ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Над Пекашином всю ночь выл, метался злой сиверок. Гнулись, припадали к земле иззябшие, страшные в своей наготе деревья, жалобно вызванивали стекла в рамах, тоскливо взмыкивала во дворе голодная скотина, не чаявшая дождаться теплых дней.
И всю ночь на полу, уткнувшись головой в подушку, охала, стонала раздавленная горем Анна.
Глухие, надрывные стоны матери рвали Мишкино сердце, и он лежал, стиснув зубы, весь в горячей испарине.
Затихла она под утро. Мишка с трудом, как после долгой болезни, приподнялся, сел на край кровати, откинул со лба мокрые волосы.
Светало. Маленькие околенки полыхали холодными отблесками зари, из рукомойника у порога тупо капала вода.
Осторожно ступая босыми ногами, он подошел к матери. Она лежала ничком, вдавив лицо в мокрую подушку и судорожно обхватив ее руками. Старенькое, рваное с подола платьишко взбилось выше колен, на ногах грязные, перепачканные глиной сапожонки, байковый плат на голове — свалилась, в чем была, да так и забылась. Мишка принес с койки свое одеяло, бережно прикрыл мать.
Он смотрел на нее, и слезы текли по его лицу. Никогда он не задумывался, какая у него мать. Мать как мать — и все тут. А она вот какая — маленькая, худенькая и всхлипывает во сне, как Лизка. А возле нее по обе стороны рассыпанной поленницей ребятишки: белоголовая Татьянка с протянутой к груди матери ручонкой; Лизка с распухшим, посинелым лицом — эта все понимает; Петька и Гришка, прижавшиеся друг к другу; толстощекий, разогревшийся во сне Федюшка.
Молча, глотая слезы, Мишка переводил взгляд с сестренок на братишек, и тут первый раз в его ребячьем мозгу ворохнулась тоскливая мысль: «Как же без отца будем?..»
За домом, где-то на задворках, одиноко взвыла, давясь от страха, собака. Брякнуло на крыльце, сорвавшись с гвоздя, пустое ведро и с грохотом покатилось по ступенькам. И тотчас же за окнами взметнулся вихрь. В облаке пыли и песка вставало солнце.
Потом Мишка опять лежал на кровати, думал об отце, пытался представить его на войне, в бою, в атаке — и никак не мог.
Перед глазами всплывало совсем-совсем другое. То ему припоминалось, как в первый раз отец сажал его на коня… Конь здоровенный, высокий, ему, Мишке, радостно и жутко, он катается руками за гриву, но крепкая рука отца выпрямляет его. «Не робей. Мишка!» То он видит себя с отцом на сенокосе, в густых зарослях травы, то — сидящим на высоком возу среди пахучих ячменных снопов. И сзади опять веселый, ободряющий голос отца: «Держись на повороте!» Потом ему припомнилось жаркое летнее утро. Отец в черной сатиновой рубахе — он как сейчас видит эту черную, лоснящуюся на солнце рубаху — размашисто колет у крыльца дрова. Рядом мать с подойником, упрашивает: «Попей хоть молока на дорогу…» А слезы так и катятся по ее лицу.
Внезапно утреннюю тишь резануло бабьими вскриками да причитаньями, затарахтели телеги. Мать, расплескивая молоко, кинулась в избу.
Отец втюкнул топор в чурбан, прислушался. Потом долго глядел на Мишку и наконец тихо сказал: «Пойдем-ко, сынок…»
И вот они в огороде, за амбаром. Отец опять глядит на него, хочет что-то сказать. Но в это время из-под крыши амбара выпорхнул воробей. «Гнездышко! — зашептал Мишка. — Давай я слазаю». — «Не надо…» — поморщился отец. «Иван, Ваня… Где ты?» Это мать. Отец махнул рукой и пошел к дому. У калитки он круто обернулся, привлек к себе Мишку и, заглядывая ему в глаза, спросил: «Ты понял меня?.. Понял, сынок?»
Что же он хотел сказать? Что?
Мишка так и заснул, не найдя ответа.
Утро в избе Пряслиных началось с обычного вскрика:
— Ма-ма-а, исть хочу!
Охая, Анна медленно поднялась с постели, побрела затоплять печь. Потом она машинально, по привычке, бралась то за одно, то за другое, как в тумане ходила по избе. Ребятишки пугливо жались по углам, а Мишка молча, закусив губу, чтобы не разрыдаться, делал начатое ею, ходил по пятам за матерью, и у него не было сил взглянуть ей в лицо.
Когда он пришел с водой от колодца, в избе была Анфиса Петровна. Она что-то говорила матери, но та, сидя на лавке, только мотала головой.
— Ничего… ничего не знаю…
— Я говорю матери, — обратилась Анфиса к Мишке, — может, хлопотать будем, чтобы этих-то трех, — она указала на Петьку, Гришку и Федюшку, — в детдом взяли?
Присмиревшие ребята немо уставились на старшего брата. Он тяжело задышал, опустил глаза… Босые, с ранней весны потрескавшиеся от воды и грязи ножонки…
— Нет, — резко вскинул он голову, — никуда не отдадим!
Вскоре после Анфисы Петровны пришел Степан Андреянович. Он нерешительно стал у порога и сквозь застилавшие глаза слезы смотрел на несчастную Анну, неподвижно сидевшую на лавке с опущенной головой, на осиротевших, пришибленных горем детей.
Лизка, сняв с коленей Татьянку, подошла к матери, дотронулась до нее рукой:
— Мама, бригадир пришел.
Анна подняла голову, суетливо заоглядывалась по сторонам:
— А?.. Бригадир?.. Я сейчас… сейчас… — И стала торопливо подвязывать плат.
Лизка заплакала. Мишка отвернулся.
— Анна, что ты… что ты, Анна… Какая тебе сегодня работа?
Степан Андреянович шагнул к ней, обнял за плечи.
Она увидела его вздрагивающий рот, слезы, текущие по измятой бороде, и вдруг со стоном припала к его груди, затряслась в рыданиях. Ее облепили со всех сторон ребятишки и тоже заголосили навзрыд.
Степан Андреянович черствой, загрубелой ладонью гладил по голове Анну, гладил ребят и, сам давясь от слез, приговаривал:
— Вот так… так-то лучше… Ничего, ничего… такая уж наша судьба…
Уходя, он поманил за собой Мишку. В сенях указал на темный угол:
— Там в мешке я мучки принес, — и, тяжело ступая по скрипящим половицам, вышел на улицу.
Два дня спустя Пряслины в глубоком молчании садились завтракать. До сих пор пустовавшее за столом место отца занял Мишка. Лизка, завидев это, заголосила:
— Нету у нас папы, мамонька…
Анна строго взглянула на нее:
— Перестань.
Мишка, не дыша, весь сжавшись, исподлобья глядел на мать. Анна с удивлением посмотрела на сына, смахнула с лица слезу и молча кивнула головой.
Мишка выпрямился и, медленно, посуровевшим взглядом обведя примолкших ребят, стал по-отцовски резать и раздавать хлеб.