Глава 5
Яды и кролики
Остановившись у ближайшего киоска, Саломея купила рекламку. Пара звонков. Адрес. Встреча. Ключи в обмен на деньги – сумму пришлось поднять втрое.
Далматов дышал.
Саломея боялась, что он умрет, просто перестанет дышать, отключится насовсем и ей придется решать что-то с трупом. И это будет не какой-то там посторонний труп, а…
Опомнившись – мысли, подобные прежде, были ей не свойственны, – Саломея затрясла головой: никто умирать не будет. Не позволит она. Не знает, каким образом, но факт – не позволит.
Подогнав машину к самому подъезду – простите, клумбы и сухие бархатцы, – Саломея открыла дверь.
– Этаж третий, – предупредила она, помогая Далматову выбираться. – Дойдешь?
Кивнул.
И шел, переставляя ноги, двигаясь скорее по инерции, чем сознательно. Он старался не опираться на Саломею, но это глупое геройство никому не шло на пользу. Между этажами – лифта в доме не имелось – пришлось остановиться на отдых.
– Ты где так? – Саломея подозревала, что внятного ответа не получит, и оказалась права: Далматов, вцепившись рукой в подбородок, пробормотал:
– Да… старые дела. Все решено.
Сейчас он и врал как-то неубедительно.
Квартирка оказалась какой-то совсем уж махонькой: коридор, половину которого занял шкаф. Кухонька на четыре с половиной квадрата. И комнатушка с диваном, кроватью и столом, на котором, как и было обещано, лежали сероватые простыни.
– Садись. Сиди. Черт, я вся в кровище, как будто…
– Компенсирую. Воду поставь. Литра два.
– Засунь свою компенсацию знаешь куда?
– Знаю. Воду поставь.
На кухне нашлась посуда – чайник и трехлитровая алюминиевая кастрюлька с исцарапанными боками. Огонь шипел, касаясь влажного дна, и кастрюлька накалялась. Вода вскипала, выпуская стаи пузырьков к поверхности. А когда забурлила, на кухню выполз Далматов.
Выглядел он отвратительно.
– Моя коробка.
– Твоя, твоя, – Саломея поставила кофр на не слишком чистый стол. – Ты бы лучше лег. Я сама…
– Нет.
Вынув флакон из гнезда, Илья зубами выдрал пробку.
– Три капли. Три. На ложку сначала.
Три так три. Саломея не собиралась спорить. Бесцветная жидкость не имела запаха, на вкус Саломея не решилась бы попробовать.
– Две, – еще один флакон, на сей раз содержимое его темно-коричневое, маслянистое. Капли расплываются по водяной поверхности радужной пленкой.
– Два. Пять.
Он вытаскивал флаконы, а Саломея послушно отсчитывала капли…
Раз-два-три-четыре-пять.
Вышел зайчик погулять…
Зайчиков не было, зато имелась парочка ангорских кроликов, белых, пушистых, с красными бусинами глаз и розовыми шелковистыми носами.
– Это твои, да? А погладить можно?
– Нет.
Саломея вытащила кролика из клетки. Он был тяжелым, мягким и горячим. Замечательным просто!
– А что ты делаешь?
Илья сидел над своей тетрадью, которую прятал в ящик стола, думая, что никто, кроме него, не знает о двойном дне. Саломея вот сразу догадалась, но отцу не сказала.
Это ведь неправильно – выдавать чужие тайны.
– Эксперимент ставлю.
Второй кролик попытался вырваться из объятий Саломеи. Он смешно дергал ногами и повизгивал.
– Какой эксперимент? – Она вместе с кроликами забралась на диван и сказала: – Сидите смирно. А когда ты эксперимент закончишь?
– Скоро… – Он все-таки повернулся, вздохнул и предложил: – А давай ты сходишь погуляешь куда-нибудь?
Саломее вовсе не хотелось гулять в этом пустом доме. Зачем ее вообще сюда привезли? Папа сказал, что так надо. А мама – что Саломея не должна оставаться одна. Бабушка ворчала про другие варианты, но как-то неубедительно.
И Саломею бросили здесь.
Тут тихо. Тоскливо. Как в сказке про Снежную королеву. И белые стены просятся быть украшенными, но Саломея обещала вести себя хорошо. Поэтому она и пришла к Илье.
Вдвоем вести себя хорошо проще.
Тем более что тут эксперимент и кролики.
– Если тебе потом, ну после эксперимента, кролики будут не нужны, то давай я их заберу?
Мама, конечно, вряд ли обрадуется. И папа будет ворчать, но потом они согласятся, ведь кролики – совершенно замечательные. Они, конечно, не лучше собаки, но собаку Саломее совершенно точно не купят.
– Или, – Саломея по-своему расценила молчание Ильи, – я возьму одного, а ты другого. Какой тебе больше нравится? Выбирай.
Она была щедра и счастлива, а Далматов опять вздохнул и неправильным, мягким голосом повторил предложение:
– Лучше иди погуляй. В сад. Там орхидеи цветут. Красивые.
Кролик все дергался и сучил ногами, а потом вдруг завизжал, громко, протяжно, и Саломея выпустила его. Кролик прыгнул, но как-то нелепо, и упал на пол. Он еще пробовал подняться, и задние ноги царапали ковер, а из розовых ноздрей полилась кровь.
– Он… он… – Саломея хотела взять кролика на руки, но Далматов не позволил. Оттолкнул и еще крикнул:
– Не смей трогать!
А ему же больно. И Саломея поможет. Она умеет делать так, чтобы боль отступала.
Но почему-то не делает, просто стоит, смотрит и плачет.
Кролик затих. А Далматов вытащил часы и сказал, как-то очень громко:
– Пять минут. С половиной.
– Ты? Это ты… – Саломея вдруг сразу поверила, что именно он убил кролика. И кинулась защитить второго, неподвижно сидевшего на диванчике, там, где Саломея его оставила.
Она взяла его на руки, обняла, пообещав, что непременно спасет. И только коснувшись носа, слегка осклизлого, грязно-розового, сообразила: кролик мертв. Саломея закричала. Она кричала долго, минуту или две. И замолчала, лишь когда Далматов сунул в руки стакан воды.
– Пей, – велел он и силой заставил выпить.
Крик исчез, голова закружилась, а руки и вовсе отнялись. И Саломея подумала, что сейчас умрет, а еще, что хотела бы умереть без боли. Далматов не позволил упасть, поймал, отнес на диван и уложил. Он сел рядом и сидел, держа за руку. Пульс считал… потом Саломея совсем уснула. А проснулась уже в своей комнате.
– А вот и наша красавица спящая глазки открыла. – В кресле у окна сидел Федор Степанович, и выглядел он весьма довольным. – Как ты себя чувствуешь, деточка? Голова не болит?
– Нет.
– Вот и чудесненько! А то ты нас напугала. Легла спать и спишь, спишь… сутки уже спишь… – Он погрозил пальцем, точно это Саломея была виновата. – Илюшка весь испереживался. Говорит, что ты кроликов видела… бедные зверята. Не получилось вылечить, не получилось… а он так надеялся.
– В-вылечить? – Саломея облизала губы, сухие, колючие.
– Вылечить. А ты, бедняжка, подумала… водички дать? Доктор пока не велел. Потерпи, солнышко. А Илюшка у нас на ветеринара идти думает. Возится со всякой там живностью, пробует по-новому лечить… чуму вот кроличью. Страшная болезнь. Заразная…
– Кроличья чума… – Саломея сняла кастрюльку. Сквозь тонкое полотенце она ощущала жар, исходивший от металла. А бурое варево источало пряный миндальный аромат. – Ты же не собираешься это пить?
– Не собираюсь.
Далматов кое-как стянул пиджак, попытался расстегнуть рубашку, но задубевшие пальцы не справлялись с мелкими пуговицами.
– Ты кроликов отравил. Ты их нарочно тогда отравил! Зачем?
– Яды испытывал. Можно на крысах, но крысы закончились. А кролики – неплохая замена. Если хочешь отомстить – я весь твой.
– За кроликов? Дай сюда. И сиди смирно. Тебе вообще лежать надо. Понимаешь? И лучше всего в больнице, а ты… кроличья чума. Я дурой была, что поверила в эту сказку.
Она расстегивала пуговицу за пуговицей, удивляясь, что кожа его холодна, разве что самую малость теплее ткани. И гематомы вспухали на ней не синим, а желто-зеленым, напоминающим трупные пятна.
– Ребенком, – возразил Илья. – Ты была ребенком, который верил в чудеса. А я тебя едва не… дозу не рассчитал. Я хотел, чтобы ты перестала кричать.
– Испугался?
– Тогда – не очень. Теперь – да.
Какая предельная откровенность. Саломея хмыкнула, говоря себе, что откровенность эта не значит ровным счетом ничего.
– Я рад, что не настолько ошибся, чтобы убить тебя, – Илья перехватил руку и прижал к влажной щеке. – Мне приятно находиться рядом с тобой.
На спине гематом было больше. Пятна сливались, кожа набухала сукровицей, вздувалась пузырями, которые растягивали татуировку. Причудливые петли черного Змея выделялись на белой коже как клеймо. И Саломея застыла, не смея прикоснуться к чудовищу, слишком живому для настоящей татуировки.
Рунный узор чешуй. Живые зеленые глаза. И черная нитка-язык, которая выглядывает из трещины змеиной пасти.
– Некоторые поступки имеют весьма трудновыводимые последствия, – сказал Далматов, подвигая кастрюлю. – Не обращай внимания.
Не обращать внимания на Змея – Саломея сразу поняла, что именовать его следует с уважением, – было никак не возможно.
– Это надо втереть в кожу. Сильно. – Илья зубами разорвал упаковку и вытряхнул бинт. – Там, где ссадины или крупные гематомы, – очень сильно. И если совсем крупные – то резать. Сможешь?
– Я – да. А ты?
Он неловко пожал плечами, а Змей ухмыльнулся: мол, нам и не так попадать случалось. И все же Саломея была осторожна настолько, насколько у нее получалось. Каждое прикосновение причиняло Далматову боль, хотя он и пытался притвориться, что все нормально.
Но он не железный. И не ледяной даже. Обыкновенный живой человек, которого избили.
– Не надо меня жалеть, – попросил Илья. – Поверь, я того не стою. Я буду говорить, так легче. А надо ли слушать – сама решай.
Жидкость из кастрюльки меняла запах. Теперь в нем появлялись янтарно-смолистые ноты и знакомая горечь камфоры. Еще жидкость окрашивала бинт в желтый, а заодно пальцы и кожу. Маслянистая пленка покрывала синяки, ссадины и чешую Змея.
– Четыре предмета. Четыре грани. Тело. Душа. Разум. Сердце. Отцовские записи. Переписки одного старого дневника. Он бы сжег, если бы успел. Не успел. И плевать. Мне они на хрен не нужны, но… Сильнее, Лисенок. Что ты знаешь о своей семье? Откуда вы взялись?
– А вы?
– Мать моя – урожденная Лидия Анатольевна Вильям. Ударение на втором слоге. Мой прадед иммигрировал в Россию в тысяча девятьсот двадцать первом. Правда, было ему тогда пять лет. Потом родителей репрессировали. Его определили в детский дом. Из Уильяма стал Вильямом. Но если копнуть дальше, то доберемся до его отца, Фредерика Уильяма, сына Джона и Мэри Уильям, появившегося на свет в тысяча восемьсот восемьдесят девятом году, в Лондоне. А еще в этом же году, в небольшом селении, неподалеку от Кардиффа, родился некий Фредерик Кейн. Мать – Кэтрин Кейн. Отец… вот тут заминка. В приходской книге записан отцом Фредерик Кейн, лейтенант. Фантомная личность. Не значится ни в одной из частей. Зато в полицейских архивах значится Кэтрин Кейн, девица, дважды привлекавшаяся за проституцию.
Далматов осторожно пошевелил плечами, вытянул спину и расправил руки.
– Ты же не обижаешься, Лисенок?
– На то, что прабабка моя была шлюхой?
Врезать хотелось, но больных нельзя бить. Или все-таки можно?
– Не спеши. Садись. Это можешь вылить. И кастрюлю выброси, использовать ее не стоит. Годом ранее Кэтти Кейн работала в Лондоне, в районе, известном как Уайтчепел. А совсем неподалеку стояла больничка, где обслуживались местные проститутки. И в этой-то больничке имел практику Джон Уильям.
…комната. Окна раскрыты, и ветер выдувает занавески внутрь. Белый тюль – как белый парус. И Саломея играет в корабли. Она лежит на полу, прижимаясь щекой к нагретому солнцем дереву, и слушает шум моря в раковине. Стоит закрыть глаза, и море выплеснется. Оно качнет корабль влево и вправо. Затрещит мачта, удерживая парус…
– Ей пока рано думать о таком. – Бабушкин голос просачивается сквозь щели в полу. И Саломея тут же представляет, что пол – это палуба. А под ней – трюм и каюты. В трюме собираются пираты, готовясь напасть на пассажиров, а те уже знают про заговор, но бежать некуда.
Море кругом.
– …мама, ты слишком все усложняешь. Ну конечно, никто не станет ее принуждать. Слава богу, мы живем не в двенадцатом веке…
Жаль. Хотя Саломее больше по вкусу семнадцатый. Или пятнадцатый, где Возрождение. А бабушка любит Эдвардианскую эпоху, говорит, что тогда люди видели, как меняется мир.
– Но это замечательный шанс соединить две ветви…
С кем соединить? Пусть будет с другом, таким, с которым жаль расставаться, но любая история требует расставаний, ведь без них невозможны встречи. Так папа утверждает, и бабушка с мамой согласны с ним. В истории Саломеи ее друг будет пиратом. А она – пассажиркой. Циркачкой, цирк Саломее по вкусу. И на корабль она проберется тайно.
– Если ты распоряжаешься от имени Сэл, – бабушка всегда произносит имя вот так, со странноватым привкусом акцента, – то хотя бы поставь девочку в известность. Ей уже десять. Она вполне способна принять решение.
Какое? Игра рассыпается на детали, и Саломея прячет их в память, на потом. Будет время, и она дорасскажет свою историю про благородного пирата и прекрасную циркачку.
– Она ребенок!
– И ребенком останется, если ты и дальше будешь относиться к ней как…
Хлопает дверь. И порыв ветра расправляет занавески, уже не паруса – белые флаги. Дом сдается на милость хозяина.
– Девочки! Я приехал!
Папин голос срывает Саломею с места. И она бежит, забыв про историю, про разговор, про все на свете.
– Папочка!
От отца пахнет бензином, дымом и земляникой. Он принес целую корзинку земляники! И еще живые кустики, которые Саломея посадит в огороде. Бабушка станет ворчать, что земляника не приживется, но она всегда ворчит.
Вечером родители уедут. Саломея из окна будет смотреть на дорогу, пока небо не почернеет. Она бы и дольше глядела, но бабушка велит идти спать. Саломея подчинится.
– Прочитаешь сказку? – спросит она, забравшись в постель. И бабушка хмыкнет:
– Разбаловали тебя вконец. Но… расскажу. Страшную.
Поскрипывают половицы под креслом. Пушистый плед сползает с колен, ложится на ковер. Ему тоже интересно. Саломее нравятся страшные сказки, но только если конец хороший. Любая сказка должна хорошо заканчиваться.
– Давным-давно… в году тысяча девятьсот восемьдесят восьмом, который многие называли проклятым, потому как три восьмерки – это почти три девятки, недаром еще и единица впереди имеется. Ну да людям только дай повод себя напугать. Так вот, в этом году объявился в городе страшный зверь. Рыскал он по ночам, жертву искал. А находил – запрыгивал на плечи и горло рвал.
– До смерти? – Саломее надо знать точно.
– До смерти. Зверя пытались поймать, только хитрый он был. Проскальзывал сквозь сети, обходил ловушки, а из охотников его вовсе никто не видел…
Бабушкино кресло останавливается, а половицы продолжают скрипеть, как будто идет кто-то. Зверь? Нет, тот зверь давно был. И вообще это – сказка.
– Тогда один охотник, самый умный, спросил себя – почему так? И ответил – потому что зверь этот на самом деле оборотень. Но никто ему не поверил. Кроме его невесты. Ее звали Кэтти.
– Она была красивой?
– Совсем как ты.
Себя Саломея не считает красивой. Рыжая ведь. И в конопушках. А еще уши оттопыриваются и нос большой. Вот у Лики, которая Вронова, нос маленький, волосы белые, и все Лику любят.
– Решила она помочь жениху. Выбрала ночь потемнее и вышла на улицу. А в городе давным-давно никто не решался по ночам гулять, и оттого голоден был зверь. Вышел бы он на след. Напал бы на Кэтти. А охотник, который следом шел, убил бы чудовище. Только вышло все иначе. Шла Кэтти. Шел за ней охотник. И шел за охотником зверь. Выбрал момент и прыгнул на спину…
– И убил?
– Да.
Неправильная сказка. Надо, чтобы наоборот. Так справедливей.
– Тогда-то и увидела Кэтти истинное обличье зверя, что был он не просто человеком, но лучшим другом охотника, таким, которому все-все доверяют. Испугалась она. Убежала из города. И спряталась. До самого конца жизни ждала она, что зверь придет за ней. А он не пришел.
– Умер?
– Нет. Скорее человеком стал. Увидел себя, понял, что натворил. И от горя стал человеком. Насовсем.
– И все?
– Почти. Был у охотника сын. Был сын у зверя. А у них – свои. И у тех – тоже. Кровь – не вода, запомни, деточка. И однажды своего попросит.
Это совсем уж непонятно и неинтересно. Саломея закрывает глаза, ей снится не зверь, а корабль, паруса и земляничные грядки.