Глава 8
Частные вопросы
Приехали быстро. Работали тихо, слаженно.
Домашние наблюдали. Саломее казалось, что их всех вот-вот выставят, и это было бы логично, но фигура Гречкова, видимо, вызывала у полицейских некоторые опасения. Скорее всего, Гречков знал и мэра, и губернатора, и многих иных, со звучными именами и должностями, но в данный момент времени он был не просто растерян – раздавлен случившимся.
Крупное лицо его застыло, как застывает лава на теле вулкана, и лишь руки оставались в движении. Пальцы расходились и смыкались, трогали, гладили друг друга, изредка касаясь побуревших манжет, рукавов или пуговиц, тоже липких, как и все остальное.
– Это не я… это не я… – лепетал Андрюша, вцепившись в подлокотники кресла. Вот он был залит кровью, и брызги на лице застывали, словно веснушки. Андрей не спешил умываться, он потерялся в этой комнате, как и все прочие. И кресло, мягкое кресло с широкими подлокотниками, казалось ему единственной надежной вещью, расстаться с которой было никак невозможно.
Полина молчала. Лера бродила по кромочке у стены, не смея сделать шаг к центру.
Шептались супруги Гречковы.
Щелкали фотоаппараты, вспышки ослепляли, картины мира реального обретали плоть в разноцветных пикселях. Человек в синем плаще, больше похожем на лабораторный халат, наблюдал за всеми и сразу. Он первым нарушил молчание:
– Герман Васильевич, нам необходимо побеседовать…
Увели. Гречкову пришлось помогать, потому как выяснилось, что самостоятельно идти он не в силах. И Полина очнулась, запорхала над мужем, норовя окружить липкой заботой. Давление… капли… нельзя волноваться… врача вызовите.
Алоизе – Аллой ее звали – врач не поможет. Илья сказал, что шансов у нее не было – обе артерии вскрыты – но это ложь, чтобы успокоить всех. Шанс был. Если бы Саломея остановила представление.
Следующей вызывали Полину. Эта шла сама, с гордо поднятой головой, всем видом своим демонстрируя презрение. Но кого именно она презирала?
– Слушай сюда, Лисенок, – Илья встал за спиной и отвернулся, словно бы говорил и не с Саломеей. – Дело дрянь, пусть мы к нему и боком. Но чтобы противоречий не было… ты же помнишь?
– Что?
– Что ты моя невеста. Если спросят. А они спросят…
Позвали Леру.
– А я? Вы думаете, что это я виноват? – Андрюша вскочил и вытянул руки. – Кровь! Вот кровь! Смотрите! Но я не виновен!
– Сядьте, пожалуйста, – попросили его, и Андрюша сел, сжался, обнял себя и заплакал.
– Я не хочу врать полиции, – прошептала Саломея.
– Тебе и не придется. Мы ведь действительно обручены, – он потянул шеей влево, потом вправо. Шея хрустнула. – Или ты не чтишь родительскую волю. А, Лисенок?
Андрюшка ушел следующим. В последний миг он вдруг успокоился и шел почти прямо, ровно, лишь руки отчетливо дрожали.
– Как это все ужасно! – громко сказала Милослава и, прижав мизинцы к бровям, добавила: – В этом доме черная аура! В этом доме живет смерть!
– Милочка, не сейчас.
Кирилл Васильевич, пребывая в волнении, грыз ногти.
– Не время? Сейчас? Да посмотри! На кровь посмотри, которая здесь пролилась! Разве это не знак? Разве не говорит нам Мироздание – остановитесь?!
– Какие крепкие нервы, – шепнул Илья на ухо. – Так речь держать… обороты находить… и вспомни, она стояла за мадам Алоизой.
– Она чиста. Ну чище остальных.
– И еще придется сделать, чтобы вы задумались над тем, что творите?
– Когда режут горло, кровь идет вперед и в стороны. А вот стоящий сзади останется чистым. Есть еще нюанс. Она одна верила, что эта… ясновидящая и вправду что-то видит.
– Или делала вид, что верит, – возразила Саломея.
Милослава потрясала кулачками, беленькими, мягонькими. Вот она, эта нелепая женщина, убийца?
Средний рост. Средний вес. Темные волосы с сединой. Бледная дрябловатая кожа. Редкие ресницы, несмотря на касторовое масло и огуречные примочки. Наряд из плотного льна. На запястьях – циркониевые браслеты.
– Ей тяжело было бы добраться до ножа, – Саломея закрыла глаза, восстанавливая в памяти хоровод. Вот она сама. Слева – Далматов, справа – Андрюшка. За ним кто? Герман Васильевич. Его брат. Милослава. Полина. И Лера. Далматов прав. Милослава стояла за Алоизой. А столик с чашей и ножом – перед. Алиби ли это? Вряд ли.
– Лисенок, не лезь в это дело. – Холодные пальцы Ильи скользнули по шее. – Пусть полиция разбирается. У нас другой интерес.
Увели Кирилла Васильевича. А Милослава, не в силах вынести внезапное одиночество, бросилась к Саломее:
– Вы же слышите! Вы-то слышите… Звезды предупреждали меня… я составляла гороскоп. Знаете, это не так просто, как кажется. – Она глянула на Далматова с опаской и брезгливостью и, наклонившись к самому уху Саломеи, прошептала: – Этот человек вам не подходит. Послушайте меня. Он мертв.
Далматов сделал вид, что не слышит.
– Звезды предупреждали. Меркурий был так ярок. Сатурн в Стрельце, напротив, ослаб…
Пальчики белые, с аккуратными ноготками. Нет под ними ни крови, ни кожи, ни иных улик материального плана. А Милослава вновь подалась вперед, прилипая губами к уху.
– Я знаю, кто это сделал, – выдохнула она. – Я знаю… но никто мне не поверит.
– Я поверю, – также шепотом ответила Саломея, а Далматов отступил, предоставляя иллюзию уединенности.
– Герман, – Милослава не колебалась ни секунды. – Это Герман.
– Но зачем?
– Он избавился от дочери. И не желал, чтобы кто-то узнал об этом… Вот видите, – вскочив, Милослава схватилась за горло. – Вы не верите! Никто не верит!
Весьма своевременно появился полицейский. И Саломея осталась наедине с Далматовым. Оба молчали. И он не выдержал первым:
– Значит, это правда? Ты слышишь… запределье, – Илья снял очки и принялся тереть их о рукав рубашки. На рукаве, от манжет, тянулись кровяные пятна, уже подсохшие, неприятного бурого цвета. – Я думал, что это образное выражение. Но тебя знобило по-настоящему. На что это похоже?
– По-разному. Иногда – холодно, но бывает, что и жарко. И звуки странные. Или тени.
Пляска на стене, спектакль для одного зрителя. Запределье – это ласковое касание крыла бабочки. И жесткий удар на границе сна и яви, который парализует тело, оставляя лишь способность дышать. Безотчетный страх, когда бегство видится единственным спасением, но сил бежать нет. Или веселье из ниоткуда, счастье всеобъемлющее, опасное, ведь оно уходит, оставляя душу опустошенной.
– Мне жаль, что я тебя не послушал. Извини.
Сказано сухо, вежливо, но и на том спасибо. Случившегося не изменить. Но полицейский не дал озвучить мысль, он ткнул пальцем в Саломею, а затем на дверь, куда ушли все, но никто не вышел.
– Эй, – Далматов удержал руку. – Что бы ни случилось – не дергайся. Жди, и все будет хорошо.
Что должно было случиться?
Допрос был быстрым, поверхностным. Вопросы – стандартными. И Саломее виделось, будто бы все решено, а ее показания нужны сугубо для отчетности.
Саломея говорила, а человек в синем плаще писал, старательно, прижав голову к плечу и приоткрыв рот. Дописав, он отложил ручку и лист, вытер руки о вафельное полотенце и вытащил из коробки пакет.
– Узнаете? – спросил он и передал пакет Саломее.
Бритва. У отца была похожая, складная, с расписными накладками на рукояти и тончайшим лезвием из хирургической стали. Лезвие это было острее самурайского меча, во всяком случае, мамин шелковый шарф, пойманный на лету, распался на две части. И мама обозвала отца позером, а он только засмеялся и пообещал купить ей еще шарфов…
– Так вы узнаете?
Крови на отцовской бритве не было. А здесь – была. Она прилипла к краям пакета и расползлась, забилась в заломы.
– Нет, – Саломея вернула бритву.
Выходит, что нож с волнистым лезвием ни при чем. Он – декорация.
Но к чему вопрос? Он не пустой, и ухмылка человека, неприятная, злая, подтверждает догадку.
– Странное дело. Не узнать бритву собственного жениха… как же так?
Жениха? У Саломеи… стоп. Далматов. Это далматовская бритва? Быть того не может! Или может. Но не Илья же убил! Ему-то зачем? А что Саломея вообще про Далматова знает? Появился. Врал. И снова врал. Манипулировал. И теперь вот убил, используя Саломею как прикрытие?
Ерунда. Из нее на редкость дрянное прикрытие, ведь стоит Саломее рот раскрыть… А она раскроет? И закроет. Как рыба, выброшенная на берег.
– А вы узнаете станок вашей супруги? – поинтересовалась Саломея, сдерживая гнев.
– Ну, она не пользуется такой… любопытной вещью. Приметная, правда? И удобная. А не скажете, где и когда вы познакомились?
– В ресторане «Астория». Около пятнадцати лет тому. И еще. Он не убивал. Он держал меня за руку. Все время.
– Уверены?
– Абсолютно, – Саломея сжала кулаки. – Когда погас свет, он вытянул меня из круга. От стола, а не к столу.
Бритва. Пакет. Думай, Саломея, думай. Они ведь готовы повесить труп на чужака, лишь бы не задевать нежных чувств Германа Васильевича. Чужак – безопаснее. Остальные – из семьи.
– Он… или она… убийца то есть. Заранее готовился. Если взял бритву, то заранее. Значит, он украл. Это же просто – зайти в комнату. Комнаты не запираются. Лера заглядывала к нам. Полотенца приносила. Полина. Звала на чай. И на ужин. А за ужином все выходили. Зайти в комнату и вытащить бритву – это же минута. Ну две.
– Спасибо, женщина, – человек в синем плаще убрал улику. – Вы можете быть свободны.
– Да тут скорее следует задуматься над тем, кто эту вот бритву опознал! Откуда они…
– Спасибо, говорю.
– Слушайте, вы…
– Свободны! – рявкнул полицейский и, потерев щетинистую щеку, добавил: – Полиция разберется.
Они и вправду разобрались, пусть и разбирательство это длилось часа полтора, каждая минута из которых казалась Саломее вечностью. Дважды или трижды она хваталась за телефон, рылась в записной книжке, выискивая те самые нужные номера нужных людей, и останавливала себя.
Рано.
Разберется полиция, пусть этот мрачный человечек в синем плаще и не желал разбираться. Однако он ведь понимал, что Илья – не убийца.
И его отпустят.
Отпустили. Вымотали вопросами, обложили, что волка на охоте, а потом вдруг убрали барьер, сказав:
– Можете быть свободны. Мы с вами свяжемся.
Голова гудела. Не мигрень – колокола литые с львиными головами, гербами и тяжелыми языками, которые и рождают полифоничное гудение.
И руки в крови.
Вот что Далматов не любил, так это кровь. Ее запах, сам ее вид – черной венозной ли, алой ли артериальной – вызывал тошноту. Борьба же с нею отнимала силы.
Сейчас кровь засохла на коже, забилась под ногти и впиталась в трещины папиллярных линий. Придется выковыривать, стесывать пемзой, сдирая и слой слишком тонкой кожи.
– Свободны, – повторил полицейский. Во взгляде его читалась привычная уже смесь отвращения и брезгливости.
Людям не нравятся змеи. Инстинктивно. За этой нелюбовью прячется страх, доставшийся в наследство от предков-приматов, прописанный в генах и оттого кажущийся естественным. Плевать на приматов, кроме одного-единственного уродца, который испоганил такой замечательный в своей простоте план. Все осложнилось.
Измаралось.
Чертовой кровью и еще делом, сбросить которое теперь не выйдет. И Саломея волнуется.
Она стояла у книжных полок, разглядывая разноцветные корешки, выбирая и не умея выбрать. На звук Саломея обернулась всем телом.
– Тебя совсем отпустили? – спросила она, вдруг потупившись.
А раньше всегда в глаза смотрела, и это обстоятельство Далматова злило, потому что он-то не умел смотреть в глаза, и выходило, что всегда первым взгляд отводил, ломался. Проигрывал.
– Совсем.
– Они сказали, что…
– Все нормально.
– Тебя в убийстве обвиняют.
– Уже нет. – Он потрогал шею и пожаловался: – Затекла. Улики косвенные. И они это понимают. Рисковать не станут… не станут рисковать. Так что… все хорошо. Хорошо все. Черт!
Колокола замолкли на долю секунды и ударили набатом, оглушая, выплескивая скопившийся адреналин.
– Уйди.
– Куда? – Саломея растерялась.
Ну почему никогда не бывает так, чтобы без вопросов, чтобы просто послушать. Далматов держал себя.
Нить истончалась. Бесновались колокола.
– Плевать…
Под руку попался пластиковый стул. Легкий. Невесомый почти. Он перелетел через комнату и рухнул с грохотом.
– Убирайся, черт бы тебя…
– Илья, – она не убежала. Все убегали, а эта осталась. Схватила за руки, сжала – когда и как она оказалась так близко? – и попросила: – Ты дыши глубоко. Все пройдет. Уже проходит.
Не проходит. Само – никогда. Слишком много дерьма вокруг. Злости. Если не выплеснуть – Илья лопнет. Отец трещал по швам. Орал. Постоянно орал. Бил тарелки. Белые фарфоровые. Легкие. Летали от стены до стены. В стену ударялись, звенели, взрывались осколочными минами. Задело как-то… давно. Крови хватило. Всегда кровь. Илья кровь ненавидит. Она скользкая. Горячая.
– Ты дыши, ладно? Сейчас отпустит.
Руки у Саломеи тоже горячие. И держат крепко. Ей так кажется. На самом деле Саломея слаба. И стряхнуть руки – раз плюнуть. А сломать еще легче. Две кости – лучевая и локтевая. Одна – толще, вторая – тоньше. Если правильно приложить силу, хрустнут обе.
– Лучше уйди. – Он просил.
Далматов никогда никого не просит. И руку ломал. Однажды. Кому? Рыжая, но другая. Крашеная. Далматов ей платил. Он всегда платит, потому что так – проще.
Он предупреждает. Рыжая не послушала. Думала, она-то справится. Умнее прочих. А в результате – перелом руки. И по физии схлопотала. Сказала, что Илья – сумасшедший.
– Я не сумасшедший.
– Конечно, нет.
– Дерьмово все. Так дерьмово, что… Гречков захочет замять дело. Испугался, старый хрен. Раньше надо было бояться… сердце у него.
У всех сердце. Мышечный орган. Два желудочка. Два предсердия. Набор клапанов. Проводящие пучки. Миокард обладает свойствами поперечно-полосатой и гладкой мускулатуры, что обеспечивает… что-то обеспечивает. Колокола мешают думать. Сердце не имеет отношения к эмоциям. Эмоции возникают в голове. Биохимическая палитра чувств на мембранах нейронов.
– Эй, посмотри на меня. Слышишь?
Как ее услышишь, когда колокола гудят. Но тише… и еще тише. Отлив.
Илья бывал на море, Балтийском, мрачном. Запах йода и рыбы. Камни. Берег уходит под воду, ниже и ниже. И уже вода карабкается по берегу, норовя дотянуться до ног Далматова.
Он держится.
Смотрит.
Мать стоит рядом. Ее море не пугает. Ее ничто не пугает.
Кричат чайки. Из-за линии горизонта показывается парус, слишком белый и нарядный для сумрачного дня. И мать, оскорбленная подобным диссонансом, уходит. Илье позволено остаться. Ненадолго, но этого времени довольно, чтобы он сочинил историю про море, парус и чаек.
Книга хороших воспоминаний закрывается.
А Далматов получает пощечину. Его никогда не били по лицу, во всяком случае, так, хлестко, не больно, но до странности обидно.
– Вернулся? – спросила Саломея и добавила: – Извини. Мне пришлось. Я решила, что ты вообще… уйдешь.
– Куда?
Далматов потрогал щеку – ноет.
– В запределье.
Саломея не шутила. И глядела без осуждения, страха, но с такой искренней жалостью, что Далматову сделалось не по себе.
– Это наследственное. Темперамент. – Он все трогал и трогал чертову щеку, которая остывала, и потому колокола могли вернуться, хотя они никогда не возвращались сразу же. Да и вообще беспокоили не слишком часто.
– Ну да, темперамент. У папы такой же… был. Мама знала, как остановить. А с каждым годом оно чаще и чаще… ему нельзя было работать. А он работал. И твой работал. Ты вот тоже не остановишься. Пока шею не свернешь, не остановишься. Только если вдруг… если будешь сворачивать – то лучше собственную.
Это как посмотреть. Собственная шея Далматову была дорога.
Эпизод 1. Слезы смерти
Лондон. Ист-Энд, район Уайтчепел, август 1888 г.
В понедельник 6 августа 1888 г., около 3.20 пополуночи, на небольшой площади Джорд-Ярд было найдено окровавленное женское тело. Приглашенный на место преступления судебный медик Тимоти Киллин подсчитает, что погибшая получила в общей сложности 39 ударов ножом.
– Он использовал оружие двух типов, – Тимоти Киллин скатал шарики из воска, смешанного с розовой эссенцией, и заложил их в нос, но и это не избавит его от ужасной вони Уайтчепела. – Нечто с широким лезвием, но заостренным клинком… например, штык. И нож с очень узким и коротким клинком.
Толстая девица с испитым лицом причитала неподалеку. Она мешала думать и говорить, а заодно раздражала самим фактом своего существования.
Тимоти Киллин не любил заглядывать в места, подобные Уайтчепелу. Они заставляли думать о неприятном.
Инспектор Фредерик Джордж Абберлин махнул рукой: мол, продолжайте. Судя по виду, инспектору также не хотелось задерживаться здесь. Тем паче что тело увезли, а свидетели были допрошены полицией.
Как всегда, никто и ничего не видел.
– Он перерезал ей горло. Одним движением. Это весьма ловко… и грязно. А еще лишено смысла. Я имею в виду все последующие удары. Она бы все равно умерла. И думаю, что умерла.
– Местные банды, – сказал инспектор. – Работала одна. Кому-то не заплатила. Вот и нарвалась.
Доктор Кирсен кивнул: у него не было желания спорить, тем паче с человеком, который знает полицейское дело куда лучше доктора.
– Она… мы… мы вместе были в таверне. – Толстая шлюха продолжала всхлипывать и тереть лицо руками. Она размазывала белила, пудру и угольную тушь, превращая лицо в уродливую маску.
– Когда?
– С-сегодня. Н-ночью. – Прекратив всхлипывать, шлюха стала заикаться. – М-мы солдат встретили. Н-ну и… п-пошли.
– Куда? – поинтересовался Абберлин все с тем же отрешенным видом.
Он стоял, опираясь на трость, чуть покачиваясь, но не падая.
– К… к мамаше Рови. У нее комнаты. М-марта рано закончила. Я слышала, как она… как он… ну все то есть. А мой-то крепкий попался. Она, н-наверное, пошла на старое м-место. Тут недалеко. И вот…
Ее звали Мартой. Это тело, которое теперь ничем не отличалось от иных тел, будь то человеческих или животных.
Собственные мысли испугали доктора, и он поспешил отойти. Тимоти Киллин мог бы уйти вовсе, но что-то продолжало удерживать его на месте. Он стоял, прикрыв нос и рот платком, вымоченным в дезинфицирующем растворе, и слушал сухой голос Абберлина, что вклинивался между речью свидетелей.
Их оказалось всего двое: констебль, патрулировавший улицу и видевший Марту на этом самом месте в 2.30, да подруга, Мэри Энн Коннелли.
Она даст описание тех самых солдат, надеясь, что убийца будет пойман. Исполняя долг, инспектор Абберлин проверит всех солдат из гарнизона Тауэра. Но среди них не найдется никого, кто бы в ночь на 6 августа заглянул на улицы Уайтчепела.
На этом расследование остановится.
Сегодняшние газеты полны истерики. Наша пресса порой напоминает мне престарелую леди, жадную до слухов и сплетен. Она готова упасть в обморок, заслышав неприличное слово, и с наслаждением смаковать подробности какой-либо кровавой истории.
Я видел фотографии. И рисунки, в которых было больше безудержной фантазии штатного художника, нежели правды. Однако вынужден признать, что смотреть со стороны на дело рук своих неприятно.
И не устояв перед искушением, я выбрался на прогулку, якобы сопровождая моего пациента, чье поведение давным-давно перестало удивлять кого бы то ни было. Это так легко – несколько слов, несколько забытых газет, и вот он жаждет собственными глазами увидеть то самое место.
А ему не принято отказывать в желаниях.
Мы собираемся. В сером костюме он похож на любого другого лондонца – торговец средней руки или клерк. Шляпу он надвигает на самые брови, горбится, а руки засовывает под мышки, и эта нелепая поза привлекает внимание.
Внимания он боится.
По-моему, болезнь прогрессирует, и я пытаюсь сказать об этом. Но разве меня слушают? Нет, им всем удобнее делать вид, что ничего страшного не происходит. И кто я такой, чтобы спорить?
Мы идем. Я держусь рядом, но чуть в стороне – он не любит назойливых опекунов.
– Долго еще? Долго? – Он сам обращается ко мне с вопросом, и я отвечаю:
– Нет.
В нем больше от деда, чем от матери или отца. Этот вяловатый подбородок, эти мягкие черты лица, как если бы само лицо лепили из сдобного теста. И главное, что отсутствует тот внутренний стержень, который делает его бабку особенной женщиной.
Я-то знаю, что дело в стержне, а не в короне. Без него корону не удержать, а у нее получается.
Он позволяет взять себя под руку.
– Спокойно, мой друг, – я нарочно обращаюсь к нему не по имени, звук которого ему неприятен. – Мы уже почти на месте. Удивительно, не правда ли? Обратите внимание на храм. Он был построен еще в…
Монотонная речь убаюкивает его. Мой пациент позволяет вести себя, не быстро – мы ведь прогуливаемся. Что странного в прогулке двух джентльменов?
Ничего, мистер констебль.
Тогда почему вы смотрите на нас столь пристально?
Я слышал, будто некоторые люди обладают особым чувством, позволяющим им улавливать тончайшие эманации, что исходят от других людей. Неужели мне «повезло» встретиться именно с таким полицейским?
– Он меня узнает… – Мой пациент дрожит, и мне приходится сдавливать его руку. Боль отрезвит, а синяков на нем предостаточно, чтобы спрятать среди них еще парочку.
– Мистер! – Я сам окликнул констебля. – Мистер, вы не подойдете? Извините, мы тут ищем… одно место. Особое место.
Заглядываю в серые глаза, и сердце замирает: вдруг именно сейчас этот юноша поймет, кто перед ним. Успею ли я убежать? И стоит ли бегать? Не проще ли ударить первым, ведь нож до сих пор лежит в кармане моего сюртука.
– Вот. За старания. – Я протягиваю банкноту, которую констебль принимает. Он делает знак идти за ним, и мы идем. Я узнаю это место.
Тень храма падает на дома, придавливая и без того низкие крыши. Воняет кожами, тухлым мясом, нечистотами. Мужчины хмуры. Женщины некрасивы. Дети истощены. И кажется, будто бы я попал в ад. Мой подопечный взбудоражен и увлечен происходящим. Он вертит головой, пытаясь разглядеть все, и думать забыл о констебле.
А вот и двор.
При свете дня он еще более убог и тесен. Грязные дома. Блеклое небо. Трещины в тучах, сквозь которые пробивается свет. Солнца не видать, но здесь оно лишнее.
– Прошу вас, джентльмены.
Констебль отступает, но не спешит уходить. Он молод, лет двадцать – двадцать два. Светлые волосы. Серые глаза. Пухлые губы. Ему страшно, пусть он и не в состоянии определить источник этого страха. И он уговаривает себя забыть о смутных подозрениях.
Для них нет повода.
– Ее убили здесь? Вот здесь? – Мой подопечный присаживается у темного пятна, которое впиталось в камни.
– Не знаю. Возможно.
Не здесь. Она стояла чуть дальше. Спиной. Она считала звезды и была прекрасна в убранстве из теней и туманов. Я остановился.
Я не думал, что смогу убить.
Я подошел сзади. Не крался, нет. Но она была так увлечена звездным небом… и нож сам лег в руку. Один взмах, и горло вскрыто. Женщина пытается кричать, закрывает ладонями горло, и в какой-то миг я пугаюсь: вдруг у нее получится остановить кровотечение?
Видела ли она мое лицо?
И я бью ее снова.
Сейчас я понимаю, что приступ паники не имел под собой оснований. Человек с распоротым горлом не проживет и минуты. Не мне ли, врачу, оперировавшему Ее Величество Викторию, Божьей милостью королеву Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии, защитника Веры, императрицу Индии, знать об этом.
Фредерик Джордж Абберлин проснулся рано, на сей раз его разбудил шорох, донесшийся из угла комнаты. Абберлин не шелохнулся. Он продолжал притворяться спящим, но пальцы впились в эфес палаша.
Привычка спать с палашом появилась в Индии, куда Абберлин попал в возрасте весьма юном. За годы службы он успел повидать всякого и обзавестись рядом престранных, с точки зрения обыкновенного человека, привычек.
– Мистер Абберлин, – шепотом окликнули его. – Это я. Уолтер.
Абберлин открыл глаза и снова удивился тому, что видит: низкий потолок, не расписанный аляповатыми узорами, а тщательно побеленный. Впрочем, сквозь побелку все равно проступают пятна сажи, которая въедалась в перекрытия десятками лет и не собиралась сдаваться.
– Который час? – Абберлин с трудом разжал пальцы, впившиеся в эфес.
Губы растрескались от жажды. Похоже, снова снился Лакхнау.
– Семь пополудни.
Уолтер подал деревянную чашку с водой. Он помог держать – левая рука, в которой сидел осколок стрелы, плохо слушалась, а сегодня и вовсе закостенела. И Абберлин подумал, что когда-нибудь рука откажет.
Он позволил Уолтеру поднять себя и – он с трудом переставлял ноги: сны о Лакхнау выматывали – довести до ванны. Теплая вода вернула к жизни.
Уолтер принес ужин. Хлеб. Молоко. Сыр.
Инспектор Абберлин мог бы позволить себе больше, но не позволял.
В Бихаре, Мадрисе, Раджастане не было и этого. А говорят, что все повторяется… что сейчас там хуже, чем при Ост-Индской кампании, хотя разве возможно, чтобы хуже?
Стиснув зубы, Абберлин отогнал воспоминания.
– Эх, к доктору бы вам. Вот у моей сестры, если позволите сказать, муженек был буйный. Такой буйный, что прям спасу нет. Оно и понятно – ирландец. Я ей говорю – на кой тебе ирландец? Пьяницы, вы уж извините за прямоту, но что бы там ни говорили, а я своего мнения не переменю. Вы ешьте, ешьте… не торопитесь.
Не заберет никто.
Но последнее осталось несказанным. В глазах Уолтера инспектор видел жалость. Сочувствие он бы еще вынес, но жалость – это чересчур. И уволить бы наглеца, вот только… кто другой пойдет служить к Абберлину?
– Так вот я о чем. Она-то к доктору пошла. Сказала, будто бы сама в буйство впадает… а сестрица моя, если уж захочет врать, то так наврет – в жизни не поймешь, где правда. И доктор ей капелек дал. Хорошие капельки…
– Опиумные.
– А хоть бы и так, – с легкостью согласился Уолтер. – Главное, что работают.
Может, и стоило бы прислушаться к совету. Опиумный дурман принесет спокойные сны, и тело отдохнет, а разум и подавно. Инспектор Абберлин обретет свободу. Вот только как-то неправильно все это: нельзя забывать тех, кто там остался.
…мертвые и живые… живые почти как мертвые… не различить.
Кровь гниет. Плоть тухнет.
Тошнота.
И пить охота. А надо драться. Те, которые по другую сторону стен, тоже устали. Мятежники… именем королевы… королева за морем. А в море вода. Соленая. Но пить все равно охота. И есть. К голоду нельзя привыкнуть, но наступает миг, когда перестаешь его замечать. Это значит, что время пришло.
Уже почти.
Только драться все равно надо. Вставай, Абберлин. Бери свое ружье. Иди на стены. И стой там, дразни красным мундиром проклятых обезьян. Маши им руками. Кричи. Пляши.
И смейся в лицо смерти. Пусть увидят, как умирает настоящий британец.
Красный мундир давным-давно упрятан на самое дно сундука. Рядом с ним – коробка с медалью. И офицерский патент. И замшевый мешочек со стеклом. Это Уолтер думает, что в мешочке стекло.
Он никогда не видел необработанных алмазов.
А узнай правду, что тогда? Перережет глотку?
За воду убивали. За хлеб убивали. Просто из милосердия тоже убивали. Алмазы на самом деле – ничто. Еще кусок памяти. Но Уолтер не знает. Уолтер думает, будто хозяин его на пороге Бедлама стоит. Жалеет.
Ложь. Все – ложь. Человек человеку… смерть. Только никому нельзя говорить об этом – не поймут. И Абберлин молча доедает скудный ужин, облачается в платье, чистое, хотя изрядно поношенное. В кармане – кастет. В тайных ножнах – клинки. И трость-шпага придает уверенности.
Инспектор вышел из дому в четверть девятого.
Он старался выглядеть так же, как выглядят прочие люди среднего достатка и среднего возраста. И пусть бы костюм у Фредерика Абберлина был вполне себе заурядным, но внешность, легкая хромота и особый мертвенный взгляд не позволяли ему смешаться с толпой.
Сегодняшний вечер грозил быть удачным. Августовская жара спала, освободив город от привычной вони. И легкие ветра растащили смог.
Абберлин хромал – некстати разнылось колено, – стараясь держаться стен. Грохотали повозки. Ржали лошади и ругались кучера. Мелькали лица, неразличимые, неинтересные. Констебли, которых было больше обычного, вежливо кланялись и поспешно исчезали, словно опасаясь, что Абберлин запомнит их или, хуже того, обратится с просьбой.
На улицы Уайтчепела уже выбрались шлюхи. Перепуганные, они держались стайками, ревниво поглядывая друг на друга, понимая, что заработать не выйдет, но все ж не решаясь разойтись.
– Эй, инспектор, – окликнула Абберлина одна, не то смелая, не то новенькая, не сталкивавшаяся с ним прежде. – Чего гулять изволите?
Она отошла от товарок и оказалась слишком близко, чтобы Абберлин чувствовал себя спокойно.
Женщины тоже убивают.
Он сжал рукоять трости, готовый вытащить спрятанный в дереве клинок. От шлюхи пахло корицей и сдобой. И сама она была сдобной, смугловатой, с россыпью темных веснушек по плечам и рукам. Шлюха скрывала их под слоями пудры, но веснушки пробивались.
– Кэтти, отойди! – крикнула ей толстуха Молли, выходившая на улицы скорее привычки ради, нежели из-за заработка. – Простите, мистер Абберлин. Она тут недавно.
– Ничего. Кэтти, значит?
– Ага. Кэтти Кейн.
Личико с острыми лисьими чертами. Рыжие волосы, уложенные в замысловатую прическу, верно подсмотренную в «Леди». Чистое по сравнению с прочими платье.
– А может, хотите? – Она приподняла юбки, выставляя аккуратную ножку в черном чулке. – Недорого?
– Нет.
Абберлин отвернулся и быстро, слишком уж быстро, продолжил прерванный путь. И шлюха рассмеялась в спину.
Кэтти. Кэтти Кейн. Если попросить Уолтера… он ведь предлагал помощь… или самому. Как-нибудь в другой раз. Но лучше записку послать. И не в дом, конечно. В его доме слишком… странно.
О чем он думает?
О рыжей шлюхе Кэтти Кейн. А надо бы о мертвой Марте.
Мертвецы подождут. Они терпеливы. Они годами будут стоять за твоей спиной, нашептывая во снах, до чего соскучились по дорогому другу.
Каждый прожитый день приближает встречу. Платить придется, Абберлин. Но чем? Ты же знаешь – мертвецам алмазы не нужны.
Так уж вышло, что в Уайтчепеле мы задержались куда дольше, чем я планировал. Мой пациент весьма разволновался, его воображение, обладавшее куда большей живостью, нежели у обыкновенного человека, рисовало ему картину за картиной. Я видел отражение фантазии в этих выпуклых глазах, в бегающих зрачках, в дрожании ресниц. Не дожидаясь приступа, который привлек бы ненужное нам обоим внимание, я взял дорогого друга под руку и предложил:
– А не прогуляться ли нам до таверны?
Я знал, что он ответит согласием, и не ошибся.
Следует сказать, что вкусы моего подопечного весьма странны, что премного огорчает его матушку. Тишине клубов – а ведь двери любого открыты пред ним – он предпочитает грязные, мерзкие кабаки Ист-Энда, придворным красавицам – местечковых шлюх. Изысканным развлечениям – попойки со случайными знакомыми сомнительного толка.
Но кто я такой, чтобы спорить с будущим королем, чье право на трон пока не осмеливаются оспаривать?
В кабаке было темно, пламя редких свечей задыхалось от недостатка воздуха, который выжирали беззубые рты местных бродяг. Выпивка пахла болотом, а местную еду и мои собаки не рискнули бы попробовать.
Именно то, что нужно моему пациенту.
Он с удивительной легкостью вписался в компанию шулеров и, радуясь как дитя, проиграл в стаканчики пять фунтов. Проиграл бы и больше, но внимание, столь неустойчивое в последние дни, переключилось на иной объект.
Шлюхи… женщины, поправшие само понятие женственности. Уродливые бездушные существа, одно присутствие которых пробуждало во мне воистину звериную ненависть. И заглушая ее, я опрокинул стопку виски. Потом другую…
– Мистер не желает развлечься? – Одна из них, особа, чей возраст определить не представлялось возможным, осмелилась прикоснуться ко мне.
Волна омерзения заставила меня отпрянуть.
– Мистер пусть не боится. Я чистенькая.
Она завлекательно улыбнулась, демонстрируя желтоватые зубы.
– Уйди.
– Иди ко мне, киска! – закричал мой пациент. – Ко мне! Все ко мне! Будем веселиться! А он пусть тухнет! Ему не положено!
И видит бог: я был благодарен ему за свое нечаянное избавление. Но именно в этот момент я понял, что убью снова. Может быть, эту белую… или вон ту, в зеленом платье с низким вырезом. Из выреза выскакивают груди, и мой пациент трогает их. На лице его появляется выражение счастья.
Или ту, которая держится тени, опасаясь отпугнуть клиента сломанным носом. И зубов у нее, кажется, нет…
Нельзя.
Других – да, но не этих. Меня здесь видели. Запомнили. Опишут. И пусть бы шанс, что описание их будет иметь сходство с реальностью, ничтожен, я не должен упускать его из виду.
В прошлый раз я рисковал.
Но больше это не повторится. Я буду действовать осторожно. Я продумаю каждый свой шаг. Я не оставлю полиции ни единой зацепки. И стану тем человеком, который освободит Лондон от грязи.
Кабак мы покинули в половине девятого, и время, проведенное в ожидании моего пациента, который вовсе не спешил, оказалось довольно полезным. Теперь я совершенно точно знал, что желания мои, сколь бы странны они ни были, существуют во благо города.
– Я хочу жениться, – сказал мой пациент, хватая меня за руку. – Слышишь? Я хочу жениться!
Он был изрядно пьян и потерял всякую связь с реальностью.
– Хорошо. – Я отвечал ему с уважением и покорностью, поскольку нынешнее состояние требовало особого обращения. Если он заподозрит, что я невнимателен к его желаниям, устроит скандал.
А скандал привлечет внимание.
– Кто та счастливица, которая глянулась вам?
– Мэри. Ее зовут Мэри.
Уж не та ли белесая девка, которая приставала и ко мне?
– Красивое имя? Правда?
– Красивое, – охотно согласился я.
– Значит, ты одобряешь? – Остановившись, он повернулся ко мне и заглянул в глаза: – Ты же одобряешь?
– Во всяком случае, сэр, не имею ничего против. Однако замечу, что столь поспешная женитьба бросит тень на девушку. Люди станут скверно говорить о ней. Вы же не хотите причинить вред ее репутации?
– Н-нет. Ты умный.
Скорее привычный. Они все говорят, что взывать к разуму бесполезно, если разума нет. И ошибаются. Мой пациент существовал в собственном мире, постигнув законы которого я получил те самые рычаги, что позволяли в некоторой степени управлять его поведением.
– Тогда я пожалую ей титул! – воскликнул он. – Герцогини!
– И это тоже будет подозрительно. Да и к чему подобной особе титул? Давайте подарим ей цветы. Это мило, романтично и расскажет о ваших глубоких чувствах куда лучше, чем какая-то бумага с печатями.
Некоторое время он смотрел на меня, явно подозревая, что в словах скрыт какой-то иной смысл, но потом все же согласился:
– Да… ты прав… ты очень даже прав. Цветы! И как я сам не подумал! Мы вернемся сюда завтра! Я скажу матушке, что…
– Не следует беспокоить вашу матушку. – Я представил, в какой ужас придет она от этой затеи. – У нее ведь имеется собственная невеста для вас. Она не обрадуется другой. Нам надо держать все в тайне. Понимаете?
Мог ли я стереть из его памяти странную фантазию о женитьбе на проститутке? Безусловно. Я уже стирал ее не раз и не два, но сейчас…
Я взглянул на пациента по-иному. Кто он? Безумец? Определенно. Второй в очереди к престолу? Да. Идеальный щит, который скроет меня от всего мира. И за щитом этим я буду неуязвим.
– Мы обязательно вернемся сюда. Позже.
Когда я буду готов.
– А она…
– Она дождется.
Кого-нибудь из нас, и так ли важно, кого именно?
– Господа не заблудились? – Из тени вышел человек, чей вид заставил мое сердце замереть, а затем забиться в темпе куда более быстром, нежели предусмотрено природой.
– Инспектор Абберлин, – представился он, неуклюже кланяясь. – Ваше высочество, вы…
– Вы ошиблись. – Я произнес это с нажимом, и Абберлин понял верно.
– Извините. Я ошибся. Но позвольте проводить вас до кеба? Ночью здесь нечего делать… достойным людям.
Отказаться? Или согласиться? Мой пациент решил за меня.
– Я вас знаю, – он приветливо улыбнулся. – Я вам медаль вручал. За… не помню, за что. Вы же в Индии служили? Расскажите про Индию.
Инспектор вздрогнул, и губы его искривились. Неприятные воспоминания? Что я знаю об Абберлине? Он расследует смерть той девушки. Пресса отзывалась о нем крайне сдержанно.
Понимаю их: неприятный человек.
– Там нет ничего, что стоило бы вашего внимания…
– Мистер Смит. Джек Смит, – представил я пациента.
Джек – хорошее имя, невыразительное. Оно легко теряется среди других имен, и не в том ли его ценность?
– Мистер Смит, – повторил инспектор.
Он шел рядом со мной, и я ощущал легкий аромат лаванды, исходивший от его одежды и волос. Этот запах скорее подошел бы девице, нежели нашему новому знакомцу.
– Расскажите что-нибудь, – повторил я просьбу шепотом. – Неважно, что именно.
Абберлин подчинился. В его осанке сохранилась военная выправка, но старые раны мучили это тело. Я видел, сколь тяжело ему дается каждый шаг. И как неловко придерживает инспектор левой рукой правую, словно опасаясь выронить трость. Синхронно дергаются кадык и веко.
– Там очень душно. Даже когда дождь идет, душно. Много обезьян. Много зверья. Наши охотятся… охотились… местные чтят. У них странные боги. Есть один с головой слона. И другой, черного цвета, со множеством рук. И еще такой, который сидит в цветке лотоса. Лотос священен. Животные тоже. Не люди…
Он прикусывает губу и не замечает этого.
– Они приносят богам жертвы. Когда цветы. Когда кровь… кровь чаще.
Красная струйка ползет по губе.
– А боги дают им золото. И драгоценные камни… рубины. Изумруды. Алмазы… – Он замолкает на полуслове, и странное дело, мой пациент не торопит его с историей. По складкам на лбу, по запавшим щекам, по тику, который усилился, я вижу, сколь изломан этот человек.
И возможно, Господь устроил эту встречу, вложив в мои руки его судьбу. Об этом я думаю. Инспектор предпочитает действовать. Он останавливает кеб, тем самым прерывая раздумья.
– Мистер Абберлин. – Я говорю это очень и очень тихо, чтобы слышал лишь он. – Мне кажется, что и вам не помешает помощь.
Визитную карточку приходится силой вкладывать в его скользкую ладонь. Она деревяниста, что свидетельствует о высочайшем напряжении мышц.
– И я готов оказать ее.
– Я не…
– Вы не сумасшедший. – Я помог забраться в кеб моему подопечному. – Но вы устали. Разум, тело, душа… Дайте мне шанс. Если окажется, что я бесполезен, то… вас никто не станет удерживать силой. Сейчас я имею практику в клинике на Харли-стрит. Это недалеко.
Его одолевают сомнения. Мне же искренне жаль этого несчастного человека. И движимый сочувствием, я не оставляю ему выбора:
– Жду вас завтра. В шесть пополудни. И не вздумайте опаздывать.
Абберлину снилось Лакхнау.
Этот город долго готовил ножи.
Он помнил предыдущий год. И железную руку в бархатной перчатке, которая стряхнула Ваджид Али Шаха с трона, передав прекрасное королевство Ауда под опеку Ост-Индской компании. Он помнил побег Бирджис Кадара, который по малолетству не понимал, чем грозит ему подаренный мятежниками титул. А мать, Хазрат Махал, слишком верила в силу слова.
И словом травила воды реки Гумти.
А голод был лучшим аргументом. Не ты ли, Абберлин, видел, как золотом сочатся свежие раны Лакхнау и жадные рты пьют его.
Мало… всегда было мало… а тебе – плевать. Какое дело британскому офицеру до индийских обезьян? Все знают, что местные – ленивы. И если так, то кто виноват, что их поля опустели?
Но тошно смотреть на умирающих детей. И ты отворачиваешься.
Все отворачиваются, а город готовит ножи.
И только Генри Лоуренс с его нечеловеческим чутьем подозревал неладное. Но он постарел, бессменный полковник, и перестал доверять себе. Все ведь спокойно…
Только город готовит ножи.
Резиденция Лоуренса спасла их в ночь восстания. Она была достаточно велика, чтобы вместить не только остатки гарнизона, но и женщин, детей… многие позже умерли от голода.
И это ли не высшая справедливость, лейтенант Абберлин?
У вас было 240 бочек пороха и 5 миллионов патронов.
А муки не хватало. Оказалось, что в местном климате она быстро плесневеет. И вода тухнет. Вы еще не научились пить тухлую воду… ничего, у вас имелось полгода в запасе. И сотни тысяч целей. Как раз то, что нужно, для пороха, патронов и английского мужества. Его ведь хватило, чтобы дождаться Кэмпбелла.
Как ненависти хватило на то, чтобы вернуться.
И вновь загрохотали британские пушки, и ядра обрушили глиняные стены, пронзили насквозь частоколы и раскрошили мрамор зданий.
Рушились дворцы.
Бежала армия.
Славься, Императрица Индии! Порядок восстановлен.
Горел Лакхнау. Стонал, выл и корчился на солдатских штыках. Кровь и дым пьянили. Страх подгонял сердце: быстрее, быстрее… спеши, лейтенант Абберлин, пока не растащили все. Слышишь, твои солдаты уже вошли в дома. Они, дрожавшие в резиденции Лоуренса, вернулись, чтобы отомстить. И теперь утоляют голод золотом, которое – знает всякий наемник – лучший из лекарей.
И ты понимаешь своих людей.
Там, в центре города, нетронутый, ждет тебя дворец Аламбаг. И ты рвешься, силишься успеть раньше других, палашом прорубая себе путь.
Месть? Жадность? Опьянение кровью?
Двенадцать дней продлится веселье. И ты очнешься в комнате с удивительной красоты расписным потолком. Синий. Красный. Желтый. Золотые звезды и белые лилии. Слоны и тигры.
Люди.
Ты встанешь с чужой постели, грязной и вонючей. Сам такой же грязный и вонючий, пропитавшийся пороховой гарью. Твои губы будут сухи, а горло и вовсе склеится, ты не в силах произнести ни звука. Полуслепой, растерянный, ты оглядываешься, надеясь найти хоть кого-нибудь, кто объяснит, где ты. Но в комнате пусто.
Мертвецы не в счет.
Их много. Ты удивляешься – неужели ты убил их всех? Переступаешь, стараясь не глядеть на лица. Первый робкий стыд появляется в твоем сердце.
Ты бредешь к двери, разрисованной ромбами и цветами, надеясь, что дверь открыта.
– Эй… – Голос все-таки остался при тебе. Он – шелест осенних листьев, скрип старой двери, но никак не речь человеческая. – Эй… есть тут кто?
Есть. Сперва ты принимаешь ее за призрака – из-за белых одеяний. Но она живая.
– Эй, постойте! Погодите!
Ты окликаешь ее, но женщина не оборачивается. Ты, спотыкаясь, идешь.
– Послушайте… не бойтесь… я вас не обижу.
Пытаешься вспомнить слова на местном диалекте, ты ведь выучил несколько. Только забыл.
– Я вас не обижу, – повторяешь ты с расстановкой, как будто это поможет. – Где я?
Оборачивается. У нее лицо еще не старое. Белое носят вдовы – знание рождается в голове само, должно быть, оно и раньше там было. На ее голове – венок из лотоса. Ее глаза – черны, и Абберлин падает в них, но женщина удерживает от падения.
– Здесь. Смотри.
Город пылал. Ты видел рыжее пламя и алые угли разрушенных домов. Ты слышал голоса, хотя не должен был слышать. Ты смотрел в глаза мертвецам, и не смел отвести взгляда.
– Это все вы сделали, – сказала незнакомка в белом сари. – Для чего?
И ты понял, что не имеешь ответа.
С черных ресниц ее срываются слезы. Тяжелые, звонкие, падают в ладони женщины. И она протягивает их Абберлину. Уже не слезы – мутные разноцветные камни.
– Бери же… бери, инспектор. Вы за этим сюда шли.
Абберлин просыпается.
В ушах еще стоит голос, не то незнакомки в белом, не то рыжеволосой Кэтти Кейн.
– Уолтер!
Губы шевелятся. Бесполезно. Ты же знаешь, Абберлин, что голос вернется позже. И тело твое, застывшее бесполезной колодой, отойдет от сна. Надо подождать.
Подумать.
У тебя неплохо получается думать в предрассветные часы.
Тикают часы. Огромные напольные в дубовом коробе. За белым ликом циферблата скрипят шестеренки, разворачиваются пружины, и тонкие струны часовой души приводят в движение стрелки. Ты не способен пока повернуть голову, шея деревянная, как и все тело. Но ты научился определять время на слух.
Четверть пятого.
Скоро на улицах появятся трубочисты и торговки свежим салатом, молочники, мясники, торговцы свежей рыбой – все те, кто существует вне твоих кошмаров.
– Уолтер! – Голоса по-прежнему нет, и язык царапает сухие десны. Потом станут кровоточить. И зубы шатаются.
У шлюхи Марты Талбот, зарезанной в переулке, зубы были все и свои, крупные, желтоватого цвета, но, как сказал врач, – целые. А это – редкость. Кто ее убил?
Абберлин беседовал с итальянцами. И с поляками, которые говорили на английском медленно, подбирая каждое слово и страшась сказать неправильно. И с хитроватыми евреями, которым не верил вовсе. И с ирландцами… со всеми, кому случилось свить гнездо на Уайтчепеле.
Никто ничего не слышал.
И люди злились. Им не нравился инспектор, но куда больше не по вкусу было то, что происходит на Уайтчепеле.
Энни. Долли. Молли. Салли. Вирджиния и Хоуп, чье лицо исполосовали. Вы хотите на него взглянуть, миста? Не выйдет. Хоупи убралась из города. Бедняжка… это все Красный передник. Как вы не слышали? Он грабит шлюх. Бьет молотком и грабит. Грязное занятие. А уж бить-то их зачем? Девочки боятся, инспектор. Найдите этого поганца. Вы даже не арестовывайте, просто найдите. А мы уж сами.
И поверьте – не забудем.
Красный передник? Человек с молотком? Мог ли он взяться за нож? Порезанное лицо Хоуп… и сломанные кости. Нож и молоток. А потом – только нож. Одно движение, и горло перерезано.
В Уайтчепеле много мясных лавок. Скот иногда режут, но порой забивают ударами молотка. Но банды проверили мясников.
Красный передник хитер? Или просто удачлив? Но он вернется.
– Уолтер! – Речь вернулась. И сонный паралич отпускал тело. Абберлин сумел пошевелить руками. Он поднял левую правой и положил на деревянную перекладину, которую поставили над кроватью пару месяцев тому. Рывок. И еще один, чтобы приподняться, выбраться из кокона промокших одеял и сбитых сырых простыней. Сесть.
Увидеть часы.
Стрелки ползли по белому циферблату, стирая время.
– Уолтер, черт бы тебя побрал!
Абберлин ударил кулаком в стену.
– М-мистер? – Уолтер появился в комнате, взлохмаченный, зевающий. – Опять кошмары?
– Воды. Принеси воды.
В его воде будет изрядно рома, и выпивка согреет. Пока же Уолтер ходит, инспектор поднимется и будет стоять, вцепившись в перекладину, прислушиваясь к собственному телу, к ослабевшему сердцу и жестким сосудам.
– Не бережете вы себя, мистер. Ну чего дергаться? Вот мой дед тоже неспокойный был. Ноги отнялись, а он все дергался, дергался. Ни минуточки на месте усидеть не желал. Чуть отойдешь, так и сразу орет.
– Заткнись.
Немота тела сменялась болью. Она рождалась в стопах, поднималась к коленям, и еще выше, скручивая мышцы судорогой. Но Абберлин стоял, закусив губу.
Боль пройдет.
– Пейте, мистер. По глоточку… по глоточку… аккуратненько. А то порвется в голове сосудик, и все. Мой дед-то так и помер, мир праху его. Спал-спал, а потом вскочил. И все.
Уолтер говорил больше по привычке, он успел привыкнуть к упрямому норову хозяина, который теперь до самого утра будет стоять, что статуя в королевском саду.
И не бросишь его такого.
Сменив белье – снова придется прачку звать, – Уолтер сделал еще одну попытку:
– Прилягте. Поспите.
Удивительно, но хозяин разжал руки и позволил уложить себя в кровать. Вот ведь чудак-человек. Другой на его месте давным-давно или спился бы, или умом двинулся. Каждую ночь орать… Абберлин держится. Пока держится.
– И к врачу надо бы.
– Завтра пойду, – Абберлин лег, скрестив руки на груди. Ну аккурат, что покойник в гробу.
Чтоб его.
– Вот и ладно. – Укрыв хозяина, Уолтер велел: – А теперь спите. Я вот тут посижу. В креслице.
Обещание свое он сдержит, и не потому, что побоится потерять работу.
Жалко хозяина.
Мое желание стать врачом не было связано ни с родом деятельности моего отца, по ряду причин данный выбор одобрившего, ни с желанием принести пользу людям, ни с надеждой получить профессию достойную, которая обеспечит меня в будущем.
Однажды я увидел женщину.
Забавно. Я видел до того дня десятки, сотни женщин, начиная с собственной матери, весьма достойной, пусть и несколько холодноватой особы, и заканчивая местной шлюхой, чье имя в приличном обществе не упоминали, да и вовсе делали вид, будто такой женщины не существует.
Вот не могу вспомнить ни возраста, ни обстоятельств того дня.
Кажется, было жарко. Или холодно? Дышал я с трудом, но это могло быть естественным следствием возбуждения, испытанного мной при виде крови и раны на белом животе, белого же лица, отмеченного печатью великих страданий.
Она была привязана к столу. Беспомощна перед человеком в кожаном переднике.
Прекрасна.
Тогда я ничего не знал о совершенном механизме женского тела, но увлеченный, смотрел, как руки врача входят в плоть, исчезая в животе, чтобы позже извлечь из него дитя. Красный сморщенный уродец. Живое существо, родившееся внутри другого живого существа.
– Джон? Что ты тут делаешь? – В голосе доктора не было злости, скорее удивление.
– Я… я хочу стать врачом, – ответил я, заливаясь краской стыда.
И понял – это правда.
С того случая прошли годы. Я учился, сначала движимый той чудесной картиной, но после – увлеченный самим знанием. Человек, разложенный на органы и системы органов, раскрытый в сотнях таблиц медицинских атласов, был иным. И глядя на окружающих меня людей, я удивлялся тому, что они живут, не зная, сколь сложно устроены. Порой даже испытывал сомнения – правда ли это?
Правда.
Помню первое вскрытие – не животного, на которых я отрабатывал хирургические умения, а человека. Это был бродяга, уснувший под мостом и замерзший насмерть. Его одежды воняли, в волосах и бороде было полно насекомых, и сама мысль о прикосновении к этому существу внушала мне глубочайшее омерзение.
Но я преодолел себя.
Я разбирал этого бродягу, повинуясь древнему врачебному ритуалу. Я вынимал орган за органом и каждый измерял, взвешивал, описывал столь тщательно, сколь мог.
Где-то сохранились записи… помнится, легкие были забиты угольной пылью, печень увеличена, а в его желудке я насчитал с полдюжины язв.
Но имеет ли это значение сейчас? Не знаю.
Я есть тот, кто я есть.
Ночью снился дом с розовым фасадом. Окно и мутноватое стекло, по которому ползала муха. Стол за стеклом. И женщина с разрезанным животом. Сейчас у нее было лицо мертвой шлюхи, отвратительное, но вместо отвращения там, во сне, я испытывал восторг. Мне хотелось запустить руки в ее исстрадавшийся живот и вытащить…
Я проснулся, дрожащий и возбужденный, и некоторое время лежал, силясь вызвать в памяти ту картину, которая уже и не воспоминание, но и не реальность, радуясь, что супруга моя давным-давно предпочитает супружеской спальне собственный будуар.
Мне не хотелось пугать ее.
А чего бы хотелось?
К завтраку я спустился бодрым, полным сил, чего давно уже не замечал за собой. Я шутил, и моя Мэри слабо улыбалась.
– Ты вернешься к ужину? – спросила она тоном чуть более теплым, нежели обычно.
– Конечно. Но возможно, несколько задержусь. У меня новый пациент. Весьма необычный, к слову…
Я сомневался, что он придет, и был готов сам отправиться на поиски. Но часы пробили шесть, и в моем кабинете возник инспектор Абберлин. К этому времени я знал о нем немного больше, чем вчера.
Герой последней Ост-Индской кампании. Он был в Лакхнау, когда восставшие сипаи заперли город, и, вместе с остатками гарнизона, лейтенант Абберлин держался, надеясь на чудо.
И чудо явилось драгунским полком Кэмпбелла.
Об этом много писали в свое время, но память стерла подробности, а копаться в слухах и газетах у меня не было времени. И я знаю лишь то, что Абберлину удалось выжить и вернуться домой.
Ему слегка за сорок, но выглядит он куда старше.
Его волосы белы от рождения, и эта белизна скрывает седину.
Его кожа изрезана ранними морщинами, рисунок которых превращает лицо в гротескную маску страдания.
– Здравствуйте, доктор, – говорит он низким вибрирующим голосом. – Вы были правы. Мне действительно не помешает помощь.
Он криво улыбается, и я обращаю внимание на подергивающиеся уголки губ.
– Здравствуйте. Рад, что вы решились. Проходите.
Вчерашняя хромота усилилась. И теперь инспектор опирается на трость обеими руками.
– Раздевайтесь. Вам помочь?
– Нет.
Он останавливается за ширмой. На белой ткани проступает тень, чьи движения скованны. И я снова обращаю внимание на левую руку, которая в какой-то момент повисает безжизненной плетью.
– Вы давно работаете здесь? – Он первым нарушает молчание, должно быть чувствуя себя крайне неловко.
– Несколько лет.
Здесь следует сказать, что клиника на Харли-стрит представляет собой многоэтажное здание из красного кирпича. Некогда весьма пристойное заведение ныне пребывало в том состоянии упадка, который одинаково мог обернуться и смертью, и возрождением.
– Это место вам не подходит, – инспектор озвучил мысли, которые не раз высказывала моя Мэри, когда мы еще вели беседы. – Вы ведь имеете… положение.
И доверие Ее величества, а также Его высочества принца Уэльского и всего королевского дома, которое воплотилось в достойный ежегодный доход и титул баронета. И пожалуй, я бы мог ограничить практику в клинике, а то и вовсе отказаться от нее. На мой век хватило бы иных пациентов, но…
– Моя супруга думает так же, – ответил я Абберлину. – Ей кажется, что я растрачиваю свое умение.
– А на самом деле?
Он проницателен. И чудовищно худ. При росте в шесть футов инспектор Абберлин весит едва ли сотню фунтов.
– На самом деле и эти несчастные нуждаются в лечении.
Весы показали сто десять.
– Вдохните. Выдохните.
Это тело взывало о помощи влажными всхлипами в легких, бурлением, скрипом. Оно напоминало мне изношенный механизм, который вот-вот развалится на части. Абберлин стоически выносил мои измерения. Он присаживался и вставал, вытягивал руки, задерживал дыхание и с военной четкостью выполнял все, даже самые нелепые приказы. И эта покорность была удивительна мне.
– Зачем вы приходили в Уайтчепел? – спросил Абберлин, когда я позволил ему одеться.
– Не я. Я – сопровождал. И мне также хотелось бы поговорить о той… встрече. Надеюсь, вы никому о ней не…
– Мне некому рассказывать о любых встречах, доктор.
– Джон. Полагаю, уместно будет обращаться по имени.
– Фредерик.
Одевался он куда как медленнее, но предложение о помощи вновь было отвергнуто.
– Мне довелось встречаться с мистером Смитом несколько лет тому. Он выглядел иначе.
Неужели я слышу беспокойство в голосе инспектора? Ему, истощенному, едва живому, не все ли равно, что происходит с моим пациентом? Ведь о мистере Смите есть кому позаботиться.
Но я рискнул ответить:
– Уверяю, что большую часть времени он остается прежним. Однако порой и на солнце случаются затмения.
С каждым годом – все чаще. И мой коллега, мой соперник, уверенный в том, что хирургия – удел бездельных разумом, изобретает все новые и новые средства, которые должны остановить лавину. Будучи весьма разумным человеком, Рейнолдс в данном случае столь же слеп, сколь и прочие.
Нельзя спасти раненый разум.
О если бы я умел удалить поврежденную часть, как удаляю тронутую гангреной плоть, свищи или старые гнилые рубцы. Но разум – материя тонкая. Верю, что когда-нибудь столь презираемые Рейнолдсом хирурги сумеют решать и подобные задачи. Правда, случится это не скоро. И Альберт обречен.
– Расскажите лучше о себе. Вы когда в последний раз ели?
– Я не нуждаюсь в жалости, – Фредерик цепляется за трость, как утопающий за соломинку. – Доктор, поверьте, в чем я действительно не нуждаюсь, так это в жалости.
В его взгляде я увидел отголоски того же безумия, которое поразило душу моего пациента. Пожалуй, именно это и позволило выбрать правильный тон.
– А кто сказал, что я собираюсь вас жалеть, Фредерик?
Ему не по вкусу звук собственного имени.
– Идемте. Я приглашаю вас на ужин.
– Я не…
– И не приму отказа. Моя супруга весьма желает познакомиться с вами…
Она придет в ужас от того, что я не предупредил о внезапном визите.
– И ваш рассказ об Индии. Редко удается встретить человека, который действительно там побывал… вам не хочется говорить? Верю. Но вы никогда не думали, Фредерик, что ранить можно не только тело? К слову, оно у вас в отвратительнейшем состоянии. Вы истощены. Такое случается с людьми, которые долгое время голодают. Или испытывают непомерные нагрузки. Но вам-то нет причин истязать себя?
Собираясь медленно, я предоставляю ему возможность отступить. Это было бы весьма печально. Но в моих силах было лишь удерживать его на привязи слов.
– Конечно, вы пока не доверяете мне настолько, чтобы рассказать о ваших кошмарах. А они есть у любого человека, уж поверьте. Но хотя бы просто поговорить… за ужином… это ведь не слишком сложно для вас?
– Вы… весьма любезны.
– А еще неприлично настойчив. Но отпустить вас сейчас, Фредерик, – это равносильно убийству. А я врач – не убийца.
Сказал, и сердце замерло: почует ли инспектор ложь? Я вот чувствовал ее на языке табачной горечью, кислотой, что жжет гортань. И совесть, так не вовремя очнувшаяся, требовала признаться.
– Спасибо… Джон.
– Не за что.
Сидя в коляске, инспектор Абберлин раздумывал над неожиданным приглашением и собственной мягкотелостью, которая позволила это приглашение принять. Доктор, сидевший рядом, не мешал размышлениям, но Абберлин чувствовал на себе внимательный взгляд.
Кого в нем видят? Безумца? Несчастного пациента, нуждающегося в помощи, но не готового эту помощь принять? Стыдно, Абберлин. Или ты уже не способен испытывать стыд?
Вполглаза ты рассматриваешь своего спутника.
Среднего роста и крепкого телосложения, с некоторой склонностью к полноте, которую скрывает добротный костюм из рыжего драпа. На локтях и в подмышках ткань слегка морщит, а манжеты и перчатки не столь белы, как были некогда, что и понятно: кто наденет лучший костюм, отправляясь работать в месте, подобном Харли-стрит-клиник?
Лицо Джона простовато, оно словно вылеплено наспех неумелым гончаром, и вот глазные впадины слишком глубоки, а лоб чересчур покат. Крупный нос искривлен, а щеки чересчур уж пышны, и бакенбарды смотрятся на них нелепо.
Такое лицо внушает доверие. И все равно неспокойно.
Следовало отказаться. Еще не поздно придумать веский предлог, но, как назло, в голове пустота, а в пустоте хоровод водят имена. Молли. Долли. Салли. Энни…
– Джон, к вам ведь приходят девочки с Уайтчепела?
– Вы имеете в виду…
– Проститутки. Они где-то лечатся. Чаще, конечно, сами, но и клиника бывает нужна. А ваша – ближайшая.
Джон мягко улыбнулся.
– Значит, заходят.
На самом деле, инспектор, в моем кабинете каждый день появляются люди. Некоторых, в основном тех, что приходят регулярно, я знаю. Но часто случается, что я вижу человека всего один раз… и поэтому веду записи. Буду рад предоставить их в распоряжение полиции.
Записи? Он писал что-то в толстой книге, внес Абберлина в реестр пациентов? Мысль неприятна.
– Вам не стоит беспокоиться. Ваше дело… – доктор провел ладонью по бакам, – останется сугубо между нами.
– С чем они приходят?
Молли-Салли-Энни и Хоуп с изрезанным лицом.
– По-разному. Мужчины – с ножевыми ранами. С огнестрельными. С переломанными костями. С разбитыми головами… я соврал вам, Фредерик, сказав, что работаю там сугубо ради помощи этим людям. Прежде всего я там ради себя. Что вы видите?
Доктор снял перчатки и протянул руки.
По-женски узкая ладонь. И пальцы длинные, но крепкие, с коротко остриженными ногтями и побелевшей от частых протираний спиртом кожей. Она выглядит больной, разбухшей, что случается с утопленниками, когда вода размягчает покровы.
– Эти руки дал мне Господь. Но он же сказал, что, имея талант, нельзя зарывать его в землю. И руки, которые не работают, будут отняты. Мне бы не хотелось лишиться своего умения, но, напротив, я желаю довести его до совершенства. И это значит одно – руки должны работать.
– Здесь?
– Да. Где еще мне представится такое разнообразие ран?
– На войне.
Абберлину вдруг вспомнил другие руки. В красной пленке крови, которая не удерживалась на коже, но стекала по пальцам на лезвие скальпеля. Смрад гноя, тухлой крови и паленого жира. Пилу, что впивалась в кость со скрежетом. Вонь костной пыли заглушала все прочие запахи.
– Извините, – очень тихо сказал Джон, поспешно натягивая перчатки. – Кажется, я случайно растревожил ваши раны. Когда-то я собирался отправиться в Индию. Или в Африку. Туда, где мои умения принесли бы пользу, но так уж получилось, что семейные обязательства оказались крепче долга перед страной. Я пойму, если вы сочтете меня трусом.
– Н-нет, – Абберлин заставил себя выдохнуть и вдохнуть. В груди кололо, как если бы в легких осталась шрапнель. – Эт-то мне с-следовало бы извиниться. В-воспоминания д-действительно неприятны.
– У моего коллеги… другом его назвать, пожалуй, не решусь, есть интересная теория. Мы сами плодим наши страхи, запирая неприятные воспоминания в клетке разума. И уже там зверь растет. Становится свиреп. И ломает клетку. Я не знаю, сколько в этом правды…
– Но хотите, чтобы я рассказал?
Почему бы и нет? Он врач. В его операционной стоит та же вонь. Разве что убирают там чаще, чем в медицинской палатке. И собственные руки Джона не раз и не два окрашивались кровью. Случалось ему проводить ампутации? Несомненно. Но это не делает его чудовищем.
И те, другие доктора, спасали жизни. Абберлинову в том числе.
– На войне много ран, Джон. Есть колотые. Есть резаные. Рубленые. Стреляные. Осколки шрапнели… мой товарищ носил под мундиром дедовскую кольчугу. И та его спасала от стрел. Зато пуля кольчугу прорвала, вогнав кольца в плоть. Их долго выковыривали… но не спасли. Кровь стала гнить. Другому, я не знал его имени, но видел, как ему снесли полголовы. А он протянул с две недели, только жаловался, что внутри зудит.
Джон слушал. Он смотрел на собственные руки, и Абберлин был благодарен за избавление от любопытствующего взгляда. Говорилось легко. Слова, как гной, выплескивались из раны. Если повезет, рана начнет зарастать.
– В палатке воняло. Там не было сестер милосердия, но случайные женщины… или мужчины… пациентов привязывали к столу ремнями. Если оставался спирт, то давали выпить. Иногда – морфий, но его всегда было мало. Я долго лежал… мои раны были не такими уж серьезными. Мог подождать. Ждал. С рассвета до ночи. И видел, как режут других. Знаете, чего я боялся, Джон? Не смерти. Но того, что мне отпилят ногу. А когда наступила моя очередь, я стал вырываться и плакать, как ребенок… а они не обращали внимания на слезы. Привязали, и все… теперь понимаю, что и доктора устают. Но тогда… тогда я умолял позволить мне умереть. Так что, Джон, если вам нужны раны для вашей коллекции, то отправляйтесь туда, где воюют.
Сейчас сказать бы кучеру, чтоб остановил коляску. Гнев – удобный предлог для побега. Но ты же знаешь, Абберлин, что нельзя бежать вечно.
И Джон пытается помочь.
Он уже помог, ведь ты способен дышать, и запах паленой кости растворяется в лондонском смоге. Ты с радостью втягиваешь городские дымы, наслаждаясь их горечью, как другие наслаждаются табаком или выпивкой. А твой визави молчит, и его молчание заставляет сожалеть о поспешных злых словах.
– Простите, Джон. Я был слишком резок.
– Отнюдь.
Кеб остановился.
– Скажите, Фредерик, – доктор подал руку, помогая выбраться из коляски, и Абберлин не решился отвергнуть помощь. – Вы не обращались к врачу из-за пережитого тогда страха? Или потому, что считаете себя недостойным избавления? Впрочем, можете не отвечать. Полагаю, для одного дня неприятных воспоминаний хватит. Попробуем исправить ситуацию.
Доктор Джон Уильям жил в небольшом, но весьма уютном особняке, фасад которого был украшен резьбой. Розовый колер, обилие колонн, башенок и зубцов придавали ему сходство с кукольным домиком, который вдруг вырос и обосновался на зеленой лужайке. Вовсю цвели розы, манили ароматом пчел. У самых стен поднимались зеленые кусты гортензий, и старая сирень приветливо качала листьями.
Три ступеньки. Резная дверь. И аккуратный молоток на бронзовой цепи.
Джон открывает дверь, выпуская во двор мелкую собачонку, которая бросается на Абберлина с лаем.
– Фу, Нико! Не обращайте на нее внимания, она совершенно не опасна.
Нико кружилась под ногами, уже умолкнув, но опасаясь отходить от незнакомого человека, на одежде которого прибыло столько новых запахов. Человек наклонился и подхватил Нико. Теплая его ладонь держала крепко, но осторожно. И Нико затихла, прижав уши к голове.
– Простите, миссис Уильям, мне не хотелось бы наступить на нее, – сказал незнакомец, передавая Нико хозяйке. И в тех, знакомых уже руках, Нико осмелела, зарычала и даже оскалилась.
– Мэри, это мистер Абберлин. Моя супруга.
– Весьма рад знакомству.
Он неуклюжий. И еще больной. Но прежде хозяин не приводил больных людей в дом. Хозяйке это не нравится. И руки, которые держат Нико, сжимаются.
– Для меня честь принимать вас в нашем доме, мистер Абберлин, – говорит она, и ровно звучащий голос обманывает людей, но не Нико.
Иногда Нико боится хозяйки. И вот сейчас тоже. Ей хочется назад к тому, другому человеку, который умеет правильно держать маленьких собачек.
– Я много слышала о вас…
И снова ложь. Но Нико молчит.
– У моей матушки была левретка. Они очень умные, – Абберлин смотрит на женщину, которую доктор назвал супругой.
Мэри высока, выше супруга на полголовы, и худощава. Ее кожа бледна. Морщинки в уголках глаз и губ выдают возраст, и Мэри не пытается скрывать его. Простое платье синего ситца, пожалуй, излишне просто. Ей бы пошли другие наряды.
– В таком случае Нико – исключение. У нее на редкость мерзкий характер. И глупа она…
Мэри не отпускает – стряхивает собачонку с рук, и та спешит спрятаться под козеткой. Эта внезапная вспышка злости удивляет Абберлина, но спрашивать о причинах не принято.
Как не принято посещать чужие дома без приглашения.
– К сожалению, – Мэри смотрит на Абберлина, не пытаясь скрыть презрение, – мой супруг вновь опоздал к ужину. И все остыло. Мне распорядиться, чтобы разогрели?
– Конечно, Мэри! Конечно. Порой она меня удивляет… – Последние слова Джон произносит шепотом. Но Мэри слышит его. Она медленно поворачивается и столь же медленно исчезает в полутемном холле.
Изнутри кукольный дом прочно обжит людьми.
Нико выбирается из укрытия и боком, осторожно, подходит к Абберлину. Тоненький хвостик ее дрожит, кончики ушей трясутся, а сгорбленная спинка и вовсе придает левретке жалкий вид.
– Не бойся, – Абберлин поднимает собачонку, хотя нагибаться за нею сложно. Но ощущение живого существа в ладони приятно. Он слышит биение сердца Нико и ощущает жар ее тельца.
– Женщины жестоки. Порой куда более жестоки, чем мужчины. Идемте в кабинет.
– Возможно, мне лучше будет…
– Не лучше, Фредерик. То, что произошло сейчас, не имеет к вам отношения. С другой стороны… я никудышный врач, коль собственную жену исцелить не способен.
Теплый язык вылизывал пальцы.
– Думаю, через несколько минут вы увидите совсем иную Мэри. И поверьте, она стоит того, чтобы с ней познакомиться.
Иногда мне хочется убить жену. Подозреваю, что желание это время от времени возникает у любого мужчины, сколь бы то ни было долго связанного брачными узами. В какой-то миг любовь, если она была, уходит, и остается лишь женщина со скучным лицом. Она исполняет роль со старательностью провинциальной актрисы, но время от времени срывается.
И стрелы обвинений летят в самое сердце.
К счастью, Мэри была не из таких.
Любил ли я ее? Когда-то – несомненно.
Мое сердце теряло привычный ритм при виде ее. В голове возникали те самые благоглупости, являющиеся неотъемлемым симптомом влюбленности, и опьяненный разум рисовал самые радужные перспективы. В редкие минуты просветления я понимал, что истинная наша жизнь будет отличаться от нарисованной мною, но чтобы настолько…
Памятью о нашей свадьбе – сухой букет роз и дагеротип, на котором у меня смешное лицо, а Мэри – серьезна. И свадебный альбом с пожеланиями. Сервиз от тетушки. Серебряные кольца для салфеток – от моих родителей.
Погремушка, которой так и не выпало быть использованной.
Мэри хранит ее в шкатулке, изредка достает, разглядывает, и на лице ее появляется выражение величайшей гадливости. Она закрывает шкатулку и прячет в ящик.
Кто виноват? Извечный вопрос.
Я врач. Но я бессилен.
Было время, когда я задавал вопросы – себе и небесам, желая понять, в чем же провинился. Или Мэри виновна в своей неспособности родить дитя? Знаю, что она ощущает за собой вину и пытается бороться с нею, прячет за злостью, колкими словами, которые с каждым разом подбирает все более метко. Когда-нибудь Мэри сломается.
Хорошо, что она не спрашивает о работе, я не смог бы лгать.
Вот еще одна причина… те женщины не понимают, что творят. Они – человеческий скот, несущий гниль в самое стадо. Они – книга, в которой собраны все грехи, все болезни, все уродства рода людского. И сами уродливы.
Доктор, избавьте меня от плода…
И мои руки избавляют.
Каждый раз, обрывая едва-едва зародившуюся жизнь, я чувствую ненависть к той, по чьей вине совершаю этот величайший из грехов. Мэри не простила бы…
А что мне остается делать? Уйти из клиники? Отказаться от работы? И к кому пойдут они? К тому, кто сделает эту же работу, но много хуже… так я думал прежде. Но теперь понимаю, что был не прав. Действовать надо иначе.
И хочется верить, что Мэри одобрила бы мое решение. Впрочем, что я сейчас знаю о своей жене?
Она играет роль хозяйки. И маска дружелюбия идет ей. Абберлин, видевший мельком истинное лицо, поддерживает игру.
Стоило ли мне связываться с этим человеком? Он, несомненно, болен, причем как телом, так и разумом, и духом, и сегодняшний визит – крик отчаяния. Но не получится ли, что, помогая Абберлину, я погублю себя? Вчера идея стать другом тому, кто будет расследовать совершенное мной убийство, выглядела удачной. Сегодня я полон сомнений.
Но отказ будет выглядеть подозрительно.
– Прошу простить меня, господа, – Мэри первой встает из-за стола. – Но я вынуждена вас покинуть. Очень болит голова.
Я знаю, что сейчас она поднимется к себе и запрет дверь на ключ. Мэри сядет перед туалетным столиком и вытащит из ящика бутылочку темного стекла. Отсчитав нужное количество капель – сколько она принимает? Дюжину? Полторы? – она добавит белое вино и выпьет смесь медленно, наслаждаясь каждым глотком.
Мэри освободит волосы от шпилек и ляжет в постель…
В ее пристрастии к морфию тоже виноват я. Но сейчас не время думать об этом. И я разливаю коньяк по бокалам. Абберлин же, вдыхая коньячный аромат, говорит:
– Второй вариант, Джон. Ответ на ваш вопрос. Второй вариант. Я не должен принимать помощь.
– Почему?
– Потому что проклят. Хотите, расскажу вам историю? Индийскую легенду.
История, рассказанная Фредериком Абберлином под влиянием момента.
Изначально люди были бессмертными. В Золотом веке они не ведали греха и жили на земле счастливо, в мире и благоденствии. Да и не только они. Живые существа на земле рождались и не умирали; они умножались бесконечно и совсем заполонили ее. Тогда Земля взмолилась к Брахме – она уже не могла выносить такое бремя. Задумался Создатель над тем, как уменьшить количество живых существ в мире, но не мог найти никакого средства. И он впал в гнев, и пламя его гнева вырвалось из его тела. Запылали страны света, страх объял все живое; миру грозила гибель.
Великий бог Шива сжалился над живыми существами. Он приблизился к Брахме и сказал:
– Не гневайся на созданных тобою тварей, Прародитель! Не допусти, чтобы опустела вселенная! Ведь если погибнут ныне все эти существа, они уже не возродятся более. Пусть они живут и умирают, но пусть не прекращается их род!
И Брахма укротил свой гнев и вернул в свое сердце огонь, пожиравший вселенную. А из тела его вышла женщина с темными глазами и венком из лотосов на голове.
Сказал ей Брахма:
– Смерть, ступай и убивай живые существа в этом мире! Ты возникла из моей мысли об уничтожении мира и из моего гнева, поэтому иди и уничтожай живущих – и неразумных, и мудрых!
Заплакала увенчанная лотосами Смерть, но Брахма не дал ее слезам упасть на землю и собрал их в ладони. Она же, смиренно склонившись перед ним, взмолилась:
– Будь милостив ко мне, о Владыка созданий, не возлагай на меня столь ужасное бремя! Сжалься надо мной! Как могу я губить невинные существа, детей и взрослых, молодых, стариков? Не сумею разлучать близких и любящих, отнимать у родителей возлюбленных сыновей, у детей отнимать матерей и отцов, лишать их малых братьев и дорогих сердцу друзей. Ведь, когда те умрут, оставшиеся в живых будут проклинать меня. Я боюсь этого! И слез несчастных я боюсь! Вечно будут жечь меня эти слезы!
Но Брахма ответил:
– О Смерть, я предназначил тебе уничтожать живущих! И будет так.
И Смерть, не сказав больше ни слова, отправилась в мир. Но все же Прародитель даровал ей милость: слезы, которые она пролила, превратились в болезни, убивающие людей в назначенный срок; страсти и пороки, ослепляющие человеческий род и ведущие его к гибели…
– Красивая история, – сказал я Абберлину, который с задумчивым видом разглядывал опустевший бокал. Инспектор не выглядел пьяным, однако я понимал, что в нынешнем истощенном его состоянии и толика алкоголя будет оказывать на Абберлина самое пагубное воздействие. Чем и собирался воспользоваться.
– Однако не могу понять, какое отношение она имеет к вам, Фредерик.
– Самое прямое. Я держал в руках слезы смерти. Они до сих пор со мной. Это не эвфемизм и не образ, но материальное воплощение проклятия. И поверьте, я заслужил его… но прошу меня простить. Кажется, я стал слишком разговорчив.
Он откланялся слишком уж поспешно, как если бы бежал с поля боя, не рискуя вступить в схватку с противником. Но был ли этим противником я? Или же те самые упомянутые слезы смерти?
Признаюсь, мне было бы любопытно взглянуть на них.