Глава 1
Правильные поступки
В деревню Саломея отправилась пешком. Она шла медленно, то и дело оглядываясь на дом, который, казалось, не спускал с гостьи внимательного взгляда. Неужели дом думал, что Саломея ему поверит? Или тому, кто играет пьесу, расставляя точки вместо запятых?
Елена сама написала письмо? Экспертиза дала однозначный ответ.
И пулю себе в висок сама пустила.
Но где блокнот или тетрадь, из которого вырвана эта страница? Где ручка с бледно-лиловым, как будто заранее выцветшим стержнем? Где клетка для голубя или коробка, или что-нибудь, свидетельствовавшее о присутствии птицы?
Птица – неважна. Она – случайный свидетель, красноглазый, красноклювый, но бесполезный в делопроизводстве. Куда как важнее в данном случае признание чистосердечное в количестве одного экземпляра.
Голубь, который сидел в сумке смирно, заворочался.
– Тихо, – велела ему Саломея.
Шелестел овес, осыпаясь на землю. На самом краю поля виднелась алая махина комбайна, замершего не то на перерыв, не то в принципе. Стрекотали кузнечики. Голубь суетился, царапал короткими коготками атласную подкладку.
Его же нарочно принесли и оставили.
Вопрос – кто? И зачем? Елена? Но в ее письме ни слова о голубях, и в комнатушке нет следов присутствия птицы. Ни перышка, ни пушинки, ни белых птичьих фекалий.
Голубь жил, но в каком-то другом месте. Где?
Комбайн все-таки тронулся, пополз по краю поля, выбривая густую овсяную щетину. За ним оставалась полоса стриженой земли, глядевшаяся издали мягкой, бархатистой.
В хвост комбайну пристроился грузовик с бортами, выкрашенными в грязно-бурый цвет. Проехав пару метров, колонна остановилась. Комбайн приподнял жатку, обнажив сизые лезвия с клочьями стеблей. Машина грохотала, тряслась, угрожая развалиться, а потом вдруг затихла.
Поравнявшись с ней, Саломея помахала руками.
– Здравствуйте, – сказала она.
– И тебе не хворать, – водитель провел рукой по пышным усам, на которые уже налипли полупрозрачные былинки.
– А вы из деревни будете?
Последовал важный кивок.
– А не подскажете, где Егорыч обитает?
Саломея была уверена, что фамилия для поиска ей не так уж и нужна, и оказалась права. Водитель высунулся из окна, вывернулся, упираясь локтем в синюю облезлую крышу, и махнул куда-то вдаль.
– Там.
– Там – это где?
– Там, – повторил водитель. – Первая хата. И ворота с петушком.
Про петушка он вовремя упомянул, и Саломея, вытащив голубя, который в ладони замер, будто неживой, поинтересовалась:
– А голубей тут никто не держит?
Заглушая ответ, затарахтел комбайн, жатка судорожно дергалась, то припадая к самой земле, то вдруг задираясь до того высоко, что вряд ли это ее положение было предусмотрено конструкцией.
Что ж, дом, так дом, с петушком – так с петушком. Голубь отправился в сумку, а Саломея – в деревню. Первый дом укрывался за зелеными щитами сада. Яблони здесь росли старые, в пестрых лишайниковых шалях. Егорыч возился у дровяного сарая. На козлах возлежало толстое сосновое бревно. На срезе оно сочилось янтарной живицей, в которой вязла пила. Егорыч пилу дергал, матерился, то и дело бросая наглаженную до блеска рукоять, но потом опять брался, тянул на себя или же толкал, расширяя зарубку-разрез. Стоило Саломее подойти, как под ноги с отчаянным лаем бросилась собачонка, рыжая, мелкая, из тех, что держат за звонкий голос и ласковый нрав.
– Тише, – сказала Саломея собаке и погрозила пальцем.
– Фу, Журка! – окликнул Егорыч, и псина тотчас вернулась на прежнее, належенное место.
– Здравствуйте. А я к вам.
– Ну… того… заходи.
Сказано это было без особой радости, но, с другой стороны, и понятно – чему радоваться?
Впрочем, во двор Саломея зашла. Здесь нашлось место колодцу под двускатной крышей и низеньким лавочкам, и столу, на котором возвышалась целая гора огурцов, пучки укропа, холмы смородиновых и вишневых листьев, а также очищенные белые зубчики чеснока. Выстроились рядами трехлитровые банки, и мягкие крышки ждали своего часа.
– Жена моя. Ставить будет, – Егорыч дернул пилу, и та, взвизгнув, выскочила из распила. – От же ж твою же ж… чего надо?
Пилу он аккуратно примостил у стены и, достав из кармана пачку сигарет, выбил одну, сунул в щелину меж передними зубами.
– Вы слышали про Елену?
Егорыч зашарил по карманам в поисках зажигалки.
– Дура! От дура же! Грех на душу взяла… смертный грех! Ну и кому с того полегчало?
Из дома вышла статная женщина, на плечах которой мягкою дугой лежало коромысло с ведрами. Но шла она легко, как если бы в этих ведрах и вовсе не было веса.
– Здравствуйте, – сказала женщина, разглядывая Саломею со скрытым неодобрением. – А вы к кому?
– Супружница моя, – поспешил представить Егорыч и, ткнув пальцем в Саломею, сказал: – А это та девка, которая доследствие ведет.
– Саломея.
– Галина, – женщина наклонилась, ставя ведра на скамейку. – Вы по поводу Елены? Это правда, что говорят? Что она человека убила.
– А правда, что она в доме жила? – Саломея заглянула в ведра – полны были почти до самого края. И как это получилось их донести, чтобы ни капельки не пролить?
– Может, и жила. Мы с ней не очень ладили, – спокойно ответила женщина.
Так же спокойно, неторопливо она отряхнула юбку, сняла цветастый бахромчатый платок с плеч и повязала его на голову.
– Злая она была. Не завистливая, нет, но просто злая. Мы с ней в одном классе учились, когда тут еще школа была. Давно, да. – Галина брала огурцы, разглядывала каждый пристально, придирчиво и только после осмотра кидала в таз.
– Не скажу, чтобы она нарочно гадости делала, но… понимаете, у нее было такое вот представление… ну как будто в мире только и есть, что правильное и неправильное. Черное и белое.
– Например? И может, вам помочь?
Егорыч, сплюнув, вернулся к бревну. Не по вкусу были ему подобные разговоры.
– Укроп помойте, – согласилась Галина. – И по банкам разложите. Только целые венчики выбирайте, ладно?
Запах от укропа шел острый, огородный. Ледяная колодезная вода кусала за пальцы, и пальцы немели, сминали мягкие зернышки, давая волю ароматам.
Желтые венчики ложились на дно банок причудливыми цветами.
– Ну вот как сейчас помню. В девятом классе было. Выпускной. У нас редко кто больше учился. Зачем? Хотя староста наша в город уехала. В институт… но вы же про Елену хотите. Витька Симонов в учительницу влюбился, она молоденькая была, только-только сама доучилась… И если разобраться, что тут плохого? Разницы – пару лет всего.
Когда огурцов в тазу набралось предостаточно, Галина взяла ведро и перевернула. У нее и вода-то текла ровной аккуратной лентой, ни капельки мимо таза, не говоря уже о том, чтобы одежду забрызгать.
– Витька и начал ухаживать. И добился-таки своего. Они-то таились, но… в общем, я не знаю, откуда Елена узнала. Ей-то не особо чего говорили. Недолюбливали. Но узнала, да. И сразу к директору. Не из зависти там. Не из ревности, хотя Витька ей нравился, чего уж тут. Просто ей показалось, что так поступать неправильно. По два зубчика чеснока на банку.
Чеснок успел подсохнуть, покрыться тонкой накипью собственного сока.
– И скандал получился. Учительнице – выговор. Витьку – пригрозили, что характеристику напишут плохую. Только это полбеды. Слухи пошли. А знаете, каково это, когда в спину плюют? А некоторые из правдолюбов и в глаза… Ну а родители и вовсе бесконечною чередою к директору потянулись. Аморалка, как ни крути… Уехать ей пришлось. А Витька в армию пошел. И все…
– В каком смысле?
К чесноку добавились мягкие листы смородины и жесткие – вишни.
– Убили.
Вот так, коротенькое слово-приговор.
– Тогда-то все жалеть стали, и родители его очень плакались. Только Елена наша по-прежнему твердила, что все правильно сделала. Что нельзя так, как они. А по мне, чем в другом глазу соринки высматривать, пусть бы со своими бревнами разобралась. Подавай банки.
Саломея подавала, ставила на белую разделочную доску и держала, пока Галина пропихивала в горло огурцы. Та действовала уверенно, укладывая аккуратной плотной мозаикой, заполняя банку доверху и последней проталкивая рыжий морковочный хвост.
– Замуж она вышла сразу после школы. И за кого?
– За кого? – повторила Саломея вопрос.
– Семью разбила. Увела мужика от жены, от деток… вот и поплатилась. И года вместе не прожили, как он умер. И ведь по глупости. Пошел на рыбалку. Выпил. Заснул на солнцепеке. А сердце возьми и не выдержи. Вот и стала Елена вдовицею с дитем на руках. Она любила дочку. Прямо-таки до безумия любила. Вот и не захотела одна жить.
– А что с ее дочерью? Она теперь с кем?
– С мамой, – все так же спокойно ответила Галина, пристраивая в банке очередной огурец. – Умерла она. Руки на себя наложила… не простила себе, что убежала тогда, не спасла девочку. Хотя кто ж ее винит-то? Сама дитя горькое. Ну да пусть себе с миром покоится… сорок дней Лена справила. А теперь вот кто будет по ней справлять? И надо ли? Уж не знаю. Батюшка-то наш не велит по самоубийцам, а мне вот жалко. Все равно ж люди.
– Скажите, – у Саломеи оставалось еще несколько вопросов. – А кто здесь поблизости голубей держит? И мне бы еще на дом Елены поглядеть, если можно…
Дом уже обыскивали, пускай следы обыска и припрятали стыдливо, распихав вещи по шкафам и вымыв запятнанный ногами пол. Но на зеркале остались отпечатки пальцев, а на стене – пустые рамки. Фотографии лежали ниже.
Свадебная – Елена на ней почти прекрасна в розовом костюме с отложным воротником. Но лицо ее портит выражение строгое, непримиримое. С точно таким же взирает она на младенца, а после – и на гроб.
В гардеробе скудно вещей – пара юбок, пара блузок все того же траурно-черного цвета. Искусственная дубленка. И пуховик с затертыми рукавами. Коробка с ботинками, и вторая – с сапогами. Обувь упакована аккуратно.
Белье разложено по комплектам. А комплекты – по цветам. На дне стопки чисто белые простыни. Наверху – темно-синие. Еще немного, и траурная чернота добралась бы сюда.
Но тетради нет, той самой тетради в клеточку, из которой был вырван лист. И ручки нет. И клетки для голубя, хотя сам он, утомленный дорогой и солнцем, живет, возится в сумке.
Голубя Саломея извлекла, усадила на подоконник и спросила:
– Ну и что мне с тобой делать?
Сама же себе ответила:
– Искать голубятню.