Глава 4
Ищейки и находки
К утру потеплело. И снег сменился дождем, который то усиливался, словно тучи тужились в отчаянной попытке поскорее избавиться от лишней влаги, то почти затихал. Дождь занавесил окна серостью, и Саломея поняла, что не хочет вставать.
В огромной – квадрат с ребром в два с половиной метра – кровати было тепло. Пусто.
Безразлично.
Саломея открывала глаза, борясь с собою же, но освинцованные веки тотчас слипались. Ее охватывало безразличие ко всему – этому дому, людям, его населявшим, вместе с их секретами, к убийству и убийце, искать которого Саломея не обязана.
Зачем искать – зима наступила.
Вот она, за окном, серогривое чудовище, скребется мягкими когтями, просится в дом, и если бы у Саломеи оставались силы, она бы открыла окна – все-все окна – пусть холод выметет гниль этого места.
– Эй, подъем, – ледяные пальцы Далматова сжали шею.
Саломея вяло шевельнулась: это его дело, пусть сам и разбирается. А она полежит под теплым одеялом и если получится, то заснет. Сны добры к Саломее, они возвращают в прошлое, к белому-белому дому с синей крышей. Волны черепицы стекают с конька и загибаются, делая дом похожим на пагоду. Во дворе астры расцветают, желтые хризантемы и капризные розы сорта «Дамаск».
– Лисенок, ты что, болеть вздумала?
Та же рука – холоднющая – легла на лоб.
– Отстань, – сказала Саломея и попыталась зарыться в подушки.
Она не больна. Просто зима. И запределье. Далматов должен понять, он ведь сам такой же, искореженный.
– Подъем!
Одеяло слетело на пол. Следом и подушка отправилась. Дождь нашептывал, что это не имеет значения. Зачем вставать, Саломея? Лежи. Отдыхай. Ты так устала…
Ее подхватили, взвалили на плечо, неудобное, острое. Поволокли куда-то. Безо всякого почтения бросили в пластиковый поддон душа и закрыли кабину. С потолка хлынула вода. Много воды. Чудовищно много. Тропический ливень клокотал, облизывая шею, плечи, руки. И жар постепенно приводил в сознание.
– Но не в одежде же! – Саломея поднялась на корточки. В спину тарабанили тугие плети воды, они же стекали по плечам и шее. Воздух приходилось хлебать ртом, а мокрая пижама весила, казалось, центнер. Или все два.
Выпутавшись из нее, Саломея добавила температуры. Уж если душ, то горячий, почти кипяток.
Папа смеялся, что рожденная в огне – не сгорит.
В дверь вежливо постучали.
– Эй, ты там не заснула? Полотенце принести?
– Нет. Да. В смысле, не заснула. Принеси.
Хорошо. Покрасневшая кожа болезненно принимает прикосновения. Веснушки, которые исчезли было, проступают на кистях рук, запястьях, карабкаются на предплечья и плечи, и леопардовая шкура – лучшая защита от депрессии.
Наверное, стоит сказать Далматову спасибо.
Как-нибудь потом.
Саломея выключила воду, но еще некоторое время стояла, глядя, как белые вуали пара сползают с ее кожи. А вода в поддоне не спешила стекать. Добравшись до косточек, она замерла и теперь если опускалась, то крайне медленно.
Сток забился.
Чем? После смерти Веры в комнатах не жили. И душем соответственно не пользовались. Но ведь забился он не сразу? И что это значит?
Приоткрыв дверь, Саломея высунула руку, нисколько не сомневаясь – Далматов рядом. В руку сунули полотенце и предупредили:
– Кофе стынет.
– Выйди, – попросила Саломея. – Только недалеко. Дело есть.
Полотенце было достаточно широким и длинным, чтобы обернуть вокруг тела дважды. Хвостики, во избежание инцидентов, Саломея сжала в кулак.
Выбиралась она из кабины боком.
– Там слив засорился.
Вода стекала с волос, с ног, расплываясь по кафелю прозрачными озерцами.
– Я не сантехник. – Далматов уставился сначала на озерца, потом на волосы и плечи. Впрочем, и ноги удостоились беглого взгляда. Слишком уж беглого. Просто-таки оскорбительного.
Саломея была лучшего мнения о собственных ногах.
– А если там, – она кивнула в сторону кабинки, – что-то важное?
Прозвучало жалко. Далматов пожал плечами и ответил:
– Иди. Одевайся. И поешь. Когда накрывает, еда – лучшее средство. А я здесь… разберусь.
Саломея кивнула. Этот вариант вполне ее устраивал, поскольку с душевыми кабинами подобного типа ей сталкиваться не приходилось, да и сама мысль о трубах, патрубках и болтах с гайками внушала глубокое отвращение, вероятно прописанное в женских генах. Где-то там сидело и неудовлетворенное любопытство, которое требовало немедленно выяснить, где это Далматов провел прошлую ночь, во сколько он вернулся. Зачем ему отрава.
А за окнами лил дождь. Капли скользили по стеклу, сталкивались друг с другом, сливались, образуя пленку, из-за которой в комнате становилось темно. А в темноте ждет запределье.
Саломея, переодевшись – вещи брала из сумки наугад, лишь бы потолще, потеплее, – включила свет. Но его было так мало. Слишком мало, чтобы жить. И она, спеша отогнать влажную осеннюю зыбь, зажигала огни на восковых столпах свечей, на железных грифах бра и в шелковых трубах напольных светильников.
Вероятно, Вера тоже боялась темноты, иначе зачем ей столько света?
И все равно его было слишком мало.
– Там ничего, кроме волос, нету… – Далматов остановился на пороге. – Зато волос слишком много. И по какому поводу иллюминация? Мило, конечно, но свечи явно лишние. Пожар нам не нужен…
Он задул рыжие огоньки, и каждая смерть – маленькая, но такая болезненная – была подобна уколу иглы. Сердце-подушка из красного плюша готово принять сотню игл. Саломея выдержит.
– Пожар. – Она вдруг испугалась.
Как не подумала, что пламя перепрыгнет на мебель? На скатерть? Огненный цветок способен подняться до небес, и однажды он отобрал у Саломеи дом.
– Пожара не будет, – Илья кинул на стол темный волосяной ком. – Не будет пожара. Слышишь?
Лампы мигают. Далматов не видит. Никто не видит, кроме Саломеи. Это саламандры пляшут меж металлических рожек, дергаются, получая удары током, и дарят свет. Но саламандрам надоест, и лампы выстрелят.
Бах. Бах. И дождь из стекла перед градом из ящериц.
– Ты взяла его с собой, верно? – Далматов сжал голову Саломеи и заставил посмотреть вверх, к потолку, где крутилось огненное колесо.
– Где он?
– Кто?
Сложно смотреть, когда свет ослепляет. А без света – зима. Зимой холодно, но в огне легко согреться. Далматову не понять. Он замерз и уже навсегда, еще раньше, и теперь только хуже.
– Где брегет? В вещах?
Саломею толкнули на кровать. Она села. Перед глазами роилась красно-синяя мошкара, а в ушах трещало. В кострах всегда трещат, разламываясь, поленья. И еще ветки. Шишки. Сосны плачут желтой смолой. А Далматов обыскивает вещи Саломеи. Это справедливо – око за око.
– Внизу, – подсказывает Саломея. – Но тебе трогать нельзя. Он мой.
– Твой.
– А ты хочешь украсть.
– Да неужели…
– Ты появился только сейчас, хотя мог бы и раньше. Заказ пришел?
– Точно.
Он вытащил черную коробку, которая разломалась надвое.
– Я тебя не виню. Ты же иначе не способен. Украсть вот. Или обмануть.
Единственный глаз саламандры сверкал зло, гневно. Он заставлял других ящериц, запертых в хрупкие коконы ламп, дергаться и рваться на свободу.
– Ясное дело, – Илья вытряхнул собственные вещи на пол, и кофр тоже.
В ящике обнаружилось двойное дно и футляр из черной кожи со знакомым рисунком рун. Брегет Далматов положил ящерицей вниз и прижал пальцем, точно желал раздавить ее, такую опасную и такую беспомощную. Потом что-то нажал, повернул, и футляр закрылся.
– Ты вообще о чем думала, когда вот это волокла? – Он потряс коробкой перед носом Саломеи. – Специалистка хренова.
– Сердишься?
Остывало медленно. Огонь никогда не отступает быстро. Даже когда пожар тушат, угли хранят тепло. Ее память – жирные куски угля.
Больно-то как.
– Нет. И да.
Он сел рядом и разлил остывший кофе по чашкам. Сахара пять ложек. Размешивал тщательно, сосредоточенно. А в остальном все в норме: жених и невеста, тили-тили-тесто. Проснулись и завтракают.
Проблема – одноглазая злая ящерка – надежно заперта в клетке. Только предыдущая клетка тоже казалась надежной. Далматов подумал о том же и поднял коробку. Он осматривал ее дотошно, и лупу из кармана извлек, современную, складную и потому неинтересную.
– Сломалась, – вынес вердикт Илья. – Ты пей давай. С ними ведь никогда не угадаешь, откуда ударят. Неделю назад я очнулся на крыше. Не люблю высоту. Боюсь. А тут – стою на краю, любуюсь панорамой… к счастью, телефон зазвонил. Повезло.
Саломея кивнула: повезло.
И ей тоже повезло не сгореть. Но теперь она боится огня. Самую малость. Но говорить об этом Далматову не станет. И вообще не станет говорить.
Холодный сладкий кофе – гадость редкостная. Не кофе – сироп с кофейным ароматом.
Надо. Глюкоза – полезна.
– Во всем этом деле совершенно никакого смысла, – Далматов поднял волосяной ком и понюхал. Скривился. – Но так не бывает.
Света вокруг все-таки слишком много. И такой резкий.
Зачем так много света? И светильников?
– А значит, я просто чего-то не вижу…
Потолок натяжной, гладкий и скользкий с виду. Два ряда галогеновых ламп. И тяжеленная трехрогая люстра с хрустальными подвесками. Не то. Потолок и люстра часть прежней комнаты. И канделябры. И светильники из золотистой проволоки… все не то.
– Вода. Ванна. Душ. И волосы… Там хороший слив. Но волос много выпадало. И здоровье слабое. Первое – следствие второго или наоборот?
Саломея прижала палец к губам: не надо мешать. Редко бывает, что запределье сдается, ну или хотя бы делает вид, подбрасывая очередную подсказку. Как в сказке – дорога из камешков-подсказок выведет из темного-темного леса. Или заведет поглубже в чащу.
Колонна из белой рисовой бумаги возвышалась на два метра и выглядела нерушимой. Плотной. Но у самой стены, в тени прорисовывалась тень иная. И Саломея подала знак Далматову.
– Смотри.
Он выдернул шнур из розетки и, пробив хрупкий бок, вытащил улов – стопку листов, перевязанную ленточкой.
– Ну надо же, до чего романтично.
Саломея молча отобрала находку и, сняв ленточку, раскрыла первое письмо.
Мой дорогой маленький ангел.
Словами не передать всех тех мучений, которые я испытываю ежедневно, ежечасно, видя тебя, но не смея ни взглядом, ни словом выдать своей любви.
Каждое утро, открывая глаза, я понимаю, что предстоит еще один ужасный день, и даю себе слово сознаться во всем, единым порывом измученной души разрушить не жизнь свою, но это убогое скотское существование. И я бегу в душ, чтобы очиститься телом, чтобы полностью подготовиться. И выхожу из душа, и открываю рот, готовый обрушить мир моей никчемной жены, но тут же его закрываю.
Я трус?
Вероятно. Мне удивительно, что ты до сих пор прощаешь меня…
– Мне тоже, – проворчал Илья, откладывая письмо в сторону.
Здравствуй, моя дорогая.
Сегодня я видел удивительнейший сон. Наш дом. Наших детей – мальчика и девочку. Видел тебя в новом платье с кружевной оторочкой. У тебя была соломенная шляпка, которую ветер норовил украсть, а ты боролась с ветром.
И смеялась.
Как же скучаю я по твоему чудесному смеху. Голос моей жены – это скрежет ножа по стеклу, по раскаленным добела нервам. И всякий раз мне кажется, что я вот-вот сорвусь.
Но ты права – пока не время.
Скоро, совсем скоро я буду свободен. И тогда ничто в мире не разлучит нас.
– Очаровательно, – Далматов перебирал письма, содержимое которых, впрочем, не слишком сильно различалось. – Неужели этому верили? Слушай, Лисенок, почему вообще вы такие доверчивые? Нет, я понимаю, что любовь и все такое. Но здравый смысл куда девается?
– Какой здравый смысл?
Милый ангел. Солнце. Свет моего дома… тот, кто писал эти строки, умел находить слова.
– Обыкновенный. Мужик женат и женат прочно. И судя по тому, сколько грязи он льет на свою жену, бросать ее не собирается. Вот послушай…
…сегодня она целый день жаловалась, а мне не оставалось ничего, кроме как слушать эти жалобы и утешать ее. Больше всего мне хотелось надавать ей пощечин. Неужели не видит она, насколько нелепа, уродлива? До чего утомительна в своем нытье, в вечном всем недовольстве… Мне кажется, что весьма недалек тот день, когда я не выдержу.
– По-твоему, нервы у него все-таки сдали, и он убил Веру? – спросила Саломея, складывая письма.
– Как раз наоборот. Нервы сдали у любовницы. Он явно не собирался разводиться.
– Но… не понимаю.
– Чем больше жалоб, тем меньше в них правды. Это… – Далматов щелкнул пальцами, выдергивая из воздуха нужное словцо, – как дымовая завеса. Кто хочет развестись – разводится. Кто не хочет – ищет обстоятельства, которые делают развод невозможным.
…я на пределе. Не спал всю ночь. Смотрел на нее. Мне хотелось взять подушку и накрыть ее лицо, прижать руками и коленом, держать, пока она не затихнет. Что меня остановило? Лишь страх. Не за себя – за себя я давным-давно не боюсь. Но разве имею я моральное право ставить тебя под удар? Случись убийство, такое, которое выглядело бы убийством, я буду первым подозреваемым. А когда узнают о нашей связи, что неизбежно, то подозреваемым единственным…
…ты говоришь о разводе. Но разве Герман допустит развод? Или наш брак? Он сочтет наши с тобой отношения плевком в его душу и не допустит, чтобы…
…милая, потерпи, пожалуйста. Мне тоже нелегко. Я хочу быть с тобой каждую секунду оставшейся жизни. И вот увидишь, так все и случится. Мы уйдем из этого дома, от этих людей, только ты и я. Ты говоришь, что у тебя достаточно денег? Но разве я могу их принять? Кем буду я в собственных глазах? Альфонсом? Бесхребетной тварью, которая молча приемлет неприемлемое? Нет, солнце мое, я перестану быть собой, если соглашусь на твое предложение. Это я должен обеспечить нам будущее, и видит Бог, что я найду способ. Ждать уже недолго. И только вера в то, что наши судьбы вскоре соединятся – а иное и представить себе невозможно, – позволяет мне жить, дышать. Любить.
– А если все-таки правда? – Саломея дважды перечитала последнюю фразу. – Если он ее и вправду любил? А жену – нет.
– Никто не любит жен, – ответил Далматов, приглаживая взъерошенные волосы. – Отчасти по этой причине я и не собираюсь жениться. Пока, во всяком случае.
– А потом? Ты встретишь ту единственную, которая заставит забыть о принципах?
– Во-первых, Лисенок, принципов у меня нет. Во-вторых, любое разумное адекватное существо рано или поздно начинает задумываться о продолжении рода. Я не думаю, что буду исключением. Равно как и не верю вот в это.
Далматов сложил письмо и вернул в стопку.
– Он пишет ровно то, что его визави желает читать. Это сделка, условия которой не оговорены, но обозначены.
– Хорошо, тогда почему он хранил письма?
– Он? Он не хранил. А вот она – вполне. Женщины сентиментальны. И доверчивы.
– А еще мстительны, – Саломея собрала письма. – Надеюсь, учтешь, если вдруг в твоей голове появится светлая мысль украсть мой брегет. И еще. Как письма попали к Вере?
– Ей отдали. Как доказательство, – предположил Илья, поворачивая светильник дырой к стене. – Или подбросили. Надеялись, что обнаружит. Такая анонимная посылка…
– Она обнаружила, и ее убили.
Стопка писем, лживая история чужой любви. Далматов прав: не бывает ее, чтобы до гроба.
А мама? Она же любила отца. И он ее тоже. Долго и счастливо… умерли в один день.
– Лисенок, – Далматов тронул влажные волосы, – я не знаю, о чем ты думаешь, но настроение твое мне не по вкусу.
– Все нормально, – солгала Саломея. – Если ее убили, то как?
– Ну… есть одна мысль. Проверить надо… заглянуть.
– Куда?
– В архивы. Ты не помнишь, сколько положено хранить истории болезни? Нет? Ну и черт с ним, на месте разберусь. А ты с народом поговори. Хорошо?
Саломея кивнула: поговорит. Всенепременно.
Клок волос на столе выглядел мерзко, но куда менее мерзко, чем письма. С Андрюшкой бы поговорить. Но как выяснилось, Андрюшка исчез. В доме вообще было странно пусто.