них… Второй месяц Надьку ищут, а найти не могут. Нет, надобно самой идти. И Оленька, претворяя в жизнь план, возникший спонтанно, но показавшийся весьма себе реальным, немедля соизволила занемочь.
Она слегла с мигренью, прогнав из комнаты всех, и Аглаю Никифоровну, которая сунулась было со своими уксусными компрессами, и горничную, и камеристку. Двери Оленька заперла и, быстренько переодевшись, перелезла в соседнюю комнату, Надькину, изрядно запылившуюся… Отсюда выйти было проще простого, через коридорчик для прислуги и неприметную дверцу в саду. Даром Надька ею не единожды пользовалась.
Девица уже сидела в кофейне, да не одна, а с…
– Петр, – представился молодой человек, столь необыкновенно собою хороший, что Оленька онемела. Она почувствовала, как прилила к щекам кровь и что щеки эти позорно полыхнули румянцем, выдавая Оленькино смущение… – Муж Надежды…
– Ага, муж, – хмыкнула девица, разглядывая Оленьку пристально, не смущаясь проявлять этакое бесстыжее любопытство. – Муж объелся груш.
– Машка… пошла бы ты погуляла, пока мы беседовать станем. Ольга, вам нет нужды меня бояться…
А она и не боится. Она любуется. Красив. Нет, Оленьке случалось видеть людей красивых, но чтобы вот так… как греческая статуя… черты лица правильные, и само это лицо одухотворенное, преисполненное некой скрытой внутренней силы. Волосы светлые, глаза синие.
– Ну-ну, – Машка поднялась, к преогромному облегчению Оленьки, которая совершенно не желала делить нового знакомого с кем бы то ни было.
И вот этот красавец – Надькин муж?
От обиды, от несправедливости – а разве справедливо, чтобы Надька все самое лучшее получала? – у Оленьки горло перехватило.
– Мне жаль, что знакомство наше состоялось только сейчас, – сказал Петюня, разглядывая сестру супружницы.
Хорошенькая. Просто прелесть до чего хорошенькая. Личико круглое, кожа фарфоровая, губки бантиком, бровки домиком, щечки румяные. Не девка – куколка. И как куколка вырядилась, бантики, кружавчики…
– И мне… жаль, – говорила она тонким голосочком, от которого у Петюни зубы сводило. Вот не любил он этаких сюсюкающих барышень, которые до седых волос притворялись девочками.
А они его – так, напротив, обожали, и Оленька – не исключение. Ишь, уставилась, смотрит, будто бы он, Петюня, не человек, а, скажем, пирожное с кремом… так бы и сожрала его.
Надо было с нею знакомиться. С нею верней бы получилось, уж она-то на той квартирке и недели не прожила бы, нет в ней Надькиного тупого упрямства. Зато влюбить в себя было бы просто. Поторопился… но ничего, в конце концов, и эту влюбленность себе на руку использовать можно.
– Но я понимаю, почему Надежда не желала нашей встречи. Она говорила, что ее сестра красива, но я не знал, насколько красива…
Оленька вспыхнула. И согласилась: Надька всегда понимала, кто из них двоих более интересен. А потому ревновала. Уж не из ревности ли она, из боязни, что Оленька уведет супруга, до сих пор прячется?
– Мое восхищение вами беспредельно, – продолжал вещать Петюня и для верности взял девицу за руку. Опыт подсказывал, что такие невинные по сути своей прикосновения девиц, навроде Оленьки, приводят в немалое волнение. – Но все же… я пришел поговорить с вами о Надежде.
– Что с ней?
– Не волнуйтесь, она здорова. Мы живем… своим домом, кажется, так это принято называть? И хотелось бы думать, что я сумел сделать вашу сестру счастливой…
Оленька насупилась.
– Но, увы, это было бы ложью, – продолжил Петр. – Надежда очень сильно переживает разрыв с семьей. Она так привязана к отцу… к вам…
…в это Оленька не поверит, вот в то, что без папенькиных денег Надьке приходится туго, тут да, и думать нечего.
– А я чувствую себя виноватым.
– За что?
Как по Оленьке, то старшая сестрица сама во всем виновата была.
– В том, что поневоле стал причиной разлада в вашей семье.
Он говорил еще долго и много, исподволь подводя Оленьку к мысли, что надо бы ей с сестрой встретиться, помириться… Ни встречаться, ни мириться Оленьке не хотелось, но был папенька с его деревней и… и Надькин супруг, которого Надька была совершенно недостойна.
Оленька, кинув взгляд сквозь ресницы, приняла решение… Супруг? Пускай… супружество сестрицы – не помеха собственному Оленьки личному счастью.
Надежда ждала мужа, который пропал надолго… неделя прошла.
Она и желала этой встречи, и боялась. Позабыв покой и сон, Надежда металась по комнатушке, останавливаясь лишь затем, чтобы сделать вдох. Она более не ощущала ни кисловатой вони, ни рыбного смрада, ни убогости этого места. Все стало неважным, потому что она, Надежда…
…предала.
…нарушила клятву, перед Господом данную.
…и была притом странно, греховно счастлива.
…и Яшка обещал, что вернется. Но ушел и… и тоже исчез. Случилось что-то. Что? Надежда не знает, сердцем чует – случилось. Иначе бы не бросили… а ну как проклята она? Из дому ушла, отцовского благословения не получила, точно проклята… и теперь ей только и осталось, что доживать жизнь в этом клоповнике.
Надежда заставила себя остановиться. Выйти надобно… спросить… про Петюню? Про Яшку?
За него душа болит, он ведь хоть и разбойник, но ласковый… Надюшей называл, руки целовал, клялся, что не обидит, что переменится… и доверчивый, будто ребенок… большой ребенок, которому в жизни нежности не досталось…
Не о нем думать надобно… кто может знать?
Соболиха, старуха, которая ходила торговать мочеными яблоками и пирожками? Нелюдимая, недобрая, она на прочих жильцов шипела по-змеиному, а порой и вслед плевала… или Катька, женщина падшая, с которой Надежда в ином случае и словом обмолвиться бы не могла, не уронив собственной чести. Катька отличалась нравом легким и веселым, но если у нее клиент, получится неудобно…
Она уже почти решилась выйти из комнаты, когда за дверью раздались шаги, и ключ повернулся в замке, и сама эта дверь распахнулась.
– Наденька! – раздался бодрый Петюнин голос. – Посмотри, кого я привел!
И прекрасным видением, невозможным в убогой этой квартире, на пороге возникла Оленька. Широко раскрыв руки, она притворно всхлипнула:
– Ах, Надюша… мы так о тебе волновались! Пора возвращаться…
Стас дневник не дочитал, закрыл и сунул в карман пиджака. Потом. Когда останется наедине с собой, тогда и глянет. Дальше ведь не про Аньку, дальше про него, глупого Стасика, которого Маргоша сочла подходящей дичью.
А дичью он и был.
– И долго вы собираетесь меня рассматривать? – поинтересовался он недружелюбно.
Софья пожала плечами и протянула сложенный вчетверо лист.
– Выпал, – сказала она. И не дожидаясь, пока Стас лист возьмет, развернула.
Рисовала Маргоша… не очень хорошо рисовала Маргоша, но ласточку изобразила весьма точно. Стас видел ее дважды, и то узнал. Тонкие крылья, хвост-игла, глаз, аккуратно зарисованный ручкой.
– Интересно, – Софья нахмурилась.