Екатерина Лесина
Музыкальная шкатулка Анны Монс
«Анна Монс — иноземка, дочь виноторговца — девушка, из любви к которой Пётр особенно усердно поворачивал старую Русь лицом к Западу, и поворачивал так круто, что Россия доселе остаётся немножко кривошейкою».
(Д.Л.Мордовцев. Идеалисты и реалисты», 1878)
Нового шефа первой увидела Эллочка. Она выбегала курить и еще — общаться, причем Ксюша предполагала, что скорее общаться, нежели курить, поскольку так не накуришься. К этому Эллочкиному недостатку все относились со снисхождением.
Но, как бы там ни было, очередной ее перекур был прерван самым неприятным образом. Эллочка как раз позвонила Наташеньке, которой она обещала рассказать про Мариночкино свидание, устроенное с легкой Наташенькиной руки, потому что у самой Мариночки что-то устроить с ее личной жизнью… как-то ничего не получалось. И только-только она в разговоре дошла до самого свидания, как увидела шефа… в тот момент она еще не знала, что вот этот мрачный тип в дешевом костюме, который еще и сидел на фигуре преотвратно, — ее будущий начальник, но лишь восхитилась цветом галстука — он был ярко-малиновый, разукрашенный коронами, и с крупной булавкой под золото.
— Вам чего? — спросила Эллочка, завороженная насыщенным цветом камня в булавке. Стекляшка, имитировавшая рубин, отливала грозной краснотой.
Эллочка еще подумала, что клиент нынче совсем уж безумный пошел. Куда только его жена смотрит? Потом она привычно мазнула взглядом по его рукам и убедилась, что обручальное кольцо отсутствует. Успела прикинуть: насколько отсутствие этого кольца является реальным свидетельством отсутствия в паспорте штампа, а сам клиент — насколько перспективным является объектом?..
— Мне бы в «Сафину плюс» попасть, — миролюбиво произнес клиент густым басом, от которого у Эллочки в груди прямо все оборвалось.
Вот странно на нее действовали мужские голоса!
Она подняла взгляд, удивляясь тому, что рубашка, в отличие от костюмчика, была явно неплохого качества, и уперлась глазами в квадратный подбородок. Без щетины. Жаль, щетина — это сексуально, так считали все Эллочкины подруги, и она тоже придерживалась этой точки зрения, единственно, уточняя, что сексуальность эта — сугубо зрительная. Трогать колючие щеки — фи…
Губы были некрасивые, узкие.
И шрам на щеке.
А нос — сломанный и налево повернут, приплюснут как-то, будто его по лицу размазали.
— Хотите, я вас провожу? — предложила Эллочка, раздумывая, насколько сильно этот нос уродует незнакомого ей типа. — Тут коридоры очень странные.
— Хочу.
Глаза у него были цвета жареного миндаля. Только вот невыразительные совсем. Маленькие и близко к переносице посаженные.
Все-таки не ее типаж. А жаль, голос-то Эллочке понравился.
Она быстро распрощалась с Наташкой, решив, что клиент в любом случае пользу принесет, не на личном фронте, так хоть на служебном, и, улыбнувшись самой очаровательной из своего профессионального набора улыбок, сказала:
— Тогда прошу вас следовать за мной.
Ходила Эллочка красиво. Она вообще собиралась стать моделью, но выяснилось, что выдающиеся формы — это вовсе не то, что нужно для штурма подиума. А в конторе вовсе не так и плохо работать. Скука, конечно, смертная, но зато и деньги платят, и люди интересные, и Стасик под боком…
— Девушка…
— Элла, — Эллочка предпочитала, чтобы к ней обращались по имени, это помогало ей устанавливать «доверительные связи», о которых им рассказывали на тренинге.
— Элла… а я — Игнат Алексеевич.
Старомодный, значит. Давно уже никто не именует друг друга по имени и отчеству. В моде теперь западная манера обращения; ну, если клиенту так хочется, то ей все равно.
— Так вот, Элла, я хотел спросить: вы кем работаете?
— Консультантом.
Игнат Алексеевич хмыкнул. Как-то нехорошо хмыкнул. Презрительно, что ли? Ну да, Эллочке случалось сталкиваться с мужским пренебрежением. Конечно: ну что блондинка — натуральная, кстати! — может понимать в сложном мире юридических услуг?
А у Эллочки образование высшее!
И вообще: почему, если ты блондинка, то сразу — дура?
— И много у вас там… таких консультантов? — поинтересовался Игнат Алексеевич престранным тоном.
— Трое.
— Кроме вас?
— Да.
Вообще-то Эллочка была помощником консультанта, и работа ее заключалась скорее в том, чтобы клиента встретить, предложить ему чай или кофе, занять беседой и вообще настроить его на благодушный лад. И опыт подсказывал ей, что мужчина, идущий рядом с ней, — обычно они предпочитали немного отстать, чтобы полюбоваться Эллочкиной походкой, — как раз из тех, трудных клиентов.
Ничего. Управятся!
Эллочка уже решила, что упрямого Игната Алексеевича, столь равнодушного к женской красоте, ей следует перепоручить Димочке. Тот тоже зануда, так что язык общий они найдут…
Но вот их путешествие закончилось.
— И что, все клиенты вот так у вас ходят? — очередной странный вопрос заставил Эллочку вздрогнуть. Ну откуда такое любопытство?
— Нет, — она повернулась. — Что вы! Обычно к нам попадают через холл. Там имеется лифт, надо лишь подняться… А вы, наверное, с черного хода вошли…
Здание было новым и, по Эллочкиному мнению, построенным специально для того, чтобы над людьми поиздеваться. Лабиринт на четыре этажа, в котором без привычки заплутать легче легкого. И хорошо еще, что «Сафина плюс» на четвертом этаже располагается, под самой крышей, потому что, попав однажды на третий, Эллочка полчаса блуждала по пустым коридорам, которые ветвились бесконечно и ровно через одно ответвление заканчивались тупиками.
— Прошу вас… — она открыла дверь, пропуская Игната Алексеевича.
Обычно мужчины торопились Эллочке услужить, а этот — ничего, принял как должное. Слон равнодушный! Нет, определенно, не ее типаж. И стрижка ужасная. Сбривает волосы почти под ноль, не учитывая, что форма черепа у него отнюдь не идеальна. Уши опять же торчат…
Правда, Маринка утверждала, что лопоухие мужчины… гм… особой страстностью отличаются, но проверять это утверждение Эллочке совершенно не хотелось.
А Игнат Алексеевич вошел, остановился посреди комнаты, которую сотрудники между собой именовали «залой», — комната была большой, нелепой, с диваном, — и сказал:
— Здравствуйте.
Ксюша как раз сражалась с кулером. С техникой она ладила, более того, техника Ксюшу любила и сбоила редко, а вот с кулером у нее шла давняя война. Не работал он — и все тут.
Краем глаза она уловила движение.
Стасик поднялся с дивана, на котором он возлежал, устроив себе законный пятнадцатиминутный перерыв. Все знали, что в это время Стасика лучше не трогать — голова у него золотая, а характер — сволочной. Кричать, конечно, он не станет, но долго будет вспоминать о том трагическом дне, когда…
Димочка, занятый очередным отчетом, вдруг бумагу отложил — диво дивное, его с бумагами разлучить просто нереально! А Виктория Павловна, главный бухгалтер, прервала чаепитие и беседу с дочкой, которой как раз рассказывала, как правильно выбирать ананас…
В общем, странно все это выглядело.
И эта странность придала Ксюше сил. Тугой насос вдруг поддался. Из крана брызнула вода, и, естественно, мимо стакана.
Прямо на новые Ксюшины туфельки. Замшевые…
От огорчения и неожиданности, от коварства такого Ксюша выругалась. Громко. Душевно. И потом только обернулась… ну вот, вечно с ней что-то не то приключается!
Посреди залы стоял незнакомый тип в коричневом пиджаке скверного пошива и разглядывал Ксюшу с таким брезгливо-презрительным видом, что ей тотчас захотелось швырнуть в него стаканчиком. Но Ксюша умела бороться с собственными желаниями и, глубоко вдохнув, велела себе успокоиться.
— Соберите всех, — приказал тип.
Был он среднего роста, но в плечах — широк. Про таких Ксюшин папа говорил, что они и небосвод удержат. Возможно, типу и приходилось его удерживать, иначе откуда такая мрачность во взгляде?
Прямо-таки Ксюшу прощупал насквозь!
И туфельки ее светло-салатовые, водяными пятнами украшенные. И платьице — весеннего ярко-зеленого цвета, с кокетливыми рукавами-буф и завышенной талией. И волосы рыжие, в два хвостика собранные. И ожерелье из крупных камней, и браслетики, и фенечки, и даже чехол для мобильника, сделанный в виде мягкой черепашки.
И чем дольше тип смотрел, тем неуютнее становилось Ксюше.
Ужас, что за люди нынче пошли!
— Простите, — подала голос Эллочка, но ее медовым тоном не следовало бы обманываться: Эллочка умела ставить на место всяких неприятных клиентов. — Но зачем?
Тип вздохнул, поставил на стол, прямо на Димочкины драгоценные бумаги, замызганный портфель и объявил:
— Затем, что здесь давно пора порядок навести.
Порядок в конторе был, только… слегка беспорядочный.
— Звать меня Игнат Алексеевич. И я — ваш новый начальник…
Нет, слухи, конечно, ходили, что Алексей Петрович собирается оставить контору, он ведь уже немолод. И вообще, болеет часто, и снова вот заболел, но чтобы резко так… и без предупреждения…
Обидно!
Его ведь любили… и в больнице навещали, не потому, что выслужиться хотели, — в конторе все давным-давно были на своих местах, — а просто чтобы приятное ему сделать. И Ксюша заказывала цветы, а Эллочка журналы для него подбирала. И строгая Виктория Павловна готовила паровые куриные котлетки… а он взял и нового начальника прислал!
Нет, отчитываться перед сотрудниками Алексей Петрович не обязан, но все равно обидно.
Мог хотя бы позвонить… намекнуть.
Собрать всех было несложно. Селектор. Для Вареньки из бухгалтерии — сообщение в чатике. Для Акулины из логистов — SMS. Лешенька, курьер, в отъезде… и еще, Олега надо поймать, он вечно на черной лестнице прячется, когда думает и не желает, чтобы ему мешали.
Семь минут — и все в сборе.
За эти семь минут Игнат Алексеевич избавился от пиджака, ослабил узел своего ужасного галстука и осмотрелся. Увиденное ему определенно не понравилось.
— Еще раз добрый день, — голос у него был громкий, выразительный. — К сожалению, здоровье моего отца ухудшилось…
…То есть Алексей Петрович ему отцом приходится? И совсем они не похожи. Алексей Петрович — высокий, худой, изящный, а главное, что есть в нем нечто аристократичное. Этот же похож на борца. Или грузчика.
— …и он вынужден был передать управление конторой мне.
Интересно, надолго ли?
Игнат Алексеевич, словно услышав этот невысказанный вопрос, приподнял бровь и смерил Ксюшу презрительным взглядом:
— Боюсь, что навсегда.
Ужас. Совсем-совсем ужас! Не тот, который кошмар или катастрофа, но все равно ничего хорошего.
— В связи с этим я проведу ряд… изменений. Начнем с неприятного. Как вас зовут? — и он уставился на Ксюшу.
— Ксюша.
— Оксана, значит.
Вот не любила Ксюша, когда ее Оксаной называли. И когда смотрели на нее так, с прищуром! Еще и брови насупил, наверное, для пущей грозности.
— Вы кем здесь трудитесь?
— Секретарем…
— Оксана, вы уволены.
Охнула, схватившись за сердце, Виктория Павловна. Эллочка смерила нового шефа оценивающим взглядом, и Ксюше даже жаль его стало… а Стас, машинально потиравший виски, тряхнул головой и пробормотал:
— Это ни в какие ворота…
— Вы свободны, — с нажимом повторил Игнат Алексеевич.
— Прямо сейчас?
— Да.
— А дела передать…
— Без вас разберутся. Расчет получите в бухгалтерии.
— А вещи мои?
— Забирайте и… — не договорил, махнул на дверь и спиной к ней повернулся. Вот хам…
Вещи Ксюша сложила в плетеную корзинку для пикника. Корзинка эта — мамин подарок — оказалась в Ксюшиной приемной еще в прошлом году, уж больно была удобной, а вот теперь, выходит… Ксюша часто заморгала, отгоняя обиду прочь.
Ну, уволили, что теперь, вешаться с тоски?
Да ей самой не больно-то хотелось оставаться… Алексей Петрович — дело другое, с ним работать приятно, он всегда вежливый, внимательный, сдержанный… а этот — жуть жуткая.
В корзинку отправились подставка для ручек и любимая кружка, которую сестрица расписывала, и блюдце, тоже с росписью, но из другого набора. Степлер с кроликами. Запасные колготки, балетки, блокнотик…
Фикус уносить нельзя, все-таки формально он — имущество фирмы.
Компьютер Ксюша оставила включенным и, накинув на плечи ярко-желтый плащик, выскользнула из приемной через черный ход. Ну вот, она еще не ушла, а уже беспорядок — дверь в подсобку, где, помимо швабр с тряпками, хранились канцелярские товары, архивы и прочая ценная дребедень, оказалась открыта.
Заглянув в комнатушку, Ксюша убедилась, что там пусто. Пришлось возвращаться — за ключом, и еще раз, чтобы ключ вернуть на место… и, как назло, она столкнулась с этим, с начальничком…
— Еще возитесь? — мрачно поинтересовался он.
— Уже закончила, — ответила Ксюша и быстренько выскочила на лестницу, пока не разревелась у него на глазах. Ну вот глупость же… работу она без труда найдет. Ее сколько раз в другие места приглашали, а Алексей Петрович смеялся, что никому не позволит особо ценного сотрудника украсть.
А теперь вот — уволили.
За что?!
Звонок застал ее, когда Ксюша собиралась уже выехать со стоянки.
— Ксюшенька, — голос она узнала сразу и поспешно подавила обиду: Алексей Петрович не виноват, что у него такой ужасный сын.
— Добрый день, — она постарается говорить с ним вежливо и мягко, чтобы не расстроить больного человека.
— Добрый. Скажи, мой охламон уже появился?
Точно. Охламон!
— Появился.
— И как он?
Ужасно. Отвратительно. Несправедливо!
— Не знаю, — Ксюша поскребла ноготком оплетку. — Сказал, что будут изменения…
— Какие?
— Он меня уволил…
Вот сейчас из-за Ксюши хороший человек расстроится. Надо было промолчать. Или соврать что-нибудь, но, наверное, глупо врать, если все равно Алексей Петрович с сыном поговорит и все сам узнает.
— Идиот, — совершенно спокойно ответил Алексей Петрович. — Ксюшенька, ты на него не обижайся, пожалуйста. Он хороший мальчик…
— …только вести себя не умеет.
— …только неуклюжий. Вечно впереди поезда бежать норовит! Скажи, милая, ты уже куда-нибудь звонила?
— Нет.
— Пожалуйста, солнышко мое, не спеши… — Алексей Петрович закашлялся. — Давай будем считать, что ты в отпуске? Конечно, оплачиваемом… до конца месяца. И премию я тебе перечислю. Просто дай этому охламону время. Сам прибежит!
То есть новую работу не искать? Нет, с кем бы другим Ксюша и разговаривать не стала бы, но Алексею Петровичу отказывать неудобно. Тем более что в отпуске Ксюша давно не была… Конечно, из города уезжать не стоит, но хотя бы квартирой надо заняться. А то весна пришла, а у нее окна не вымыты, ковры не выбиты, и вообще, все в шерсти.
Ну не любит Ксюша уборки всякие, что уж тут поделаешь.
— До конца месяца? — еще раз уточнила Ксюша.
Три недели.
— Думаю, он и недели не выдержит, — ей показалось, что Алексей Петрович засмеялся. — Ничего. Ему это полезно. А ты сразу возвращаться не соглашайся… поторгуйся. И вообще, присмотрите там за ним, а то он совсем одичал.
За таким, пожалуй, присмотришь!
Когда Ксюша выезжала со стоянки, ей показалось вдруг, что за нею следят.
Глупость какая… кому это надо — за Ксюшей следить?
Приближение зимы Анна чувствовала задолго до первого снега. Пожалуй, еще с ранней осени, которая порою случалась в достаточной мере теплой, чтобы матушке не приходилось тратиться на дрова, она начинала зябнуть. И жаловалась на холод, преследовавший ее даже под пуховым одеялом.
Почему-то никто, ни отец, вечно занятый делами, озабоченный и хмурый, когда дела эти шли неважно, либо же веселый, если вдруг они ладились, ни матушка, ни брат с сестрой не верили, что Анна и вправду мерзнет.
— Неженка, — говорили ей, и матушка спешила найти работу, потому что благовоспитанной девице не пристало сидеть без дела. Эдак соседи подумают, будто Анна с рождения ленива, вон, и без того они шепчутся, будто встает она поздно, позволяя себе нежиться на перине, ходит медленно, и руки у нее белые, чистые.
В том была своя правда: Господь — милостью особой — наградил Анну кожей нежной, тонкой, будто лепестки нимфеи, что росла в пруду за трактиром. И порою Анна в порыве мечтательности сама себе представлялась цветком, этаким хрупким творением Его, призванным единственно услаждать людские взоры.
Зимой нимфеи прятались, и каждый год Анна волновалась, переживут ли они морозы.
Эта страна была чужой, неуютной, недружелюбной, что для цветов, что для иноземцев. И даже в поселении, именовавшемся Немецкой слободой — хотя жили здесь не только немцы, — Анна остро ощущала собственную чуждость. Замкнутый мирок не ограждал их от слухов, от дымов, что тянулись от самой Москвы, от гула церковных колоколов и воронья. Последнего было особенно много, словно птицы со всей России тянулись к городу.
Вероятно, рожденная уже на земле российской, Анна могла бы считать себя русской, однако память крови, на которую так уповала ее матушка, не желая иметь ничего общего с местным бытом, диктовала Анне иное. Для нее местные девки, нанимавшиеся в услужение неохотно, из нужды, были странны. Они дичились всего и вся, брезговали этакой близостью к чужакам и в то же время сами являли собою наилучший пример беспрецедентной дикости. Безграмотные, забитые, грязные, но меж тем охочие до всего нового, однако стыдящиеся этого интереса… Их ругали за леность, нерадивость, нерасторопность — и хвалили за тихий норов, бывший, пожалуй, единственным их достоинством. Анна же, глядя на этих женщин, приносивших в слободу часть инаковой местной жизни, думала о том, что отец зря сменил место жительства.
Иоганн-Георг Монс, сын достопочтеннейшего обер-вахмистра кавалерии Тиллемана Монса и Маргариты, урожденной Роббен, родился в Вестфалии. Там же рос, обучаясь бочарному делу, в коем благодаря упорному труду и природной сметливости достиг немалых высот, чему немало поспособствовала своевременная женитьба на Матильде Могерфляйш. Ее немалое приданое стало основой его собственного торгового предприятия. Отец, выпив дозволенную рюмку настойки — все же местные привычки он принимал куда охотнее Анны, — любил рассказывать о том, сколь выгодным была его торговля. Правда, вскоре он вспоминал о происках конкурентов, из-за которых он и вынужден был покинуть родные края. Увлеченный рассказами вестфальского купца — тому единожды довелось побывать в России, и с тех пор он полюбил описывать богатства сего дикого края, — отец решился на переезд.
Как ни странно, но авантюра его — чем дольше Анна думала, тем более безумным в ее глазах представлялось сие мероприятие, — возымела успех. Отец, продавший собственное дело в Вормсе, с немалой выгодой обустроился в Москве. И торговые дела вел хватко, так что вскорости сумел приобрести дом для семейства, которое все прибывало.
Матильда, как и положено хорошей супруге, вела домашнее хозяйство, приучая детей к тому порядку, к которому сама была привычна. И если старшие не спешили прикладывать усилия, постигая сложную сию науку, то Анна старалась. Она бы и сама не могла сказать, что именно двигало ею — нет, не расчет, но скорее уж некая внутренняя потребность. Впрочем, хватало ее лишь до наступления зимы… а там Анна становилась сонливой, медлительной и, по словам Вильгельма, который не упускал случая поддеть сестру, весьма похожей на русского медведя.
Анну подобные сравнения злили неимоверно.
Однако — юная, несмышленая — не понимала она, что следует опасаться не местных стуж и холодов, пусть и неприятственных, но являвшихся естественными для дикой русской природы. Нет, беда пришла не с зимним ветром, но с батюшкиной привычкой, усугублявшейся год от года. Собственный успех вскружил почтенному Иоганну голову. Конечно, усилия он к обустройству дел прикладывал немалые, пробиваясь не только торговлей, но и иными мероприятиями, приобретя некогда и мельницу, и долю в местном трактире, и даже аустерию, весьма выгодно расположенную и отличавшуюся от московских гостиных домов порядком и чистотой. Но чем больше имел Иоганн, тем более значительным он сам себе казался. И тем меньше прислушивался к спокойному голосу супруги.
— Я — хозяин! — так он ответил Матильде, когда та посмела сказать, что муж ее разлюбезнейший тратит чересчур уж много денег на выпивку и пустое веселье, тогда как следует подумать о том, чтобы использовать деньги на развитие дела, либо же дать в рост, либо просто отложить. У него ведь две дочери имеются, которые весьма скоро войдут в возраст, приличный для заключения брака!
Да и вовсе не мешало бы Иоганну отвлечься от друзей, несомненно, людей весьма важных и достойных, дабы уделить внимание нуждам собственного семейства.
— Не лезь, куда не просят, женщина! И не указывай мне, что я должен делать, а чего не должен!
Ссоры в доме, прежде редкие, случались теперь ежедневно. Иоганн требовал от жены почтения, смирения и признания немалых его заслуг, попрекая ее тем, что он вынужден содержать ее и детей, тратиться на их прихоти, тогда как сам не имеет ни минуточки для отдыха. И тут же, противореча сам себе, он уходил в трактир, где пил, уже не испытывая стыда за эту привычку, гулял и время от времени брался за карты.
— Он нас разорит, — причитала Матильда и шла за супругом, уговаривая его образумиться…
Вероятно, рано или поздно, но опасениям ее суждено было бы сбыться, но Иоганн умер раньше, нежели успел проиграть все, что имел. Он умер от удара, как заявил приглашенный Матильдой лекарь.
Похороны были скромными. Вдове, оставшейся в чужой земле с тремя детьми — малыми они уже не были, однако и самостоятельными, способными оказать матери вспомоществление, тоже, — все спешили выражать сочувствие. Вот только вскоре появились люди с расписками, свидетельствовавшими, что Иоганн, не имея возможности брать деньги из семейного дела, — тут Матильде удавалось чинить ему препятствия, — не гнушался делать долги. Долгов насчиталось столько, что матушка впала в отчаяние.
И Анна, утешая ее, сама подсчитывала убытки, сетуя на этакую отцовскую бесхозяйственность.
Пришлось продать мельницу, но и вырученных за нее денег, — а сумма вышла немалая, — не хватило, чтобы рассчитаться. Следом матушке было предложено отдать и трактир. Цену за него, конечно, давали не ту, на которую Матильда рассчитывала, однако, поторговавшись без малейшего успеха какое-то время, она вынуждена была согласиться. Кредиторы ее поторапливали, грозили судом и долговой ямой.
Анна видела, что сделки сии совершены несправедливо, что матушку просто заставляют избавляться от более или менее ценного имущества и, того гляди, вовсе оставят без крыши над головой, но ничего не могла поделать. Да и то сказать, кто она такова, Анна Монс, дочь виноторговца с весьма сомнительной репутацией? И, глядя в потемневшее, исхудавшее матушкино лицо, Анна кляла злодеев последними словами. Разве ж возможно людям, некогда называвшим себя друзьями семьи, поступать подобным образом?
— Ах, если бы мы были дома, — не раз и не два повторяла Матильда, заламывая белые руки. — Все бы решилось иначе! Местные же судьи судят так, что не след от них ждать ни сочувствия, ни справедливости.
И, слушая матушку, Анна преисполнялась гневом.
Вот она, еще недавно — завидная невеста, дочь уважаемого человека, который не до всякого снизойдет, — теперь стала просто девкой, не безродной, но безденежной, а оттого не имеющей хороших перспектив на замужество. И лилейной ее красоты, раскрывшейся к четырнадцатому году жизни, недостаточно, чтобы найти достойного мужа.
Но, как выяснилось, ее хватит, дабы раз и навсегда разрешить семейные проблемы.
Естественно, подобный шаг дался Матильде нелегко, во всяком случае, Анне хотелось бы так думать, и она так и думала, позволяя себе тешиться осознанием собственной исключительности.
— Ты одна — наше спасение, — так заявила Матильда дочери, которую любила вполне искренне, хотя чувство это и не мешало ей здраво оценить возможности, раскрывавшиеся перед Анной благодаря одному предложению. Не то чтобы оно было неожиданным — Матильда, признаться, желала получить нечто подобное, — скорее уж исходило оно от человека, способного дать больше, нежели прочие. — Помни, чему я тебя учила! Будь послушна. Будь любезна. Будь сдержанна.
Она не боялась, что Анна станет капризничать, поскольку долго и старательно расписывала ей все беды, которые поджидают несчастную вдову Иоганна Монса и детей его. Нищета. Горечь. И смерть в чужой стране, где не найдется никого, кто проникся бы тяготами судьбы бедной Матильды.
На самом же деле после продажи трактира у Матильды оставалась изрядная сумма, которую она припрятала, здраво рассудив, что деньги никогда не будут лишними. Нынешнее ее положение можно было бы назвать стабильным, но Матильду оно никоим образом не удовлетворяло. И грешно было бы отвергнуть столь редкостную возможность. Тем более что Анна не только для себя откроет новые высоты, о которых, глупое дитя, она и не подозревает, но и позволит сестре своей выйти в свет. Модеста же не упустит своего шанса. В отличие от красивой, но несколько глуповатой сонной Анны, Модеста к своим годам уже неплохо разбиралась в реалиях жизни, прекрасно понимая, что женщине в этом сложном мире поможет устроиться «правильный» мужчина.
Вот только в Немецкой слободе такого найти непросто.
Признаться, Анна испытывала некие опасения, что тот господин, о котором так радостно говорила матушка, не забывая ей напоминать, что отныне семейное благополучие зависит всецело от Анны, будет нехорош собою. Конечно, данное обстоятельство ровным счетом ничего бы не изменило, Анна все равно бы согласилась на его условия — да и подозревала она, что согласия ее вовсе не требуется, — но ей было легче, если бы будущий любовник не вызывал у нее отвращения.
Она вспоминала все виденные ею когда-либо лица, пытаясь найти то, которое показалось бы милым, но, как назло, видела лишь уродство. И воображение, истомившись, рисовало ей образ человека старого, подточенного многими болезнями и скверными привычками, которые всенепременно сказывались на его обличье самым печальным образом: лысого, толстого, кривоногого и беззубого. Лицо его покрывали глубокие оспины, дыхание было тяжелым и смрадным, а глаза слезились, как у того нищего на площади.
И когда Анна, доведя себя до предобморочного состояния, уже готова была пасть на колени перед матушкой, умоляя не отдавать ее этакому чудовищу, служанка, единственная, оставшаяся у них, возвестила о появлении гостя. По тому, с каким подобострастием держалась эта, нагловатая прежде девица, Анна заключила, что гость — именно тот человек, которым заняты были все ее мысли.
Сердце вдруг на миг остановилась, и Анна, бросив взгляд в зеркальце, подумала, что вот бы ей умереть! Прямо сей же час, в ее такой маленькой, такой уютной комнатушке, где прошло ее детство и девичество, которому выпала злая судьба закончиться так скоро и печально.
Однако она одернула себя, сказав мысленно, что покорность родительской воле есть величайшая добродетель. И своим поступком она, Аннушка, губит свою честь, но спасает семью. Разве может она допустить, чтобы любимая матушка жила в нищете? Чтобы сестрица голодала, а брат замерзал холодными здешними зимами?! Чтобы все ее близкие, родные люди страдали сугубо из-за Аннушкиного глупого упрямства и себялюбия?
Нет, конечно!
И Анна, сказав служанке, что она немедля спустится, присела перед зеркалом.
Она знала, что хороша — об этом ей говорили не единожды, и порою эта урожденная, свыше дарованная ей красота пробуждала в душе Аннушки тщеславие и гордыню. Она садилась перед зеркалом, подаренным еще ее отцом, в те времена, когда любезный Иоганн имел настроение и деньги на подарки семье, и, разглядывая себя, приговаривала:
— Ах, если бы мне уродиться принцессой…
Конечно, Аннушка и прежде понимала прекрасно, что человеку не дано выбирать, где и кем он появится на свет, что в этом есть высшая воля и желать иного — грешно. Однако детское воображение, распаленное похвалами — а Иоганну нравилось думать, будто обличье дочь взяла от его покойной матушки, известной красавицы, — рисовало Аннушке чудесные картины. В них она была не дочерью виноторговца, но знатной дамой, чье место — во дворце. Аннушка видела балы и приемы, куда как роскошные, не те вечера, что время от времени устраивались матушкой. И себя видела — прекрасную, блистательную и недоступную. Она была милосердной и щедрой, поскольку именно сии добродетели важны не менее, нежели внешняя привлекательность…
Но жизнь все переменила.
И Аннушка, глядя на себя наново, как-то равнодушно подмечала, что лицо ее и вправду миловидно, черты его мягки и приятны взгляду, нос в меру велик, губы пухлы, глаза и вовсе чудесно огромны, ясны и блестят, говоря об Аннушкином отменном здоровье.
Она подмечала фарфоровую белизну кожи, которую вовсе не портил легкий румянец, и пышность волос, мягких, пуховых. И в кои-то веки собственная привлекательность виделась Аннушке не наградой, но наказанием. Но гостя не следовало заставлять ждать. Убедившись, что наряд ее пребывает в порядке и выглядит она именно так, как полагается пристойной девушке из хорошей семьи, Анна спустилась.
Она уже слышала матушкин голос и смех и голос человека, показавшийся ей смутно знакомым и звучавший вовсе не неприятно.
Он не был уродлив.
Не молод — да, но и не стар, скорее уж пребывал он в том возрасте, который принято именовать расцветом сил. Высокий и статный, он впечатлял своею силой и красотой. Аннушка, позабыв о страхе, разглядывала гостя. Он же смотрел на Аннушку.
— Красавица, — сказал он, обращаясь к матушке. — И станет еще краше.
Он поднялся и подошел легкой пружинящей походкой, и Аннушка поняла, что сердечко ее, до того замиравшее от ужаса, колотится безумно.
Франц Лефорт — а кто не слышал об этом человеке, чей ум мог сравниться единственно с его везением? — обошел вокруг девушки. Она заставила себя сохранять неподвижность и смотреть на собственные руки.
— И скромна… скромность украшает… но излишняя скромность порою идет во вред.
Матушка поспешила согласиться, Анна же поняла, что, если обратятся к ней, она не сумеет произнести ни словечка и, верно, покажется им обоим на редкость глупой, никчемной.
Сухие пальцы приподняли ее подбородок, повернули голову Анны влево, затем вправо… ее разглядывали, не скрывая интереса, и это обстоятельство вызывало у Анны страх. Вдруг окажется, что она вовсе не столь уж хороша, как говорит маменька?
— Пожалуй, мы прогуляемся, — произнес Лефорт, предлагая Анне руку. Отказать такому человеку было бы немыслимо. Матушка тотчас захлопотала, что, дескать, Анна вовсе не готова выйти в люди, что одета она не так уж хорошо, и не причесана должным образом… и бедной сироте неоткуда взять денег на наряды, достойные девицы столь прекрасной…
Матушкины намеки были настолько прозрачны и ясны, что Анна лишь розовела все сильнее.
Вот сейчас гость разозлится и ответит что-нибудь резкое, раз и навсегда перечеркивая и матушкины надежды, и страхи Анны. Однако он лишь отмахнулся, сказав:
— Позже!
Естественно, Анне и прежде доводилось выходить за пределы аустерии, однако никогда еще она, покидая дом, не испытывала такого всепоглощающего страха.
Теперь все соседи, знавшие Анну с младенчества, увидят ее рядом с Лефортом и…
— Я знал вашего отца, — произнес Лефорт, и Анна осмелилась поднять взгляд. — Хороший был человек, однако слабый. Он легко поддавался порокам, что его и сгубило. Надеюсь, вы не склонны к пьянству и мотовству?
— Ничуть, — Анна ответила, и это, первое слово далось ей с трудом. — Боюсь, мой батюшка, при всех многочисленных его достоинствах, не сумел устоять перед искушением. Эта страна…
— Она чужая для вас, верно?
— Да, — с облегчением призналась Анна. — Я здесь родилась, но я не чувствую той любви, которую должна бы испытывать к родине.
— Она вас пугает?
— Порою — безумно. Здесь всего… слишком!
Он слушал ее внимательно и не спешил высмеивать, как это обычно делал брат, и не морщился, как сестрица, которая всем своим видом выказывала, что подобные мысли вовсе не годны для взрослой и разумной девицы.
— Зима тут чересчур холодная. А лето приносит изнуряющую жару. Люди то веселятся до безумия, то столь же глубоко горюют. Они готовы растратить все, до последней монеты, на пир, но тут же вспоминают о цене денег, стоит зайти разговору о вещах действительно важных.
Анна замолчала, осознавая, сколь неосторожна она была в речах. Неужели ей, женщине, ведомо, что из вещей действительно является важным? А осуждение родителя, хоть и беспутного, и вовсе недостойно хорошей дочери.
— Что ж, я вижу, что ты и неглупа ко всему прочему, — сказал Лефорт. — Оглянись и скажи: что ты видишь?
Мирок, знакомый ей с детства, крохотный, уютный, примиряющий ее с необъятностью и дикостью Московии. Здесь, в Немецкой слободе, если и не дышалось привольно, то было всяко легче, нежели за ее пределами, в огромном и бестолковом городе, где было много грязи, воронья и нищих.
Там по узким кривым улочкам слонялись калечные, выпрашивая монетку, толклись купцы, то важные, из богатых, то вовсе нищие, но и те, и другие с одинаковой готовностью ломали шапки перед боярами. И боярские возки неторопливо плыли сквозь толпу, окруженные свитой — лютой, готовой рвать кого угодно по малейшему приказу. Только на порогах многочисленных церквей, прибежищ чернорясых монахов, снисходило на бояр смирение, большей частью показное. И выходили они к люду, кланялись, крестились размашисто.
Здешние женщины белили лица так густо, что те утрачивали всякое с лицами сходство, и рисовали на этом набеленном полотне сурьмяные брови, алые щеки да губы. Они надевали одно платье поверх и еще сверху третье, словно дикие цыганки. А потом млели под тяжестью собственных тяжелых нарядов, но не мыслили избавиться хоть бы от одного.
Нет, в слободе — все иначе.
Чисто. Степенно. И мирно. Здесь все друг друга знают и стараются жить в мире… во всяком случае, именно так Аннушка полагала до того момента, когда случилось ей столкнуться и с людской черствостью. Неужто те добрые соседи, которые раскланивались и с нею, и с матушкой, поступили бы столь жестоко, вынуждая их распродавать все имущество для уплаты долгов? По правде говоря, Аннушку мучили сомнения: и вправду ли так уж много денег назанимал отец?
— О долгах не волнуйся, — Лефорт держал ее руку — бережно. — Так, значит, ты видишь, сколь разительно здешняя жизнь отличается от той, к которой привычны московитяне.
Как это можно не увидеть?
— Действительно, — улыбка Лефорта смутила Аннушку. — Ты права, дитя! И поверь, многим весьма не по вкусу наше здесь присутствие. Сколько бы мы тут ни прожили, сколько бы ни отдали этой стране сил, умений или же денег, до которых местные бояре особо охочи, мы останемся чужаками. Нас терпят, но и только… представь, что случится, ежели московитяне решат пойти на Немецкую слободу?
— Но зачем?!
— Зачем… скажем, на очередной проповеди им напомнят, что тут живут одни безбожники, а следовательно, их Богу угодно будет лишить нас жизни. А заодно уж — и забрать наше имущество.
То, что он говорил, было… страшно.
Аннушка представила, как легко падет ограда, окружающая слободу, поставленная давным-давно, когда иноземцы лишь начали селиться здесь, и озверевший московский люд, охочий до погромов, пройдется по слободе, круша и ломая все, что увидит.
Полетит по крышам огонь.
Польется кровь…
— Вижу, ты прекрасно все понимаешь, — сказал Лефорт. — И это — лишь Москва, а таких, как мы, чужаков, ненавидит вся Россия… в этом нет ни смысла, ни пользы, одна дикость, которую молодой царь желает одолеть. И для всех нас будет лучше поддержать его в этом начинании.
О царе Аннушка слышала многое.
Некоторые говорили о нем одобрительно, что отличается он редкостным разумением и живостью характера. И что качества эти весьма полезны для правителя.
Другие же твердили, что царь жесток безмерно, своеволен и совершенно чужд порядка, поскольку то и дело берет в нем верх кипучая азиатская кровь, каковой полно в каждом русиче. И разве не «проявил» он себя, отобрав власть у родной сестры, с которой обошелся весьма прескверно? Что уж говорить о людях, кои вынуждены были служить ей. Сколь многие полегли, расплачиваясь за позор, испытанный царем при бегстве в Троицу! Ведь поговаривали, что он до того перепугался, прослышав о планах Софьи, что бросился спасаться в одном исподнем. А спасшись, упал на землю и бился в конвульсиях. Что это, если не кара высших сил?
Третьи же остерегались подобных разговоров, но порою шептались, что Петр вовсе не в слабовольного своего батюшку нравом пошел, а значит, способен на многое. И перемен не избежать, но — во благо ли будут они?
Что ждать от царевича, позванного на престол вторым, после старшего брата Ивана, однако же сумевшего не только выжить, но и отобрать власть — что у царицы, чей ум и норов всем были известны, что у своего слабовольного брата?
Если кто и знал, как ответить на сей вопрос, то молчал благоразумно.
Всего год, как воцарился Петр на московском престоле…
Нет, Аннушка так далеко не видела, ибо не было нужды девице из приличного семейства заниматься столь странным делом, коим является политика. Однако сейчас она разом вспомнила все эти беседы. И Лефорт говорил, продолжая идти неспешным шагом, и многие останавливались, раскланивались с ним — с почтением, но без местной подобострастности — и спешили перекинуться словом-другим с человеком таким удачливым. Лефорт кивал, когда кому отвечал, когда делал вид, будто не слышит вопроса.
— Царь Петр по-юношески пылок, горяч и непоседлив. Он желает получить все и сразу, а когда это не выходит, он впадает в ярость либо же в тоску. Однако находит в себе силы пересилить ее, чтобы попытаться вновь… в нем кипит кровь, и в то же время она не заглушает всецело голоса разума. Сейчас царь стоит на распутье. У него много врагов, но мало друзей. И это — опасное время.
Лефорт остановился у пруда. Он глядел в воду и думал о чем-то, совершенно Аннушке недоступном.
— У власти он всего год, однако и сам теперь разумеет, что власть его весьма… условна. Московией по-прежнему правят бояре. Наталья Кирилловна старается привить сыну интерес к деяниям государственным, но местные обычаи таковы, что самое простейшее решение требует многого обсуждения, размышления, неторопливости. А царь норовом пылок, весьма… и терпения ему не хватает.
Аннушка знала, что царь, будучи еще царевичем, как-то появился в Немецкой слободе и был премного удивлен местными порядками. И с той поры зачастил сюда.
— Ему не отдадут власть по доброй воле, однако же он не станет спрашивать. И он уже видит в советниках врагов, которые ограничивают его права самодержца. А царь весьма самолюбив. Запомни это! Никогда и ни в чем не ущемляй его самолюбия, потворствуй ему, говори то, что он желал бы слышать. А то, что не желал бы, скрывай, внушай ему исподволь, чтобы он думал, будто сам пришел к подобным мыслям.
— Я?!
— Ты, милая, — Лефорт повел Аннушку вдоль берега. Пруд был красив, ухожен и ничуть не похож на те забитые грязью, заросшие осокой и рогозом речушки, подбиравшиеся к самой Москве. — Не так давно царя женили. Его согласия на то не было, но матушка и бояре настояли. Государству требуется наследник. И я скажу, что решение это — правильное, поскольку государь принадлежит не столько себе, но и народу. Лишь твердая уверенность в завтрашнем дне позволит искоренить саму мысль о смуте. Но царь не терпит никакого притеснения своей свободы, да и девица, выбранная матерью ему в жены, пришлась ему не по вкусу.
— Она некрасива?
— Отнюдь. Она хороша и воспитана так, как принято воспитывать здешних девиц, а оттого кажется ему невыносимо скучной. К чести Петра, он пытается быть добрым с женой…
Аннушка слушала со всем вниманием, полагая, что разговор этот заведен Лефортом вовсе не для того, чтобы удовлетворить ее любопытство.
— Но если ему встретится женщина — красивая, неглупая, способная не только смотреть, но и поддержать беседу, а паче того поучаствовать в устраиваемых им забавах… полагаю, Петр весьма высоко оценит такую женщину.
— Вы говорите обо мне?
— Именно, Анна. Ты юна. Красива. И для него — диковинна. Петр любит все неизведанное… это хороший шанс не только для тебя или же твоей семьи, — при этих словах Лефорт слегка поморщился, словно бы семейство Анны было ему неприятно. — При должном умении ты легко устроишь собственную судьбу, а также…
Пауза в его речи заставила Анну сосредоточиться.
— А также и помочь многим… Петр смотрит на Запад, но ему твердят, что этот путь не годен для России. Они боятся перемен, не понимая, насколько закостенели. И если те, кто нашептывает ему, что от нас исходит зло, возьмут верх, то пострадают очень и очень многие достойные люди. Может статься, что Немецкая слобода и вовсе прекратит свое существование!
Сердце Аннушки обмерло.
Франц Лефорт, конечно, человек великого разума, и, значит, все именно так и есть.
Но что может сделать Аннушка? Неужели она, слабая женщина, способна как-то повлиять на происходящее?
— Но если царя получится убедить, что от иноземцев нет вреда, но может быть великая польза, то те же достойные люди получат шанс на новую жизнь.
— И что делать мне?
— Тебе, милое дитя, надо просто быть собой и постараться угодить царю… не волнуйся, я помогу тебе советом…
…и не только советом. По возвращении в аустерию Франц Лефорт решил, что будет лучше, если Анна пока останется в доме матери, — он имел с Матильдой долгую беседу. А на следующее утро Аннушкой занялись портные. Ее обмеряли со всех сторон, вертели, крутили, приносили чудеснейшие ткани, о которых прежде Аннушка лишь мечтала, а к ним — и кружево, и ленты всех цветов.
И сестрица, позабыв о том, что некогда она считала Аннушку глупой, спешила давать советы.
Она улыбалась — так старательно, что Аннушке становилось не по себе.
Неужели Модеста ей завидует?
— Ах, глупенькая, — восклицала та, стоило Аннушке упомянуть, что она безумно боится встречи с царем. — Это ведь шанс, который выпадает раз в жизни! Всего-то и надо, что понравиться, и тогда у тебя все будет.
— Что — «все»?
Уверенность Модесты пугала Анну.
— Все — это все и есть, чего ты только пожелаешь. Захочешь дом — подарит дом! Или наряды… или драгоценности… — Модеста набросила на плечи отрез шелка. — Главное, не теряться. Царь щедр…
— А ты его видела?
Модеста фыркнула: естественно, она видела молодого царя! И, признаться, впечатления он на нее не произвел. Вот Лефорт — дело иное, и человек солидный, и держится соответствующе. Он степенен, нетороплив и манерами обладает самыми приятными. Что до царя, то он показался Модесте мальчишкой-переростком, излишне худым, дерганым и каким-то… диким.
— Какая разница, — отмахнулась Модеста. — Настанет твой черед, так еще насмотришься.
Она оглядела сестрицу, думая, что уж этой-то тихоне ни в жизнь не привлечь царское внимание, а если он и глянет на нее — все же Аннушка красива, пусть не умеет эту красоту подать, — то вскоре забудет, заскучает рядом с нею.
Лучше бы Лефорт Модестой занялся, уж она-то не растерялась бы!
И тем обиднее было ей слышать матушкины причитания. Та как-то сразу поверила, что младшая дочь достигнет небывалых высот, а потому принесет немалую пользу и самой матушке, и Модесте, и братцу… А оттого полагала, что она обязана сделать все возможное, дабы Аннушка предстала пред царем в наилучшем виде.
— Анхен, держи спину прямо, — теперь все матушкино внимание было целиком отдано одной дочери. — И не суетись! Не трогай лицо, от этого кожа жирной становится… Анхен, нельзя расставлять локти… и не горбись…
Аннушке порою хотелось сбежать и от наставлений матери, столь назойливых, что даже когда Матильда все же отступалась от дочери, то высокий строгий голос ее продолжал звучать в ушах девушки. И от Модесты с ее душной притворной заботой, в которой нет-нет да и проскальзывали иглы зависти.
И от портних.
И от Лефорта, который захаживал к ним ежедневно, наблюдая за тем, чтобы выделенные им деньги тратились по назначению, а не оседали в бездонных карманах Матильды.
Та гостю радовалась, но радость эта была чрезмерно бурной, чтобы можно было поверить в ее искренность.
С Аннушкой Лефорт был ласков и терпелив.
— Не бойся, — приговаривал он. — Все, что от тебя пока требуется, — быть собой. Улыбнись. У тебя очаровательная улыбка…
И как бы Аннушка ни желала оттянуть неизбежное, но наступил день, когда ей велели собираться. С самого раннего утра засуетилась матушка, требуя от служанок — а в аустерии вновь появились служанки, да и многие исчезнувшие вещи, проданные за долги, возвратились на свои места, — то льда, которым следовало протереть кожу Анны, то горячих полотенец, то ароматных травяных отваров… крутилась поодаль Модеста, фыркая презрительно на каждый матушкин вздох.
Анне велели сидеть смирно.
Ее одевали, переодевали, пудрили… и, перебрав несколько париков, матушка остановилась на самом высоком.
— Ну посмотри же, до чего хороша! — воскликнула она, всплеснув руками. — Чудо, как есть чудо…
Сцена была задумана прелестнейшая.
Аннушку усадили в лодку, которая, впрочем, была прочно привязана к пристани, да и Лефорт поспешил сказать, что пруд не так уж глубок и Аннушке совершенно ничего не угрожает. Ей вручили кружевной зонтик, дабы защитить нежную кожу лица от солнца.
— Прекрасно, — Лефорт отошел, любуясь композицией. — Еще лебедей выпустить надобно.
Лебеди жили тут же, некогда прирученные, они были толстыми и ленивыми, однако каждый год осенью им подрезали крылья. Аннушке было жаль птиц, которых лишили свободы, и сейчас она представила себя таким же лебедем, живущим сытно, но — ради чужой прихоти.
Мысли эти ее опечалили…
Потом она подумала о матушке и ее надеждах, о сестрице, брате, о тех многих людях, которые могут пострадать из-за ее, Аннушкиного, упрямства. И ей сделалось стыдно.
Ах, если бы на ее месте оказалась Модеста! Уж она-то не растерялась бы…
На пруду было тихо… лодочка покачивалась на волнах, кружили лебеди, порой подплывая столь близко, что Аннушка, пожелай она того, могла бы коснуться их белого оперения. Птицы тянули шеи, открывали массивные клювы и шипели, выпрашивая еду.
— А вы уверены, Игнат Алексеевич? — промурлыкала блондинка, не сводя с Игната томного взора. Глаза у блондинки были пустыми, кукольными.
— Уверен.
Она его раздражала.
Все в конторе его раздражали, причем умудрялись они это делать как-то естественно, не прикладывая, казалось бы, никаких к тому усилий. И ведь не скажешь, что сотрудники начальство не уважали.
Уважали.
Смотрели на него с восторгом и почитанием, вот только чудилась ему какая-то издевка…
— К сожалению, — блондинка с подходящим ей именем Эллочка тяжело вздохнула, — я вынуждена отказать в этой вашей просьбе…
А тон такой, словно он что-то неприличное попросил. И, главное, сказала громко, все обернулись, посмотрели на Игната с неприкрытым возмущением. Эллочка же губку прикусила, ресницами взмахнула и добавила:
— Она идет вразрез… с моими должностными обязанностями.
И вот — снова! Ни слова неприличного, но ясное дело: теперь каждый в этой чертовой конторе будет думать, что Игнат попытался блондинку в постель затащить. А она отказала! Ибо это идет вразрез с ее должностными обязанностями! Но главное, что при этом Игнат о другом разрезе думает, о том, который на ее юбке.
— Я просто… — он старался говорить ровно, но получалось плохо, — попросил вас приготовить мне кофе.
Она же готовит кофе для клиентов! И чай. И не капризничает, но выспрашивает, какой именно напиток дорогой гость предпочитает — черный, зеленый, белый… Игнат понятия не имел, что в природе существует белый чай. Или этот, как его, ройбош.
А блондинкина бровь приподнялась: мол, знаем мы вас! Сначала кофе. Потом под юбку полезете… и ведь все, буквально все здесь думают так же!
За что ему это наказание?!
— Для вас кофе, — Эллочка наклонилась, демонстрируя ему глубокое декольте, и Игнат отвернулся, чувствуя, что краснеет, а тон какой ласковый, словно со слабоумным разговаривает, — секретарь готовит.
Поднялась. Поплыла лебяжьей походкой, бедрами покачивая, готовая принять в свои объятия нового клиента.
Змея!
Клубок змей, и Игнат над ними — главный. Формально. А реально — его ни в грош не ставят. И началось все с того самого растреклятого понедельника, когда он попытался в этом бедламе порядок навести.
— Игнат Алексеевич, можно к вам? — В отличие от Эллочки главный бухгалтер носила длинные цыганские юбки безо всяких разрезов и цветастые блузы с обильными воланами. Приказ о корпоративном имидже она пропустила мимо ушей.
Хотя приказа не было.
Секретарь ушла. Кто будет кофе этот готовить? Разве что сам Игнат. А он, стыдно признаться, с техникой не ладил. И с людьми — тоже.
— Это очень-очень важно! — Главный бухгалтер кокетливо взбила прическу, и многочисленные браслеты на ее запястье зазвенели. Игнат понял, что еще немного — и он на крик сорвется.
— Я вас слушаю…
Слушать придется длительное время. Любезная Виктория Павловна могла говорить, как Игнат подозревал, бесконечно долго. И речь ее была плавной, правильной и убаюкивающей. У Игната с трудом это выходило — слушать, не теряясь в хитросплетениях ее мыслей. Поначалу он пробовал осаживать Викторию Павловну, задавал ей вопросы, но она терялась, огорчалась, начинала вздыхать и доставала из складок юбки кружевной платок, которым промакивала несуществующие слезы. Успокаивалась и начинала рассказ заново.
Издевалась!
Все в этой конторе издевались над ним, но каждый — по-своему.
Дмитрий — составляя ежедневные отчеты, подробные и пустые, но обязательные к прочтению, поскольку в груде ненужных цифр пряталась нужная информация.
Станислав, снисходивший изредка до разговоров с начальником, но цедивший каждое слово с таким видом, что становилось очевидно: он сомневается в умственных способностях вышестоящего господина. И ведь терминами нарочно речь пересыпал, да так густо, что Игнат и сам стал сомневаться в собственных умственных способностях.
Бухгалтера. Юристы. Логисты… буквально все его ненавидели.
Курьер — и тот пакостил по мелочи.
Из-за чего?!
Из-за штрафов за опоздание? Это общепринятая практика, как и ограничение доступа на некоторые сайты, запрет на звонки, не относящиеся к работе, на установление корпоративных норм одежды… Или все же — из-за той дурочки с рыжими хвостиками? Она и с кулером-то управиться не в состоянии, а туда же — секретарша… недоразумение сплошное.
Надо отыскать нового секретаря, но вот специалист по кадрам всем кандидаткам отказывает. И главное, что доводы веские приводит…
— Вы меня совсем не слушаете, — тяжко вздохнула Виктория Павловна. — Игнат Алексеевич, я понимаю, что вы молоды и работать вам скучно, но мой жизненный опыт…
…был достаточно богат, чтобы его хватило на пару часов задушевной беседы.
Уволить. Всех!
И фирму закрыть.
Но это неразумно, потому что фирма приносит доход, причем немалый. У нее репутация. Клиентура наработанная. Отец, опять же, огорчится. А ему никак волноваться нельзя. Он и так не хотел Игната сюда допускать, мол, не справится… и прав был, выходит?
Новых работников найти? Тоже не выход. Отец их долго собирал. И если разобраться, то каждый — уникальный в своем роде специалист. Даже блондинка, которая как-то особенно раздражала Игната, вероятно, своим невероятным сходством с Ленкой.
Нет, Ленка — брюнетка. И глаза у нее карие. Кожа белая. Фигура другая, но… но рядом с ней Игнат чувствовал себя точно так же неуверенно, как рядом с Эллочкой. Все казалось — недотягивает он до Ленкиного уровня. Не соответствует…
— Делайте, что считаете нужным, — сказал он Виктории Павловне, осознавая, что дальше бороться не имеет сил. И оставаться в офисе, пусть и роскошном — у отца были свои слабости, — никак не может.
Есть ему хотелось.
И пить.
И перекинуться парой слов с кем-то, кто его, Игната, не ненавидит.
— До понедельника, — сказал Игнат, подхватывая портфель.
— Вы уходите? — В темных цыганских глазах Виктории Павловны мелькнула тень удовлетворения.
— Совещание. Срочное. Опаздываю…
Он выскочил за дверь, едва не сбив с ног Эллочку, которая несла кофе.
Не для Игната.
Вот почему для Станислава ей кофе сварить несложно, а для Игната — проблема? Загадка, однако… хотя нет, понятно: Станислав — свой, а Игнат…
Добравшись до машины, Игнат бросил портфель на заднее сиденье и достал телефон. Ну и кому звонить? Ленке? Она не тот человек, которому можно пожаловаться на трудности, тем паче что в его изложении они и трудностями-то не выглядят. Смешно: обиделся, что кофе ему не сварили…
Отцу?
Он все поймет, но… стыдно. С другой стороны, рассказывать ему обо всем необязательно. Игнату лишь передышка нужна, а дальше он и сам справится.
— Привет, — он прижал трубку ухом. — Как здоровье?
Сердце — это ведь не шутки. И желудок еще. И вообще, врачи сказали, что причина — в возрасте и в том, что половина жизни пациента прошла в неблагоприятных условиях, и это не могло «не сказаться». А Игнат давно его уговаривал от дел отойти. В санаторий поехать. В Швейцарии хорошие санатории, мертвых на ноги ставят, так нет же — как он своих людей бросит, ответил отец…
А эти люди кого хочешь живьем сожрут!
— Поправляюсь, — отец отвечал так каждый раз, вне зависимости от того, как действительно себя чувствовал.
— Врешь ведь.
Потеплело на душе. И собственный недавний гнев показался ему глупым. Как подросток, честное слово.
— Не поладили? — Отец смеялся, нет, не вслух, но Игнат умел различать оттенки его голоса. — Сам виноват! Полез нахрапом, вот и расхлебывай.
Виноват. Полез. Расхлебает. Или Игнат их переломит, или они — Игната.
— Э, нет, дорогой, — вот снова, ничего-то и говорить не понадобилось, отец и без слов все распрекрасно понял. — Силой ты ничего не добьешься. Иди с Ксюшой мирись. И веди себя прилично!
— Это с рыжей, что ли?
— С ней, с ней. — Голос у отца довольный, словно он наконец исполнил давнюю свою мечту и «оженил» Игната. Хотя, конечно, и сам Игнат собирался жениться, правда, отец почему-то выбора его не одобрил. — Она в конторе каждого знает. И с каждым договориться сумеет, если, конечно, ты с ней общий язык найдешь.
Ну тут Игнат не сомневался: найдет. Предложит зарплату поднять, не сильно, так, чтобы ее самолюбию польстить. Извинится — он мальчик взрослый, небось корона не упадет от пары слов. И вряд ли вообще у этой Ксюши так уж много вариантов. Небось на рынке труда секретарш — переизбыток.
— Она пирожные любит. Заварные, с кремом, но только с кофейным, из кондитерской, которая на площади…
Игнат знал эту кондитерскую, сам туда заезжал частенько. Выпечка там была божественной, правда, и цены поднебесные. И не крутовато ли для секретарши?
— И цветы не забудь.
Обойдется!
Он не ухаживать за ней собирается, а вернуть на законное рабочее место.
Отец еще долго что-то говорил, но уже о чем-то отвлеченном, вроде погоды, клиники и докторов с их назойливой ненужной заботой, изо всех сил притворяясь бодрым, но Игнат и на расстоянии чувствовал его усталость. Вновь нехорошо закололо под сердцем.
Он и вправду не вечен. И если — вдруг, то…
— Пирожные купить не забудь, — сказал отец, прежде чем отключиться.
Не забудет. Только обойдется его красавица и обычными заварными, из супермаркета, небось по пути такие отыщутся. Игнат потер шею и замер. Кажется, за ним… следят!
Ощущение было мимолетным, но вполне отчетливым.
Он потянулся, пытаясь разглядеть в зеркале заднего вида стоянку. Машины… и человек? Или нет, показалось? Надо бы у охраны попросить видеозапись… хотя странно. Кому понадобилось следить за Игнатом? Разве что сотрудникам его фирмы, желавшим убедиться, что босс действительно сейчас уедет?
Вот радости-то…
Ощущение исчезло, но мерзковатое послевкусие осталось. Довели его, называется.
Всю неделю Ксюше звонили.
Жаловались.
Рассказывали о бесчинствах нового руководства, который — вот ужас! — был сыном такого замечательного человека, как Алексей Петрович.
Сочувствовали.
Интересовались, почему Ксюша себе работу не нашла, а если нашла, то, быть может, там, где она ее нашла, еще специалисты нужны… нет, конечно, с ходу увольняться никто не собирался, но перспективы открывались не самые радужные.
Ксюша уговаривала их не спешить.
На самом деле ей даже понравилось ничего не делать. Просыпаться поздно. Лежать в кровати, разглядывая потолок, который Настена расписала виноградными лозами и райскими птицами. Идти в кухню — и Мистер Хайд понуро трусил следом — и поливать цветы.
Одеваться.
Искать поводок, который каждое утро терялся.
И вытаскивать Хайда на прогулку. Впервые время ее не поджимало, и Ксюша порою доходила до парка, что отнюдь Хайда не радовало. Он был уже не в том возрасте, чтобы ценить долгие прогулки. Но — терпел. Потом было возвращение и завтрак вдвоем…
Прогулки. Уборка, до которой все же у нее руки дошли.
И разбор содержимого шкафов, куда складировались вещи, переставшие быть нужными. Долго складировались… годами… и вот теперь Ксюше предстояло понять, что из этих запыленных сокровищ подлежит дальнейшему хранению, а что — выносу к мусорным бакам. Главное, маме «не озвучивать». Мама вечно все считает очень нужным, важным и живет по принципу «авось пригодится».
Телефонный звонок раздался, как раз когда Ксюша решилась-таки открыть дверцу самого большого шкафа, того, который был сделан по дедушкиному проекту, в силу чего обладал он чудовищной вместительностью.
Коробки, коробочки, ящики и узлы какие-то… вещи, стопками… книги, тетради…
И тут зазвонил телефон.
— Да? — Ксюша прижала трубку к плечу. Эта ее привычка бабушку раздражала — подобные жесты для леди неприемлемы. — Я вас слушаю.
Тишина. Дыхание частое, собачье какое-то. И потрескивание.
— Вас не слышно!
— Верни.
Голос скрипучий, механический.
— Что… вернуть?
Нет, в контору, случалось, сумасшедшие звонили. И угрожали. И даже однажды письмо прислали с белым порошком, как выяснилось — не с сибирской язвой, а с обыкновенным, стиральным. Но Ксюша уже не в конторе.
— Верни, а то хуже будет!
— Извините, вы, наверное, не туда попали, — Ксюша нажала на отбой. И вот чего людям в жизни не хватает?
Хайд зевнул. Ему явно не хватало тишины и покоя, которые царили в доме, когда Ксюша ходила на работу. Телефон зазвонил вновь.
— Верни, — прошипели в трубку, и Ксюша на всякий случай отодвинула ее от уха: мало ли, вдруг бабушка права насчет дурных эманаций, которые передаются по телефону? — Верни, или кто-то умрет.
— Кто умрет?
Вот привязался! Сказал бы, что именно вернуть-то?
— До понедельника.
И — короткие гудки.
Ну и что Ксюше прикажете делать? В полицию идти? И что она им скажет? Неизвестно кто позвонил, требуя вернуть неизвестно что, в противном случае угрожал убить неизвестно кого… бред!
А номер не определился.
— Мы же не станем придавать этому значения? — спросила Ксюша, и Хайд опять зевнул.
Разбирать шкафы ей резко расхотелось.
— Пойдем гулять?
Хайд отвернулся. Он уже гулял сегодня. И вечером еще погуляет. А днем тащиться — жарко!
— Ну пожалуйста, пойдем. А то…
Ксюше стыдно было признаться, что ей в голову ужасы всякие лезут. Она — существо впечатлительное, но прогулка все исправит. И Хайд со вздохом поднялся: ни в чем он хозяйке отказать не мог.
Вот только далеко уйти у них не получилось: у подъезда Ксюшу поджидали.
— Здравствуйте, — сказала она, перекладывая поводок в левую руку. — А вы к кому?
— А я к вам, — Игнат Алексеевич улыбнулся.
Ну вот, сразу и стало ясно, что явился он не по собственной воле. Алексей Петрович велел? Или действительно его в конторе допекли? Одна Эллочка чего стоит… но мог бы и не притворяться, что он Ксюшу рад видеть.
— А мы — гулять, — Ксюша потрепала Хайда по загривку. — С собакой.
— Вижу.
Конечно, на кота Хайд никак не был похож. А этот… уставился, смотрит. И Хайд — на него. Он умел разглядывать людей, и те обычно пятились, им казалось, что он на них бросится. Люди не знали, что Хайд исключительно интеллигентен.
— Ваша?
— Моя.
Ну, давай, скажи, что не ожидал увидеть такую собаку. Что, наверное, ее тяжело держать в городской квартире. Что маленьким девушкам приличнее маленьких песиков иметь, декоративных. А этот лохматый и жрет, как не в себя…
Ксюша все это слышала, и не раз.
И отчего она тогда так разволновалась?
Хайд махнул обрубком хвоста, показывая, что знакомство состоялось. А Игнат Алексеевич перевел задумчивый взгляд на Ксюшу и спросил:
— Вы не против, если я присоединюсь к прогулке? Нам надо поговорить.
Это ему надо поговорить. А Ксюше — успокоить нервы и убедить себя, что позвонивший ей тип — просто злой шутник. Или так: весна, обострение у многих, и, значит, ничего страшного в понедельник не произойдет.
А с ним гулять… успокоить нервы — не получится.
Но и грубить нехорошо, тем паче что Алексей Петрович просил ее за сыном приглядеть.
— Это вам, — он протянул ей картонную коробку. — Эклеры.
Из супермаркета, конечно, с масляным кремом, который давным-давно уже не на масле делается и потому слишком сладкий, вязкий и вообще на оконную замазку похож.
— Спасибо, — Ксюша коробку взяла.
Отнесет ее Людочке, в двадцать вторую квартиру. Та сладости любит…
— Мы в парк идем. Вам не будет жарко?
Май в разгаре. И день выдался солнечным. А этот — в пиджаке, и совершенно жутком, шерстяном, с люрексовой нитью. Ксюша и не знала, что такие еще выпускают! Галстук, опять же, смешной, цыплячье-желтого цвета, с красными волнами. Рубашка же — темно-синяя.
Ну вот кто ему одежду подбирает? У Алексея Петровича врожденный вкус имеется. А здесь…
До парка они дошли молча. Хайд вписался между Ксюшей и этим… начальником, которого этакая близость псины ничуть не смутила. Он шел, засунув руки в карманы брюк, насупившись, думая о чем-то своем.
— Сюда, — Ксюша свернула с дорожки. — Там площадка, Хайду есть где побегать.
Тот фыркнул: не в его возрасте предаваться таким глупым забавам.
Как и следовало ожидать, площадка в этот час была пуста. Может, это и хорошо, никто не помешает. И лавочка свободна. Ксюша отстегнула карабин и намордник сняла. Будь ее воля, она бы его и вовсе никогда не надевала на Хайда, но — закон есть закон.
— Не боитесь, что сбежит? — Лавочку Игнат Алексеевич разглядывал с явным подозрением. Чего он ждал? Кнопок, в дереве спрятанных? Ксюша надеялась, что до кнопок и прочих детских глупостей в конторе дело не дошло.
— Он воспитанный.
Хайд отошел на пять шагов и улегся, всем своим видом показывая, что не намерен оставлять драгоценную хозяйку наедине с этим крайне подозрительным типом.
— Мне… я… — Игнат Алексеевич откашлялся и потянул узел галстука, словно тот был завязан слишком туго. — Я хотел бы извиниться за некоторую поспешность… в своих решениях. И я уполномочен предложить вам… Оксана…
Совсем разговаривать не умеет!
— …вернуться на прежнее место.
И уставился на нее, будто это она виновата, что ее уволили.
— Конечно, в качестве компенсации морального ущерба я выпишу вам премию…
— И зарплату повысите.
Не то чтобы Ксюша в деньгах нуждалась, но ведь зарабатывала она их честным трудом. И Алексей Петрович сказал — сразу не соглашаться.
— Повышу. На пять процентов.
— Десять!
Насупился. И сдался:
— Ладно.
— Тогда хорошо, — все-таки шкафы, наверное, обождут. В конце концов стояли они пять лет без Ксюшиного внимания, постоят еще пару месяцев, до отпуска. — В понедельник я выйду на работу.
Он кивнул и выдохнул, как ей показалось, с облегчением. И вроде бы он мог бы и уйти, но нет — сидит, ждет чего-то.
— Здесь тихо, — Игнат Алексеевич стянул пиджак. — И мирно как-то…
— Это сейчас. Ближе к вечеру народ соберется… вообще, Хайд по характеру скорее Джекил. Мирный до невозможности… он раньше спасателем работал. А когда постарел, папе предложили его забрать. Иначе его усыпили бы… жалко.
Хайд закрыл глаза, притворяясь спящим. Только обрубки ушей подрагивали.
Из головы ее почему-то не шел тот телефонный звонок.
— А… — Ксюша покосилась на начальника. — А в конторе все нормально?
Нет, она, конечно, знала, что в конторе все совершенно ненормально, иначе он в жизни бы в ее дворе не появился, но, если что-то сверхординарное случилось, Игнат Алексеевич ей об этом скажет.
Должен!
Он вздохнул и буркнул:
— Нет. Они… я понятия не имею — чего им надо?! Они у меня вот где сидят, — он рубанул ребром ладони по горлу. — Издеваются…
— Рассказывайте!
Ксюша подумала, что сейчас ее снова уволят — за чрезмерное любопытство, но нет: Игнат Алексеевич принялся рассказывать, громко, эмоционально, еще и руками размахивал, будто ветряная мельница. Он разом растерял всю свою начальственную спесь, и это Ксюше понравилось.
Хайд, приоткрыв глаз, за чужаком следил. Так, на всякий случай.
— Ну вот что я сделал не так? За что они меня ненавидят?!
Возмущение и обида его были настолько искренними, что Ксюша с трудом сдержала улыбку.
— Игнат Алексеевич…
— Игнат.
Надо же, какое вдруг доверие!
— Игнат, — поправилась Ксюша. — Во-первых: Виктория Павловна. Вы запретили ей разговаривать с дочерью, а у той вечные проблемы, и Виктория Павловна за нее волнуется. Переживает! А когда она переживает, то не может сосредоточиться на работе. И начинает мешать всем остальным.
Кивнул Игнат и, развязав галстук, сунул его в карман рубашки.
— Во-вторых, Стас. У него золотая голова. Он об этом знает. И еще, он очень самолюбивый. Его хвалить надо, подчеркивать, что он очень важен для конторы. Ну и позволять иногда… всякое.
— Какое?
Ксюша пожала плечами:
— Опаздывать, например. Стас — очень ответственный, и, если дело действительно важное или встреча назначена, он в жизни не опоздает. А так… ну, придет он на десять минут позже. Полежит на диване чуть дольше… зато и он спокоен, и работа выполнена.
— Это неправильно!
Ну да, Ксюше рассказывали о новых порядках и о системе штрафов за опоздания.
— Неправильно, если такие мелочи начнут доставлять фирме крупные проблемы. Элла… она — особенная.
— Да уж!
Скривился. Небось успел познакомиться с той стороной Эллочкиной натуры, которую вся контора тихо ненавидела, хорошо хоть, проявляла ее Эллочка не так уж часто.
— Она часто болтает с подругами, но… ее личные связи не раз помогали решать нам проблемы… всякого рода. А еще Эллочка людей чует.
— Как?
— Ну… она встречает клиента и разговаривает с ним. Пара фраз — и Эллочка точно знает, к кому его отправить. Еще ни разу не ошиблась. А Димочка — гениальный аналитик и…
Игнат опять вздохнул, тяжелее прежнего.
— Не волнуйтесь. Все наладится, — Ксюша встала. — Хотите, я вас чаем напою?
— Лучше кофе.
Ну вот, а она думала — он откажется. Ведь понятно же, что такие приглашения сугубо из вежливости делаются, ну, или по душевному порыву. А Игнат взял — и согласился.
Слава богу, в кухне Ксюша прибраться успела…
Возвращались тоже молча. Игнат нес под мышкой пиджак, и желтый хвост галстука свисал из кармана. Выглядел начальник потерянным и несчастным. А еще — более молодым, чем ей показалось в ту, предыдущую их встречу. Тогда Ксюша решила, что ему за пятьдесят… ну ладно, за сорок, а теперь поняла — вряд ли больше тридцати. Спросить? Неудобно как-то.
Хайд, видимо, решив, что гость не опасен, брел позади.
А дверь в ее квартиру оказалась открытой.
Странно! Ксюша, конечно, девушка рассеянная, но не до такой же степени! И она точно помнит, что дверь закрывала, правда, только на нижний замок — верхний постоянно заедал, и вообще, расположен он неудобно, приходилось на цыпочки вставать, чтобы до него дотянуться.
Но дверь была открыта.
И даже приоткрыта.
Хайд нахмурился и глухо рявкнул.
— Что? — очнулся Игнат.
И Ксюша честно ответила:
— Не знаю, кажется… там воры.
Странно! Зачем им к Ксюше лезть? У нее ведь ничего ценного нет… телевизор и тот старый, и ноут не самый ценный. Из украшений — мамины серьги, цепочка и колечко, но все равно, вряд ли они трудов таких стоят.
— Отойди, — Игнат просто Ксюшу взял — и переставил. За дверь. И, глянув на Хайда, спросил: — Есть там кто?
Пес тряхнул головой.
— Тогда вперед!
Игнат толкнул дверь, осторожно, а сам к стенке прилип, как в кино, когда герой от выстрелов спасается. Но выстрелов не последовало. И Хайд вполне спокойно вошел в квартиру.
— Может, полицию вызвать? — Ксюша опять вспомнила о телефонном звонке.
— Погоди.
Игнат вошел в квартиру следом за Хайдом. Пробыл там недолго, выглянул и пробурчал:
— Никого нет. Спугнули его, наверное. Только… он тут немного… того.
Немного?! Да это ужас просто! Ее курточку и плащик, новый и нарядный, сорвали с вешалки, швырнули на пол. И стойку для зонтов опрокинули! И в кухне высыпали все крупы. Искали что-то? Ксюша слышала, что некоторые люди прячут деньги в банках с крупами. Но она же не такая… и вазоны с подоконника на пол сбросили. А потом еще и прошлись по ним…
— Посмотри, пропало что-нибудь?
В комнате — разгром. Вещи перевернуты, раскиданы. И шкафы открыты, содержимое их на пол вывалено… нет, не искали они ничего, просто громили квартиру.
Диван ножом вспороли.
И любимое бабушкино кресло с кожаной обивкой, которую следовало протирать дважды в месяц специальным составом, но Ксюша забывала это делать.
Ящики, ящички… коллекция дедушкиных табакерок… некоторые раздавлены.
Свитера. Постельное белье.
— Кому ты так насолила-то? — Игнат поднял подушку, из которой вываливались перья.
— Не знаю.
У Ксюши не было врагов. Вот — никогда! У всех были, а она… она как-то умудрялась с людьми ладить. У нее талант такой. А тут вдруг…
— Пропало что-нибудь?