Глава 7
Полумеры
По прошествии суток – в часах выходило больше – Илья Далматов вынужден был признать, что дело, в которое он ввязался, не столь просто. И проблема виделась даже не в получении информации и последующем упорядочивании фактов, сколько в собственных реакциях Далматова на происходящее.
Саломея Кейн мешала думать.
Она мешала думать настолько, что появилось подспудное желание избавиться от нее, если не физически, то хотя бы ментально.
С другими было проще. Точнее, с другими было никак.
У Ильи случались романы, но относился он к ним не то чтобы с легкостью, скорее с долей здорового скептицизма, предпочитая заранее устанавливать правила. Романы заканчивались быстро. Правила оставались неизменны.
А Саломея Кейн мешала думать.
И Далматов нашел себе занятие вне дома.
Изломанное небо в серо-лиловых нарядах и белая полоса горизонта. Древний тополь упрямо держится за листья, но те все равно падают под тяжестью воды и снега. Он идет, мешанный с дождем, липкий и холодный. Отрезвляющий.
Дом стоит на перекрестке, и узкий фасад сотней подслеповатых окон следит за дорогой. Машины суетятся. Спешат. Сигналят друг другу, подгоняя и поторапливая. Мигает светофор то желтым, то зеленым. Редко вспыхивает красный, обрывая жилу транспортного потока.
И парень в вязаном свитере спешит рисовать. Его холст покрыт разноцветными пятнами – красными, синими, белыми…
Далматов ждет.
Он стоит рядом уже полчаса – слишком долго, чтобы остаться незамеченным, – но парень не обращает внимания ни на него, ни на кого бы то ни было. Он колдует над красками и злится на снег, которого слишком много.
– Мешает? – Илья раскрыл зонт, но парень отмахнулся, бросил раздраженно:
– Уйдите.
– Но снег мешает?
– Вы заслоняете свет!
Илья отступил. Он мог бы начать беседу сейчас и добился бы ответов на вопросы – он знал, как правильно ударить этого человека, – но, подумав, счел момент удобным для другого дела.
И сложив зонт, одолженный у загулявшего Гречкова, двинулся по тротуару. А машины спешили, гудели, не желая быть запечатленными на изгвазданном красками холсте. Над ним же вспыхнул путеводной звездой галогеновый фонарь.
Похоже, писать собирались долго.
Дойдя до перехода, Илья свернул на неприметную тропинку, выложенную щербатой плиткой. Сейчас плитку занесло грязью и мусором, и тропинка почти растворилась на покрывале отмирающего газона.
Третий подъезд. Пятый этаж. Древняя дверь с замком, который и взламывать не пришлось – сам открылся. Тесный коридор. Запах кислой капусты и старых вещей. Ими забит шкаф, и антресоли, они живут на самодельных полках из неоструганных досок, и в пакетах, просто повешенных на гвоздь. Некоторые пакеты порваны, но бережно заштопаны.
Безумие.
И свалка. Сложно найти что-то на свалке. Но Илья ищет. Он закрывает глаза, пытаясь поймать ту самую, нужную струну, и по ней возвращается в библиотеку памяти.
Тысячи рядов. Сотни тысяч книг. Абсолютный порядок, нарушенный появлением Саломеи, восстановлен.
План квартиры.
Количество зарегистрированных жильцов.
Количество фактически проживающих.
Расписание дня каждого из объектов. Характер. Привычки.
Он двигался по квартире так, как будто бывал здесь прежде – а он и бывал вместе со старыми снимками, которые удалось взять через страницу в «Одноклассниках», с короткими заметками. С картинами, выставленными в дрянной галерее на самой окраине города. В тех картинах много цветных пятен, но в сумме они дают информацию.
Иван пишет с фотографической точностью.
Кухня. Шесть квадратных метров. Шкафчики заклеены газетами. И стены заклеены газетами. В результате шкафчики почти сливаются, кухня странным делом выглядит больше.
Далматов узнал стол, прикрытый серой скатертью. Она пестрела многими латками и выглядела на редкость отвратительно. Кастрюли и сковородка в черной окалине. Толстый слой жира на дне и серые куски фарша. Холодильник забит пакетиками. Внутри – каши: гречневая, перловая, пшенная и рисовая. Последняя приправлена кетчупом и жареным луком. Вероятно, ее выдают за плов.
В морозилке – брикеты из котлет.
В шкафчиках – крупы, пахнущие плесенью. Пачка дешевого чая. Есть ли вообще смысл искать здесь?
Илья перебирается в бо́льшую из комнат. Мебели много, вещей – еще больше. Запах гнили резкий. Дышать приходится ртом. Прикасаться к чему бы то ни было неприятно. Предусмотрительно надетые хирургические перчатки не спасают. Но разум сильнее эмоций, и Далматов продолжает осмотр.
Вторая комната. И шкафы, выстроившиеся вдоль стен. Книги. Вещи. Мужские. Старый чемодан с белыми и розовыми лифчиками. Пакет со штопанными колготами. И розовая кофточка.
На столе – альбомы с набросками. Листов много, некоторые свернуты, перевязаны синей тесьмой. Другие переложены газетами. Третьи и вовсе на полу лежат. Далматов перебрал все. Он даже увлекся, разглядывая рисунки, потому и пропустил появление хозяйки дома.
– Вы… вы… в-вор! – Женщина с осунувшимся лицом, в длинном своем платье похожая на ведьму, стояла в дверях. – Вор!
– Извините, было открыто.
– Уби-и-ивают! – Она кричала громко с подвываниями. – Убивают!
– Заткнись, – Илья поднялся и подумал, что все-таки он не любит крови.
– Лю-у-уди! Убива-а-ают!
Женщина попятилась. Она махала руками, неумело, нелепо. И была так слаба, но так оглушительно громка. И Далматов, перехватив зонт, шагнул к ней.
– Заткнись. Пожалуйста, – попросил он, когда же не был услышан – ударил.
Бил в живот, выбивая воздух. Не сильно, опасаясь повредить внутренности, уж больно хилой выглядела Клавдия. Не человек – тряпичная кукла, набитая ветошью. Она замолчала и согнулась, скукожилась, сползая по стене.
– У… у… – она поскуливала, не решаясь произнести страшное слово.
Далматов наклонился и, преодолев приступ брезгливости, взялся-таки за пыльную кофту, дернул вверх.
– Не буду я тебя убивать. Слышишь?
Не слышит, но кивает, просто на всякий случай, покорностью пытаясь отсрочить неизбежную смерть.
– Лера давно была?
– Л-лера? – Глаза-бусины движутся в глазницах, перекатываются влево-вправо, но после застывают, уставившись на Далматова.
– Лера. Твоя падчерица. Давно сюда заходила?
– А ты кто? Ее любовник, да? – К Клавдии вернулся голос.
– Да, – ответил Илья.
– Лера говорила… говорила Лера… отпусти. – Сухонькая лапка ударила по руке. – Чего пришел? Нету тут Лерки! Забыла нас! Мы ее растили-растили, а она забыла… совсем забыла. Бросила вот. Ушла, а мы тут… вот… бедствуем.
– Скажешь, когда Лера приходила – заплачу́.
Услышав про деньги, Клавдия разом успокоилась. А вид купюры привел ее в состояние, близкое к трансу. Вцепившись взглядом в бумагу, она облизывала губы, часто дышала, и Далматов подумал, что не удивится, если эта женщина в обморок упадет.
– Так когда Лера заходила? – Он повторил вопрос ласково, проводя купюрой перед ее глазами. – Вчера была?
– Н-нет.
– А на неделе?
Клавдия мотнула головой:
– Давно… скажу. Пошли.
Она трусцой двинулась по коридору в захламленную комнату и, указав на кучу календарей, сваленных на тумбочке, сказала:
– Там.
– Что «там»?
Клавдия копошилась в календарях, сдвигая то один, то другой, поднимая, перелистывая, при том бормоча нечто под нос и кивая сама себе. Наконец она вытащила нужный и сунула Далматову под нос:
– Вот.
Календарь был за прошлый год.
– Тут приходила, – уточнила Клавка, ткнув пальцем в закрашенную цифру. – И тут еще.
Даты с разницей в неделю. За пару дней до смерти Веры Гречковой-Истоминой, и почти сразу после смерти.
– С Ванькой она. Ванька – бездельник. Я ему говорила – иди работай. Нечего на нашей шее сидеть. А он все рисует и рисует. Деньги переводит. На бумагу. Хочешь рисовать – так рисуй. Карандашиком. Аккуратненько. А потом взял, стер и опять рисуй. Чем плохо?
– Ничем, – согласился Илья, возвращая календарь к пропыленным собратьям его. – Значит, он контакты с сестрой поддерживает?
Цепкие пальчики выхватили купюру. Она исчезла в рукаве, откуда перекочевала в грязненький лифчик.
– Она ему покупает все. Покупает. Деньги тратит. Твои небось?
– Мои.
– Ты с него поспрошай. Поспрошай. Пусть работать идет!
– Всенепременно… Если не возражаете, я бы осмотрел комнату.
Просьбу Далматов подкрепил еще одной купюрой, которая отправилась вслед за первой. Клавка кивнула, соглашаясь, но почти сразу засомневалась.
– Красть будешь? – недоверчиво поинтересовалась она. – Не кради. Не твое – не бери.
– Не буду.
Она все равно увязалась следом и, став в дверях, следила за каждым движением, а когда Далматов брал в руки тот или иной предмет, вздрагивала, подавалась вперед, подслеповато щурясь и дрожа – а ну как украдет.
Нужная папка отыскалась между столом и стеной. Нельзя было однозначно сказать, прятали ее или же она сама завалилась. Бумага от сырости и холода пожелтела, разбухла, уголь обсыпался и размазался, но меж тем набросок все еще был различим.
– Хотел бы купить. Сколько?
Клавка замерла, пораженная мыслью – неужели ей самой позволено будет назвать цену?
– С… ст… сто тысяч! – выпалила она.
– Три. И то переплачиваю. Вот деньги, – он отсчитывал нарочито медленно, выбирая купюры малого достоинства, чтобы само количество их выглядело внушительно. – Хотите – берите. Нет… я пойду.
Далматов не без сожаления отложил папку.
Клавдия решалась. Она переводила взгляд с денег на Илью, с Ильи – на наброски, якобы не нужные, а с них – снова на деньги.
– Так что? Или мне у Ивана спросить? Это ведь он хозяин. Вдруг согласится…
Сглотнув, Клава протянула руку к деньгам.
– Ванька… Ванька – дармоед. За свет не платит. За газ не платит. За воду… а жжет и льет… жжет и льет. И ест в три горла.
Она складывала деньги аккуратно, тщательно расправляя, разглаживая каждую бумажку, не переставая притом говорить.
– И Лерка такая же. Я ей говорила – не доведет Полька до добра… не доведет. Ох и бедовая девка. Лядащая… мало пороли, ох мало… и тут является. Ни здрасте, ни как поживаете, тетя Клава. Хвостом фьють… и Лерку ей вынь да полож. Или Ваньку. Кобылище дурное. На кой ляд ей Ванечка? Он мальчик хороший, дармоед только. А так – хороший. Полька ж дурная. И старая… ой старая… кобылище.
– И когда она была?
На подобную удачу Далматов и не рассчитывал. В принципе он никогда на удачу не рассчитывал, но сегодня в кои-то веки повезло.
– Недели с две как… всполошенная. И на меня наорала. А чего орать-то? Ты-то Лерку держи. Вот где держи, – Клавдия подняла сухонький кулачок. – Девке твердая рука нужна. Иначе собьется. А и жалко… она-то хорошая, хорошая… глупая только. Так что держи.
– Всенепременно.
Папку с эскизами Далматов сунул под пальто. Конечно, ему было жаль и пальто, и костюма, который измажется и пропитается гнилью этого дома, но информация в данном случае была важнее эмоций.
А время поджимало.
Далматов спускался тем шагом, который говорит окружающим, что человек уже спешит, но еще не настолько, чтобы бежать. У подъезда он столкнулся с Иваном, кивнул как старому знакомому, но замечен не был. Иван все еще находился в своем мире, где ночь вплотную подобралась к дороге, полной разноцветных машин…
Выйдя со двора, Илья спешку отбросил. Он заглянул в ближайший магазинчик – небольшой, тесный и пропахший свежим хлебом, – где купил булку с изюмом и два пакета.
Булку съел там же, запивая морковным соком. А прежде чем отправить папку в пакет, Далматов еще раз взглянул на рисунки.
Иван, безусловно, был талантлив в той мере, чтобы передать не только внешнее сходство, но и настроение. У женщины настроения не было, вернее, она прятала его ото всех, как прячут телесные изъяны. Но Иван вытащил безразличие во взгляде, в уголках губ спрятал злость, а в тенях морщин на шее – близкую старость. Волосы женщины подняты, собраны в узел на затылке, и эта простая прическа придает ей нотку аристократизма, который в жизни совершенно ей не свойственен. Впрочем, Далматова интересовали не столько эти мелочи, сколько серьги – крупные серьги с ящерицами-саламандрами.
Надетые Полиной, судя по дате, через неделю после смерти Веры.
Является ли рисунок доказательством?
Смотря для кого. Далматов весьма рассчитывал, что доказывать что-либо ему не придется. Пакет отправился в пакет, сдобные крошки – в рот, а бутылочка из-под сока – в урну.
На улице стояла ночь. Дождь прекратился, но лавки, деревья, столбы сияли белым налетом инея. Изо рта вырывались клубы пара, но не было стекла, на котором они бы оседали.
Нельзя дышать на стекла и уж тем более рисовать.
И не существует Дедов Морозов, святых Николаев и прочих сказочных персонажей, в которых верят дети. В тот вечер Саломея скинула туфли и забралась на подоконник.
– Выключи свет. Иди сюда, – велела она, приложив ладони к стеклу. Она дышала на руки, протапливая теплом окошко в ледяных узорах. И Далматов, как обычно раздраженный – а тогда он раздражался по любому, самому незначительному поводу, – вдруг успокоился.
Он сделал как она просила. А подоконник оказался достаточно широк и прочен, чтобы выдержать двоих.
– Видишь? – Саломея отняла ладони от стекла и сунула под мышки. На льду с той стороны остались проталины.
– Вижу. Сад.
Ночь. Деревья в снежных шубах. Звезды, отраженные во льду.
– Смотри хорошо. Сейчас будет чудо.
– Чудес не бывает, – к этому возрасту Далматов весьма четко усвоил, что чудес не бывает, если, конечно, их заранее не приготовить.
– Бывают. Только надо уметь смотреть. Долго. И не моргая. Тогда ты увидишь Деда Мороза. И Снегурочку.
– Тебе сколько лет? – Илья все-таки дотронулся до стекла, обжигающе холодного. Но удивительное дело, холод был приятен. Куда приятнее жара батареи, спрятавшейся под подоконником.
– Какая разница? Чудеса случаются в любом возрасте. Нужно просто верить. Протай себе окно. Или, если хочешь…
– Подарки приносят родители.
– Я знаю. Только важно не это. – Она потерла веснушчатый лоб под рыжей челкой. – Родители – это одно. А чудеса – другое. Ты просто слишком злой. И верить не умеешь.
Илья не помнил, увидел ли он тогда хоть что-либо, но впервые подчинился назойливой девчонке и сидел на подоконнике, топил лед теплом рук, смотрел на сад, где зима выписывала вальсы, и был почти что счастлив. Он бы и заснул прямо там, на подоконнике, уткнувшись лбом в стекло, но у Саломеи появился план…
Надо было раньше с ней связаться.
При других обстоятельствах. И тогда, возможно, у Далматова появился бы шанс на чудо.
Номер он набрал по памяти и, отсчитав пяток гудков, сказал:
– Я хотел бы расторгнуть сделку. Готов вернуть аванс и компенсировать неудобства…
Отключился.
Далматов очень надеялся, что этот неразумный поступок не будет иметь непредвиденных последствий. В конечном итоге чудеса ведь случаются.
Эпизод 2. Джек из тени
Лондон. Ист-Энд, район Уайтчепел, 31 августа 1888 г.
Мэри Энн Николз, больше известная как толстушка Полли, не любила работать в туман. Чудилось ей всякое, то шорохи, то тени.
Полли – к этому имени за годы, проведенные на улице, Мэри Энн привыкла как к родному – поправила шаль. Было холодно. И небо грозилось дождем. Редкие прохожие спешили попасть домой, и на клиента, пусть бы самого никчемного, рассчитывать не стоило.
Но Полли стояла, подпирая голой спиной стену. А и куда идти? В клоповник, который она делила с тремя такими же неудачницами? К вечно недовольному жизнью хозяину, что только и ныл о собственной доброте, что вынуждает сдавать комнаты задешево.
Дождь начался. И мысли стали вовсе печальны.
Сорок три года… и одна неделя. Это много. Некоторые и до тридцати не доживают, глотают пыль на ткацких или прядильных фабриках, надрываются в поле или шахтах… подхватывают тиф, чахотку, да и мало ли что еще можно подхватить в городе, где крыс больше, чем людей.
И если так подумать, то Полли повезло.
Вот только сколько еще ее везению длиться? Она уже немолода. Страшна – чего греха таить. И только темные ночи позволяют хоть что-то да зарабатывать.
Дождь облизывал плечи, стекал в лиф, смывая пудру, вытирая лицо Полли влажной лапой. Намокая, волосы тяжелели, и прическа, которую Полли делала долго, пытаясь хоть сколько-то красивой стать, расползалась.
Уходить надобно… и чем быстрей, тем лучше.
Но Полли ждала. И дождалась. Человек шел неторопливым шагом. И каблуки его громко цокали по камням. Выстукивала причудливый ритм тросточка.
– Эй! – окликнула прохожего Полли и подалась вперед, выгнулась, скидывая платок на локти. Лиф поехал вниз, обнажая груди до самых сосков. – Повеселиться хочешь?
Человек остановился. Полли видела, что он высок. И одет не по-здешнему. Но главное, что одежда выглядела дорогой, как и штиблеты, и трость.
– Недорого! – Полли шагнула к потенциальному клиенту и вцепилась в руку. – Не пожалеешь!
– Хорошо. – Голос у клиента оказался сиплым. Такой бывает при больном горле или похмелье. – Идем.
– Куда? Я знаю одно местечко, где нам никто не помешает и…
Он не ответил, просто зашагал по улице, и Полли ничего не оставалось, кроме как идти с ним. Ну не бросать же клиента, в самом-то деле!
Дождь усиливался. Темнота сгущалась. А клиент все тащил Полли.
Чего ему нужно?
Или, наоборот, не нужно? Небось не привык к улице-то…
– Я знаю, где комнатку снять можно. Ненадолго. Чистую, – предложила Полли, но клиент лишь мотнул головой.
Странный он. Но главное, чтобы заплатил, а странности Полли перетерпит.
Задумавшись, она пропустила момент, когда клиент остановился и даже попятился, заходя за спину. Рука его по-прежнему крепко держала запястье Полли, а вторая скользнула по животу. Шеи коснулось горячее дыхание.
– Сзади хочешь?
Пальцы разжались, поползли по корсету. Полли чувствовала их сквозь китовый ус и ткань. Они легли на шею, стерли капли воды и скользнули на затылок.
Как есть странный.
Она не успела закричать, когда клиент вцепился в волосы, толкнул, нагибая. Вторая, левая рука взметнулась, и блеснула в темноте узкая полоска серебра. Впившись в горло, она распорола его. Потоки крови хлынули на мостовую… а человек продолжал бить. Когда Полли затихла, он аккуратно уложил ее и, присев рядом с телом, распорол мокрое платье. Из ран на животе сочилась кровь. Она мешала смотреть.
Человек решил, что в следующий раз он будет более аккуратен. Лезвие скальпеля, отмытое в луже, коснулось груди и пропороло кожу. Линия разреза пересекла живот…
Около 4 часов утра некто Чарлз Кроссом обнаружит на улочке Бак-Роуд женщину с задранными до талии юбками. Он сочтет ее пьяной и почти пройдет мимо, но в последний миг остановится. Христианское милосердие потребует помочь несчастной – вдруг она замерзнет и заболеет? Кроссом поправит юбки, которые покажутся ему влажноватыми, и отправится на поиски констебля. Джон Нейл, таково будет его имя, выслушает рассказ, запишет фамилию и адрес Кроссома – просто на всякий случай – и вернется на Бак-Роуд.
А поскольку в сей ранний час на улице будет еще темно, констебль захватит с собой фонарь. Его света хватит, чтобы увидеть разрез, идущий от уха до уха. И пусть будет совершенно ясно, что женщина мертва – с подобной раной выжить никак невозможно, – Джон Нейл ощупает ее плечи и грудь. Остатки тепла подскажут, что несчастная погибла недавно…
И на Бак-Роуд раздастся трель свистка.
К сожалению, преступника поймать не удастся. Уже через четверть часа доктор Рис Ллевеллин осмотрит тело и заявит со всей уверенностью, что убийство произошло не более чем за полчаса до его появления.
– Тело не переносили, – скажет он, обращаясь к инспектору Абберлину, чей вид вызовет у доктора глубочайшее внутреннее отторжение. – Причиной смерти являются две глубокие резаные раны горла, которые нанесены ножом.
И не дожидаясь вопросов, которых явно имелось у инспектора с запасом, он продолжит:
– Ей около сорока. Рост – пять футов и два дюйма. На верхней челюсти отсутствуют два зуба, но она потеряла их много раньше… да, можете грузить.
Тело поднимут. И тогда Абберлин очнется ото сна и скажет:
– Стойте.
Он прохромает к дрогам и откинет юбки, обнажая огромную ужасного вида рану.
– Кажется, вы кое-что пропустили, доктор.
Рис Ллевеллин возвратится к телу. Ему будет стыдно за совершенную оплошность и, пытаясь исправить ее, доктор будет предельно внимателен:
– Пожалуй… пожалуй, он все-таки правша. И с ножом управляться умеет. Ищите мясника, инспектор.
Сегодня мне удалось взглянуть на дело рук своих.
Абберлин поджидал меня в больнице. И увидев перед кабинетом эту сутулую фигуру, я замер: не за мной ли явился инспектор?
– Доброе утро, Фредерик. Что-то случилось? – Мне не пришлось разыгрывать волнение, поскольку я уже был изрядно взволнован. – Вам стало хуже?
– Нет. Не мне. Доброго утра, Джон. Вы извините, что я вот так… без приглашения.
Я тотчас уверил Абберлина, что ему не нужны приглашения и что я всегда буду рад видеть его. И снова моя ложь осталась нераспознанной.
– Вы не могли бы помочь мне с одним делом? – спросил Фредерик. – Сегодня ночью случилось убийство. Оно кажется мне… странным. Тело уже осматривали, но я бы хотел, чтобы и вы взглянули на него. Я доверяю вашему мнению.
Стоит ли говорить, что я сразу догадался, о каком убийстве идет речь? Что я испытал в тот миг? Величайший ужас. И величайший восторг, который я попытался скрыть.
– Я понимаю, – инспектор меж тем продолжал, – что отрываю вас от дел…
– Фредерик, я всегда рад оказать вам любую помощь. Но… у меня условие. – Опасная игра, но я был готов рискнуть. – Я помогаю вам, – сказал я, глядя в глаза Абберлину, – а вы помогаете себе. Вы расскажете мне о своих кошмарах. О слезах смерти.
Откажется. По лицу инспектора скользнула тень. Губы его сжались, запирая пережитый страх внутри тела. А кадык на худой шее дернулся.
– Согласен. – Он ответил спустя минуту, которая показалась мне самой долгой минутой в жизни.
– Что ж, тогда я всецело в вашем распоряжении…
Коляска ждала нас у больницы, и Абберлин запрыгнул в экипаж с не свойственной прежде легкостью. Я отметил, что хромота инспектора почти исчезла, а левая рука двигалась свободно, как будто и не было в этом теле никаких ран. И поскольку времени с последней нашей встречи прошло ничтожно мало, всяко недостаточно для физического восстановления, я с успехом поздравил себя: теория верна.
Работа отвлекла Абберлина от внутренних страданий. Его разум и душа слишком заняты, чтобы в них оставалось место для старых ран. Следует признать, что мои действия идут на пользу Абберлину.
Надеюсь, не только ему.
Нас доставили к моргу на Олд-Монтагью-стрит, заведению куда более пристойному, нежели моя больница. Абберлина здесь знали и ждали. Само помещение морга располагалось в подвале и имело внушительные размеры. Здесь царила приятная прохлада и стоял характерный формалиновый запах. Тела лежали в специальных ячейках, совокупность которых напомнила мне пчелиные соты.
– Нет, доктор. Сюда, – Абберлин указал на длинный оцинкованный стол.
На нем лежал холм человеческой плоти, прикрытый простыней. Вот сейчас я откину простыню и посмотрю в лицо той, которую убил.
Каково оно?
В переулке было темно…
– Мэри Энн, также известная как толстушка Полли, – произнес инспектор. И здесь, в царствии смерти, его голос звучал приглушенно, как если бы Абберлин опасался потревожить покой мертвецов. – Убита сегодня ночью.
Я взялся за простыню. Ну же, моя невеста, смертью венчанная, открой прекрасный лик.
Ну, с прекрасным я, пожалуй, поспешил. Женщина была отвратительна, как любая шлюха в ее возрасте. Толста. Одутловата. Кожа на лице собралась крупными складками, в которых утонули глазные впадины и рот. Мне пришлось искать его, раздвигать губы и разглядывать синюшный язык.
Инспектор следил за каждым моим жестом. Нельзя вызвать подозрение.
Но до чего же она ужасна!
– Около сорока лет, – сказал я вслух, стараясь выдерживать ровный и бесстрастный тон. – В верхней челюсти не хватает двух маляров, но корни сохранились… полагаю, зубы были выбиты. И задолго до смерти. Лунки успели зажить. Цвет языка и налет указывают на проблемы с пищеварением. Состояние кожи – подтверждает. Предположу, что она много пила.
Абберлин слушал и кивал, а я разглядывал тело, знакомясь с собственной жертвой.
Одежду сняли. Право слово, некоторым лучше и после смерти не обнажаться.
– У нее были дети. Полагаю, несколько…
Обвислая грудь с крупными сосками и переплетением сосудов. И пятна гематом под кожей.
– Ее били. Причем регулярно, взгляните, – я приподнял тело, демонстрируя инспектору россыпи синяков. – Но вряд ли это имеет отношение к убийству.
С каждым словом изо рта вырывалось облачко пара, но холода я не ощущал. Исчезло и отвращение, испытываемое к женщине.
– Ей вскрыли горло. Двумя ударами. Предположу, что убийца был выше ее, но ненамного. Он среднего роста, инспектор, примерно как я.
Или еще тысячи мужчин в Лондоне. Все ненавидят шлюх, но продолжают пользоваться их услугами. Еще один парадокс современного мира.
– Что касается времени смерти, то… полагаю, следовало измерить температуру тела ректально. А лучше всего – температуру печени. Сейчас же, боюсь, делать это бесполезно. Ее переместили сюда. Ее раздели…
Абберлин нахмурился и кивнул.
Чем занят его разум сейчас? Какие версии строит? И есть ли в этих версиях роль для меня? Если да, то какая? Друг я? Враг?
Убийца.
Мы-то знаем, Мэри Энн. Но ты никому уже не расскажешь. А я – тем паче.
Я ощупываю разрез на животе. Грубовато. Рана выглядит большим пятном на белом холсте тела. Края уже потемнели, а кровь спеклась.
– Я всегда знал, что буду военным, – инспектор повернулся к сотам-ячейкам, внутри которых скрывались гусеницы человеческих тел. – Моему отцу удалось дослужиться до капитана. Он получал неплохую пенсию, которую пропивал. Часто нам случалось голодать. Наверное, это меня и спасло. Я умел голодать.
– Он был строг с вами?
Я мог бы составить отчет прямо сейчас, точно указав все повреждения, нанесенные моим скальпелем. Но странным образом копание во внутренностях Мэри Энн доставляло мне удовольствие. Я нащупал ее матку, раздутую, покрытую изнутри крохотными язвами, и шары яичников. Я извлек темную печень и диковинные цветы почек на тонких стеблях сосудов.
– Не более и не менее, чем любой другой родитель. Он считал дисциплину высшим благом… хотелось бы солгать, что в училище я был лучшим.
– Но лгать врачу не следует.
– Верно.
Мне хотелось увидеть его лицо, а еще скрыть собственное. На свинцовом зеркале стола отражалось чудовище.
– Я был одним из многих, кто желает служить короне и Британии. Ни сомнений, ни страхов. И нас, таких смелых, отправляют в Индию. Нам говорят о чести и долге, о величии белого человека… Жемчужина в венце колоний. Земли, чьи богатства неисчерпаемы, а народ – ленив и труслив. Когда мы прибыли, то оказалось, что служить будем не короне, но Ост-Индской компании. Смутило ли это кого-либо? Меня – нет.
– Здесь все. – Я бережно вернул органы в полость тела и взялся за иглу. Пожалуй, будет правильно привести тело в порядок.
Абберлин словно и не услышал.
– Они считали себя хозяевами. Купцы. Торговые агенты. Люди, способные назначить генерала или купить губернатора. Жадные. Им было мало того, что уже имелось. Компания раскидывала сети и ловила мелкие княжества, находила любой, самый ничтожный предлог, и вот уже вчерашний союзник становился рабом. Они приходили в своих дорогих костюмах, в белых перчатках, с пачками бумаг и улыбались, заставляя бумаги подписывать. Я нигде не видел подобного. Росчерк пера, и вчерашний владыка становится никем… так случилось с Лакхнау.
Игла легко проходила сквозь тело, и толстая нить скрепляла края раны. Каждый шов мой был аккуратен, и я видел в том особую прелесть. Жаль, что Мэри Энн не способна оценить красоту своей раны.
– Аннексия – мягкое слово, тигриная лапа с юридическими когтями. И вот уже Ваджид Али Шах отправляется в Калькутту с пенсией от компании, а его супруга и сын бегут к мятежникам. Эта женщина не собиралась упускать трон…
– Я слышал про осаду Лакхнау. И про героизм гарнизона.
Белая простынь укрывает тело. Я кланяюсь, прощаясь со своей жертвой.
– Героизм? Мы были похожи на крыс, загнанных в угол. С одной стороны река. С другой – парк. Резиденция Лоуренса – маленькая крепость. А сам Лоуренс мертв… многие погибли тогда.
Абберлин выжил, но, как мне видится, до сих пор остался в осажденном городе, голодающий, неспособный выпустить из рук оружие и готовый умереть за честь короны.
Безумец.
И я безумец с общепринятой точки зрения. Уж не потому ли мы так легко находим общий язык друг с другом?
– Но об этом – в другой раз, – он поворачивается к столу. – Спасибо за помощь.
– Вы полагаете, что это, – я указываю на тело, – сделал тот же человек, который убил и предыдущую девушку?
– Возможно. Но пока не уверен. – Мне не нравится его тон. – Зачем убивать шлюху? Вы не знаете?
– Нет, – отвечаю, глядя в бесцветные глаза Абберлина. Хорошо, что он не видит, как дрожат мои руки.
У выхода мы сталкиваемся с трясущимся мужичком, которого поддерживает под руку старик. Сопровождавший пару констебль шепотом объясняет, что это – муж и отец потерпевшей, вызванные для опознания. Они проходят мимо, не удостаивая меня взглядом. И это тоже странно.
Расследование, за которым я буду наблюдать весьма внимательно, не даст результатов, вернее, они будут весьма незначительны. Полиция установит, что в четыре утра по Бак-Роуд многие жильцы проснулись от грохота повозки ломового извозчика, и отыщет этого извозчика. Выяснив маршрут, они обнаружат, что тем же путем двигался и констебль Джон Нейл, а затем и Кроссом, который и обнаружил жертву.
Таким образом, будет сделан вывод, что убийство Мэри Энн Николз произошло в те несколько минут, которые разделяли констебля и Кроссома.
Они совершат ошибку. Но мне ли ее поправлять?
Ничуть. У меня есть другое занятие.
Полагаю, что в самое ближайшее время наша с инспектором дружба окрепнет. Правда, Мэри это не по вкусу. Мэри придется потерпеть.
Эта женщина отличалась от обычных обитательниц Уайтчепела осанкой, манерой держаться и дорогим нарядом. Серого цвета платье с высоким турнюром и лифом на два десятка пуговиц подчеркивало хрупкость ее фигуры, а темная вуалетка с мушкой закрывала лицо.
В одной руке женщина держала левретку кремового окраса, в другой – легкий зонт, впрочем закрытый, потому как день выдался пасмурным.
Она шла неторопливо, прогуливаясь, но у прогулки этой имелась весьма конкретная цель. Женщина вошла в один из доходных домов, стоявших на краю Уайтчепела, словно пытавшихся выбраться в район более приличный. Она поднялась на третий этаж и постучала в дверь.
Открыли.
– Инспектор дома? – поинтересовалась незнакомка низким голосом, от которого левретка задрожала. – Скажите ему, что пришла миссис Уильям.
Неожиданный этот визит не слишком обрадовал Абберлина, но гостью он принял.
– Добрый день, миссис Уильям.
– Называйте меня Мэри, – милостиво разрешила она, отпуская левретку. Зонт и шляпка перешли в руки Уолтера, совершенно не представлявшего, что следует сделать с этими явно недешевыми вещами. – Инспектор, скажите, что заставило вас выбрать настолько убогое… обиталище?
– А что заставило вас в него явиться?
Левретка подбежала к Абберлину и, встав на задние лапы, заскулила.
– Мой муж, – Мэри с выражением легкого презрения наблюдала за тем, как Абберлин наклоняется, чтобы взять собачонку.
– Надеюсь, с ним все хорошо.
– О, просто замечательно! С ним не бывает плохо, ведь Джон такой милый… такой добрый… отзывчивый… я не хочу вас больше видеть в своем доме, инспектор. Ваше общество мне крайне неприятно. Вы вообще вызываете у меня отвращение.
– И чем же?
– Вы похожи на нищего.
– Блаженны нищие. – Странно, но разговор этот забавлял Абберлина.
– Духом. Блаженны нищие духом, – поправила Мэри.
По-своему она красива. Нервная линия губ. Тень на виске и выбившийся локон. Тончайшая цепочка – золотая змея на древе шеи.
– Что вы сказали?
И Абберлин понял, что говорит вслух.
Ледяные запястья и зябкие пальцы, которые согреть бы дыханием. Коснуться губами мягкой кожи, которая пахнет морфием. Бледная лилия чужого сада…
– Наглец!
Пощечина. И тут же извинение, не словом, но нежностью руки на колючей щеке. Надо остановиться. Неправильно все то, что происходит сейчас. Но опиумный аромат дурманит.
– Зачем ты пришла?
Еще не поздно. Окликнуть Уолтера. Выйти. Сбежать.
Хромой Абберлин вновь спасается бегством.
– Зачем ты пришла?
– За тобой.
Белые ровные зубы. Сухие губы с трещинкой на нижней. Вспухает капля крови, солоноватая на вкус. А от цепочки на шее след, который Абберлин пытается стереть.
– Уходи, – просит он, расстегивая платье.
Грохот собственного сердца заглушает ее ответ. Да и неважны слова… неважны… ничто не имеет значения здесь и сейчас.
Мэри все-таки уходит, но потом, позже, когда уже нельзя изменить случившегося. Абберлин лежит в постели, уткнувшись лицом в подушку.
– Надеюсь, мне не придется просить вас оставить это… приключение между нами?
– Нет.
На нее нельзя смотреть, но Абберлин смотрит. Худая женщина в сорочке возится с чулками. У нее не получается выровнять шов, и женщина злится.
– И моя предыдущая просьба остается в силе.
Она сама надевает платье, и юбки шелестят, как листва перед бурей. И Абберлин с тоской осознает, что сейчас Мэри уйдет.
– Останься, – слово дается с трудом. – Пожалуйста.
– Здесь? С тобой?
Не презрение – презрение он бы вынес – удивление. Действительно, как ему вообще пришло в голову, что Мэри Уильям, благовоспитанная леди, задержится здесь. Взгляни на свою комнату, Абберлин.
Дурные обои, которые давным-давно пора менять. Старая мебель, принадлежащая не тебе, а хозяину. Дрянное зеркало с мутным стеклом, где отражаешься ты сам. Джон говорил об истощении, и теперь ты видишь себя словно бы со стороны. Остов костей, обтянутый кожей, уродливый, как уродливо всякое чучело.
– Послушайте, – Мэри заслоняет зеркало, и ты благодарен ей за это нечаянное милосердие. Она ловко подбирает волосы, зачесывает вверх и закрепляет шпильками. – То, что произошло сейчас, не имеет ровным счетом никакого значения. Вы и я – мы слишком разные. И мне бы хотелось, чтобы вы всецело осознали эту разницу.
– Осознаю. У меня есть деньги.
– Деньги? – Она поворачивается к Абберлину. – Офицерская пенсия? Или ваше ничтожное жалованье, которого хватает лишь на…
Алмазы, подаренные смертью, спрятанные на дне сундука, где лежат ошметки прошлого Абберлина. Тот умел управляться с дамами, подобными Мэри.
Она же вздыхает, громко и неестественно. Присаживается у кровати и ледяной рукой касается волос.
– Сейчас вы очень милы, – Мэри переходит на шепот. – Но подыщите кого-нибудь, более подходящего вашему… положению. И оставьте наконец нас в покое.
После ее ухода Абберлин выбрался из постели и дохромал до окна. Рванул раму, но та уперлась, не желая открываться. Инспектор дергал запоры, тряс решетку, пока не выломал бронзовую крученую ручку и тогда, с нею, упал в кресло.
– Уолтер!
Грязное белье на грязном полу. И ощущение грязи в груди, в остатках души.
– Уолтер, сволочь ты… окно открой.
– Так не открывается, – меланхолично заметил Уолтер, подбирая разбросанную одежду. – Я ванну набрал. Идите, помокните. Полегчает. И выпить бы вам, инспектор.
Изначально едва-едва теплая, вода в ванне стремительно остывала. Кожа покрывалась мелкой сыпью, чесались ребра, ныло сердце.
– Хватит уже. Вылазьте, пока не околели, как та собака под мостом. После шлюх оно всегда мерзостно. Особенно когда шлюха приличной притворяется, – Уолтер вытащил инспектора и закрутил в махровое полотенце.
Как ребенка.
Абберлин и ведет себя как ребенок, который только и умеет, что скулить над собственными несчастьями.
– Моя сестрица-то все пилит, дескать, чего ты, Уолтер, не женишься? То одну подружку подсунет, то другую… – Уолтер растирал окоченевшее тело, сдавливал мышцы до боли, до скрипа внутри. Когда же отпускал, то прилив крови нес тепло. Абберлина отпускало.
– А я ж по глазам вижу – шлюха. Ну и что с того, что на улице собой не торгует? Те, которые торгуют, честней небось. Они-то не прячутся. А этая вырядилась фифа фифой…
«…найдите кого-нибудь, кто соответствует вашему положению, инспектор…»
– …разве ж приличные бабы такое творят? А из-за шлюх в страдания ударяться – последнее дело, – бухтел Уолтер. – Одна сгинула, другая явится.
– Одна… другая… – Мысль, возникшая в голове Абберлина, была неожиданна. Пожалуй, в другое время он отверг бы ее со стыдливым негодованием, но мысль выбрала удачный момент. – Уолтер, а приведи-ка девку… на Бак-Роуд стоит. Рыжая такая. Новенькая. Кэтти звать. Кэтти Кейн. Найдешь?
Нашел. Правда, на поиски ушло больше часа, и за это время инспектор не единожды успел раскаяться в опрометчивом своем решении. Но, взглянув на огненно-рыжую Кэтти, передумал отсылать.
В руках девица держала корзинку.
– Я подумал, что вам поесть бы надо, инспектор. И нормально, – Уолтер подмигнул рыжей. – А я пойду… сестрицу проведаю. А то ж этот ее… буйный очень. Надо бы укороту дать. Пускай и ирландец, но руки нехай при себе держит.
Он убрался прежде, чем Абберлин успел сообразить, в какое глупое положение попал, пусть и по собственной вине. Девушка стояла посреди комнаты, оглядываясь и не пытаясь скрыть интерес к тому, что видит. Ее взгляд скользил по вещам, изредка касаясь и самого Абберлина, но не задерживаясь слишком уж долго. Сам он тоже стеснялся – смешно сказать – глазеть на гостью.
– Тебе заплатили? – Это был неправильный вопрос, и Кэтти не стала отвечать, лишь пожала плечами: мол, думайте как хотите.
– Наверное, ты голодна? Присаживайся.
– Ой, инспектор, да успокойтеся вы. Подумаешь, великое дело – девку привели. Многие вон водят, и ничего. – Если бы это было сказано иным тоном, не столь дружелюбным, насмешливым, Абберлин выставил бы девицу вон.
Она же тряхнула рыжей гривой и, подойдя к столику, поставила корзину.
– Проголодалась я… сами-то когда последним разом ели? Небось и не помните.
Она ловко подобрала волосы, скрутила жгут и завернула его вокруг головы. Удерживая левой рукой прическу, столь небрежную, что и прической ее назвать было сложно, Кэтти выдергивала из лифа шпильки и одна за другой вонзала в волосы. Абберлин испугался, что сейчас она голову проткнет.
– На вас-то и глядеть больно. Такой хороший человек, и такой замученный.
Из корзины появилась салфетка, несколько глиняных горшочков, от которых исходили чудесные мясные ароматы, кусок окорока, завернутый в холстину. Сыр. Хлеб. Темная бутыль вина.
– Вы б хоть чего сказали, а? А то молчите, прям жуть становится. Садитесь. Ешьте. Мне велено, чтоб вас накормить, а Кэтти всегда делает чего велено.
Ей лет восемнадцать, а может, и того меньше. Улица быстро старит. И хорош будет Абберлин, если воспользуется тем положением, в которое попала эта девочка, изо всех сил старающаяся выглядеть взрослой. Она скрывала молодость под толстым слоем пудры, стесняясь не столько ее, сколько веснушек, усыпавших кожу столь густо, что та казалась рыжей.
Абберлин с трудом преодолел желание коснуться крапчатого плеча. Вместо этого инспектор сел за стол, и Кэтти, подвинув к нему миску с мясной похлебкой, велела:
– Ешьте.
– Ты тоже. Садись. Ешь. Я не привык один, – глупое оправдание, и ложь слишком явна, чтобы ее не заметить. Но Кэтти не замечает. Она усаживается напротив и подпирает щеку кулаком.
– Расскажи о себе, – просит Абберлин.
История Кэтти Шелдон, рассказанная ею по случаю
Моя мать была прачкой, инспектор. Вы, наверное, знаете, что быть прачкой нелегко. Стираешь, стираешь… целыми днями только и дел – тереть лен, шерсть, хлопок, давить, отбивать, выбеливать. И чтобы ни пятнышка не осталось! А останется – не заплатят, еще и денег за порчу потребуют.
Неблагодарная это работенка, я вам так скажу.
Вы ешьте, ешьте. Думайте, что Кэтти вам сказку говорит.
Мамаша моя другой работы не умела. К тридцати годам ее спина выгнулась, а руки сделались мосластыми. И я вот глядела на эти руки, а особенно на ладони, которые покрыты были красной кожей, а она еще и трескалась вечно, от воды, значит, и порошков. Я глядела и думала: неужто и со мной так станется?
Кроме меня, матушка родила шестерых. Трое, правда, померли, не то от голоду, не то от болячки. А которых осталось – матушка в работный дом определила. Ну а меня чегой-то оставила. Думаю, чтоб было кого пинать. Уж очень у нее характерец скверный выдался.
Вас-то небось и не пинали никогда.
Что, пинали? А и не скажешь. Вы не смотрите, что Кэтти болтает без умолку, это не оттого, что она работать не хочет, очень даже хочет. Вы – мужчина видный. Наши все мне завидовать станут. Только Кэтти ж видит, что вам это дело без надобности, у вас не в яйцах, в душе зудит.
Смеетеся… ну и смейтесь. Смех – он лечит.
Так вот, матушка меня шпыняла, попрекала каждым куском, не особо думая, что куски эти я самолично выискивала. Ну да, случалось и подворовывать, но больше милостынькой. Я-то смазливая лицом… правда, одноче местные меня крепко побили. Голову в кровищу разнесли. И шрамы остались. Хотите потрогать? Не бойтесь, блох я вычесываю. Вот, чуете, какие шрамы остались? А и за дело. Это ж порядку никакого не станет, если каждый будет делать чего ему хочется. Я-то по малости лет не понимала про порядок. А про голову так и сразу поняла.
Мамаша моя вот заругалась. Дескать, некогда ей со мной возюкаться. А еще и кровищей чего-то изгваздала… таки добавила. Ну я и порешила тогда, что от маменьки сбегу. Какой в ней толк? Только прибыток забирает… не успела. Только-только оправилась, как пришла она с человечком. Ну из таких, знаете, которые редко в наших местах появляются. Сюртук на нем, помню, был смешной, со здоровенными плечами. Я после узнала, что в них вату наталкивают, чтоб, значит, плечи повыше гляделись. Ну этот человек меня щупать принялся, глядеть по-всякому.
Чего не так, инспектор? У вас лицо такое сделалось… страшное.
Я разозлила? Нет? А… вы об таком не слыхали. Так ведь обычное ж дело. Купили меня. За пять фунтов. И еще потом на врача отдали, чтоб, значится, сделал так, чтоб моя физия зажила ровно. А мне, значится, счет выставили. Пока не отработаю – уйти нельзя. Двадцать пять фунтов.
Я как услышала про такие деньжищи, так и все…
Вы вот опять про еду забыли. Я теперь и понимаю, с чего вы такой тощий. Дети малые и те сами едят, а вас, значится, принуждать надо. Рассказывать не стану, пока тарелку пустую не увижу… вот. И не смейтесь надо мною. Я ж как лучше хо́чу.
Сколько мне лет было? Так не знаю. Шесть вроде. Или семь? Это вам в книгах церковных глянуть надо, ежели любопытственно. Я ж так думаю – сколько есть, все мое. Ну и так, инспектор, этот человечек, а как его звали – говорить не стану, потому как страшное все-таки у вас лицо, прям нелюдское, мне первого клиента и привел.
Вы прилягте, инспектор, а то ходите как тигра в клетке. Да, я тигру и видела! Привозили зверинца. Только они рыжие, прям как я, а вы – белый весь. Наши говорят, что вас в Индиях пытали. Правда? Нет? Вы лягте, а я рядом посижу. Тигры – они хорошие. Ну, то есть я знаю, что людей едят, а тот лежал смирнехонько и еще плакал. Мне так жалко его стало…
И вас тоже жалко. А себя? Так а чего жалеть? Живу вот. Как получается, так и живу. Утречком проснешься, бывает, к окошку подойдешь, глянешь – мамочки родные, солнышко вовсю светит. День улыбается. И радостно на душе. Или вот снег идет, блестит, что монетки серебряные… дождя вот не люблю. В дождь мысли всякие лезут в голову. А где это видано, чтоб пристойная девка думала много? Говорят, что от мыслей и голова треснуть могет… Глупости? Ну не знаю.
А про дальше, так уже и нечего особливо. Работать я стала. Сначала с тем человечком. А как подросла, он меня и другим передал. Долг я свой отработала… и денег сколько-то скопила. Вот думаю, что как-нибудь устану работать, так и уеду из Лондона. К морю хочу. Вы видели море, инспектор? Говорят, что оно страсть красивое… А еще домик прикупить бы. Какой? Обыкновенный. Как у людей. Стены там. Крыша. И дворик. Я бы цветов посадила. Страсть до чего люблю цветы… нет, розы – они для благородных. Мне б попроще чего. Петунии. Или вот такие, знаете, которые вьются по стенам. Не, не плющ, а с колокольчиками. Синими, белыми, розовыми… и дочку свою – а дочка у меня всенепременно родится – я бы не стала куском еды шпынять. И продавать не продала б, хоть бы все деньги мира принесли и сказали: бери, Кэтти.
На кой мне деньги, когда счастье есть?
Она осталась на ночь, пусть и не затем, зачем обычно остаются шлюхи. Кэтти быстро уснула. Во сне ее лицо было совсем уж детским, и Абберлин разглядывал его, запоминая черты.
Нос вздернутый. И пухлые губы. Над левой бровью крохотный шрамик, который стереть бы… а заодно и подонка, его оставившего.
Вокруг, оказывается, куда больше подонков, чем Абберлин думал.
Заснуть ему все-таки удалось. И на сей раз сон был удивительно спокоен.
Лондон. Ист-Энд, район Уайтчепел, 9 сентября 1888 г.
Тело Энни Чэпмен было обнаружено около 6 утра на заднем дворе дома 29 на Хэндбери-стрит в Спиталфилдс. Как и в случае с Николз, горло несчастной было перерезано двумя взмахами бритвы, брюшная полость – вскрыта полностью.
– Она умерла довольно давно, – сказал Джордж Багстер Филлипс, доктор, приглашенный полицией. – Тело успело остыть. Наблюдается частичное окоченение. Обратите внимание на форму разреза… вот эта часть, на зубец похожа, свидетельствует, что удара было два.
Он повернул голову Энни и раздвинул губы.
– Язык прикушен. Ее схватили за подбородок и запрокинули голову… полагаю, она такого не ждала. Она не мучилась.
Полицейский писарь старательно регистрировал каждое слово на бумаге. А доктор продолжал осмотр.
– Матка отсутствует. Влагалище частично удалено… и придатки тоже.
И слова его подхватили, понесли, передавая друг другу, разукрашивая яркими подробностями, которые к вечеру появятся на страницах газет.
Но полицию будут интересовать не слухи.
Прежде всего она обратит внимание на вещи, разложенные вокруг жертвы. У ног ее найдут карманную гребенку с мелкими зубьями и клок ткани, возле головы – конверт с надписью «Sussex regiment», штемплеванной 23 августа.
– Вещи не выглядят разбросанными, – озвучит всеобщее мнение инспектор Джозеф Чандлер. – Он разложил их. Уже потом, после убийства.
И доктор добавит, что, вероятно, бедная женщина умерла быстро и все дальнейшие манипуляции производились уже с мертвым телом.
– Поразительно. – Доктор позволил прикрыть тело, которое должны были переправить в больницу для дальнейшего, куда более подробного исследования.
– Что вам кажется поразительным? – не слишком-то любезно поинтересовался инспектор.
– Сила. И умение. Посмотрите… хотя нет, поверьте пока на слово. Это существо, которое назвать человеком у меня не повернется язык, сумело одним движением ножа рассечь толстые мышцы. И заметьте, кишки остались неповрежденными. О чем это говорит? О том, что оно определенно знакомо с подобного рода операциями.
Доктор обернулся, словно опасаясь быть подслушанным.
– Послушайте, инспектор. Даже мне с моим двадцатитрехлетним стажем работы понадобится не менее четверти часа, чтобы проделать подобную операцию. А оно управилось быстрее. Гораздо быстрее. И это означает одно: он – медик. Не аптекарь, не мясник, не таксидермист, а именно медик! Я бы сказал даже – практикующий хирург.
На месте, где лежало тело несчастной, чья личность устанавливалась, осталось пятно.
– И его инструмент… лезвие не менее восьми дюймов в длину. Узкое. И необычайно острое, но притом способное совершать весьма тонкие манипуляции. Я бы сказал, что среди инструментов для ампутации сыщется подобное.
– Благодарю вас. – Инспектор Джозеф Чандлер, человек, на которого в этом деле возлагались особые надежды, не спешил с выводами.
Это дело, Чандлер был уверен, не потребует особых сил и умений. Люди, обитающие в месте, подобном Уайтчепелу, бедны и скудоумны, ведь бедность не бывает иной. А следовательно, в том, что убийца до сих пор не пойман, виновата едино нерасторопность одного инспектора, которому давным-давно пора уйти в отставку.
Он и здесь был, пусть бы его не приглашали. Абберлин держался в стороне, внимательно наблюдая за действиями доктора, но не делая попыток подойти. Чандлеру пришлось сделать первый шаг: нельзя в присутствии низших чинов и посторонних людей демонстрировать столь явную неприязнь.
– Доброго утра, – поприветствовал он коллегу, стремясь удерживать нейтральный тон.
– Доброго, – Абберлин ответил и слегка поклонился. – Ее звали Энни. Энни Чэпмен. Она работала неподалеку.
– Весьма вероятно.
– Я взял на себя труд поговорить с ее обычной напарницей. Та не видела Энни с вечера. Ее сняли сразу же. Мужчина среднего роста. Не худой и не толстый. Вроде бы темноволосый, но утверждать это с полной уверенностью Лиззи не возьмется. Она видела его мельком, но даст описание.
– Благодарю за помощь, – Чандлер с трудом сдерживал гнев. Как этот хромоногий выскочка смеет лезть в его, Чандлера, дело? – Но попросил бы вас не вмешиваться в мое расследование.
Абберлин потер подбородок и кивнул.
– Но если вам понадобится помощь, то я к вашим услугам, мистер. Я лучше вас знаю это место. И этих людей…
Потому как сам недалеко от них ушел.
– Вы позволите? – Абберлин обращался не к Чандлеру, как было бы уместно в данной ситуации, а к доктору Филлипсу. – Я лишь взгляну.
Доктор не сумел найти подходящую для отказа причину, и Абберлин подошел к телу. Он сдернул холстину, которой прикрыли труп, дабы не оскорблять взоры присутствующих и не давать репортерам пищу для измышлений. Инспектору было плевать и на приличия, и на репортеров. Он присел, нелепо выдвинув больную ногу, и принялся ощупывать тело. Он трогал лицо, шею, затем долго и пристально разглядывал руки.
– Что вы делаете? – поинтересовался Чандлер громким шепотом. – Мистер Абберлин, вам не кажется, что ваши выходки пойдут не на пользу делу?
– Посмотрите, – Абберлин приподнял руку и раздвинул мертвые пальцы.
Чандлер мертвецов недолюбливал в принципе, а в данном случае добавилась и брезгливость. Прикасаться к этой девке? Ее руки темны, а кожа в пятнах. И как знать, появились ли они после смерти, или же она, как и многие вроде нее, болела?
– Видите светлые полоски? На безымянном. И на большом. На мизинце тоже, но видна гораздо хуже.
Тиф. Чахотка. Дизентерия. Пневмония… Опасно прикасаться к тем, кто живет на улице.
– Она носила кольца, – пояснил Абберлин, укладывая руки мертвой женщины вдоль ее тела. – Точно не золотые и вряд ли серебряные. Скорее всего, медь. И кто-то кольца снял.
– И что?
– Или это сделал убийца, и тогда ее украшения станут уликой. Или это сделал кто-то, кто нашел тело раньше многоуважаемого Дэвиса.
По мнению инспектора Чандлера, вышеуказанный Джон Дэвис, которого задержали до выяснения обстоятельств, никак не мог претендовать на титул уважаемого, тем более – многоуважаемого. Очередной никчемушный человечек в грязной одежде, с нечесаными волосами и шальным взглядом.
– Но тот, кто «разул» тело, вполне вероятно, видел убийство. И убийцу, – Абберлин поднимался, обеими руками упираясь в трость, распрямляя здоровую ногу и подтягивая больную.
Чандлер давно говорил, что из полиции следует увольнять тех, чей образ жизни, манеры, а также внешний вид наносят урон высокому званию инспектора. Сегодня он в очередной раз убедился в правильности своего мнения.
– Благодарю за совет, – сказал он, подавая знак убирать тело. – Однако дальше я справлюсь сам.
Констебли уже занялись жильцами злополучного дома.
К вечеру они опросят едва ли не каждого жильца Уайтчепела, к сожалению, без особых результатов. А на помойке, выросшей за соседним домом, обнаружат кожаный передник со следами крови. И эта находка позволит Чандлеру сказать, что вот-вот убийство будет раскрыто, а убийца пойман.
То, сколь опрометчивым было это заявление, инспектор поймет, когда удастся установить, что фартук принадлежал некой Эмилии Ричардсон, вдове почтенных лет, и ее сыну Джону. Они владели мясной лавкой на Хенбари-стрит, а их продуктовый склад находился как раз во дворе дома № 29, в том самом, где было найдено тело Энни Чэпмен.
Конечно, полиция проверит Ричардсонов со всем тщанием и даже с пристрастием и установит полную непричастность обоих к убийству. Злосчастный фартук, столь обнадеживший инспектора, был выброшен на помойку Джоном Ричардсоном за несколько дней до преступления. С помойки его убийца и подобрал. А затем вернул на место, то ли случайно, то ли нарочно, издеваясь над инспектором.
– Я уже рассказывал! – В голосе Джона Ричардсона проскальзывают визгливые ноты.
– Он уже рассказывал, – спокойно повторяет его матушка, женщина тяжелая телом и, судя по виду, характером. Черный вдовий чепец идет ей, как и платье из темной бумазеи.
– Расскажите еще раз, – Абберлин смотрит на вдову, и та отводит взгляд. Она взмахивает рукой, позволяя сыну говорить.
– Не убивал я! Вот ить крест, не убивал! Фартук третьего дня выкинул. Он прохудился. Прохудился совсем. Дрянной стал. А чего дрянной тута держать? Я ить его и отнес. И вам еще, матушка, сказал, что, дескать, понес.
– Сказал.
– И все. Больше ничего не знаю я!
Это ложь, Абберлин чувствует ее, и Джон угадывает это чувство. Он пятится к стойке с ножами. Нервные пальцы его вдруг скрючиваются, а на лице появляется странная решимость.
Схватится за нож? Вот за тот тесак с оплетенной ручкой.
Ударит.
И в погреб снесет. А матушка потом поможет разделать тело. Вместе станут отрицать, что видели инспектора Абберлина. Им поверят. А то и вовсе не станут искать. Кому о тебе волноваться, Абберлин? Уолтеру? Или Кэтти Кейн, что осталась в квартире, несмотря на то, что ты не просил ее оставаться.
– Я знаю, что вы не виноваты, – как можно более спокойно произнес Абберлин. – Но я знаю, что вы видели…
– Не видел! – взвизгнул Джон. – Я ничегошеньки не видел! Не было там ее! Не было!
– Где?
Он замолк, и матушка, выругавшись совсем уж неприличными для вдовы словами, велела:
– Говори уже.
– Т-там. Во дворе. У нас там склад. А за складом пригляд нужен. И я приглядываю. Кажный денек и приглядываю. Вот ить и тогда пошел. Пошел, значится. К складу. Замки помацал, а оне целыя. И я назад. А ее там не было… не было ее.
Так Абберлин выяснил, что убийство Энни Чэпмен произошло несколько позже, чем указано в полицейском отчете. В 4:50 двор дома № 29 был пуст.
В 5:20 Алберт Кадош, часовщик, ныне отошедший от дел по причине ревматизма, естественным следствием которого являлась бессонница, услышал женский крик. Но крики в Уайтчепеле раздавались весьма часто, так что не обессудьте, инспектор. А правда, что вас отстранили?
5:30 утра двор дома № 29 пересекла торговка Элизабет Лонг, которая аккурат держала путь к Спиталфилдскому рынку. Она слышала, как отбивают время часы на башне пивоваренного завода, и весьма спешила, но, конечно, не настолько, чтобы не заметить тело. Тела не было, зато была парочка, явно собиравшаяся заняться тем, чем пристойные женщины занимаются исключительно с мужьями… походила ли женщина на эту? Карточка дурная, инспектор. Но вроде как она. А мужчина? Сумеречно было. Невысокий вроде. И не толстый. Ну и не худой, конечно. А лицо какое? Так, инспектор, когда было в лицо глядеть, если часы поторапливали? Обыкновенное лицо… одежда черная. Пальто вот. И шарф красный… Только вам зачем это, инспектор? Вы разве не слышали? Мистер Чандлер задержал Красного передника!
Джозеф Чандлер – идиот. Нет, ну определенно идиот. Как ему вообще могла прийти мысль, что я и этот Пизер – откуда он только взялся? – одно и то же лицо.
Видите ли, Пизер сознался в том, что грабил проституток. И что избил какую-то несчастную молотком. Я в жизни не использовал бы столь грубый инструмент. Любому мало-мальски мыслящему человеку понятно, что эти ограбления и убийства, совершенные мной, не имеют ничего общего.
Но похоже, Джозеф Чандлер мыслить не способен.
Абберлин же молчит. Его словно и не существует, во всяком случае на страницах газет, хором поющих славу великому Чандлеру!
Нет, следует успокоиться. Они все поймут. Просмотрят отчеты, пусть бы и составленные с ошибками, они несли толику правдивой информации, особенно в том, что касается моих медицинских навыков. А этот несчастный, из которого толпа уже сотворила чудовище, вряд ли держал в руках инструмент сложнее мясницкого ножа.
Но он уже признался в нападениях на шлюх. Все ждут, когда он заговорит об убийствах.
Никогда!
Я – «Убийца из Уайтчепела». И у меня имеются доказательства. Вот они, три колечка, лежат на моем дневнике. Их стоит убрать подальше, уж больно выделяются они среди прочих вещей. Дешевая медь, которую и с пьяных глаз за золото не примешь. Полагаю, что и мой внезапный конкурент Пизер побрезговал бы подобной добычей.
А я смотрю на кольца и успокаиваюсь. Я вспоминаю женщину, которую убил, испытывая притом явное возбуждение. И я жажду увидеть ее вновь.
Но мой друг Абберлин вдруг забыл обо мне.
Газеты пишут, что его отстранили, передав дело Джону Чандлеру. Они именуют этого напыщенного глупца надеждой Скотланд-Ярда, хотя он пока не сделал ничего, чтобы заслужить мое уважение.
Надо же, оказывается, я ревнив.
И еще соскучился по разговорам.
Почему же Абберлин не заходит ко мне? Расстроен он нынешним кошмаром или все еще тонет в прошлых? И прилично ли будет самому его навестить?
В иных обстоятельствах я бы воздержался от визита, опасаясь показаться навязчивым, но кольца, три маленьких медных колечка, взывали к памяти. А в ней недоставало лица.
Жаль, что у прочих я ничего не взял… не из опасения предоставить против себя улики – все-таки я рассчитываю остаться непойманным – скорее всего, просто не понял, сколь важны будут эти милые сердцу сувениры.
Я спрятал кольца в потайное отделение моего стола, куда отправил и вырезанные страницы медицинского дневника.
И все-таки Чандлер – полный кретин.
Внезапно меня озарило. Я могу доказать им, что Пизер – не виновен. Конечно, шутка будет несколько рискованной, но… в конце концов, что, как не риск, придает вкус этой пресной жизни?
Я специально отправился за бумагой, купив самую дешевую, из тех, что продаются в каждой второй лавке. Вспомнив детскую забаву, я переложил перо в левую руку и вывел:
«Дорогой начальник,
Я продолжаю слышать, что полиция праследила меня, но пока не могут определить мое местапалажение…
Ошибки следует делать с умом, чтобы они не выглядели нарочитыми. Но я справлюсь.
Я смеюсь, когда они выглядят такими умными и говорят о том, что они на правельном пути. Я бился в канвульсиях от той шутки о кожаном фартухе. У меня заканчиваются шлюхи и я не перестану рвать их до тех пор, пака меня все-таки не арестуют. Паследняя работа была виликолепной. Я не дал той девушке времени закричать. Как они могут меня паймать? Я абажаю то, чем занимаюсь, и хочу прадолжать. Вскоре ты услышишь обо мне и моих веселых играх. На последнем деле я сахранил немного красной жыдкости в бутылке из-под имбирного пива, чтобы ей писать, но она стала густой, как клей, и я не могу ее использовать. Надеюсь, красная ручка подойдет. В следующий раз я отрежу уши у девушки и пошлю их полиции просто ради забавы. Сахрани это письмо, пока я занят работой, а потом полностью обнародуй его. Мой нож такой приятный и острый, что я бы занялся делом немедля, будь у меня вазможность. Удачи. Ваш покорный слуга…
На долю секунды я задумался, выбирая себе имя. Джек. Пусть будет Джек, как любит представляться мой подопечный. Но не Джек Смит, а…
Джек Потрошитель
С твоего разрешения под чужим именем
P.S. Не отправляю это письмо пака не сведу всю красную пасту со своих рук, чтоб ее».
Стук в дверь помешал перечитать письмо, которое я немедля отправил в конверт. А конверт – к иным бумагам, благо их на моем столе было предостаточно.
Прячьте лист среди листвы, а песчинку – в песке… кто это сказал? Да и какая разница-то.
– Добрый день, мистер Уильям. – На пороге моего кабинета стоял Абберлин. И выглядел он донельзя сконфуженным. На мгновение мне показалось, что он совершенно точно знает и о конверте, и о письме, и о медных кольцах, лежащих в тайнике. А молчит лишь из уважения ко мне.
– Здравствуй, Фред, – мне не пришлось изображать радость, поскольку я действительно был рад видеть Абберлина.
– Я не вовремя, но…
– Отнюдь, мой друг! – Выбравшись из-за стола, я шагнул навстречу ему и, повинуясь странному порыву, обнял. – Счастлив видеть тебя. Признаюсь, я начал беспокоиться…
Он дернулся, словно желая высвободиться из моих объятий, но заставил себя вынести их. И снова бледен, нервозен. Этот лихорадочный блеск в глазах… похоже, Чандлер не только идиот, но и скотина порядочная, затравил моего бедного друга.
– Присаживайся. Ты очень бледен. Дурные сны мучают?
– Сны? Нет… я нашел лекарство. Кажется. Дело не во снах, Джон. А в… в этом деле, – он снял шляпу, нелепую, из серого фетра с узкими полями и атласной подкладкой. Судя по состоянию шляпы, Абберлин нашел ее в лавке старьевщика, причем купил в паре с пальто. Та же ткань, толстая, неудобная. И черные нити в разломах швов видны.
– Вы не могли бы оказать мне услугу, – Абберлин вертел уродливую шляпу и глядел лишь на нее. – Взглянуть еще на одно… тело.
– Конечно, – я надеялся, что энтузиазм, прозвучавший в моем голосе, будет не столь уж явен.
Абберлин его не заметил. Инспектора что-то тревожило, и если дело не в кошмарах – любопытно будет узнать, что за лекарство он отыскал, – то в чем тогда?
Как и в предыдущий раз, нас ждал кеб. Абберлин вытащил кожаные перчатки и, надев их, сунул руки под мышки. Он мерз, что, в общем-то, было характерно для людей с низким весом. Полагаю, тут все дело в подкожном жире. Мне доводилось читать некоторые работы по биологии полярных видов, и я обратил внимание, что у всех – тюленей, морских котиков, моржей или иных существ вечной зимы – имеется толстый слой жира.
Надо будет поделиться этой информацией с инспектором, пока он себя насмерть не заморозил.
– Ты стал сильнее хромать. – Я позволил сделать замечание. – Неужели, мои мази не помогают?
– Что? А, нет… спасибо. Очень помогают. Боли прошли. Ну почти совсем прошли, – он вздохнул и признался: – Но потом вернулись.
И подозреваю, что дело не во внезапной утрате моими препаратами целебных свойств.
– Тебя тревожит дело Уайтчепельского убийцы? – По тому, как исказилось лицо инспектора, я понял, что угадал.
– Глупое прозвище.
И здесь я всецело согласился с Абберлином.
– У одного другого моего пациента также случаются боли. Вернее, он думает, что болен. И тело соглашается с разумом. Он начинает кричать, что ему режут руку, и даже вид этой руки, целой и невредимой, не является для него аргументом. И знаешь, Фредерик, тот мой пациент не лукавит. Ему действительно больно.
– И как вы это объясните?
– Ну… были времена, когда люди стремились исцелять не тело, но душу, полагая, будто она главнее бренной плоти. Будет здорова душа, излечится и тело. Сейчас многие обратились к разуму, вернее, к безумию, которое есть болезнь разума. И обнаружили, что девиации разума весьма часто влекут за собой и телесные несовершенства. Я же думаю так… пусть моя теория и не имеет под собой достаточных материальных обоснований, но я и не собираюсь предоставлять ее на суд общественности.
Бросив взгляд на Абберлина, я убедился, что меня слушают – и весьма внимательно.
– Алхимики признавали, что мир сотворен четырьмя стихиями, из которых берут начало все материи и силы. Человек в метафорической природе своей есть единство четырех сил. Тело. Сердце. Разум. Душа. Тело смертно и потому спешит жить. Оно ощущает сладость и горечь, жар и холод.
– Боль, – очень тихо сказал Абберлин.
– Да. И оно бежит от боли. Наше тело трусливо и склонно к пресыщениям. Говоря языком древних алхимиков, оно суть земля и ищет земного, материального. И если бы существовало лишь оно…
– Люди были животными.
Они порой и есть животные, но мне не хотелось огорчать инспектора подобным выводом.
– Однако, кроме тела, Господь наделил нас и разумом, который тоже не вечен, но, запертый в теле, он подобен мудрецу, сидящему в башне.
Мне самому понравилась моя аллегория.
– Он смотрит глазами тела, слышит его ушами, но не довольствуется лишь тем, что видит и слышит. Ему надобно понимание сути звуков и запахов, самого мира, находящегося вне башни. Его стихия – воздух. И одни существуют в состоянии вечного безветрия, а другие рождают бури, что способны перевернуть мир. Сердце… это пламя. Огонь, без которого дому тела холодно, но он же, получив свободу и выбравшись из камина, способен этот дом испепелить.
– Вы говорите о любви?
– О страсти, Фредерик.
О той страсти, что снедает меня денно и нощно. Что приходит в сны, а наяву ослепляет глаза мерзостью улицы. Эта страсть уже сильнее меня, и разум подчинен ей.
Способен ли я остановиться?
Нет. Три медных кольца и несколько листов, вырезанных из дневника, не позволят. Они – мои немые стражи.
– И о любви тоже, ибо она – суть всех страстей. К человеку. К дому. К собственным слабостям. К пьянству. К игре. К чему бы то ни было. Но если человек не справляется с собственной любовью, то пламя его сожжет и разум, и душу, и в конце концов, само тело.
Удастся ли мне уцелеть? Или же Абберлин выйдет на мой след? Его это огорчит. И меня тоже.
Вдали показалось здание больницы. Пожалуй, мне пора заканчивать внезапную лекцию.
– Осталась душа. Последняя стихия. Вода. Родник, что пробивается сквозь толщу скал, поит землю и смиряет ветер. Или полноводная река, способная остановить взбесившееся пламя. Или же море, что затапливает все и вся. Благословенны те, кто взращивает душу… их почитают за святых.
– Или за безумцев.
– А разве это не одно и то же? – Я улыбнулся, и Абберлин ответил на улыбку.
Все же он – хороший человек. И мне искренне жаль, что приходится его использовать в собственных корыстных целях. Но кто я такой, чтобы спорить со страстями собственного сердца?
Кеб остановился, но мы продолжали сидеть, словно ощущая незаконченность разговора.
– То, что случилось с тобой в Лакхнау, слишком уж тесно сплавило разум, тело и душу. И теперь неудовольствие разума сказывается на теле, как и мучения души…
Абберлину было мучительно стыдно.
Мэри… белая кожа, холодная, как лед. И капли пота на ней – изморозь. Волосы, которые пахнут лилией. Пряди скользят меж пальцев, и запах остается в ладони.
Бледные губы. Жадные глаза.
Найдите себе кого-нибудь, более подходящего вашему положению, инспектор.
Оставьте нас в покое.
Ты же дал слово, Абберлин. И совесть согласилась, что оставить семейство Уильямс в покое – правильно. Ты держался до последнего. Ходил по комнате, и Кэтти Кейн, которая осталась у тебя, как остается подобранный на улице котенок, следила за тобой. Ей хотелось заглянуть в твои мысли.
Вряд ли они пришлись бы ей по вкусу.
Ты мерзок, Абберлин.
Тело. Душа. Разум. Сердце. Сплавлены воедино гневом Лакхнау? Или переплетены нежными руками дамы в белом.
Белое в Индии носят вдовы. А Смерть – не первая ли из их числа? Но как бы там ни было, разве она виновата, Абберлин? Ты ведь сам явился к доктору. Чем оправдаешь себя на этот раз? Ты держался сколько смог. Шел по следу, старательно просеивал информацию, вылавливая те редкие крупицы, которые тебе казались жемчужинами. Ты бережно приносил эти жемчуга к Чандлеру, надеясь, что профессионал в нем победит сноба.
Бессмысленно.
Они взяли Пизера на грабеже. И счастливые тем, что поймали неуловимого Красного передника, поспешили заявить о победе на весь свет.
Ты, никак, завидуешь чужой славе, Абберлин?
Нет, себе ты, конечно, повторяешь, что убийца должен быть пойман, пока не совершил новое злодеяние. А он совершит и уже скоро.
Считаешь себя зрячим среди слепцов? И пытаясь это доказать, ты потревожишь человека, которого обещал отпустить. Ты улыбаешься ему и думаешь о том, что спал с его женой.
Толстые стены морга отсекали звуки. Безмолвные свидетели всех бесед, мертвецы ждали своего часа быть омытыми и переданными в заботливые руки кладбищенских сторожей.
Ты тоже когда-нибудь окажешься в подобном месте, Абберлин. Ведь у тебя не осталось родных, чтобы позаботиться о тебе, мертвом. И твой удел – несколько дней в холоде, а потом – простой гроб от военных или Скотланд-Ярда. Поминальная служба. И скорое забвение.
Ты же знал это всегда. Так почему теперь вдруг испугался?
Это тело держали наособицу, не столько для нужд полиции – все осмотры были сделаны еще на месте, – сколько желая подчеркнуть особость данной смерти.
– Вот, – Абберлин сдернул белые покровы. – Что вы скажете, Джон?
– Ну… во-первых, что она мертва уже несколько дней. И несмотря на холод, процессы разложения начались. Обратите внимание на кожные покровы. Они начали ослизняться…
Монотонная речь вплеталась в тишину этого места, не разрушая ее, но наполняя.
Абберлин слушал. Совесть не отпускала. У нее бульдожья хватка и самые честные намерения, оттого сложно бороться с нею. И стоит сдаться. Признаться. Раскаяться…
Выдать Мэри, что тоже невозможно.
– Смерть наступила быстро… а потом он… – доктор Джон сунул руку в потемневший разрез. – Удалил часть органов. Матка… часть яичников… он неплохо справился. Крупные сосуды не повреждены. Соседние органы тоже.
– Возможно, что он мясник? – Эту версию озвучил Чандлер. И с ним согласились: ведь Пизер подрабатывал в мясной лавке.
– Мясник? О нет… мясники – народ грубый. Я бы сказал, что человек, сделавший это, имеет опыт. Либо ему приходилось убивать прежде. Либо…
Пауза. Вздох. И окончание фразы:
– …он – врач.
– Спасибо, Джон.
Выходит, ты прав, Абберлин. Тебе следует радоваться, ведь теперь ты точно знаешь, что Пизер не виновен. И если попросить Джона о независимом врачебном заключении, ему поверят, ведь дано оно не кем-нибудь, а королевским хирургом. И баронетом. И человеком, репутация которого кристально чиста. Была чиста, пока ты не поставил на ней пятно, Абберлин. А теперь смеешь просить еще об одной услуге.
– Не за что. Ты не поможешь? – Джон указал на кувшин с водой и старый таз.
Руки он мыл тщательно, грубой щеткой оттирая белую кожу, намазывая толстым слоем полужидкого мыла, которое издавало весьма резкий кисловатый аромат.
– Гнилостные процессы – вещь опасная, мой друг. Бывает, что неосторожный врач сам становится пациентом. Парадокс. Как охотник, ставший жертвой. К слову, ты мне должен.
– Сколько?
– Нисколько, – Джон вытер руки, – рассказ. Он остался незавершенным. Предлагаю это исправить. Здесь неподалеку имеется местечко, недорогое и уютное…
Таверна «Старый хряк» возникла еще при правлении Рыжей Бет, благополучно пережив и королеву, и короля, несколько смут и одну гражданскую войну. Не спеша меняться, она и хозяев подбирала одинаково хромоногих, сумрачных, но разбирающихся в еде и выпивке.
Джона встретили как старого знакомца. И Абберлину кивнули, давая понять, что, дескать, знакомы, пусть и не имели чести принимать в гостях.
– Мне нравятся подобные места, – признался Джон, освобождаясь от пальто, шляпы и перчаток. – Они сумели сохранить истинный дух Британии. Думаю, нам следует выбрать место поближе к камину.
Тот был огромен. Рыжее пламя выплясывало на углях, выныривало из пасти камина и, дыхнув жаром, растекалось по обожженным камням. Над огнем свисали цепи, старые, прокаленные до черноты, но, как уверил Джон, – вполне крепкие. Имелись и крюки, на которых прежде крепились вертела с кабанами.
– Здесь замечательно готовят перепелов. И фаршированный брусникой заяц по-своему хорош. Оленина опять же… – Джон загибал пальцы, и подавальщик, хмурый мужик с перечеркнутой шрамом рожей, кивал, запоминая заказ. – И горячего пива, будьте добры. С травами. Вы же не против выпить?
Абберлин кивнул. Он замерз еще там, в морге, пусть и спускался в одежде, но холод пробрался сквозь сукно и в толстую кожу зимних ботинок.
Зимой Абберлин точно околеет.
– Это у тебя от малокровия, – пояснил Джон, отпуская подавальщика. – И от недостатка жировой ткани. Проще говоря, ты мерзнешь, потому что голоден.
– Я не голоден.
– Ты не ощущаешь голода, Фредерик. А это – несколько иное. Твой разум игнорирует крик твоего тела, и ему остается лишь подчиняться.
В руках доктора появились часы. Кажется, Абберлин видел их прежде: серебряный брегет с ящерицей на крышке. Тонкая цепочка обвила палец, и часы качнулись.
Влево. Вправо.
– Сядь ближе к огню, – попросил Джон. – И расскажи…
Рассказ Фредерика Абберлина об осаде Лакхнау
Про осаду Лакхнау писали много. О мужестве гарнизона, который не растерялся, но сумел собрать всех англичан, укрыть их в губернаторской резиденции и продержаться до прихода подмоги.
Это было так, доктор. И не так.
Мы никого не собирали. Мы бежали. И когда двери поместья закрылись, то с той стороны еще оставались люди. Об этом не принято говорить… да и скажи я – не поверят. Вы – другое дело.
Я говорю себе, что тогда невозможно было спасти всех, но… мы и не пытались. Мы сидели за стенами, разбирая оружие, радуясь тому, что Лоусон запасся порохом и пулями. Мы кричали, пытаясь заглушить еще недавний страх, и стреляли в темноту.
У смерти черные глаза, доктор.
Как дуло ружья, по которому летит твоя пуля. Как кровь на штыке… как ночь над Лакхнау.
Восстание подняли сипаи. Мы полагали их союзниками, учили, вооружали, но… мы не были готовы признать их равными. Обезьяна в мундире все равно останется обезьяной. А именно так к ним относились. Принцы. Шахи… никто и ничто. Туземные князьки, которых держат, чтобы стращать местных.
Кукольный театр британского правительства.
Однажды куклы сообразили, что имеют оружие, знание и многое, чего не имели прежде. Так стоило ли сносить презрение белых господ? Было еще кое-что.
Голод. Вы называете истощенным меня, доктор, но вы не видели действительно истощенных людей. Крупная голова на тонкой шее, мышцы которой ослабли настолько, что не способны шею держать. На коже – язвы. На них слетаются мухи. А у человека уже нет сил согнать их. Но он живет.
В Индии множество голодных. Мне говорили, что местные ленивы и сами во всем виноваты. Но теперь я знаю правду – виноваты мы. Мы пришли на их землю со своим британским порядком. Мы отобрали их поля, их еду, их мужчин и женщин, ведь нам так нужны были рабочие руки… говорят, что теперь там еще хуже. Не знаю, возможно ли такое.
Там, в Лакхнау, мы быстро ощутили, что есть голод.
В первый день мы боялись и стыдились глядеть друг на друга. Во второй – воевали. Когда воюешь, то думаешь лишь о войне. Сипаи притащили пушки и некоторое время обстреливали нас. Только оказалось, что с пушками еще надо уметь управляться. И весьма скоро их батарея вышла из строя.
Впрочем, им удалось ранить Лоусона. Он умер к вечеру…
Мы сражались.
Женщин и детей отвели в подвалы, велев сидеть тихо.
Знаете, мы ведь надеялись, что весьма скоро сипаев усмирят. Британский лев разорвет индийскую обезьяну с легкостью. Но мы не учли, что обезьяна ловка.
Несколько дней беспрерывных атак. Краткие мгновения сна. Все мешается. Перед глазами скачут световые пятна. А ты видишь в них грязные индийские хари. И стреляешь. А потом оказывается, что стрелял ты во сне. Но сейчас тебе суют винтовку и толкают на рубеж.
Уже не целишься – направляешь ствол в сумерки – неважно, день или ночь, но у тебя всегда сумерки усталости – и нажимаешь на спусковой крючок. Ружье щелкает. Дергается. И выпущенная тобой пуля ищет путь. Наверное, многие находили, если нас оставили в покое.
Резиденцию окружили. Началось ожидание.
День, два, десять. Теперь время тянется медленно. Ты засыпаешь, но просыпаешься в той же минуте, в которой закрыл глаза. Хочется есть. Но инспекция губернаторских подвалов показала, что оружия больше, нежели еды. Надо беречь.
Нас скоро спасут, но на всякий случай еду надо беречь.
Сначала дети и женщины. Потом раненые. Потом уже остальные. Сухари с плесенью. Иногда – похлебка из гниловатого зерна или муки. Мясо съели в первые же дни, и правильно, потому как оно бы протухло.
Чтобы обмануть голод, надо есть медленно. Берете кусок хлеба, крошите в тарелку. Заливаете водой. Ждете, пока разбухнет. В рот – по крупинке.
Время шло. Пайки урезали.
Я вспоминал тех, умиравших от голода, с разбухшими животами и тонкими шеями. Будете смеяться, но я каждое утро измерял собственную шею. Она усыхала.
Не смеетесь. Спасибо. В этом и вправду нет ничего смешного. Раненых хоронили возле стены. Однажды я услышал разговор солдат, что, дескать, если выкопать тело, то… что? Каннибализм естественен в подобных условиях? Нет, доктор, ошибаетесь. Нет в поедании себе подобных ничего естественного! Мы – люди и должны оставаться людьми.
Началась цинга. Это язвы на губах и языке. Десны кровоточащие. И выпадающие зубы. Это кровавая рвота. Боли, как если бы тебя едят изнутри… бессилие. Страшнее всего именно это бессилие, когда любое твое действие изначально лишено смысла.
От этого сходят с ума.
Наш капонир вообразил себя скрипачом. Он выбрался на стену и целый день играл на скрипке, которую не видел никто, кроме него. Потом его все-таки застрелили.
Умирали дети. Женщины. Раненые. В этом вся правда, доктор… Думали мы о том, чтобы сдаться? Думали. Мы бы сдались, когда б нам предложили. Но видите ли, сипаи хотели нашей смерти.
Приходилось держаться.
Нет, я не плачу, доктор. Но смерть пролила немало слез в губернаторском дворце. А потом нас спасли. Сначала мы услышали выстрелы. При цинге слух обостряется многократно.
Щелк-щелк. Кто идет?
И пушки басом в ответ. Мы благословляли их голоса. Мы плакали и бросались обнимать друг друга… Славься, Британия!
Отряд Хавелока прорвался в Лакхнау, но лишь затем, чтобы застрять в губернаторском дворце. Но встречали мы его не как победителя, а как спасителя. У него была еда… нам не хватило бы ее надолго, однако уже семнадцатого ноября в Лакхнау прибыл сэр Колин Кэмпбелл. А с ним пехота, кавалерия и артиллерия, в том числе и тяжелые морские орудия.
Это был славный прорыв. Кэмпбелл прошел сквозь строй сипаев, как горячий нож проходит сквозь брусок масла. Однако и его храбрость, которой я, несмотря ни на что, восхищаюсь, оказалась бессильна перед численным превосходством.
Восстание пылало.
И нам пришлось отступить. Но мы вернулись в город, доктор.
Был март. В Англии у весны другой вкус. Сырой реки и тины. А тогда я не мог избавиться от металла на языке. Иногда – железо, но чаще кисловатая едкая медь.
Проблемы с печенью? Вполне возможно.
Вы когда-нибудь пробовали представить, каково это, возвращаться туда, где ты едва не умер? Нам дали возможность отомстить. Генерал Кэмпбелл так и сказал. Выстроил нас всех, сколько уцелело, солдат, офицеров, мальчишек из пажеского корпуса, которым срочно предоставили звания.
За героизм…
– Настал час возмездия! – Генерал сидел на белом жеребце. Говорили, что этот конь принадлежал прежде набобу, платившему мятежникам. Что с ним стало? Не знаю. На войне случается многое, доктор.
– Вы были преданы. Кем? Теми, кто именовал себя друзьями Британии! Вы были унижены. Кем? Теми, кто притворялся слабым. Они и сейчас слабы, но стая шакалов одолеет льва…
Он говорил и говорил, а я слышал лишь голос, который зажигал мою кровь ненавистью. И поверьте, ее было столько, что хватило искры.
О взятии Лакхнау говорят куда меньше, нежели о беспрецедентном мужестве гарнизона. Знаете почему? Потому как даже здесь понимают, что этот позор не смыть с британского флага.
Второго марта мы подошли к Лакхнау, третьего – переправились через канал и заняли парк Дилкуша. На следующий день генерал Френке соединился с главными силами, а против сипайских укреплений были установлены батареи. Два наплавных моста связали Гумти ниже города. И сэр Утрем со своей пехотной дивизией, всадниками и пушками переправился через реку. Он занял позицию на северо-восточном берегу, откуда мог обстреливать едва ли не весь город.
Наверное, они могли бежать, все эти люди, которые вовсе не были солдатами, но почему-то остались. Они защищали город как умели. Тогда-то я и получил стрелу в плечо.
Две недели артиллерия долбила стены. Конница шла против слонов. Чудовищные животные. Говорят, что в королевском зверинце имеется один такой. Сходите, поглядите. Видели? Он выглядел милым? Ну, крестьяне использовали слонов примерно как наши используют мулов. Только слон сильнее. А еще на его спину можно посадить пару стрелков. Слон идет на пехоту, и пехота отступает. Это не страх – разум. Кому охота попасть под ноги, каждая из которых способна раздавить человека… или попасть под бивни. Или под хобот. А сверху сыплются стрелы.
Страшно, согласен. Но куда страшнее видеть, как эти существа погибают.
Надо уметь стрелять. У Кэмпбелла были умельцы, славные охотники из тех, кому доводилось бывать в Африке. Прицел. Щелчок. Выстрел. И слон некоторое время движется, его тело слишком велико, чтобы умереть сразу. Но потом передние ноги подгибаются, а задние продолжают идти.
Последний штурм случился девятнадцатого марта. И мы прошли за линию обороны. Город открылся нам…
Вот эта женщина, которая лежит на столе с перерезанным горлом и вспоротым животом, ужасна лишь потому, что случилось подобное в Лондоне. Здесь ведь нет войны. А в Лакхнау была.
К счастью, я помню немногое.
От дыма было тошно. Горело то, что могло гореть. Крови опять же… лить ее просто. В руке – палаш. Видишь человека – бей. Не жалей. Тебя ведь не жалели.
Я очнулся в чужом доме. Как оказалось, две недели в нем провел. Те две недели, которые британская армия уничтожала Лакхнау. Из солдат мы превратились в мародеров. Месть? О да. И еще законная плата за причиненные страдания.
Но те две недели… меня считали убитым. Я сам ощущал себя мертвецом. Но тем удивительнее было встретить ее. У смерти черные глаза, доктор.
И слезы ее превращаются в камень.
Вот мой кошмар – я заставляю смерть плакать.
Плачущая смерть… нелепый образ, но из головы не идет. Абберлин говорил правду: под гипнозом не лгут. Он видел смерть. Или женщину, которая откупилась от него алмазами? Не идет из головы.
А я считаю дни после убийства.
Один. Два. Три.
Десять.
Двадцать.
Особенно плохо по ночам. Я вижу странные сны. Такой знакомый город. Строения с черными окнами. Улицы, мощенные булыжником. И грохот ломовой повозки. Я прижимаюсь к стене и сливаюсь со стеной.
Снова иду.
Людей нет. А мне нужен хоть кто-нибудь… например, она. Рыжие волосы, пламя на белых плечах. И сами плечи, испачканные веснушками. Платье… белое платье удивительной красоты.
Я крадусь. Я зверь во тьме. Я нота на струне мелодии. Меня не существует.
А она – реальна. Теплая, мягкая. Острие клинка вспарывает ткани, и руки мои обжигает кровь. Но девушка не спешит падать.
– Что ты делаешь? – спрашивает она, хотя невозможно, чтобы человек разговаривал с перерезанной трахеей. – Что ты здесь делаешь, Джон?
– Умирай! – приказываю я. И девушка падает. Она жива, когда я разрываю платье и взрезаю живот.
Она улыбается. И я запускаю руку в разрез. Вытаскиваю пульсирующее сердце.
– Видишь? – спрашиваю я, демонстрируя ей добычу.
– Видишь? – немертвая улыбается. – Ты забрал их. Хорошо, что ты их забрал.
В моей руке не сердце – холщовый мешок, в котором прощупывается что-то мелкое, твердое. Я зубами разрываю завязки. На окровавленные руки сыплются камни, мутные, как стекло. Но я знаю, что это – алмазы. Я богат?
– Ты так и не понял, Джон? – Девушка укоризненно качает головой. – Это мои слезы…
Я богат!
На этом месте наступает окончательное пробуждение. Я сразу понимаю, что все увиденное – лишь сон, и разжимаю кулак лишь затем, чтобы убедиться – нет никаких камней. Но там, во сне, я верю в их существование и пытаюсь удержать. От этих попыток на коже остаются следы от ногтей, которые сходят лишь к утру.
Я убеждаю себя, что сны – лишь порождение моего воображения, изголодавшегося по делу. Но избавиться от них не выходит. Теперь понятно, о чем говорил Абберлин.
Потеря аппетита. Апатия. И одно-единственное лекарство.
Я должен кого-нибудь убить.
Девушку с рыжими волосами, с белой кожей, по которой рассыпаны веснушки. Со смуглыми ладонями и алмазами вместо сердца. При мысли о ней я испытываю возбуждение. Ее смерть излечит меня.
Но как найти кого-нибудь, кто хоть отдаленно будет походить на незнакомку из снов?
Спросить у того, кто знает всех уайтчепельских шлюх.
Увы, мой пациент находится в стадии ремиссии. Он вновь нормален на радость венценосной родне, которая все еще уповает на чудо и полное выздоровление. До чего же неудобно… не вовремя. В такие периоды мое присутствие в доме становится излишним, о чем мне дают знать. О нет, никаких запретов, лишь вежливое равнодушие и вечная занятость. Вы ведь не сердитесь, милый Джон? Государственные дела требуют…
Плевать мне на государственные дела! Я должен найти ее, ту девушку из сна.
Пытаюсь мыслить логически, что труднее с каждым днем. Вчера делал очередной аборт дебелой девице и понял, что готов прирезать ее прямо в кабинете. Сдержался. Надолго ли меня хватит?
А они все идут. Шлюхи! Твари, чье существование – плевок в лицо Господу.
Я хочу убить.
Но вместо этого беседую с ними. Сочувствую. Помогаю. Сдерживаю тошноту при их попытках заигрывать со мной. Нахожу в себе силы шутить, что слишком давно и прочно женат.
Если бы на улицах Уайтчепела не было столько полиции…
Мой друг Абберлин играет против меня, но даже эта игра и наши ежедневные встречи в трактире не приносят мне облегчения. Не выдержав, я рассказал ему про сон. В самых общих чертах. Женщина в белом… алмазы.
– Это она, – Абберлин не выказал удивления. – Мне не следовало просить вас о помощи, Джон.
Я убеждаю, что не чувствую в снах угрозы, что они скорее забавны, поскольку отражают связь разума и души. Разум воспринял рассказ, а душа – вдохнула жизнь в перекроенную историю.
Но Абберлин слишком близок к истине, чтобы поверить. И мне приходится задать другой вопрос:
– Почему алмазы?
– Не уверен, но… почему нет? Алмазные копи – подходящее место для смерти. Да и сами камни… Скольких они убили?
– И тебя пытались?
– Не единожды. Но она пока хранит. Для чего – не знаю. Если бы забрала, мне было бы легче. Иногда я сам подумываю избавиться от ее подарка.
Так Абберлин пусть не прямо, но признался, что привез из Индии не только кошмары.
– Позволишь мне взглянуть? – Отнюдь не жадность породила эту просьбу.
– В другой раз.
Спорить с Абберлином я не стал.
Из таверны я направился не домой, а в кабинет. Поздний визит никого не удивил, ведь мне часто приходилось задерживаться по делам. И заперев дверь, я вытащил из тайника кольца, листы дневника и конверт с письмом. Переписав его начисто, вернее, начерно – человек неграмотный вряд ли был бы настолько аккуратен, – я подождал, пока высохнут чернила.
Шесть пенсов, и мальчишка-бродяга бежит к почте.
Он возвращается с пустыми руками и уверениями, будто письмо получат уже завтра. Я бросаю ему еще монетку, и мальчишка пропадает.
Завтра инспектор Чандлер получит письмо.
А послезавтра я убью шлюху… или двоих. Хорошо бы рыжих найти.
– Сиди смирно! – велела Кэтти. – Тебе надо обрезать волосы.
Ножницы в ее руках выглядят огромными. Они раздвигаются со скрипом и, захватив прядь, смыкаются. Раздается щелчок, и обрезки волос летят на землю.
– Уолтер сказал, что сегодня не придет… и завтра, наверное, тоже не придет. Он мне денег оставил. Два фунта. Это много. Я купила грудинки…
Она рассказывала о грудинке и зелени, которую выбирала придирчиво, а потом долго торговалась, потому что свежего салата не было, а платить за несвежий как за свежий для Кэтти было оскорбительно.
Абберлин слушал. Он закрыл глаза, растворяясь в потоке ее речи, улыбаясь сам себе и тому, что способен улыбаться по пустякам.
– И масло-то белое! Я ей так и сказала, милочка, вы не глядите, что я такая. В масле я разбираюсь не хуже вашего. Когда это оно белым было? Порядочное сливочное масло желтого колеру.
Щелкали ножницы, изредка касались кожи, обжигая металлическим холодом. А горячие пальчики Кэтти сметают колючие волоски с шеи.
Хорошо, что она осталась.
– Еще девчонок встретила… спрашивали, как ты. Они говорят, что этот, который новый, сущий тупица. Они ему об одном, а он про другое совсем. И не слушает. А еще глядит как на…
– Грязь, – подсказал Абберлин.
– Ага. Точно. Будто он один чистенький, а мы все, значится, так… Он прав?
– Что?
– Он прав. – Кэтти отложила ножницы. – Он про тебя спрашивал. Где ты живешь. Ходишь ли к девкам… ну и про меня тоже. Не знаю, кто ему сказал. И… и мне, наверное, лучше будет уйти. Они ж там все чистенькие. Они не потерпят, чтоб ты… со шлюхой жил.
Абберлин перехватил ее руку, расправил сжатый кулачок и губами коснулся пальцев.
– Тебе нельзя. Ты ж офицер…
– Бывший.
– И в полиции…
– Плевать.
Ладонь горячая и белая. А на смуглых пальцах – веснушки пятнами апельсинового сока. Руки пахнут мылом и маслом, которое сливочное и настоящее.
– Молли говорит, чтоб я возвращалась. Что она не погонит на улицу… и комнатку даст. Только мне. А ты приходить станешь.
– И в чем смысл?
От ладони к сгибу локтя тянутся русла сосудов.
– В том, что к шлюхам ходят все. Но никто не берет шлюху в дом.
Бьется пульс, торопится сердечко. Рыжие локоны лежат на плечах. Мягкие и легкие. Она сама, Кэтти Кейн, не тяжелее пушинки.
– Ты не слушаешь меня. – Она обнимает его, робко, нежно. И касаясь губами щеки, шепчет: – Ты совсем меня не слушаешь.
Это правда. Как и то, что Абберлину плевать на Чандлера и других тоже.
– Мы уедем, – обещает Абберлин уже потом, разглядывая треугольники лопаток и рыжий пушок по хребту. – Ты и я. К морю. Купим домик… или трактир. Можем сразу поместье, но это привлечет внимание.
– Трактир… – Кэтти щурится. Глаза у нее по-кошачьи зеленые и какой-то совершенно удивительной формы. – Из тебя не выйдет трактирщика.
– Я постараюсь.
Мечталось легко. Абберлин даже видел это место: скалы в изумрудно-зеленых шубах мха. Обрывы. И валуны, вылизанные морем добела.
– Или лучше маяк? Чтобы только ты и я. Еще чайки. Они кричат перед бурей. А небо грохочет. Зимою случается множество бурь. Не испугаешься?
– Нет.
И это правда. Ей незачем лгать.
– С тобой я ничего не боюсь. – Кэтти садится на постели и тянет одеяло, пытаясь укрыть его. – А вот за тебя – боюсь. Я думала, что ты сухой. Бывают люди, которые… ну, сухие. Внутрях. Оттого и болеют.
Рядом с нею Абберлин выздоравливал. И там, у маяка, поправится совсем.
Доктор ошибался, когда говорил, что Абберлин мерзнет от недоедания. Ему просто солнца не хватало. А теперь вот есть собственное солнце по имени Кэтти Кейн.
– Ты хороший. Ты очень хороший… И я не хочу, чтобы у тебя жизнь поломалась.
Она была сломана. Раньше. А теперь вот срастается.
– Сейчас ты говоришь одно. И я тебе верю. Только что будет дальше? Сколько ты выдержишь? Год? Два? А дальше увидишь, что я – шлюха. Или бывшая шлюха. А говорят, будто бывших шлюх не бывает. И кто-нибудь скажет: глянь-ка, а я ее имел незадорого…
Абберлин закрывает ей рот ладонью.
– Тише, – просит он. – Не говори такого. Пожалуйста.
В зеленых глазах стоят слезы. И когда Абберлин убирает руку, Кэтти шепчет:
– А девочки как? Ты бросишь их? Они не верят тому, другому. А тебе – верят. Найди убийцу.
– И тогда ты останешься со мной?
– Я и сейчас с тобой. И буду, пока не погонишь.
Эта мысль настолько нелепа, что Абберлин хохочет. Разве тот, кто долго жил в темноте, способен прогнать солнце?