Книга: Счастливый доллар
Назад: Бонни и Клайд Разговор, которого не было
Дальше: Шериф Разговор, которого не было

Интерлюдия 5

Письмо лежало на столе третий день кряду. Секретарь отобрал его среди многих иных, потому как счел забавным, на самом же деле забавного было мало.
Генри Форд взял в руки бумагу – не лучшее качество, да и почерк нервный, буквы скачут, как козы по склону, поддевая друг дружку чернильными рогами.
Это письмо он заучил наизусть. Похвала? Да, определенно. Но стоит ли принимать ее и уж тем паче гордиться? В мусорном ведре этому посланию самое место, однако…
«Дорогой мистер Форд! Пока мои легкие еще дают мне возможность дышать, спешу сообщить, что ваша новая машина восхитительна. Когда приходится удирать от полиции, ни один из автомобилей не может сравниться с вашими, такими быстрыми и легкими на ходу. Но даже если бы мой бизнес был абсолютно легальным, я бы не поленился сказать, насколько замечательна модель «V-8». С уважением – Клайд Чемпион Барроу».
Генри Форд, вздохнув, принял решение.
Секретарь явился по первому зову, застыл, глядя преданно и в то же время будто бы насмехаясь, хотя смеяться вроде бы не над чем.
– Возьмите, – Форд отдал бумагу. – Пусть сделают копии.
Решение очевидно. А эмоции… бизнес – занятие безэмоциональное.
– И разошлите копии в газеты. Думаю, это их заинтересует.

 

Ночь Марина провела, забившись в угол. Она почти не спала, чутко прислушиваясь к малейшему звуку. Все ждала, что тот, который приходил днем, вернется и освободит.
Почему бы и нет? Деньги нужны? Она заплатит. У нее есть в банке три тысячи долларов, на свадьбу отложенных, и Анька пятьсот должна. И кольцо еще… нет, кольцо украли. Но оно ведь тоже дорогое, и Марина не станет требовать возврата. Значит, кольцо будет авансом, а все остальное…
Он не пришел.
Ни в полночь, когда луна зависла над колодцем. Ни на рассвете, когда стало не продохнуть от сырого тумана. Ни позже, когда туман расползся, вытряхивая розоватое, разоспавшееся небо с желтым пятном солнца.
Тогда Марина поняла, что еще немного и замерзнет. И чтобы не замерзнуть, начала прыгать. Сначала на одной ноге, потом на другой. Из глаз катились слезы – почему-то жалко было не себя и не Олега, а несбывшейся мечты, которой теперь-то точно не суждено сбыться.
Ее убьют. Пусть не сейчас, но потом обязательно. Тот, который корзинку приносил, он не из-за денег на сумасшедшую работает. Любовник? Родственник? А с Олежкой что стало? В больнице или… ну конечно, Олега убили.
Стерва!
А ведь она показалась Маринке безопасной. Мелкая, вся какая-то сонная, словно зачарованная. Сидела в кафе, уставившись в чашку, рисовала узоры на скатерти. И даже когда Марина подошла близко – сначала-то она хотела издали посмотреть, просто, чтоб знать врага в лицо, – Варенька ни взгляда любопытного, ни чужого присутствия не почувствовала.
И было ли тому виной стекло витрины, разделившее их? Или же Маринино воображение? Или Варенькино безразличие ко всему во внешнем мире?
Ох, да какая разница?! Сейчас-то все иначе.
Он появился ближе к вечеру. Сначала Марина услышала сиплый кашель, сменившийся бормотанием, потом – хрустнул гравий. Протяжный стон, от которого похолодели руки. И тяжкий-тяжкий вздох. Дальше кусок неба привычно потемнел, и сгустившаяся тень сплелась в силуэт.
– Эй, – окликнули сверху. – Живая? Лови.
Темный ком рухнул, накрывая с головой. Маринка запуталась, испугалась, что задохнется, замахала руками и выскользнула из душных объятий покрывала.
– Ты… ты чего?
– Ничего. Замерзла? Есть хочешь?
– Хочу.
Нужно разговаривать с ним. О чем? Неважно о чем. Лишь бы подольше подержать. Она помнит, она читала про синдром, когда похититель привязывается к заложнику. И чем больше мучитель про жертву знает, тем сложнее ему эту жертву убить.
– Я очень хочу есть, – повторила Мариночка, судорожно соображая, что сказать дальше. – А еще я замерзла. Спасибо тебе большое за покрывало. А как тебя зовут? Нет, ты не думай, что я хочу знать настоящее имя, но… хоть какое-нибудь. Неудобно совсем без имени. Как к тебе обращаться?
Он фыркнул и ничего не ответил. Но и не ушел.
– Послушай, если бы ты сказал, чего хочешь… ты ведь чего-то хочешь, верно? Если бы нет, то сразу убил, но ты держишь. Зачем? Я не понимаю. И вправду не понимаю. Скажи. Я отвечу.
– Доллар.
– Что?
– Доллар верни.
– К-какой доллар? И сколько? У меня есть. Три тысячи. Еще пятьсот должны. И я сама в долг взять могу. Ты только скажи, сколько тебе надо…
Марина закрутилась в плед, словно в шаль. Тепло. Надо же, она и не заметила, до чего замерзла в этой яме. Теперь ее трясет, и зубы щелкают. Язык прикусить недолго. Нельзя прикусывать. Надо говорить, пока этот, наверху сидящий, не ушел.
…Пусть от болей сердечных страдаете вы,
А дряхлеющих смерть унесет.
Но с несчастьями Бонни и Клайда судьбы
Не сравнить ваших мелких невзгод! —

пропел он, присаживаясь на краю. Теперь Марина видела ботинки: желтые подошвы с черными полосками грязи, забившейся в протекторы. Яркое пятно. Почти такое же, как и солнечный нимб вокруг его фигуры.
– Это твои стихи?
Не бояться, не дрожать. Если бы он хотел что-то сделать, то сделал бы.
– Нет. Это Бонни.
– Бонни – твоя подружка? Стихи очень красивые. Нет, правда. Я стихи люблю. Я даже сочиняла когда-то, но потом бросила. Не получалось, как хотелось. А как получалось, совсем не хотелось. Я не очень талантливая. Слушай, а у тебя есть мечта?
Ноги качнулись, дернулась тень на стене, и Маринка сглотнула ком вязкой слюны. Ну же, отвечай, черт бы тебя побрал! Разговаривай! Раскрывайся! Мечты у всех есть и… и баш на баш. Душа на душу, чтобы привязаться. Чтобы вместе. Чтобы вытащил.
– Есть. А у тебя?
– И у меня.
– Рассказывай. – Приказ.
– Ну… я сяду, хорошо? Я устала стоять и замерзла очень. Спасибо за плед. А мечта… я замуж мечтаю выйти. Нет, я понимаю, глупо это, но кто сказал, что мечты обязательно должны быть умными? И я вот с детства… у соседки нашей свадьба была. Невеста-красавица, авто в лентах и шариках, гости… я как увидела, прямо заболела.
Не смеялся. Не хмыкал. Слушает ли? Слушает. Марина совершенно точно знала. Откуда? Ниоткуда. Но раньше никто не слушал про ее мечту.
– Мама смеялась, когда я в тюль заворачивалась. А я только и думала о том, какая красавица буду…
– Ты не замужем. – Прозвучало как обвинение.
– Ну… да. В смысле нет. Не замужем я. Так получилось. Я хотела. Несколько раз, но… понимаешь, они были против. То есть замуж как бы за, а вот чтобы свадьбу, как я хочу, так против. Олег вот… скажи, что с Олегом? Пожалуйста! Я его очень люблю!
– Нет, – возразил человек, и ботинки исчезли. – Ты его не любишь. Ты просто хотела замуж. Мечту исполнить.
– А что плохого в том, чтобы хотеть исполнения мечты?! Что?! – Марина сорвалась в крик.
– Ничего. Доллар верни.
– Да какой доллар?!
День наступит,
И лягут на вечный сон
В нескорбеющей рыхлой земле…

Кальяново лежало под холмом, растянувшись полукругом и домов, и коровников, скрепленных чахлыми заборами. Вверх карабкалась гравийная дорога, вниз стекали канавы, разделяющие узкое одеяло полей. Солнце рассыпало солнечные зайчики по тухлой воде и золотой пшенице, по черному пятачку асфальта перед автобусной остановкой. Агнешка притормозила и вышла. Низенькое здание из белого кирпича. Скамейка. Столб с ржавой табличкой, на которой давно уже не разобрать ни букв, ни цифр. Старуха с вязанием и парой коз. Козы бродили, выдирая редкую траву, что пробивалась сквозь щели в асфальте.
– Добрый день, – поздоровалась Агнешка, разглядывая бабку. Та кивнула, не отрываясь от вязания.
– Извините, а вы не подскажете, как найти…
– Не подскажу. – Бабка ловко шевелила спицами, выплетая сложный узор из красных и черных ниток.
– Но… я заплачу.
– Иди отсюдова, – огрызнулась бабка. – Иди-иди, а то знаю я таких. Поначалу ласковые, а потом…
– Но мне просто…
– Пшла отсюдова! – Бабка дернула за веревку, и козы бросили пастись. Черная и белая. Белая и черная. Со слезящимися глазами и…
– А ваши козы больны, – Агнешка, не обращая внимания на бурчание, подошла к черной. Присела. Заглянула в глаза, в ухо. Сунула руку, ощупывая вымя. Так и есть, сухое и шелушится. Коза жалобно заблеяла и попыталась вырваться.
– Цыц, – прикрикнула Агнешка козе, а бабке сказала: – У них мастит начинается. Если не начнете лечить, то…
– А ты что, докторка? – бабка отложила вязание, сняла очки, оставшись в других, меньшего размера и оттого скрытых под первой парой.
– Ветеринар…

 

Чай пили в домике. Стоящий на отшибе, он казался искусственным островком в зеленом море. Пласталась по земле ежевика, поднимала колючие плети малина, проблескивая алой ягодой в листве. Плотной стеной стояли смородина и крыжовник. Башенками возвышались яблони. А виноград захватил плацдарм на крыше дома.
В зелени жужжали пчелы, тяжелыми бомбардировщиками проносились шмели, звенело в тени комарье, и только мелкие зеленые мошки носились по кухне беззвучно.
– Сколько я тут живу? Да долго. Как с мужем приехала, так и живу. Тут хорошо. Зеленое все, радостное. – Старуха сидела в углу. За ее спиной алым шелком переливалось знамя, приколоченное к стене крупными гвоздями. А уж на знамени сиял золотом иконостас. – Я ж с Северу сама. Там-то ни яблок, ни груш, про вишню с черешнею так и молчу.
– Значит, давно живете? – уточнила Агнешка.
– Давно.
– И всех знаете?
– Всех или нет, но многих знаю. Тут прежде большой колхоз был, богатый. А теперь-то развалили все. И народишко разъехался.
Старуха поправила очки, сползшие на кончик носа.
– Так вам про Матюхиных надо? Неужто нашли?
Агнешка кивнула и Семена под столом пнула: чего молчишь? Помогай. Это же ему надо, а не Агнешке. А Агнешка и так старается, вон, часа два с козами возилась. Потом свиней смотрела и толстых, разленившихся гусей.
– Ищем, – неопределенно ответил Семен, вытаскивая красные корочки. – Собираем вот информацию. Опрашиваем свидетелей. Так как их звали?

 

Матюхиных в селе было четверо. Поначалу-то больше, мать их, что крольчиха, приносила каждый год по дитяти, а однажды и двоих, но те быстро померли, переселившись из грязной хаты на чистое местное кладбище. Там уже от семейства Матюхиных – бедового, прям по-другому не скажешь, – уже не то четверо, не то трое лежало. А в поздние годы и еще добавилось.
Бабы в деревне Матюхину и судили, и жалели. Она же словно и не замечала, как живет. Ходила грязная, какая-то вечно задумавшаяся. Спросишь чего – уставится, захлопает коровьими выпученными очами, а потом, так и не ответив, побредет дальше. Младенцев носила в платках, как подрастут – отпускала во двор возиться, под пригляд старших. А за теми-то за самими приглядывать надобно…
Матюхина в деревне судили и побаивались. Длинный, широкий в плечах и дурной норовом, готовый взорваться с любого, самого пустяшного пустяка, он попивал и поколачивал и жену, и детей, пока однажды не зашиб трехлетку насмерть.
Тогда забрали, осудили и посадили.
Снова сплетни поползли, охами-вздохами, жалостью скоротечной. Собирали вещички миром для Матюхиной, которая, казалось, не понимала перемен в собственной жизни, и для детишек ее четверых, диких да бедовых.
– Ильюшке тогда пятнадцать было, видный парень уже, даром что нищета нищетою, но хорош. Девки на него засматривались, все норовили подкормить, ласкою привязать. А он ни в какую. Упрямый, что баран. Если чего решил, то по-егонному будет. Олежка, тот тихий, в мать. И Антошка такой же, хотя его побаивались. Жестокий мальчишка был, – старуха, глянув на иконы, перекрестилась. – А где ж ему добрым быть? Его шпыняли, и он шпынял. Его мучили, и он мучил. Верку, правда, любил, сестричку свою. Единственная из девок матюхинских выжила. Сколько ж ей тогда было? Восемь? Девять? На шесть гляделася.
Жалость прошла быстро, как гроза в мае. Матюхин сидел. Матюхина ходила по деревне, день ото дня зарастая грязью и паршой. Матюхинский выводок татарскою ордой громил огороды и сараи.
– Все тащили. Что не могли стащить – ломали. И такие хитрющие ироды, что хоть знали все – они виновные, а кому ж еще? – но сделать ничего не могли. К участковому. Участковый – к Ильюхе. А Ильюха в лицо смеется – ты, дядя, докажи сначала, а потом обвиняй. А то ж на сироту каждый клеветнуть могет.
А когда и доказать вышло – дед Восковский трое ночей в малиннике просидел, карауля курятник, – все одно по-матюхински вышло. Ломали-то малолетки. А они неподсудные.
– Вы, дядя участковый, – хохотал Ильюха, – с маманьки ущерб требуйте. А я что? Я еще сам малолеток. Я доходов не имею, а значится, иждивенец. И платить необязанный.
С Матюхиной же требовать было бесполезно. Эта исхудала за год, обросла вшами, завоняла так, что и не подойдешь. По-прежнему не говорила, смотрела только, но теперь иначе – исподлобья, пожевывая нижнюю губу. Вздыхала шумно и брела по своим, по матюхинским делам.
Однажды – участковый расстарался – комиссия явилась. Засела в доме, пронюхивая, прощупывая, вздыхая. Оставила кипу бумаг и уехала. А татарва как была, так и осталась. Паче прежнего лютовать начала.
Закончилось все осенью, когда в Кальянове объявился новый житель. Худой, скособоченный, словно внутри его невидимой струной перетянуло, он занял крайний дом и первые дни сидел в нем безвылазно. Потом начал выходить. Всегда в одном и том же костюме, мышасто-сереньком, лоснящемся на спине и боках, в сизой же рубашонке и с привычной сигаркой в зубах.
– Ша, – говорил он, встречая кого-нибудь, и сплевывал с шиком, сквозь зубы. И улыбался, а во рту золотой крупиной сияла фикса.
Удивился ли кто, когда матюхинские отродья потянулись к пришлому? Да нет. Сначала кружили в отдалении, как бродячие собаки, примеряющиеся, чего бы стянуть. Но с каждым днем они подбирались ближе и ближе, пока однажды и вовсе не переселились в дом.
Деревня затихла, ожидая беды. Пришлый-то понятно, из каких краев заявился, веры ему ни на грош, а уж коли с матюхинской семейкой связался…
Участковый только руками разводил. Дескать, не по закону это человека за намеренья неясные арестовывать.
Но день сменялся днем, неделя неделей, а все было по-прежнему. Даже лучше, потому как дикая матюхинская вольница, засевши в доме пришлого, вдруг подуспокоилась. Младшие вернулись в школу, Ильюха про работу думать стал, брался за все, чего предлагали.
Только пришлый по-прежнему бесцельно бродил по деревне, смолил цигарки да встречал всякого радостным криком:
– Ша!
Тишь и благодать.
Как небо перед бурей.
Полыхнуло в конце осени. Затяжные дожди, окрестная слякоть, распухшая матюхинская туша, пролежавшая в канаве три дня. Шепоток, что не сама – убили. Похороны, на которых детки стояли одною шеренгой, в восемь глаз глядя не на материн гроб, а на пришлого. Он же цигарку смолил, но плеваться на землю не плевался и был вроде бы как печальный, задумчивый.
После поминок – собрались все и все ж надрались. Как-то очень быстро, словно и вправду желали заглушить боль. На другой же день кто-то поднял крик: обокрали. И вскорости кричали многие, если не все.
– Это они нарочно так подгадали. Дождалися, когда народец в городе пораспродастся, чтоб было чего брать. И ведь брали-то с умом. У учительши золотишко, за все годы накопленное. У старого Антоныча деньгу, которую он на похороны собирал. У Петра – за трех свиней, проданных на мясо… да тут и не скажешь, у кого не взяли. И ведь, шельмы, в ту же ночь исчезли, точно и не было их.
Участковый, ошалелым псом кинувшийся по следу, вернулся ни с чем. Словно не было ни матюхинской татарвы, ни пришлого. И дом последнего стоял пустым, необжитым. Из вещей – газета старая да книжка с выдранными страницами, часть которых в туалете нашлась.
– И что дальше было? – спросила Агнешка, завороженная рассказом.
– А ничего. Поплакали. Покляли отродье. Дело завели, как водится. А потом и закрыли.
– Дом покажете?
Семен поднялся, спихивая с колен толстого кота.
– Который? – уточнила бабка.
– Оба.

 

Здесь он еще не был, хотя и этот дом похож на первый. То же запустенье, та же полынь по пояс и островом белой пены куст шиповника во дворе. Те же кривобокие, с кручеными ветками яблони. Те же битые окна и просевшая дверь.
Старуха не решилась пересечь линию обвалившегося забора. Осталась под охраной верных коз и рыжей дворняги, что прибилась по пути.
Семен не мог отделаться от ощущения, будто за ним следят. Пристально. С недоверием, словно ожидая какого-то подвоха. В чем? Украдет? Что здесь красть? Ржавый чайник, из которого торчал острый пук осоки? Или грабли с кривыми зубцами, подпершие дверь? Гнилые шторы? Дырявую скатерть?
В доме ощущение исчезло.
– Она врет, – сказал Семен присаживаясь на скрипучий остов кровати. Агнешка стала напротив, заслоняя свет и кривоватый силуэт, подкравшийся к забору.
– Бабка?
– Бабка, бабка… не спрашивай, я не знаю, зачем ей сочинять, но она сочиняет. Не все, но… – Семен махнул рукой, отчаявшись объяснить необъяснимое. И тут же скривился: не следовало забывать о метке.
Варя-Вера. Похожие имена. А судьбы? Варя чиста как первый снег, а вот Вера Матюхина…
– Болит? Лихорадит? – Агнешка коснулась лба. – Нет, вроде нормально.
– Нормально, – подтвердил Семен. – Не мешай. Я думаю.
Хмыкнула и отошла, исчезнув в соседней комнатушке. Доносился скрип и хруст стекла. Потом звон и Агнешкин визг.
Семен кинулся в комнату. Едва не упал, поскользнувшись на шторе, и врезался в Агнешку, сбив с ног, повалился сам. Агнешка ойкнула и затихла.
– Крысы, – сказала Агнешка, закрывая ладонями грудь. – Я сдвинула шкатулку, а оттуда… мерзость! И слезь с меня немедленно!
Можно подумать, он хотел на нее падать. Ему вообще падать больно. И растревоженная рана поплыла, разгораясь. Семен кое-как сполз, поднялся на четвереньки, зажимая локтем бок. Потом встал на колени и, давя рвущийся на волю мат, пробурчал:
– Ты ж ветеринар. Ты не должна крыс бояться.
– А я и не боюсь. Просто… неожиданно. Вот.
Ну да. Конечно.
Агнешка, поднявшись, принялась отряхиваться. Она вертелась, пытаясь заглянуть себе за спину, снимала с и без того не слишком чистой рубашки мелкий мусор, вздыхала и старательно не смотрела на Семена.
– А старуха врет, – зачем-то повторил он. Наверное, для того, чтобы хоть как-то сгладить неловкость.
– Недоговаривает.
И ждет на крылечке, верный сторож, взволнованный чем-то, но старательно скрывающий волнение.
У второго дома она тоже сторожила, хотя зашла уже во двор и разве что в окна не заглядывала.
Агнешка же ходила по комнатам, словно не замечая этого наблюдения, слишком уж пристального, чтобы сойти за обыкновенное любопытство.
– Место важно, – сказала Агнешка, добравшись до развалин кухни. Грязный стол, грязный стул, грязная печь с черными кругами на некогда беленном боку. – Именно это. Ведь на конверте этот адрес, так?
– Так.
– Значит, и отгадка здесь.
Если, конечно, загадка существует. Но Семен не стал озвучивать собственные опасения. Он кивнул и еще раз осмотрелся. Здесь. Где-то рядом. Где? Прячется под скрипучими половицами норой погреба? Свила гнездо под балкой крыши, затесалась между связок луковой трухи? Скрылась в разваленном шкафу? Под кроватью?
Где?
Голая кукла с выколотым глазом. Второй, сине-серый, стеклянный, смотрит с укоризной. Волосы свалялись на левую сторону. Рука оторвалась.
Плюшевый мишка с лоснящейся шкурой. В руки противно взять, но Семен берет, прощупывая ткань – разлазится под пальцами. Гнилые нитки швов расходятся, и из медвежьего брюха лезет гнилая вата.
Кожаный плащ, почти роскошный в окружающем убожестве.
Груда платков, в которых свили гнездо крысы. Бросились с писком – едва-едва успел руку одернуть. Разгребал палкой. Нашел кости и изгрызенные вхлам бумаги.
Секретер с пустыми ящиками.
Ничего.
– Не может такого быть, – упрямо заметила Агнешка и пошла вторым кругом. С опаскою – крыс она и вправду опасалась.
Кое-что нашлось лишь на чердаке. Семен и не хотел, чтобы лезла – мало ли, что там, наверху, Агнешка не послушала и поднялась по скрипучей, шаткой лестнице. Сразу почти закричала:
– Сюда иди! Только осторожно.
Он осторожно, пытаясь не шевелить растревоженную падением рану.
Было светло. Крыша разошлась по швам, как шкура плюшевого медведя, вот только из дыр лезло не желтое-гнилое, а легкое-солнечное. Гудели пчелы. Мелькали тени. Следили из углов круглыми крысиными глазами. Агнешка сидела над сундуком, увлеченно копаясь внутри.
– Не сожрали, представляешь? Все сожрали, а это нет!
Кипа бумаг в пластиковом пакете.
– Осторожно! Они сырые. В общем, тут рисунки какие-то. И аттестат. И еще свидетельство о рождении. Зачем они оставили свидетельство о рождении?
– Не трогай, – Семен отобрал пакет. – Надо передать его… знакомому.
Пусть сушат. Разбираются. Ловят. Доказывают вину. Но чтобы доказать, доказательства не должны быть разрушены.
Агнешка выудила из сундука очередную находку – пухлый кошелек из черного дерматина.
– Ой, а тут и фотографии есть…
Четверо. Детские.
– Погоди, – Семен буквально вырвал находку из рук Агнешки, выскочил под одну из трещин в крыше, подставляя свету разломанный бумажник. Затем подцепил крайнюю фотографию ногтем, вытащил, рискуя разорвать.
И смутная догадка подтвердилась: может, Матюхины и имели какое-то отношение к делу, но Варенька никак не могла быть Верой.
Со снимка улыбалась смуглая девчушка с темными прямыми волосами и монгольским разрезом глаз.
Назад: Бонни и Клайд Разговор, которого не было
Дальше: Шериф Разговор, которого не было