Глава 8
Я иду тебя искать
Тик-так. Тик-так.
Тики-тики-так.
Время бегает по кругу цирковой лошадкой на привязи серебряной стрелки. Некогда стрелок было две, а циферблат имел иной окрас, обыкновенный, белый, с логотипом фабрики «Луч», но поистерся, а стрелка и вовсе потерялась.
Правильно, на острове не существует времени. И человека тоже.
Когда-то у него было другое имя. Бессмысленный набор звуков, который не вызывал в душе никакого отклика. То ли дело – нынешнее.
Кал-ма.
Имя появилось не здесь, на острове. Раньше. Оно пряталось в квартире с низкими потолками, которые, устав белить, заклеивали обоями, не встык, но внахлест. И толстые швы выделялись. Калме они казались рубцами на ткани потолка. Печной дым – а топили все еще дровами, – вырываясь не в трубу, но в комнату, расползался по обоям, стирая блеклые цветы. В квартире, да и в самом доме вечно пахло подгоревшим луком и старым салом, и у Калмы запах этот вызывал тошноту.
Она пряталась от запаха в комнатушке, где кое-как умещались стол, буфет и кроватка с горой из подушек. Каждый вечер гора разбиралась, а утром – собиралась. Очередная бесполезная работа, как и подметание трухлявого пола. Калма ненавидела и пол, и веник, собранный из колючей соломы. Веник скреб доски с шаркающим неприятным звуком и норовил одарить занозой. Дорожки полагалось выносить во двор. Летом их вешали на турнике, зимой – раскатывали по снегу и, надев старые валенки, ходили, вытаптывали грязь. В ткань забивался лед, который дома таял и добавлял мокроты и холода.
Теперь все иначе. Тот, дрянной дом со щелястыми рамами, из которых вечно, даже в июльскую жару, сквозило, остался в прошлом. А нынешний был Калме дорог.
Она сразу поняла, что это место – особенное. Его следует беречь от чужаков.
И чужаков следует беречь. Там, в детстве, у Калмы не было игрушек. Ракушки, птичьи перья, камни нарядные – этого казалось достаточно, но теперь она понимала – ничуть не достаточно. Ее обделили, и это было несправедливо. Поэтому сейчас она просто восстанавливала справедливость.
Нынешние куклы были хороши.
Она усадила их за стол, предварительно очистив его от налета плесени. Позже она притащила стулья и старую скатерть, расшитую лиловыми георгинами. Чашки. Блюдца. Бронзовый самовар с высокой короной. И нарядный серебряный кофейник, украшенный гербом СССР.
Сцена создавалась тщательно. Калма получала огромное удовольствие от процесса. И усадив последнюю из кукол, она подумала, что в пещере еще много места.
– Ведите себя хорошо, – сказала она куклам и, не удержавшись, наклонилась, приникла губами к холодным волосам. – Я скоро вернусь.
Куклы не смотрели на нее, но лишь друг на друга.
Чашки. Ложки. Самовар.
Диссонанс мешал Калме уйти. Это как назойливое гудение комара, которое сразу и повсюду.
Что не так? Она ведь старалась! Обойдя стол по кругу, она поправила салфетку на коленях мужчины. И вложила чашку в заледеневшую ладонь женщины. Сдвинула самовар левее, к третьей кукле, но и это не спасло…
Все не правильно! Не так! А как?
Калма не знала. Нет! Знала. Не хотела этого знания и от него же бежала, понимая, что вернется, что все равно исполнит должное.
Она ведь дала слово. А слово надо держать.
Потом… позже. Сейчас она знает, чем заняться. Шутка будет хороша! Только поспешить надобно.
На улице было холодно. Нет, нельзя сказать, что в доме стояла тропическая жара, более того, ночью Саломея замерзла, от холода, собственно говоря, она и проснулась. И удивилась тому, что сон оборвался так резко и что она вообще помнит все происходившее, пожалуй, слишком уж хорошо.
Она на цыпочках выбралась из комнаты и уже в коридоре надела ботинки, холодные и неудобные.
Растопила печь остатками дров.
Принесла снега и натопила воды.
Похвалила себя за хозяйственность, прежде не свойственную, и встретила гостей. Их Саломея заметила издали. Девушку в чем-то розово-голубом и высокого парня с камерой на плече. Он нес ее как-то так, что казалось, будто головы у парня нет, но прямо из плеч вырастает эта самая камера.
– Привет! – сказала девушка. – А мы к Викуше. В гости!
Узнав, что Викуши нет на острове, девушка ничуть не расстроилась.
Действительно, зачем ей Викуша, когда Далматов имеется?
Снег сохранил следы чужаков. Тянулись они к берегу, и Саломея пошла рядом с протоптанной дорожкой. Мороз крепчал. С хрустом проламывался наст, и Саломея проваливалась в рыхлые сугробы. Сейчас остров не выглядел опасным. Небо прояснилось. Солнце повисло над вершинами елей, окрашивая их нарядной зеленью. Сияли сугробы.
И лишь в лесу свет исчезал. Он пропадал как-то сразу и вдруг, погружая окрестный мир в густую лиловую тень, как будто мир этот, вместе с елями, березами и старыми камнями, выраставшими из земли, вырезали из лилового аметиста.
Красиво.
И жутковато.
Наверное, не следовало уходить так далеко… и вообще выходить из дому. Одной. Без оружия.
Хрипло закричал ворон. И черные тени поднялись к небу, стряхивая на голову Саломеи снега. Мелькнула тень слева.
Справа.
И впереди тоже. Тени стелются у земли, и не понять – реальны они или же рождены страхом.
Не бежать. Кто бы это ни был – не бежать. Остановиться. Вдохнуть воздух – обжигающий, ледяной – и медленно развернуться.
Ухнуло сердце: никого.
Смеется ворон. И тявканьем отзываются волки. Как Саломея забыла о волках? О чем она думала?
О Зое в меховой курточке, в голубом костюмчике и розовых сапожках. О том, что Зоя следит за ногтями, волосами, да и вообще всем, потому что она – настоящая женщина. А Саломея тогда кто? Недоразумение, которое не вовремя выпало из зимней спячки.
Ревность?
О нет, скорее обыкновенная злость. Зоя ведь не виновата, что она лучше.
Саломея сделала шаг, пытаясь попасть в собственный след, когда на тропу перед ней выскочил волк. Волк был крупным, черного окраса. Он широко расставил передние лапы, неправдоподобно тонкие и длинные, пригнул голову и оскалился. Желтые глаза его смотрели на Саломею неотрывно.
В них не было злости, но лишь предупреждение: еще шаг, и тебе конец.
Предупреждению Саломея вняла. Она остановилась, медленно вытащила руки из карманов и сказала:
– Мы с тобой одной крови.
Волк зарычал. Наверное, не поверил.
Ну, и что делать?
Время шло. Волк все так же разглядывал Саломею, а она – волка, но осторожно, опасаясь спровоцировать взглядом.
– Я читала, что на самом деле волки не нападают на людей… разве что бешеные. Ты не бешеный?
Розовый язык вывалился из приоткрытой пасти.
– Если нет, то… может, разойдемся? Ты своей дорогой. Я – своей. Я тебе не враг.
Волчья голова нагнулась ниже, а шерсть на загривке опала. И волк, вздохнув, улегся поперек тропы. Саломее показалось, что зверь улыбается.
– То есть туда мне нельзя? А если дальше? – Она медленно сделала шаг назад, надеясь, что не оступится и не упадет.
Волк лежал.
Еще шаг. И третий. На пятом зверь поднялся и пошел за Саломеей. Он явно не собирался оставлять ее одну, как не собирался и убивать. Во всяком случае, пока.
– Тебе что, совсем нечем заняться? – Голос прозвучал жалобно. – Ну какое тебе до меня дело?
Волк кивнул: никакого.
– Тогда чего ты за мной увязался, а?
Еще шаг… лес закончится и… что? Голый берег? Тут хотя бы на дерево залезть можно. Теоретически.
У самой кромки леса волк остановился, развернулся и нырнул в тень. Он вдруг исчез, словно и не было его… а если и вправду не было?
Саломее примерещилось?
Или не примерещилось, но что-то спугнуло зверя.
– Эй! – Саломея сунула руку в карман. – Выходи! Или я стреляю!
Качнулись еловые лапы, стряхнули снег, пропуская человека, которого Саломея точно не ожидала здесь увидеть: серая охотничья куртка с меховым воротником, высокие сапоги, мягкие перчатки и камера на плече. А лица за ней опять не увидать.
– Клевый эпизод, – сказал Толик, опуская камеру. – Жалко, что он ушел… Стой! Да. Вот так смотри. Ей нравится, когда так смотрят… выразительно. Зойка не умеет. Зойка – это почти что сойка. Бесполезная птица. Но мы ей должны.
– И давно вы за мной следите? – Саломея попыталась унять дрожь в коленях. Дрожь не унималась.
Пожав плечами, Толик отвернулся. Стеклянный глаз камеры скользнул по еловым лапам, взрытому снегу и вернулся к Саломее. В линзе она видела свое отражение, искаженное, выпуклое и такое пугающее.
– Вы могли бы раньше его спугнуть.
Это не упрек, но необходимость. Тишина давит на уши.
– Эпизод был классный. Ты на маяк?
– Нет.
– Рядом. Там, – Толик указал на цепочку волчьего следа. – Там классно. Наверное. Я не бывал здесь раньше.
Саломея ему не поверила, и Толик понял.
– Ну ладно, – сказал он, опуская камеру. – Бывал. В прошлом году. С приятелем. Рыбачили. Приятель утонул. Уже потом. А рыбачили тут.
Глаза у Толика выпуклые, крупные, а сами черты лица – мелкие. И все это лицо словно собрано из разных частей, наспех. Оно невыразительно, и кажется, что именно поэтому Толик за камерой и прячется.
– Зачем вы вообще за мной пошли? – Саломея обняла себя, пытаясь хоть как-то согреться.
Толик вопроса не услышал. Он повернулся и, сгорбившись, сунув под мышку камеру, зашагал по волчьему следу.
Идти за ним? Возвращаться? Продолжить путь к пустому берегу? На берег Саломея насмотрелась. А вот к маяку наведаться стоило бы.
Он стоял на каменном бугре, лысом и покрытом блестящим панцирем льда. Маяк врастал в гору и спускался ниже, в черную воду. Озеро обгладывало его, как голодный пес глодает кость, и старые валуны, из которых собирались стены, побелели.
Толик, присев на корточки, снимал их, а еще волны и коричневый кленовый лист, застрявший между камнями. Тень маяка падала на воду и сливалась с чернотой.
– Ты знаешь, что это озеро никогда не замерзает? – Камера вновь повернулась к Саломее. – Ладога вот мерзнет. И другие. Лед толстый. Машину выдержит. А здесь – только по самому краю. Почему так?
Ветер толкнул, сдернул капюшон куртки. Шершавый язык его лизнул щеки, тронул волосы.
Красиво.
И жаль, что нет льда. По льду можно было бы уйти с острова.
Внутри маяка все было бело, не снег – птичий помет, проевший стены и старые балки. Летом здесь должна стоять невыносимая вонь, но сейчас пахло лишь водой и йодом, пусть запах этот и странен для озера.
Саломея прошла в дверной проем, коснулась старого разбухшего косяка, ржавых гвоздей и петель. Перешагнула через порог и оказалась в узком, гулком помещении.
– Эй… – Голос ее, отраженный стенами, рванулся вверх. Эхо спрятало звуки шагов и скрип лесов, паутина которых затягивала башню изнутри.
– Ее реставрировать хотели, – шепотом пояснил Толик.
Он снимал все. Трещину в камнях. Перехлесты балок.
Змеиный клубок колючей проволоки. Забытый башмак, на который падал солнечный луч, и воздух над башмаком сиял…
Следы Саломеи. Ноги Саломеи. Саму ее, ступающую осторожно по щебенке и камням.
Ухало сердце. Желудок свернулся тугим комом. Страх был безотчетным. И кровь давила на виски, требуя убраться отсюда.
Нет.
Тишина вновь нахлынула, накрывая с головой. Душная. Горячая. Запредельная. Старый маяк вдруг вытянулся и сбросил годы. Он подымался вавилонской башней, готовой повергнуть в трепет небеса. И гнев их уже копился в мохнатых утробах туч. Скоро он выплеснется электрическими хлыстами молний и громовым набатом. Но пока… лестница в небеса.
Для тебя, Саломея.
Это же так просто. Тени зовут. Пойдем. Ты же способна слышать тени. Раз-два-три. В ритме вальса. Шелестит под ногами? Раскачивается опасно? Ничего. Идем. Выше и выше. Пролет за пролетом. Лестница вьется огромным штопором. И ступеньки у нее узкие, частью – деревянные, частью – железные и тогда трухлявые, в пленке окислов. Но не смотри на них, смотри на небо.
Дверь.
Новая дверь из дуба, гладкого, теплого. От него исходит особый аромат живой древесины, и ты, прижимаясь щекой, вдыхаешь, медлишь. Ручка медная, скобкой. И четыре ярких гвоздя сияют, словно звезды. Толкаешь.
Переступаешь.
Вершина маяка разрушена. Ветер ударяет в лицо и плечи, откатывается и снова бьет, желая стряхнуть тебя вниз, на острые белые камни, в воду, где раскинулись сети мертвых водорослей. И ты хватаешься обеими руками за поручни.
Железо обжигает.
И запределье уходит, смеется – оно вновь тебя обмануло.
Саломея удержалась. Она стояла на крохотной – два квадратных метра – площадке, с которой открывался удивительный вид. Черная вода. Туманная полоса далекого берега.
На самом краю на корточках, обняв руками колени, сидел парень. На плечах и волосах его лежали снежинки, а щиколотки обвивала массивная цепь, уходившая к двери.
– Толик! – Саломея закричала, отдирая пальцы от железа. – Толик, скорее…
– Я здесь.
Он стоял в дверях, вооруженный чертовой камерой, и стоял, наверное, давно.
– Он мертвый. Я так думаю, – сказал Толик, протягивая камеру. – Подержи. Я сейчас.
Камера оказалась тяжелой и горячей, несомненно – живой. А Толик обеими руками взялся за цепь и потянул. Металл со скрежетом терся о металл. Тело сидело.
Примерзло, наверное.
И Саломея поняла, что парень не сдвинется. Он теперь навеки смотритель маяка. И с точки зрения запределья все верно: мертвому маяку нужен неживой смотритель.
А потом вдруг раздался хруст, такой громкий и противный, и тело повалилось на спину.
– Фигня какая-то! – Толик подтянул мертвеца к двери и перевернул. – Это ж Юрка… Что, получается, что Юрка тоже помер?
Помер. Умер. Убит, пусть ран на теле и не видно. Его покрывает тонкий слой льда – глазурь на белой коже. Синие губы словно нарисованы. И глаза тоже подведены тенями. Они раскрыты, и Юрка смотрит на Саломею.
Улыбается.
– И привязали еще… – В голосе Толика нет страха, только удивление. И камера возвращается к хозяину. Ей надо заснять и это лицо, и руки, обмотанные ремнем, и ноги, скрученные цепью. Амбарный замок на цепи. И картонную табличку, которую парню повесили на грудь.
Калма.
– Мы его не стащим, – говорит Саломея. – И замок не взломать. Там лед.
Толику плевать. Его снова больше нет, зато есть камера с ее отрешенным взглядом на мир.
– Надо позвать сюда…
Кого? Далматова с простреленным плечом? Или Зою с ее ногтями?
– Или хотя бы вынести его за дверь. От снега. И… и вообще.
Ее все-таки слышат. И Толик вновь отдает камеру, сам же берет тело под мышки и волочет. Звякая, тянется цепь. Натягивается. И лопается со звонким мерзким звуком, на который небо отвечает клекотом туч.
Скоро гроза.
Толик спускается. Ступеньки скрипят, трещат под его ногами. А он идет и не слышит этих предупреждающих звуков, насвистывает под нос веселую песенку.
– Спускайся! – кричит Саломее. – И камеру осторожно!
О да, с камерой Саломея будет очень осторожна. И с ее хозяином тоже.
Тело оставили внизу, уложили за дверью. Взяв камеру, Толик забыл о мертвеце.
А ветер крепчал. Налетая со стороны озера, он гнал снежные стаи, подстегивая их громкими гулкими раскатами грома. И сугробы подымались на дыбы, опрокидываясь на людей колючей россыпью.
– Круто! – Толик танцевал в снежных вихрях. Метель, невидимая партнерша, позволяла себя вести. Она красовалась, тщеславная, как все женщины, раскатывала узорчатые покрывала, сквозь которые просвечивал сумрачный ельник.
– Идем! – Саломея попыталась перекричать ветер. – Скорее! Если не…
Слова растворились в буране.
Темнело. Стремительно, как если бы солнце-свечу задуло ветром. Кружило. Водило. Дорожку затерло поземкой. Возвращаться надо. И чем скорее, тем лучше. Саломея схватила Толика за руку, дернула, сколько было сил, и проорала:
– Идем! Возвращаемся!
Вряд ли он услышал, но кивнул и камеру убрал.
Снег хрустит. Ноги проваливаются по колено и глубже. Саломея барахтается в сугробах, чувствуя себя беспомощной.
Сама дура, сказала бы бабушка. Зачем из дому выходила?
Там стены крепкие. И печь. Чайник. Банки с тушенкой.
Толик шел рядом. Длинноногий, тощий, он как-то удивительно легко шагал сквозь метель. А ветер поспешно стирал следы.
Не отставать. А лучше пристроиться следом. В спину смотреть.
Военная куртка, изрядно затасканная, выгоревшая на плечах и с локтями истертыми. Из-под куртки выглядывают пояс и ножны, висящие на нем. Ножей два – слева и справа, оба с тяжелыми рукоятями. И как-то сразу неспокойно становится на душе.
Умеет ли Толик пользоваться ножами?
И для чего они ему?
Ветер насаживался на острые колья еловых лап. Он откатывался, уступая место непроглядной сухой темноте, скрипучим голосам древесных стволов и запредельному безотчетному ужасу.
Саломея прикусила руку: нельзя отставать. И сбиваться с пути.
Вперед. По глубокому следу, проложенному Толиком. Шаг. И два. Десять. Устала? Приляг, отдохни. Снег мягок. И в снегу тепло. Волки споют колыбельную.
Нет.
Мерцающий танец теней. Хороводы призраков. Но призраков не существует. И надо идти. След глубокий. Но ведет ли он к дому? Можно ли вообще доверять человеку, с которым ты знакома несколько часов?
Людям в принципе не стоит верить.
Еще десяток шагов. И белый силуэт маячит впереди. Не мужчина – женщина в длинной белой шубе. Она скользит по-над сугробами, оставляя босые следы.
Мерещится.
Идти.
И лес исчезает. На опушке грохочет буран. Белесое варево из снега, ветра и рыжих молний.
– Толик!
Голоса нет.
– Толик!
И Толика нет. Ничего не осталось для Саломеи, кроме как лечь в сугроб.
Дом прямо. Кажется, прямо. Заблудиться страшно… Страшно ничего не делать. Надо идти. Уже немного. И метель, извернувшись, подталкивает в спину.
Шаг. Еще… и сто шагов, а дома нет.
– Толик!
Саломею бросили. Не нужен нож, чтобы убить. Достаточно вовремя отвернуться. Теперь ее найдут… когда-нибудь найдут. На вершине маяка, глядящей на воду, привязанной цепью…
Ветер ставит подножку, и Саломея падает в сугроб. Мягко.
Легко.
Тепло. Надо полежать и отдохнуть. Всего минуточку. Даже меньше. Просто перевести дух. Нельзя. Вставать. Идти. Уже недалеко. Наверное. А Толик пропал. Бросил. У него ножи и камера, которая крадет чужие лица.
Человек вынырнул из вьюги и вцепился в Саломею.
– Толик?
Не бросил. Просто потерял. А теперь нашел. И вдвоем они дойдут до дома. Вдвоем всегда проще, чем одному. Саломея шла. Ее тянули, волокли, заставляя переступать через горбы снега, и вывели-таки к дому. Ветер здесь дул прямо, сильно, разбиваясь о каменные стены.
Саломею толкнули к двери. И в дверь.
В лицо пахнуло жаром, и Саломея глотала этот раскаленный воздух, пытаясь напиться им, прогнать холод.
– Ой, какая ты красная, Мелли! Ужас прямо! – Зоя выглянула в сени. – Ты, наверное, обморозила лицо. Теперь кожа будет жесткой. И сухой. И еще шелушиться.
Ни грамма сочувствия, лишь любопытство. На Зое новый костюм – ярко-красный в лиловые кляксы. Крохотные осьминожки со стразами. Зоя движется, осьминожки шевелятся. Стразы блестят.
– Это так некрасиво, когда кожа шелушится…
– Помолчи.
Саломея попыталась разогнуть пальцы. Смерзшиеся, деревянные, они не слушались и, казалось, хрустели, грозя разломиться. Перчатки прикипели к коже, и когда Саломея содрала их зубами, выяснилось, что кожа краснее Зоиного костюма.
Пальцы не ощущали тепла, даже когда Саломея приложила их к печи.
А если и вправду отвалятся?
Зоя исчезла, зато в коридоре появился Толик с камерой.
Саломея не отказалась бы от помощи. Ботинки снять. И куртку. И вообще переодеться бы, но не во что…
А Толик снимает. Он фиксирует каждое движение, каждую деталь. Подергивание губ. И след от зубов на ладони. Разноцветные шнурки, которые затягиваются тугим узлом, и Саломея борется с ним, пытаясь распутать. Узел же затягивается туже.
Саломея вдруг осознает: незачем ботинки снимать. Сменной обуви нет. А босиком здесь ходить не стоит.
Молния застревает. Куртка падает с сухим треском, на плечах и в капюшоне – снег. Он тает, разрисовывая куртку темными водяными ручейками.
Следы на полу. Яркие. Крупные. Сорок второй с шипами – Толика. Узенький с округлым носиком – Зоин. Массивные башмаки – Саломеи.
– А Далматов где? – спрашивает она, предчувствуя неладное.
– Тебя искать пошел, – Зоя ответила и с улыбкой протянула банку тушенки: – Хочешь? Тебе надо покушать. Когда на улице холодно, то надо хорошо кушать. Правда, я не одобряю, что ты ешь животных, но…
– Давно?
– Уже пять лет, – с гордостью заявила Зоя. – Это не этично – употреблять в пищу мясо живых существ. Им ведь больно!
– Далматов давно ушел?
– Ну… полчаса наверное. Ты не волнуйся. Он вернется. Скоро. Там же такой ветер…