Книга: Вий и другие повести
Назад: Вечер накануне Ивана Купала
Дальше: Иван Федорович Шпонька и его тетушка

Часть вторая

Предисловие

Вот вам и другая книжка, а лучше сказать, последняя! Не хотелось, крепко не хотелось выдавать и этой. Право, пора знать честь. Я вам скажу, что на хуторе уже начинают смеяться надо мною. Вот, говорят, одурел старый дед: на старости лет тешится ребяческими игрушками! И точно, давно пора на покой. Вы, любезные читатели, верно, думаете, что я прикидываюсь только стариком. Куда тут прикидываться, когда во рту совсем зубов нет! Теперь, если что мягкое попадется, то буду как-нибудь жевать, а твердое — то ни за что не откушу. Так вот вам опять книжка! Не бранитесь только! Не хорошо браниться на прощанье, особенно с тем, с которым, бог знает, скоро ли увидитесь. В этой книжке услышите рассказчиков, всё почти для вас незнакомых, выключая только разве Фомы Григорьевича. А того горохового панича, что рассказывал таким вычурным языком, которого много остряков и из московского народу не могло понять, уже давно нет. После того, как рассорился со всеми, он и не заглядывал к нам. Да, я вам не рассказывал этого случая? Послушайте, тут прекомедия была. — Прошлый год, так как-то около лета, да чуть ли не на самый день моего патрона, приехали ко мне в гости (нужно вам сказать, любезные читатели, что земляки мои, дай бог им здоровье, не забывают старика. Уже есть пятидесятый год, как я зачал помнить свои именины. Который же точно мне год, этого ни я, ни старуха моя вам не скажем. Должно быть, близ семидесяти. Диканьский-то поп, отец Харлампий, знал, когда я родился; да жаль, что уже пятьдесят лет, как его нет на свете). Вот приехали ко мне гости: Захар Кирилович Чухопупенко, Степан Иванович Курочка, Тарас Иванович Смачненький, заседатель Харлампий Кирилович Хлоста; приехал еще… вот позабыл, право, имя и фамилию… Осип… Осип… Боже мой, его знает весь Миргород! он еще когда говорит, то всегда щелкнет наперед пальцем и подопрется в боки… Ну, бог с ним! в другое время вспомню. Приехал и знакомый вам панич из Полтавы. Фомы Григорьевича я не считаю; то уже свой человек. Разговорились все (опять нужно вам заметить, что у нас никогда о пустяках не бывает разговора. Я всегда люблю приличные разговоры: чтобы, как говорят, вместе и услаждение и назидательность была), разговорились об том, как нужно солить яблоки. Старуха моя начала было говорить, что нужно наперед хорошенько вымыть яблоки, потом намочить в квасу, а потом уже… «Ничего из этого не будет!» подхватил полтавец, заложивши руку в гороховый кафтан свой и прошедши важным шагом по комнате: «ничего не будет! Прежде всего нужно пересыпать канупером, а потом уже…» Ну, я на вас ссылаюсь, любезные читатели, скажите по совести, слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы яблоки пересыпали канупером? Правда, кладут смородинный лист, нечуй-витер, трилистник; но чтобы клали канупер… нет, я не слыхивал об этом. Уже, кажется, лучше моей старухи никто не знает про эти дела. Ну, говорите же вы! Нарочно, как доброго человека, отвел я его потихоньку в сторону: «Слушай, Макар Назарович, эй, не смеши народ! Ты человек немаловажный; сам, как говоришь, обедал раз с губернатором за одним столом. Ну, скажешь что-нибудь подобное там, ведь тебя же осмеют все!» Что ж бы вы думали, он сказал на это? — Ничего! плюнул на пол, взял шапку и вышел. Хоть бы простился с кем, хоть бы кивнул кому головою, только слышали мы, как подъехала к воротам тележка с звонком; сел и уехал. И лучше! Не нужно нам таких гостей! Я вам скажу, любезные читатели, что хуже нет ничего на свете, как эта знать. Что его дядя был когда-то комиссаром, так и нос несет вверх. Да будто комиссар такой уже чин, что выше нет его на свете. Слава богу, есть и больше комиссара. Нет, не люблю я этой знати. Вот вам в пример Фома Григорьевич; кажется, и не знатный человек, а посмотреть на него: в лице какая-то важность сияет, даже когда станет нюхать обыкновенный табак, и тогда чувствуешь невольное почтение. В церкви, когда запоет на клиросе, — умиление неизобразимое! растаял бы, казалось, весь!.. А тот… ну, бог с ним! он думает, что без его сказок и обойтиться нельзя. Вот, все же таки набралась книжка.
Я, помнится, обещал вам, что в этой книжке будет и моя сказка. И точно, хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей нужно, по крайней мере, три таких книжки. Думал было особо напечатать ее, но передумал. Ведь я знаю вас: станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте! Долго, а может быть совсем, не увидимся. Да что? Ведь вам все равно, хоть бы и не было совсем меня на свете. Пройдет год, другой — и из вас никто после не вспомнит и не пожалеет о старом пасичнике Рудом Паньке.

Ночь перед рождеством

Последний день перед Рождеством прошел. Зимняя ясная ночь наступила; глянули звезды; месяц величаво поднялся на небо посветить добрым людям и всему миру, чтобы всем было весело колядовать и славить Христа. Морозило сильнее, чем с утра; но зато так было тихо, что скрип мороза под сапогом слышался за полверсты. Еще ни одна толпа парубков не показывалась под окнами хат; месяц один только заглядывал в них украдкою, как бы вызывая принаряживавшихся девушек выбежать скорее на скрипучий снег. Тут через трубу одной хаты клубами повалил дым и пошел тучею по небу, и вместе с дымом поднялась ведьма верхом на метле.
Если бы в это время проезжал сорочинский заседатель на тройке обывательских лошадей, в шапке с барашковым околышком, сделанной по манеру уланскому, в синем тулупе, подбитом черными смушками, с дьявольски сплетенною плетью, которою имеет он обыкновение подгонять своего ямщика, то он верно бы приметил ее, потому что от Сорочинского заседателя ни одна ведьма на свете не ускользнет. Он знает наперечет, сколько у каждой бабы свинья мечет поросенков, и сколько в сундуке лежит полотна, и что именно из своего платья и хозяйства заложит добрый человек в воскресный день в шинке. Но сорочинский заседатель не проезжал, да и какое ему дело до чужих, — у него своя волость. А ведьма между тем поднялась так высоко, что одним только черным пятнышком мелькала вверху. Но где ни показывалось пятнышко, там звезды, одна за другою, пропадали на небе. Скоро ведьма набрала их полный рукав. Три или четыре еще блестели. Вдруг, с другой стороны показалось другое пятнышко, увеличилось, стало растягиваться, и уже было не пятнышко. Близорукий, хотя бы надел на нос, вместо очков, колеса с комиссаровой брички, и тогда бы не распознал, что это такое. Спереди совершенно немец: узенькая, беспрестанно вертевшаяся и нюхавшая все, что ни попадалось, мордочка оканчивалась, как и у наших свиней, кругленьким пятачком; ноги были так тонки, что если бы такие имел яресковский голова, то он переломал бы их в первом козачке. Но зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост, такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды; только разве по козлиной бороде под мордой, по небольшим рожкам, торчавшим на голове, и что весь был не белее трубочиста, можно было догадаться, что то не немец и не губернский стряпчий, а просто чорт, которому последняя ночь осталась шататься по белому свету и выучивать грехам добрых людей. Завтра же, с первыми колоколами к заутрене, побежит он без оглядки, поджавши хвост, в свою берлогу.
Между тем чорт крался потихоньку к месяцу и уже протянул было руку схватить его; но вдруг отдернул ее назад, как бы обжегшись, пососал пальцы, заболтал ногою и забежал с другой стороны, и снова отскочил и отдернул руку. Однакож, несмотря на все неудачи, хитрый чорт не оставил своих проказ. Подбежавши, вдруг схватил он обеими руками месяц, кривляясь и дуя перекидывал его из одной руки в другую, как мужик, доставший голыми руками огня для своей люльки; наконец, поспешно спрятал в карман и, как будто ни в чем не бывало, побежал далее.
В Диканьке никто не слышал, как чорт украл месяц. Правда, волостной писарь, выходя на четвереньках из шинка, видел, что месяц, ни с того ни с сего, танцовал на небе, и уверял с божбою в том все село; но миряне качали головами и даже подымали его насмех. Но какая же была причина решиться чорту на такое беззаконное дело? А вот какая: он знал, что богатый козак Чуб приглашен дьяком на кутью, где будут: голова; приехавший из архиерейской певческой родич дьяка, в синем сюртуке, бравший самого низкого баса; козак Свербыгуз и еще кое-кто; где, кроме кутьи, будет варенуха, перегонная на шафран водка и много всякого съестного. А между тем его дочка, красавица на всем селе, останется дома, а к дочке наверное придет кузнец, силач и детина хоть куда, который чорту был противнее проповедей отца Кондрата. В досужее от дел время кузнец занимался малеванием и слыл лучшим живописцем во всем околотке. Сам еще тогда здравствовавший сотник Л…ко вызвал его нарочно в Полтаву выкрасить дощатый забор около своего дома. Все миски, из которых диканьские козаки хлебали борщ, были размалеваны кузнецом. Кузнец был богобоязливый человек и писал часто образа святых, и теперь еще можно найти в Т… церкви его евангелиста Луку. Но торжеством его искусства была одна картина, намалеванная на стене церковной в правом притворе, на которой изобразил он святого Петра в день страшного суда, с ключами в руках, изгонявшего из ада злого духа: испуганный чорт метался во все стороны, предчувствуя свою погибель, а заключенные прежде грешники били и гоняли его кнутами, поленами и всем, чем ни попало. В то время, когда живописец трудился над этой картиною и писал ее на большой деревянной доске, чорт всеми силами старался мешать ему: толкал невидимо под руку, подымал из горнила в кузнице золу и обсыпал ею картину; но, несмотря на все, работа была кончена, доска внесена в церковь и вделана в стену притвора, и с той поры чорт поклялся мстить кузнецу.
Одна только ночь оставалась ему шататься на белом свете; но и в эту ночь он выискивал чем-нибудь выместить на кузнеце свою злобу. И для этого решился украсть месяц, в той надежде, что старый Чуб ленив и не легок на подъем, к дьяку же от избы не так близко: дорога шла по-за селом мимо мельниц, мимо кладбища, огибала овраг. Еще при месячной ночи варенуха и водка, настоенная на шафране, могла бы заманить Чуба; но в такую темноту вряд ли бы удалось кому стащить его с печки и вызвать из хаты. А кузнец, который был издавна не в ладах с ним, при нем ни за что не отважится итти к дочке, несмотря на свою силу.
Таким-то образом, как только чорт спрятал в карман свой месяц, вдруг по всему миру сделалось так темно, что не всякий бы нашел дорогу к шинку, не только к дьяку. Ведьма, увидевши себя вдруг в темноте, вскрикнула. Тут чорт, подъехавши мелким бесом, подхватил ее под руку и пустился нашептывать на ухо то самое, что обыкновенно нашептывают всему женскому роду. Чуднó устроено на нашем свете! Все, что ни живет в нем, все силится перенимать и передразнивать один другого. Прежде, бывало, в Миргороде один судья да городничий хаживали зимою в крытых сукном тулупах, а все мелкое чиновничество носило просто нагольные; теперь же и заседатель и подкоморий отсмолили себе новые шубы из решетиловских смушек с суконною покрышкою. Канцелярист и волостной писарь третьего году взяли синей китайки по шести гривен аршин. Понамарь сделал себе на лето нанковые шаровары и жилет из полосатого гаруса. Словом, все лезет в люди! Когда эти люди не будут суетны! Можно побиться об заклад, что многим покажется удивительно видеть чорта, пустившегося и себе туда же. Досаднее всего то, что он, верно, воображает себя красавцем, между тем как фигура — взглянуть совестно. Рожа, как говорит Фома Григорьевич, мерзость-мерзостью, однакож и он строит любовные куры! Но на небе и под небом так сделалось темно, что ничего нельзя уже было видеть, что происходило далее между ними.

 

«Так ты, кум, еще не был у дьяка в новой хате?» говорил козак Чуб, выходя из дверей своей избы, сухощавому, высокому, в коротком тулупе мужику с обросшею бородою, показывавшею, что уже более двух недель не прикасался к ней обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою бороду за неимением бритвы. «Там теперь будет добрая попойка!» продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. «Как бы только нам не опоздать!»
При сем Чуб поправил свой пояс, перехватывавший плотно его тулуп, нахлобучил крепче свою шапку, стиснул в руке кнут — страх и грозу докучливых собак; но, взглянув вверх, остановился… «Что за дьявол! Смотри, смотри, Панас!..»
«Что?» произнес кум и поднял свою голову также вверх.
«Как что? месяца нет!»
«Что за пропасть! в самом деле, нет месяца».
«То-то, что нет!» выговорил Чуб с некоторою досадою на неизменное равнодушие кума. «Тебе, небось, и нужды нет».
«А что мне делать?»
«Надобно же было», продолжал Чуб, утирая рукавом усы, «какому-то дьяволу, чтоб ему не довелось, собаке, поутру, рюмки водки выпить, вмешаться!.. Право, как будто насмех… Нарочно, сидевши в хате, глядел в окно: ночь — чудо! Светло; снег блещет при месяце; все было видно, как днем. Не успел выйти за дверь, и вот, хоть глаз выколи!» Чуб долго еще ворчал и бранился, а между тем в то же время раздумывал, на что бы решиться. Ему досмерти хотелось покалякать о всяком вздоре у дьяка, где, без всякого сомнения, сидел уже и голова, и приезжий бас, и дегтярь Микита, ездивший через каждые две недели в Полтаву на торги и отпускавший такие штуки, что все миряне брались за животы со смеху. Уже видел Чуб мысленно стоявшую на столе варенуху. Все это было заманчиво, правда, но темнота ночи напомнила ему о той лени, которая так мила всем козакам. Как бы хорошо теперь лежать, поджавши под себя ноги, на лежанке, курить спокойно люльку и слушать сквозь упоительную дремоту колядки и песни веселых парубков и девушек, толпящихся кучами под окнами! Он бы, без всякого сомнения, решился на последнее, если бы был один; но теперь обоим не так скучно и страшно итти темною ночью, да и не хотелось-таки показаться перед другими ленивым или трусливым. Окончивши побранки, обратился он снова к куму.
«Так нет, кум, месяца?»
«Нет».
«Чуднó, право! А дай понюхать табаку. У тебя, кум, славный табак! Где ты берешь его?»
«Кой чорт, славный!» отвечал кум, закрывая берестовую тавлинку, исколотую узорами: «старая курица не чихнет!»
«Я помню», продолжал все так же Чуб: «мне покойный шинкарь Зузуля раз привез табаку из Нежина. Эх, табак был! Добрый табак был! Так что же, кум, как нам быть? Ведь темно на дворе».
«Так, пожалуй, останемся дома», произнес кум, ухватясь за ручку двери.
Если бы кум не сказал этого, то Чуб верно бы решился остаться; но теперь его как будто что-то дергало итти наперекор. «Нет, кум, пойдем! нельзя, нужно итти!» Сказавши это, он уже и досадовал на себя, что сказал. Ему было очень неприятно тащиться в такую ночь, но его утешало то, что он сам нарочно этого захотел и сделал-таки не так, как ему советовали.
Кум, не выразив на лице своем ни малейшего движения досады, как человек, которому решительно все равно, сидеть ли дома, или тащиться из дому, обсмотрелся, почесал палочкой батога свои плечи, — и два кума отправились в дорогу.

 

Теперь посмотрим, что делает, оставшись одна, красавица дочка. Оксане не минуло еще и семнадцати лет, как во всем почти свете, и по ту сторону Диканьки и по эту сторону Диканьки, только и речей было, что про нее. Парубки гуртóм провозгласили, что лучшей девки и не было еще никогда и не будет никогда на селе. Оксана знала и слышала все, что про нее говорили, и была капризна, как красавица. Если б она ходила не в плахте и запаске, а в каком-нибудь капоте, то разогнала бы всех своих девок. Парубки гонялись за нею толпами; но, потерявши терпение, оставляли мало-помалу и обращались к другим, не так избалованным. Один только кузнец был упрям и не оставлял своего волокитства, несмотря на то, что и с ним поступаемо было ничуть не лучше, как с другими. По выходе отца своего она долго еще принаряживалась и жеманилась перед небольшим, в оловянных рамках, зеркалом и не могла налюбоваться собою.
«Что людям вздумалось расславлять, будто я хороша?» говорила она, как бы рассеянно, для того только, чтобы о чем-нибудь поболтать с собою. «Лгут люди, я совсем не хороша!»
Но мелькнувшее в зеркале свежее, живое в детской юности лицо с блестящими черными очами и невыразимо приятной усмешкой, прожигавшей душу, вдруг доказало противное.
«Разве черные брови и очи мои», продолжала красавица, не выпуская зеркала, «так хороши, что уже равных им нет и на свете? Что тут хорошего в этом вздернутом кверху носе? и в щеках? и в губах? Будто хороши мои черные косы? Ух, их можно испугаться вечером: они, как длинные змеи, перевились и обвились вокруг моей головы. Я вижу теперь, что я совсем не хороша!» и, отодвигая несколько подалее от себя зеркало, вскрикнула: «Нет, хороша я! Ах, как хороша! Чудо! Какую радость принесу я тому, кого буду женою! Как будет любоваться мною мой муж! Он не вспомнит себя. Он зацелует меня насмерть».
«Чудная девка!» прошептал вошедший тихо кузнец: «и хвастовства у нее мало! С час стоит, глядясь в зеркало, и не наглядится, и еще хвалит себя вслух!»
«Да, парубки! вам ли чета я? Вы поглядите на меня», продолжала хорошенькая кокетка: «как я плавно выступаю; у меня сорочка шита красным шелком. А какие ленты на голове! Вам век не увидать богаче галуна! Все это накупил мне отец мой, для того чтобы на мне женился самый лучший молодец на свете». И, усмехнувшись, поворотилась она в другую сторону и увидела кузнеца…
Вскрикнула и сурово остановилась перед ним.
Кузнец и руки опустил.
Трудно рассказать, что выражало смугловатое лицо чудной девушки: и суровость в нем была видна, и сквозь суровость какая-то издевка над смутившимся кузнецом, и едва заметная краска досады тонко разливалась по лицу; и все это так смешалось и так было неизобразимо хорошо, что расцеловать ее миллион раз — вот все, что можно было сделать тогда наилучшего.
«Зачем ты пришел сюда?» так начала говорить Оксана. «Разве хочется, чтобы выгнала за дверь лопатою? Вы все мастера подъезжать к нам. Вмиг пронюхаете, когда отцов нет дома. О! я знаю вас! Что, сундук мой готов?»
«Будет готов, мое серденько, после праздника будет готов. Если бы ты знала, сколько возился около него: две ночи не выходил из кузницы; зато ни у одной поповны не будет такого сундука. Железо на оковку положил такое, какого не клал в сотникову таратайку, когда ходил на работу в Полтаву. А как будет расписан! Хоть весь околоток выходи своими беленькими ножками, не найдешь такого! По всему полю будут раскиданы красные и синие цветы. Гореть будет, как жар. Не сердись же на меня! Позволь хоть поговорить, хоть поглядеть на тебя!»
«Кто ж тебе запрещает? Говори и гляди!»
Тут села она на лавку и снова взглянула в зеркало и стала поправлять на голове свои косы. Взглянула на шею, на новую сорочку, вышитую шелком, и тонкое чувство самодовольствия выразилось на устах, на свежих ланитах и отсветилось в очах.
«Позволь и мне сесть возле тебя!» сказал кузнец.
«Садись», проговорила Оксана, сохраняя в устах и в довольных очах то же самое чувство.
«Чудная, ненаглядная Оксана, позволь поцеловать тебя!» произнес ободренный кузнец и прижал ее к себе в намерении схватить поцелуй.
Но Оксана отклонила свои щеки, находившиеся уже на неприметном расстоянии от губ кузнеца, и оттолкнула его. «Чего тебе еще хочется? Ему, когда мед, так и ложка нужна! Поди прочь, у тебя руки жестче железа. Да и сам ты пахнешь дымом. Я думаю, меня всю обмарал сажею».
Тут она поднесла зеркало и снова начала перед ним охорашиваться.
«Не любит она меня!» думал про себя, повеся голову, кузнец. «Ей всё игрушки; а я стою перед нею, как дурак, и очей не свожу с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы не сводил с нее очей! Чудная девка! Чего бы я не дал, чтобы узнать, что у нее на сердце, кого она любит. Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на свете не любил и не будет никогда любить».
«Правда ли, что твоя мать ведьма?» произнесла Оксана и засмеялась, и кузнец почувствовал, что внутри его все засмеялось. Смех этот как будто разом отозвался в сердце и в тихо встрепенувшихся жилах, и со всем тем досада запала в его душу, что он не во власти расцеловать так приятно засмеявшееся лицо.
«Что мне до матери? ты у меня мать, и отец, и все, что ни есть дорогого на свете. Если б меня призвал царь и сказал: „Кузнец Вакула, проси у меня всего, что ни есть лучшего в моем царстве, все отдам тебе. Прикажу тебе сделать золотую кузницу, и станешь ты ковать серебряными молотами“. — „Не хочу“, сказал бы я царю, „ни каменьев дорогих, ни золотой кузницы, ни всего твоего царства: дай мне лучше мою Оксану!“»
«Видишь, какой ты! Только отец мой сам не промах. Увидишь, когда он не женится на твоей матери!» проговорила, лукаво усмехнувшись, Оксана. «Однакож дивчата не приходят… Что б это значило? Давно уже пора колядовать, мне становится скучно».
«Бог с ними, моя красавица!»
«Как бы не так! с ними, верно, придут парубки. Тут-то пойдут бáлы. Воображаю, каких наговорят смешных историй!»
«Так тебе весело с ними?»
«Да уж веселее, чем с тобою. А! кто-то стукнул; верно, дивчата с парубками».
«Чего мне больше ждать?» говорил сам с собою кузнец. «Она издевается надо мною. Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова. Но если ж так, не достанется по крайней мере другому посмеяться надо мною. Пусть только я наверное замечу, кто ей нравится более моего, я отучу…»
Стук в двери и резко зазвучавший на морозе голос: «отвори!» прервал его размышления.
«Постой; я сам отворю», сказал кузнец и вышел в сени, в намерении отломать с досады бока первому попавшемуся человеку.

 

Мороз увеличился, и вверху так сделалось холодно, что черт перепрыгивал с одного копытца на другое и дул себе в кулак, желая сколько-нибудь отогреть мерзнувшие руки. Не мудрено, однакож, и смерзнуть тому, кто толкался от утра до утра в аду, где, как известно, не так холодно, как у нас зимою, и где, надевши колпак и ставши перед очагом, будто в самом деле кухмистер, поджаривал он грешников с таким удовольствием, с каким обыкновенно баба жарит на Рождество колбасу.
Ведьма сама почувствовала, что холодно, несмотря на то, что была тепло одета; и потому, поднявши руки кверху, отставила ногу и, приведши себя в такое положение, как человек, летящий на коньках, не сдвинувшись ни одним суставом, спустилась по воздуху, будто по ледяной покатой горе, и прямо в трубу.
Чорт таким же порядком отправился вслед за нею. Но так как это животное проворнее всякого франта в чулках, то не мудрено, что он наехал при самом входе в трубу на шею своей любовницы, и оба очутились в просторной печке между горшками.
Путешественница отодвинула потихоньку заслонку — поглядеть, не назвал ли сын ее Вакула в хату гостей; но, увидевши, что никого не было, выключая только мешки, которые лежали посреди хаты, вылезла из печки, скинула теплый кожух, оправилась, и никто бы не мог узнать, что она за минуту назад ездила на метле.
Мать кузнеца Вакулы имела от роду не больше сорока лет. Она была ни хороша, ни дурна собою. Трудно и быть хорошею в такие года. Однакож она так умела причаровать к себе самых степенных козаков (которым, не мешает между прочим заметить, мало было нужды до красоты), что к ней хаживал и голова, и дьяк Осип Никифорович (конечно, если дьячихи не было дома), и козак Корний Чуб, и козак Касьян Свербыгуз. И, к чести ее сказать, она умела искусно обходиться с ними: ни одному из них и в ум не приходило, что у него есть соперник. Шел ли набожный мужик или дворянин, как называют себя козаки, одетый в кобеняк с видлóгою, в воскресенье в церковь, или, если дурная погода, в шинок, — как не зайти к Солóхе, не поесть жирных с сметаною вареников и не поболтать в теплой избе с говорливой и угодливой хозяйкой? И дворянин нарочно для этого давал большой крюк, прежде чем достигал шинка, и называл это — заходить по дороге. А пойдет ли, бывало, Солоха, в праздник, в церковь, надевши яркую плахту с китайчатою запаскою, а сверх ее синюю юбку, на которой сзади нашиты были золотые усы, и станет прямо близ правого клироса, то дьяк уже верно закашливался и прищуривал невольно в ту сторону глаза; голова гладил усы, заматывал за ухо оселедец и говорил стоявшему близ его соседу: «Эх, добрая баба! Чорт-баба!» Солоха кланялась каждому, и каждый думал, что она кланяется ему одному.
Но охотник мешаться в чужие дела тотчас бы заметил, что Солоха была приветливее всего с козаком Чубом. Чуб был вдов; восемь скирд хлеба всегда стояли перед его хатою. Две пары дюжих волов всякий раз высовывали свои головы из плетеного сарая на улицу и мычали, когда завидывали шедшую куму корову или дядю толстого быка. Бородатый козел взбирался на самую крышу и дребезжал оттуда резким голосом, как городничий, дразня выступавших по двору индеек и оборачивался задом, когда завидывал своих неприятелей, мальчишек, издевавшихся над его бородою. В сундуках у Чуба водилось много полотна, жупанов и старинных кунтушей с золотыми галунами: покойная жена его была щеголиха. В огороде, кроме маку, капусты, подсолнечников, засевалось еще каждый год две нивы табаку. Все это Солоха находила нелишним присоединить к своему хозяйству, заранее размышляя о том, какой оно примет порядок, когда перейдет в ее руки, и удвоивала благосклонность к старому Чубу. А чтобы, каким-нибудь образом, сын ее Вакула не подъехал к его дочери и не успел прибрать всего себе, и тогда бы, наверно, не допустил ее мешаться ни во что, она прибегнула к обыкновенному средству всех сорокалетних кумушек — ссорить как можно чаще Чуба с кузнецом. Может быть, эти самые хитрости и сметливость ее были виною, что кое-где начали поговаривать старухи, особливо когда выпивали где-нибудь на веселой сходке лишнее, что Солоха, точно, ведьма; что парубок Кизяколуненко видел у нее сзади хвост, величиною не более бабьего веретена; что она еще в позапрошлый четверг черною кошкою перебежала дорогу; что к попадье раз прибежала свинья, закричала петухом, надела на голову шапку отца Кондрата и убежала назад.
Случилось, что тогда, когда старушки толковали об этом, пришел как-то коровий пастух Тымиш Корóстявый. Он не преминул рассказать, как летом, перед самою Петровкою, когда он лег спать в клеву, подмостивши под голову солому, видел собственными глазами, что ведьма, с распущенною косою, в одной рубашке, начала доить коров, а он не мог пошевельнуться — так был околдован; подоивши коров, она пришла к нему и помазала его губы чем-то таким гадким, что он плевал после того целый день. Но все это что-то сомнительно, потому что один только Сорочинский заседатель может увидеть ведьму. И оттого все именитые козаки махали руками, когда слышали такие речи. «Брешут, сучи бабы!» бывал обыкновенный ответ их.
Вылезши из печки и оправившись, Солоха, как добрая хозяйка, начала убирать и ставить все к своему месту, но мешков не тронула: это Вакула принес, пусть же сам и вынесет! Чорт между тем, когда еще влетал в трубу, как-то нечаянно оборотившись, увидел Чуба, об руку с кумом, уже далеко от избы. Вмиг вылетел он из печки, перебежал им дорогу и начал разрывать со всех сторон кучи замерзшего снега. Поднялась метель. В воздухе забелело. Снег метался взад и вперед сетью и угрожал залепить глаза, рот и уши пешеходам. А чорт улетел снова в трубу, в твердой уверенности, что Чуб возвратится вместе с кумом назад, застанет кузнеца и отпотчует его так, что он долго будет не в силах взять в руки кисть и малевать обидные карикатуры.
В самом деле, едва только поднялась метель и ветер стал резать прямо в глаза, как Чуб уже изъявил раскаяние и, нахлобучивая глубже на голову капелюхи, угощал побранками себя, чорта и кума. Впрочем, эта досада была притворная. Чуб очень рад был поднявшейся метели. До дьяка еще оставалось в восемь раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок, но сквозь метущий снег ничего не было видно.
«Стой, кум, мы, кажется, не туда идем», сказал, немного отошедши, Чуб: «я не вижу ни одной хаты. Эх, какая метель! Свороти-ка ты, кум, немного в сторону, — не найдешь ли дороги, а я тем временем поищу здесь. Дёрнет же нечистая сила таскаться по такой вьюге! Не забудь закричать, когда найдешь дорогу. Эк, какую кучу снега напустил в очи сатана!»
Дороги, однакож, не было видно. Кум, отошедши в сторону, бродил в длинных сапогах взад и вперед и наконец набрел прямо на шинок. Эта находка так его обрадовала, что он позабыл все и, стряхнувши с себя снег, вошел в сени, нимало не беспокоясь об оставшемся на улице куме. Чубу показалось между тем, что он нашел дорогу; остановившись, принялся он кричать во все горло, но, видя, что кум не является, решился итти сам. Немного пройдя, увидел он свою хату. Сугробы снега лежали около ее и на крыше. Хлопая намерзнувшими на холоде руками, принялся он стучать в дверь и кричать повелительно своей дочери отпереть ее.
«Чего тебе нужно?» сурово закричал вышедший кузнец.
Чуб, узнавши голос кузнеца, отступил несколько назад. «Э, нет, это не моя хата», говорил он про себя: «в мою хату не забредет кузнец. Опять же, если присмотреться хорошенько, то и не кузнецова. Чья бы была эта хата? Вот на! не распознал! это хромого Левченка, который недавно женился на молодой жене. У него одного только хата похожа на мою. То-то мне показалось и сначала немного чудно, что так скоро пришел домой. Однакож Левченко сидит теперь у дьяка, это я знаю; зачем же кузнец?.. Э, ге, ге! он ходит к его молодой жене! Вот как! хорошо… теперь я все понял».
«Кто ты такой и зачем таскаешься под дверями?» произнес кузнец суровее прежнего и подойдя ближе.
«Нет, не скажу ему, кто я», подумал Чуб: «чего доброго, еще приколотит, проклятый выродок!» И, переменив голос, отвечал: «Это я, человек добрый, пришел вам на забаву поколядовать немного под окнами».
«Убирайся к чорту с своими колядками!» сердито закричал Вакула. «Что ж ты стоишь? Слышишь: убирайся сей же час вон!»
Чуб сам уже имел это благоразумное намерение, но ему досадно показалось, что принужден слушаться приказаний кузнеца. Казалось, какой-то злой дух толкал его под руку и вынуждал сказать что-нибудь наперекор.
«Что ж ты в самом деле так раскричался?» произнес он тем же голосом. «Я хочу колядовать, да и полно!»
«Эге! да ты от слов не уймешься!» Вслед за сими словами Чуб почувствовал пребольный удар в плечо.
«Да вот это ты, как я вижу, начинаешь уже драться!» произнес он, немного отступая.
«Пошел, пошел!» кричал кузнец, наградив Чуба другим толчком.
«Что ж ты!» произнес Чуб таким голосом, в котором изображалась и боль, и досада, и робость: «ты, вижу, не в шутку дерешься, и еще больно дерешься!»
«Пошел! пошел!» закричал кузнец и захлопнул дверь.
«Смотри, как расхрабрился!» говорил Чуб, оставшись один на улице. «Попробуй, подойди! вишь какой! вот большая цяца! Ты думаешь, я на тебя суда не найду? Нет, голубчик, я пойду, и пойду прямо к комиссару. Ты у меня будешь знать. Я не посмотрю, что ты кузнец и маляр. Однакож посмотреть на спину и плечи: я думаю, синие пятна есть. Должно быть, больно поколотил, вражий сын! Жаль, что холодно и не хочется скидать кожуха! Постой ты, бесовский кузнец, чтобы чорт поколотил и тебя и твою кузницу, ты у меня напляшешься! Вишь, проклятый шибеник! Однакож ведь теперь его нет дома. Солоха, думаю, сидит одна. Гм… оно ведь недалеко отсюда — пойти бы! Время теперь такое, что нас никто не застанет. Может, и того будет можно… Вишь, как больно поколотил, проклятый кузнец!»
Тут Чуб, почесав свою спину, отправился в другую сторону. Приятность, ожидавшая его впереди, при свидании с Солохою, умаливала немного боль и делала нечувствительным и самый мороз, который трескался по всем улицам, не заглушаемый вьюжным свистом. По временам на лице его, которого бороду и усы метель намылила снегом проворнее всякого цырюльника, тирански хватающего за нос свою жертву, показывалась полусладкая мина. Но если бы, однакож, снег не крестил взад и вперед всего пред глазами, то долго еще можно было бы видеть, как Чуб останавливался, почесывал спину, произносил: «Больно поколотил проклятый кузнец!» и снова отправлялся в путь.

 

В то время, когда проворный франт с хвостом и козлиною бородою летал из трубы и потом снова в трубу, висевшая у него на перевязи, при боку, ладунка, в которую он спрятал украденный месяц, как-то нечаянно зацепившись в печке, растворилась, и месяц, пользуясь этим случаем, вылетел чрез трубу Солохиной хаты и плавно поднялся по небу. Все осветилось. Метели как не бывало. Снег загорелся широким серебряным полем и весь обсыпался хрустальными звездами. Мороз как бы потеплел. Толпы парубков и девушек показались с мешками. Песни зазвенели, и под редкою хатою не толпились колядующие. Чудно блещет месяц! Трудно рассказать, как хорошо потолкаться в такую ночь между кучею хохочущих и поющих девушек и между парубками, готовыми на все шутки и выдумки, какие может только внушить весело смеющаяся ночь. Под плотным кожухом тепло; от мороза еще живее горят щеки, а на шалости сам лукавый подталкивает сзади.
Кучи девушек с мешками вломились в хату Чуба, окружили Оксану. Крик, хохот, рассказы оглушили кузнеца. Все наперерыв спешили рассказать красавице что-нибудь новое, выгружали мешки и хвастались паляницами, колбасами, варениками, которых успели уже набрать довольно за свои колядки. Оксана, казалось, была в совершенном удовольствии и радости, болтала то с той, то с другой и хохотала безумолку.
С какой-то досадой и завистью глядел кузнец на такую веселость и на этот раз проклинал колядки, хотя сам бывал от них без ума.
«Э, Одарка!» сказала веселая красавица, оборотившись к одной из девушек, «у тебя новые черевики. Ах, какие хорошие! и с золотом! Хорошо тебе, Одарка, у тебя есть такой человек, который все тебе покупает, а мне некому достать такие славные черевики».
«Не тужи, моя ненаглядная Оксана!» подхватил кузнец: «я тебе достану такие черевики, какие редкая панночка носит».
«Ты?» сказала Оксана, скоро и надменно поглядев на него. «Посмотрю я, где ты достанешь черевики, которые могла бы я надеть на свою ногу! Разве принесешь те самые, которые носит царица».
«Видишь, каких захотела!» закричала со смехом девичья толпа.
«Да», продолжала гордо красавица: «будьте все вы свидетельницы: если кузнец Вакула принесет те самые черевики, которые носит царица, то вот мое слово, что выйду в тот же час за него замуж».
Девушки увели с собою капризную красавицу.
«Смейся, смейся!» говорил кузнец, выходя вслед за ними. «Я сам смеюсь над собою! Думаю и не могу вздумать, куда девался ум мой? Она меня не любит, — ну, бог с ней! будто только на всем свете одна Оксана. Слава богу, дивчат много хороших и без нее на селе. Да что Оксана? с нее никогда не будет доброй хозяйки; она только мастерица рядиться. Нет, полно, пора перестать дурачиться».
Но в самое то время, когда кузнец готовился быть решительным, какой-то злой дух проносил пред ним смеющийся образ Оксаны, говоривший насмешливо: «Достань, кузнец, царицыны черевики, выйду за тебя замуж!» Все в нем волновалось, и он думал только об одной Оксане.
Толпы колядующих, парубки особо, девушки особо, спешили из одной улицы в другую. Но кузнец шел и ничего не видел и не участвовал в тех веселостях, которые когда-то любил более всех.

 

Чорт между тем не на шутку разнежился у Солохи: целовал ее руку с такими ужимками, как заседатель у поповны, брался за сердце, охал и сказал напрямик, что если она не согласится удовлетворить его страсти и, как водится, наградить, то он готов на все: кинется в воду, а душу отправит прямо в пекло. Солоха была не так жестока; притом же чорт, как известно, действовал с нею заодно. Она-таки любила видеть волочившуюся за собою толпу и редко бывала без компании. Этот вечер, однакож, думала провести одна, потому что все именитые обитатели села званы были на кутью к дьяку. Но все пошло иначе: чорт только что представил свое требование, как вдруг послышался голос дюжего головы. Солоха побежала отворить дверь, а проворный чорт влез в лежавший мешок. Голова, стряхнув с своих капелюх снег и выпивши из рук Солохи чарку водки, рассказал, что он не пошел к дьяку, потому что поднялась метель; а увидевши свет в ее хате, завернул к ней в намерении провести вечер с нею. Не успел голова это сказать, как в дверь послышался стук и голос дьяка. «Спрячь меня куда-нибудь», шептал голова; «мне не хочется теперь встретиться с дьяком». Солоха думала долго, куда спрятать такого плотного гостя; наконец выбрала самый большой мешок с углем; уголь высыпала в кадку, и дюжий голова влез с усами, с головою и с капелюхами в мешок.
Дьяк вошел, покряхтывая и потирая руки, и рассказал, что у него не был никто и что он сердечно рад этому случаю погулять немного у нее и не испугался метели. Тут он подошел к ней ближе, кашлянул, усмехнулся, дотронулся своими длинными пальцами ее обнаженной полной руки и произнес с таким видом, в котором выказывалось и лукавство и самодовольствие: «А что это у вас, великолепная Солоха?» И, сказавши это, отскочил он несколько назад.
«Как что? Рука, Осип Никифорович», отвечала Солоха.
«Гм! рука! Хе, хе, хе!» произнес сердечно довольный своим началом дьяк и прошелся по комнате.
«А это что у вас, дражайшая Солоха?» произнес он с таким же видом, приступив к ней снова и схватив ее слегка рукою за шею и таким же порядком отскочив назад.
«Будто не видите, Осип Никифорович», отвечала Солоха: «шея, а на шее монисто».
«Гм! на шее монисто! Хе, хе, хе!» И дьяк снова прошелся по комнате, потирая руки.
«А это что у вас, несравненная Солоха?..» Неизвестно, к чему бы теперь притронулся дьяк своими длинными пальцами, как вдруг послышался стук в дверь и голос козака Чуба.
«Ах, боже мой, стороннее лицо!» закричал в испуге дьяк. «Что теперь, если застанут особу моего звания? Дойдет до отца Кондрата!..»
Но опасения дьяка были другого рода: он боялся более того, чтобы не узнала его половина, которая и без того страшною рукою своею сделала из его толстой косы самую узенькую. «Ради бога, добродетельная Солоха!» говорил он, дрожа всем телом: «ваша доброта, как говорит писание Луки, глава трина… трин… Стучатся, ей-богу, стучатся! Ох, спрячьте меня куда-нибудь!»
Солоха высыпала уголь в кадку из другого мешка, и не слишком объемистый телом дьяк влез в него и сел на самое дно, так что сверх его можно было насыпать еще с полмешка угля.
«Здравствуй, Солоха!» сказал, входя в хату, Чуб. «Ты, может быть, не ожидала меня, а? правда, не ожидала? может быть, я помешал!..» продолжал Чуб, показав на лице своем веселую и значительную мину, которая заранее давала знать, что неповоротливая голова его трудилась и готовилась отпустить какую-нибудь колкую и затейливую шутку. «Может быть, вы тут забавлялись с кем-нибудь!.. может быть, ты кого-нибудь спрятала уже, а?» И, восхищенный таким замечанием своим, Чуб засмеялся, внутренне торжествуя, что он один только пользуется благосклонностью Солохи. «Ну, Солоха, дай теперь выпить водки. Я думаю, у меня горло замерзло от проклятого мороза. Послал же бог такую ночь перед Рождеством! Как схватилась, слышишь, Солоха, как схватилась… Эк, окостенели руки: не расстегну кожуха! Как схватилась вьюга…»
«Отвори!» раздался на улице голос, сопровождаемый толчком в дверь.
«Стучит кто-то?» сказал остановившийся Чуб.
«Отвори!» закричали сильнее прежнего.
«Это кузнец!» произнес, схватясь за капелюхи, Чуб. «Слышишь, Солоха, куда хочешь девай меня; я ни за что на свете не захочу показаться этому выродку проклятому, чтоб ему набежало, дьявольскому сыну, под обоими глазами по пузырю с копну величиною!» Солоха, испугавшись сама, металась, как угорелая, и, позабывшись, дала знак Чубу лезть в тот самый мешок, в котором сидел уже дьяк. Бедный дьяк не смел даже изъявить кашлем и кряхтеньем боли, когда сел ему почти на голову тяжелый мужик и поместил свои намерзнувшие на морозе сапоги по обеим сторонам его висков.
Кузнец вошел, не говоря ни слова, не снимая шапки, и почти повалился на лавку. Заметно было, что он весьма не в духе. В то самое время, когда Солоха затворяла за ним дверь, кто-то постучал снова. Это был козак Свербыгуз. Этого уже нельзя было спрятать в мешок, потому что и мешка такого нельзя было найти. Он был погрузнее телом самого головы и повыше ростом Чубова кума. И потому Солоха вывела его в огород, чтобы выслушать от него все то, что он хотел ей объявить. Кузнец рассеянно оглядывал углы своей хаты, вслушиваясь по временам в далеко разносившиеся песни колядующих; наконец остановил глаза на мешках. «Зачем тут лежат эти мешки? их давно бы пора убрать отсюда. Через эту глупую любовь я одурел совсем. Завтра праздник, а в хате до сих пор лежит всякая дрянь. Отнести их в кузницу!» Тут кузнец присел к огромным мешкам, перевязал их крепче и готовился взвалить себе на плечи. Но заметно было, что его мысли гуляли бог знает где; иначе он бы услышал, как зашипел Чуб, когда волоса на голове его прикрутила завязавшая мешок веревка, и дюжий голова начал было икать довольно явственно.
«Неужели не выбьется из ума моего эта негодная Оксана?» говорил кузнец. «Не хочу думать о ней, а все думается, и, как нарочно, о ней одной только. Отчего это так, что дума против воли лезет в голову? Кой чорт, мешки стали как будто тяжелее прежнего! Тут, верно, положено еще что-нибудь, кроме угля. Дурень я! я и позабыл, что теперь мне все кажется тяжелее. Прежде, бывало, я мог согнуть и разогнуть в одной руке медный пятак и лошадиную подкову, а теперь мешков с углем не подыму. Скоро буду от ветра валиться… Нет!» вскричал он, помолчав и ободрившись: «что я за баба! Не дам никому смеяться над собою! Хоть десять таких мешков — все подыму». И бодро взвалил себе на плечи мешки, которых не понесли бы два дюжих человека. «Взять и этот», продолжал он, подымая маленький, на дне которого лежал, свернувшись, чорт. «Тут, кажется, я положил струмент свой». Сказав это, он вышел вон из хаты, насвистывая песню:
Менi с жiнкой не возиться.

Шумнее и шумнее раздавались по улицам песни и крики. Толпы толкавшегося народа были увеличены еще пришедшими из соседних деревень. Парубки шалили и бесились вволю. Часто, между колядками, слышалась какая-нибудь веселая песня, которую тут же успел сложить кто-нибудь из молодых козаков. То вдруг один из толпы вместо колядки отпускал щедровку и ревел во все горло:
Щедрик, ведрик!
Дайте вареник!
Грудочку кашки!
Кiльце ковбаски!

Хохот награждал затейника. Маленькие окна подымались, и сухощавая рука старухи, которые одни только вместе с степенными отцами оставались в избах, высовывалась из окошка с колбасою в руках или куском пирога. Парубки и девушки наперерыв подставляли мешки и ловили свою добычу. В одном месте парубки, зашедши со всех сторон, окружали толпу девушек; шум, крик; один бросал комом снега, другой вырывал мешок со всякой всячиной. В другом месте девушки ловили парубка, подставляли ему ногу, и он летел вместе с мешком стремглав на землю. Казалось, всю ночь напролет готовы были провеселиться. И ночь, как нарочно, так роскошно теплилась! и еще белее казался свет месяца от блеску снега! Кузнец остановился с своими мешками. Ему почудился в толпе девушек голос и тоненький смех Оксаны. Все жилки в нем вздрогнули; бросивши на землю мешки, так что находившийся на дне дьяк заохал от ушибу и голова икнул во все горло, побрел он с маленьким мешком на плечах вместе с толпою парубков, шедших следом за девичьей толпою, между которою ему послышался голос Оксаны.
Так: это она! стоит, как царица, и блестит черными очами! Ей рассказывает что-то видный парубок; верно, забавное, потому что она смеется. Но она всегда смеется. Как будто невольно, сам не понимая как, протерся кузнец сквозь толпу и стал подле нее…
«А, Вакула, ты тут! здравствуй!» сказала красавица с той же самой усмешкой, которая чуть не сводила Вакулу с ума. «Ну, много наколядовал? Э, какой маленький мешок! А черевики, которые носит царица, достал? Достань черевики, выйду замуж!..» И, засмеявшись, убежала с толпою.
Как вкопанный, стоял кузнец на одном месте. «Нет, не могу; нет сил больше…» произнес он наконец. «Но, боже ты мой, отчего она так чертовски хороша? Ее взгляд, и речи, и все, ну вот так и жжет, так и жжет… Нет, невмочь уже пересилить себя! Пора положить конец всему: пропадай душа! пойду утоплюсь в пролубе, и поминай, как звали!»
Тут решительным шагом пошел он вперед, догнал толпу, поровнялся с Оксаною и сказал твердым голосом: «Прощай, Оксана! Ищи себе какого хочешь жениха, дурачь кого хочешь, а меня не увидишь уже больше на этом свете».
Красавица казалась удивленною, хотела что-то сказать, но кузнец махнул рукою и убежал.
«Куда, Вакула?» кричали парубки, видя бегущего кузнеца.
«Прощайте, братцы!» кричал в ответ кузнец: «Даст бог, увидимся на том свете, а на этом уже не гулять нам вместе. Прощайте, не поминайте лихом! Скажите отцу Кондрату, чтобы сотворил панихиду по моей грешной душе. Свечей к иконам чудотворца и божией матери, грешен, не обмалевал за мирскими делами. Все добро, какое найдется в моей скрыне, на церковь! Прощайте!»
Проговоривши это, кузнец принялся снова бежать с мешком на спине.
«Он повредился!» говорили парубки.
«Пропадшая душа!» набожно пробормотала проходившая мимо старуха. «Пойти рассказать, как кузнец повесился!»

 

Вакула между тем, пробежавши несколько улиц, остановился перевести дух. «Куда я в самом деле бегу?» подумал он: «как будто уже все пропало! Попробую еще средство: пойду к запорожцу, Пузатому Пацюку. Он, говорят, знает всех чертей и все сделает, что захочет. Пойду, ведь душе все же придется пропадать!»
При этом чорт, который долго лежал без всякого движения, запрыгал в мешке от радости; но кузнец, подумав, что он как-нибудь зацепил мешок рукою и произвел сам это движение, ударил по мешку дюжим кулаком и, встряхнув его на плечах, отправился к Пузатому Пацюку.
Этот Пузатый Пацюк был, точно, когда-то запорожцем; но выгнали его, или он сам убежал из Запорожья, этого никто не знал. Давно уже, лет десять, а может и пятнадцать, как он жил в Диканьке. Сначала он жил, как настоящий запорожец: ничего не работал, спал три четверти дня, ел за шестерых косарей и выпивал за одним разом почти по целому ведру; впрочем, было где и поместиться, потому что Пацюк, несмотря на небольшой рост, в ширину был довольно увесист. Притом шаровары, которые носил он, были так широки, что какой бы большой ни сделал он шаг, ног было совершенно не заметно, и казалось, винокуренная кадь двигалась по улице. Может быть, это самое подало повод прозвать его Пузатым. Не прошло нескольких дней после прибытия его в село, как все уже знали, что он знахарь. Бывал ли кто болен чем, тотчас призывал Пацюка, а Пацюку стоило только пошептать несколько слов, и недуг как будто рукою снимался. Случалось ли, что проголодавшийся дворянин подавился рыбьей костью, — Пацюк умел так искусно ударить кулаком в спину, что кость отправлялась, куда ей следует, не причинив никакого вреда дворянскому горлу. В последнее время его редко видали где-нибудь. Причина этому была, может быть, лень, а может и то, что пролезать в двери делалось для него с каждым годом труднее. Тогда миряне должны были отправляться к нему сами, если имели в нем нужду.
Кузнец не без робости отворил дверь и увидел Пацюка, сидевшего на полу по-турецки перед небольшою кадушкою, на которой стояла миска с галушками. Эта миска стояла, как нарочно, наравне с его ртом. Не подвинувшись ни одним пальцем, он наклонил слегка голову к миске и хлебал жижу, схватывая по временам зубами галушки. «Нет, этот», подумал Вакула про себя, «еще ленивее Чуба: тот, по крайней мере, ест ложкою, а этот и руки не хочет поднять!»
Пацюк, верно, крепко занят был галушками, потому что, казалось, совсем не заметал прихода кузнеца, который, едва ступивши на порог, отвесил ему пренизкий поклон.
«Я к твоей милости пришел, Пацюк!» сказал Вакула, кланяясь снова.
Толстый Пацюк поднял голову и снова начал хлебать галушки.
«Ты, говорят, не во гнев будь сказано…» сказал, собираясь с духом, кузнец: «я веду об этом речь не для того, чтобы тебе нанесть какую обиду, — приходишься немного сродни чорту».
Проговоря эти слова, Вакула испугался, подумав, что выразился все еще напрямик и мало смягчил крепкие слова, и ожидая, что Пацюк, схвативши кадушку вместе с мискою, пошлет ему прямо в голову, отсторонился немного и закрылся рукавом, чтобы горячая жижа с галушек не обрызгала ему лица.
Но Пацюк взглянул и снова начал хлебать галушки.
Ободренный кузнец решился продолжать: «К тебе пришел, Пацюк, дай боже тебе всего, добра всякого в довольствии, хлеба в пропорции!» Кузнец иногда умел ввернуть модное слово: в том он понаторел в бытность еще в Полтаве, когда размалевывал сотнику дощатый забор. «Пропадать приходится мне, грешному! ничто не помогает на свете! Что будет, то будет, приходится просить помощи у самого чорта. Что ж, Пацюк», произнес кузнец, видя неизменное его молчание: «как мне быть?»
«Когда нужно чорта, то и ступай к чорту!» отвечал Пацюк, не подымая на него глаз и продолжая убирать галушки.
«Для того-то я и пришел к тебе», отвечал кузнец, отвешивая поклон: «кроме тебя, думаю, никто на свете не знает к нему дороги».
Пацюк ни слова, и доедал остальные галушки. «Сделай милость, человек добрый, не откажи!» наступал кузнец. «Свинины ли, колбас, муки гречневой, ну, полотна, пшена или иного прочего, в случае потребности… как обыкновенно между добрыми людьми водится… не поскупимся. Расскажи хоть, как, примерно сказать, попасть к нему на дорогу?»
«Тому не нужно далеко ходить, у кого чорт за плечами», произнес равнодушно Пацюк, не изменяя своего положения.
Вакула уставил в него глаза, как будто бы на лбу его написано было изъяснение этих слов. «Что он говорит?» безмолвно спрашивала его мина; а полуотверстый рот готовился проглотить, как галушку, первое слово. Но Пацюк молчал. Тут заметил Вакула, что ни галушек, ни кадушки перед ним не было; но вместо того на полу стояли две деревянные миски: одна была наполнена варениками, другая сметаною. Мысли его и глаза невольно устремились на эти кушанья. «Посмотрим», говорил он себе, «как будет есть Пацюк вареники. Наклоняться он, верно, не захочет, чтобы хлебать, как галушки, да и нельзя: нужно вареник сперва обмокнуть в сметану».
Только что он успел это подумать, Пацюк разинул рот, поглядел на вареники и еще больше разинул рот. В это время вареник выплеснулся из миски, шлепнулся в сметану, перевернулся на другую сторону, подскочил вверх и как раз попал ему в рот. Пацюк съел и снова разинул рот, и вареник таким же порядком отправился снова. На себя только принимал он труд жевать и проглатывать. «Вишь, какое диво!» подумал кузнец, разинув от удивления рот, и тот же час заметил, что вареник лезет и к нему в рот, и уже вымазал губы сметаною. Оттолкнувши вареник и вытерши губы, кузнец начал размышлять о том, какие чудеса бывают на свете и до каких мудростей доводит человека нечистая сила, заметя притом, что один только Пацюк может помочь ему.
«Поклонюсь ему еще, пусть растолкует хорошенько… Однако что за чорт! ведь сегодня голодная кутья, а он ест вареники, вареники скоромные! Что я, в самом деле, за дурак: стою тут и греха набираюсь! Назад!» И набожный кузнец опрометью выбежал из хаты.
Однакож чорт, сидевший в мешке и заранее уже радовавшийся, не мог вытерпеть, чтобы ушла из рук его такая славная добыча. Как только кузнец опустил мешок, он выскочил из него и сел верхом ему на шею.
Мороз подрал по коже кузнеца; испугавшись и побледнев, не знал он, что делать; уже хотел перекреститься… Но чорт, наклонив свое собачье рыльце ему на правое ухе, сказал: «Это я, твой друг; все сделаю для товарища и друга! Денег дам, сколько хочешь», пискнул он ему в левое ухо. «Оксана будет сегодня же наша», шепнул он, заворотивши свою морду снова на правое ухо. Кузнец стоял размышляя.
«Изволь», сказал он наконец, «за такую цену готов быть твоим!»
Чорт всплеснул руками и начал от радости галопировать на шее кузнеца. «Теперь-то попался кузнец!» думал он про себя, «теперь-то я вымещу на тебе, голубчик, все твои малеванья и небылицы, взводимые на чертей! Что теперь скажут мои товарищи, когда узнают, что самый набожнейший из всего села человек в моих руках?»
Тут чорт засмеялся от радости, вспомнивши, как будет дразнить в аде все хвостатое племя, как будет беситься хромой чорт, считавшийся между ними первым на выдумки.
«Ну, Вакула!» пропищал чорт все так же, не слезая с шеи, как бы опасаясь, чтоб он не убежал: «ты знаешь, что без контракта ничего не делают».
«Я готов!» сказал кузнец. «У вас, я слышал, расписываются кровью; постой же, я достану в кармане гвоздь!»
Тут он заложил назад руку — и хвать чорта за хвост.
«Вишь, какой шутник!» закричал, смеясь, чорт: «ну, полно, довольно уже шалить!»
«Постой, голубчик!» закричал кузнец: «а вот это как тебе покажется?» При сем слове он сотворил крест, и черт сделался так тих, как ягненок. «Постой же», сказал он, стаскивая его за хвост на землю: «будешь ты у меня знать подучивать на грехи добрых людей и честных христиан». Тут кузнец, не выпуская хвоста, вскочил на него верхом и поднял руку для крестного знамения.
«Помилуй, Вакула!» жалобно простонал чорт: «все, что для тебя нужно, все сделаю; отпусти только душу на покаяние: не клади на меня страшного креста!»
«А, вот каким голосом запел, немец проклятый! Теперь я знаю, что делать. Вези меня сей же час на себе! слышишь, неси, как птица!»
«Куда?» произнес печальный чорт.
«В Петербург, прямо к царице». И кузнец обомлел от страха, чувствуя себя подымающимся на воздух.

 

Долго стояла Оксана, раздумывая о странных речах кузнеца. Уже внутри ее что-то говорило, что она слишком жестоко поступила с ним. «Что, если он в самом деле решится на что-нибудь страшное? Чего доброго! может быть, он с горя вздумает влюбиться в другую и с досады станет называть ее первою красавицею на селе! Но нет, он меня любит. Я так хороша! Он меня ни за что не променяет; он шалит, прикидывается. Не пройдет минут десяти, как он, верно, придет поглядеть на меня. Я, в самом деле, сурова. Нужно ему дать, как будто нехотя, поцеловать себя. То-то он обрадуется!» И ветреная красавица уже шутила с своими подругами.
«Постойте», сказала одна из них: «кузнец позабыл мешки свои: смотрите, какие страшные мешки! Он не по-нашему наколядовал; я думаю, сюда по целой четверти барана кидали; а колбасам и хлебам, верно, счету нет. Роскошь! целые праздники можно объедаться».
«Это кузнецовы мешки?» подхватила Оксана: «утащим скорее их ко мне в хату и разглядим хорошенько, что он сюда положил».
Все со смехом одобрили такое предложение.
«Но мы не поднимем их!» закричала вся толпа вдруг, силясь сдвинуть мешки.
«Постойте», сказала Оксана: «побежим скорее за санками и отвезем на санках!»
И толпа побежала за санками.
Пленникам сильно прискучило сидеть в мешках, несмотря на то, что дьяк проткнул для себя пальцем порядочную дыру. Если бы еще не было народу, то, может быть, он нашел бы средство вылезть; но вылезть из мешка при всех, показать себя насмех… это удерживало его, и он решился ждать, слегка только покряхтывая под невежливыми сапогами Чуба. Чуб сам не менее желал свободы, чувствуя, что под ним лежит что-то такое, на чем сидеть страх было неловко. Но как скоро услышал решение своей дочери, то успокоился и не хотел уже вылезть, рассуждая, что к хате своей нужно пройти, по крайней мере, шагов с сотню, а может быть и другую; вылезши же, нужно оправиться, застегнуть кожух, подвязать пояс — сколько работы! да и капелюхи остались у Солохи. Пусть же лучше дивчата довезут на санках.
Но случилось совсем не так, как ожидал Чуб: в то время, когда дивчата побежали за санками, худощавый кум выходил из шинка расстроенный и не в духе. Шинкарка никаким образом не решалась ему верить в долг; он хотел было дожидаться, авось либо придет какой-нибудь набожный дворянин и попотчует его; но, как нарочно, все дворяне оставались дома и, как честные христиане, ели кутью посреди своих домашних. Размышляя о развращении нравов и о деревянном сердце жидовки, продающей вино, кум набрел на мешки и остановился в изумлении. «Вишь, какие мешки кто-то бросил на дороге!» сказал он, осматриваясь по сторонам: «должно быть, тут и свинина есть. Полезло же кому-то счастие наколядовать столько всякой всячины! Экие страшные мешки! Положим, что они набиты гречаниками да коржами, и то добре; хотя бы были тут одни паляницы, и то в шмак: жидовка за каждую паляницу дает осьмуху водки. Утащить скорее, чтобы кто не увидел».
Тут взвалил он себе на плечи мешок с Чубом и дьяком, но почувствовал, что он слишком тяжел. «Нет, одному будет тяжело несть», проговорил он. «А вот, как нарочно, идет ткач Шапуваленко. Здравствуй, Остап!»
«Здравствуй», сказал, остановившись, ткач.
«Куда идешь?»
«А так, иду, куда ноги идут».
«Помоги, человек добрый, мешки снесть! Кто-то колядовал, да и кинул посереди дороги. Добром разделимся пополам».
«Мешки? а с чем мешки: с кнышами или паляницами?»
«Да, думаю, всего есть».
Тут выдернули они наскоро из плетня палки, положили на них мешок и понесли на плечах.
«Куда же мы понесем его? в шинок?» спросил дорогою ткач.
«Оно бы и я так думал, чтобы в шинок, но ведь проклятая жидовка не поверит, подумает еще, что где-нибудь украли; к тому же я только что из шинка. Мы отнесем его в мою хату. Нам никто не помешает: жинки нет дома».
«Да точно ли нет дома?» спросил осторожный ткач.
«Слава богу, мы не совсем еще без ума», сказал кум: «чорт ли бы принес меня туда, где она. Она, думаю, протаскается с бабами до света».
«Кто там?» закричала кумова жена, услышав шум в сенях, произведенный приходом двух приятелей с мешком, и отворяя дверь.
Кум остолбенел.
«Вот тебе на!» произнес ткач, опустя руки.
Кумова жена была такого рода сокровище, каких немало на белом свете. Так же, как и ее муж, она почти никогда не сидела дома и почти весь день пресмыкалась у кумушек и зажиточных старух, хвалила и ела с большим аппетитом и дралась только по утрам с своим мужем, потому что в это только время и видела его иногда. Хата их была вдвое старее шаровар волостного писаря, крыша в некоторых местах была без соломы. Плетня видны были одни остатки, потому что всякий, выходивший из дому, никогда не брал палки для собак в надежде, что будет проходить мимо кумова огорода и выдернет любую из его плетня. Печь не топилась дня по три. Все, что ни напрашивала нежная супруга у добрых людей, прятала как можно подалее от своего мужа и часто самоуправно отнимала у него добычу, если он не успевал ее пропить в шинке. Кум, несмотря на всегдашнее хладнокровие, не любил уступать ей и оттого почти всегда уходил из дому с фонарями под обоими глазами, а дорогая половина, охая, плелась рассказывать старушкам о бесчинстве своего мужа и о претерпенных ею от него побоях.
Теперь можно себе представить, как были озадачены ткач и кум таким неожиданным явлением. Опустивши мешок, они заступили его собою и закрыли полами; но уже было поздно: кумова жена хотя и дурно видела старыми глазами, однакож мешок заметила. «Вот это хорошо!» сказала она с таким видом, в котором заметна была радость ястреба: «это хорошо, что наколядовали столько! Вот так всегда делают добрые люди; только нет, я думаю где-нибудь подцепили. Покажите мне сейчас, слышите, покажите сей же час мешок ваш!»
«Лысый чорт тебе покажет, а не мы», сказал, приосанясь, кум.
«Тебе какое дело?» сказал ткач: «мы наколядовали, а не ты».
«Нет, ты мне покажешь, негодный пьяница!» вскричала жена, ударив высокого кума кулаком в подбородок и продираясь к мешку.
Но ткач и кум мужественно отстояли мешок и заставила ее попятиться назад. Не успели они оправиться, как супруга выбежала в сени уже с кочергою в руках. Проворно хватила кочергою мужа по рукам, ткача по спине и уже стояла возле мешка.
«Что мы допустили ее?» сказал ткач, очнувшись.
«Э, что мы допустили! А отчего ты допустил?» сказал хладнокровно кум.
«У вас кочерга, видно, железная!» сказал после небольшого молчания ткач, почесывая спину. «Моя жинка купила прошлый год на ярмарке кочергу, дала пивкопы: та ничего… не больно…»
Между тем торжествующая супруга, поставив на пол каганец, развязала мешок и заглянула в него.
Но, верно, старые глаза ее, которые так хорошо увидели мешок, на этот раз обманулись. «Э, да тут лежит целый кабан!» вскрикнула она, всплеснув от радости в ладоши.
«Кабан! слышишь, целый кабан!» толкал ткач кума: «а все ты виноват!»
«Что ж делать!» произнес, пожимая плечами, кум.
«Как что? чего мы стоим? отнимем мешок! Ну, приступай!»
«Пошла прочь! пошла! это наш кабан!» кричал, выступая, ткач.
«Ступай, ступай, чортова баба! это не твое добро!» говорил, приближаясь, кум.
Супруга принялась снова за кочергу, но Чуб в это время вылез из мешка и стал посреди сеней, потягиваясь, как человек, только что пробудившийся от долгого сна.
Кумова жена вскрикнула, ударивши об полы руками, и все невольно разинули рты.
«Что ж она, дура, говорит: кабан! это не кабан!» сказал кум, выпуча глаза.
«Вишь, какого человека кинуло в мешок!» сказал ткач, пятясь от испугу. «Хоть что хочешь говори, хоть тресни, а не обошлось без нечистой силы. Ведь он не пролезет в окошко!»
«Это кум!» вскрикнул, вглядевшись, кум.
«А ты думал кто?» сказал Чуб усмехаясь. «Что, славную я выкинул над вами штуку? А вы, небось, хотели меня съесть вместо свинины? Постойте же, я вас порадую: в мешке лежит еще что-то, если не кабан, то наверно поросенок или иная живность. Подо мною беспрестанно что-то шевелилось».
Ткач и кум кинулись к мешку, хозяйка дома уцепилась с противной стороны, и драка возобновилась бы снова, если бы дьяк, увидевши теперь, что ему некуда скрыться, не выкарабкался из мешка.
Кумова жена, остолбенев, выпустила из рук ногу, за которую начала было тянуть дьяка из мешка.
«Вот и другой еще!» вскрикнул со страхом ткач: «чорт знает, как стало на свете… голова идет кругом… не колбас и не паляниц, а людей кидают в мешки!»
«Это дьяк!» произнес, изумившись более всех, Чуб: «вот тебе на! ай да Солоха! посадить в мешок… То-то я гляжу, у нее полная хата мешков… Теперь я все знаю: у нее в каждом мешке сидело по два человека. А я думал, что она только мне одному… Вот тебе и Солоха!»

 

Девушки немного удивились, не найдя одного мешка.
«Нечего делать, будет с нас и этого», лепетала Оксана. Все принялись за мешок и взвалили его на санки. Голова решился молчать, рассуждая: если он закричит, чтоб его выпустили и развязали мешок, — глупые дивчата разбегутся, подумают, что в мешке сидит дьявол, и он останется на улице, может быть, до завтра. Девушки между тем, дружно взявшись за руки, полетели, как вихорь, с санками по скрипучему снегу. Множество, шаля, садилось на санки; другие взбирались на самого голову. Голова решился сносить все. Наконец приехали, отворили настежь дверь в сенях и хате и с хохотом втащили мешок. «Посмотрим, что-то лежит тут», закричали все, бросившись развязывать. Тут икотка, которая не переставала мучить голову во все время сидения его в мешке, так усилилась, что он начал икать и кашлять во все горло.
«Ах, тут сидит кто-то!» закричали все и в испуге бросились вон из дверей.
«Что за чорт! куда вы мечетесь, как угорелые?» сказал, входя в дверь, Чуб.
«Ай, батько!» произнесла Оксана: «в мешке сидит кто-то!»
«В мешке! где вы взяли этот мешок?»
«Кузнец бросил его посереди дороги», сказали все вдруг.
«Ну, так не говорил ли я?..» подумал про себя Чуб. «Чего ж вы испугались? посмотрим. А ну-ка, чоловиче, прошу не прогневаться, что не называем по имени и отчеству, вылезай из мешка».
Голова вылез.
«Ах!» вскрикнули девушки.
«И голова влез туда же», говорил про себя Чуб в недоумении, меряя его с головы до ног: «вишь как!.. Э!..» Более он ничего не мог сказать.
Голова сам был не меньше смущен и не знал, что начать. «Должно быть, на дворе холодно», сказал он, обращаясь к Чубу.
«Морозец есть», отвечал Чуб. «А позволь спросить тебя: чем ты смазываешь свои сапоги, смальцем или дегтем?» Он хотел не то сказать; он хотел спросить: как ты, голова, залез в этот мешок? но сам не понимал, как выговорил совершенно другое.
«Дегтем лучше», сказал голова. «Ну, прощай, Чуб!» И, нахлобучив капелюхи, вышел из хаты.
«Для чего спросил я сдуру, чем он мажет сапоги?» произнес Чуб, поглядывая на двери, в которые вышел голова. «Ай да Солоха! эдакого человека засадить в мешок!.. Вишь, чортова баба! А я дурак… Да где же тот проклятый мешок?»
«Я кинула его в угол, там больше ничего нет», сказала Оксана.
«Знаю я эти штуки, ничего нет! Подайте его сюда: там еще один сидит! Встряхните его хорошенько… Что, нет? Вишь, проклятая баба! А поглядеть на нее — как святая, как будто и скоромного никогда не брала в рот!..»
Но оставим Чуба изливать на досуге свою досаду и возвратимся к кузнецу, потому что уже на дворе, верно, есть час девятый.

 

Сначала страшно показалось Вакуле, когда поднялся он от земли на такую высоту, что ничего уже не мог видеть внизу, и пролетел, как муха, под самым месяцем, так что если бы не наклонился немного, то зацепил бы его шапкою, Однакож немного спустя он ободрился и уже стал подшучивать над чортом. Его забавляло до крайности, как чорт чихал и кашлял, когда он снимал с шеи кипарисный крестик и подносил к нему. Нарочно поднимал он руку почесать голову, а чорт, думая, что его собираются крестить, летел еще быстрее. Все было светло в вышине. Воздух в легком серебряном тумане был прозрачен. Все было видно, и даже можно было заметить, как вихрем пронесся мимо их, сидя в горшке, колдун; как звезды, собравшись в кучу, играли в жмурки; как клубился в стороне облаком целый рой духов; как плясавший при месяце чорт снял шапку, увидевши кузнеца, скачущего верхом; как летела возвращавшаяся назад метла, на которой, видно, только что съездила, куда нужно, ведьма… много еще дряни встречали они. Всё, видя кузнеца, на минуту останавливалось поглядеть на него, и потом снова неслось далее и продолжало свое; кузнец все летел, и вдруг заблестел перед ним Петербург, весь в огне. (Тогда была по какому-то случаю иллюминация.) Чорт, перелетев через шлагбаум, оборотился в коня, и кузнец увидел себя на лихом бегуне среди улицы.
Боже мой! стук, гром, блеск; по обеим сторонам громоздятся четырехэтажные стены; стук копыт коня, звук колеса отзывались громом и отдавались с четырех сторон; домы росли и будто подымались из земли на каждом шагу; мосты дрожали; кареты летали; извозчики, форейторы кричали; снег свистел под тысячью летящих со всех сторон саней; пешеходы жались и теснились под домами, унизанными плошками, и огромные тени их мелькали по стенам, досягая головою труб и крыш.
С изумлением оглядывался кузнец на все стороны. Ему казалось, что все домы устремили на него свои бесчисленные огненные очи и глядели. Господ, в крытых сукном шубах, он увидел так много, что не знал, кому шапку снимать. «Боже ты мой, сколько тут панства!» подумал кузнец. «Я думаю, каждый, кто ни пройдет по улице в шубе, то и заседатель, то и заседатель! а те, что катаются в таких чудных бричках со стеклами, те, когда не городничие, то, верно, комиссары, а может еще и больше». Его слова прерваны были вопросом чорта: «Прямо ли ехать к царице?» — «Нет, страшно», подумал кузнец. «Тут, где-то, не знаю, пристали запорожцы, которые проезжали осенью чрез Диканьку. Они ехали из Сечи с бумагами к царице; все бы таки посоветоваться с ними. Эй, сатана! полезай ко мне в карман, да и веди к запорожцам!»
Чорт в одну минуту похудел и сделался таким маленьким, что без труда влез к нему в карман. А Вакула не успел оглянуться, как очутился перед большим домом, вошел, сам не зная как, на лестницу, отворил дверь и подался немного назад от блеска, увидевши убранную комнату; но немного ободрился, узнавши тех самых запорожцев, которые проезжали через Диканьку, а теперь сидевших на шелковых диванах, поджав под себя намазанные дегтем сапоги, и куривших самый крепкий табак, называемый обыкновенно корешками.
«Здравствуйте, панове! помогай бог вам! Вот где увиделись!» сказал кузнец, подошедши близко и отвесивши поклон до земли.
«Что там за человек?» спросил сидевший перед самым кузнецом другого, сидевшего подалее.
«А вы не познали?» сказал кузнец: «это я, Вакула, кузнец! Когда проезжали осенью через Диканьку, то прогостили, дай боже вам всякого здоровья и долголетия, без малого два дни. И новую шину тогда поставил на переднее колесо вашей кибитки!»
«А!» сказал тот же запорожец: «это тот самый кузнец, который малюет важно. Здорово, земляк! зачем тебя бог принес?»
«А так, захотелось поглядеть, говорят…»
«Что ж, земляк», сказал, приосанясь, запорожец, и желая показать, что он может говорить и по-русски: «што, балшой город?»
Кузнец и себе не хотел осрамиться и показаться новичком, притом же, как имели случай видеть выше сего, он знал и сам грамотный язык. «Губерния знатная!» отвечал он равнодушно: «нечего сказать, домы балшущие, картины висят скрозь важные. Многие домы исписаны буквами из сусального золота до чрезвычайности. Нечего сказать, чудная пропорция!»
Запорожцы, услышавши кузнеца, так свободно изъясняющегося, вывели заключение, очень для него выгодное.
«После потолкуем с тобою, земляк, побольше: теперь же мы едем сейчас к царице».
«К царице? А будьте ласковы, панове, возьмите и меня с собою!»
«Тебя?» произнес запорожец с таким видом, с каким говорит дядька четырехлетнему своему воспитаннику, просящему посадить его на настоящую, на большую лошадь. «Что ты будешь там делать? Нет, не можно». При этом на лице его выразилась значительная мина. «Мы, брат, будем с царицею толковать про свое».
«Возьмите!» настаивал кузнец. «Проси!» шепнул он тихо чорту, ударив кулаком по карману.
Не успел он этого сказать, как другой запорожец проговорил: «Возьмем его, в самом деле, братцы!»
«Пожалуй, возьмем!» произнесли другие.
«Надевай же платье такое, как и мы».
Кузнец схватился натянуть на себя зеленый жупан, как вдруг дверь отворилась и вошедший с позументами человек сказал, что пора ехать.
Чудно снова показалось кузнецу, когда он понесся в огромной карете, качаясь на рессорах, когда с обеих сторон мимо его бежали назад четырехэтажные домы, и мостовая, гремя, казалось, сама катилась под ноги лошадям.
«Боже ты мой, какой свет!» думал про себя кузнец: «у нас днем не бывает так светло».
Кареты остановились перед дворцом. Запорожцы вышли, вступили в великолепные сени и начали подыматься на блистательно освещенную лестницу.
«Что за лестница!» шептал про себя кузнец: «жаль ногами топтать. Экие украшения! Вот, говорят, лгут сказки! кой чорт лгут! Боже ты мой, что за перила! какая работа! Тут одного железа рублей на пятьдесят пошло!»
Уже взобравшись на лестницу, запорожцы прошли первую залу. Робко следовал за ними кузнец, опасаясь на каждом шагу поскользнуться на паркете. Прошли три залы, кузнец все еще не переставал удивляться. Вступивши в четвертую, он невольно подошел к висевшей на стене картине. Это была пречистая дева с младенцем на руках. «Что за картина! что за чудная живопись!» рассуждал он: «вот, кажется, говорит! кажется, живая! А дитя святое! и ручки прижало! и усмехается, бедное! А краски! боже ты мой, какие краски! тут вохры, я думаю, и на копейку не пошло, все ярь да бакан. А голубая так и горит! Важная работа! должно быть, грунт наведен был блейвасом. Сколь, однакож, ни удивительны сии малевания, но эта медная ручка», продолжал он, подходя к двери и щупая замок, «еще большего достойна удивления. Эк, какая чистая выделка! Это всё, я думаю, немецкие кузнецы, за самые дорогие цены, делали…» Может быть, долго еще бы рассуждал кузнец, если бы лакей с галунами не толкнул его под руку и не напомнил, чтобы он не отставал от других. Запорожцы прошли еще две залы и остановились. Тут велено им было дожидаться. В зале толпилось несколько генералов в шитых золотом мундирах. Запорожцы поклонились на все стороны и стали в кучу. Минуту спустя вошел, в сопровождении целой свиты, величественного росту, довольно плотный человек в гетманском мундире, в желтых сапожках. Волосы на нем были растрепаны, один глаз немного крив, на лице изображалась какая-то надменная величавость, во всех движениях видна была привычка повелевать. Все генералы, которые расхаживали довольно спесиво в золотых мундирах, засуетились и с низкими поклонами, казалось, ловили каждое его слово и даже малейшее движение, чтобы сейчас лететь выполнять его. Но гетман не обратил даже и внимания, едва кивнул головою и подошел к запорожцам.
Запорожцы отвесили все поклон в ноги.
«Все ли вы здесь?» спросил он протяжно, произнося слова немного в нос.
«Та вси, батько!» отвечали запорожцы, кланяясь снова.
«Не забудьте говорить так, как я вас учил!»
«Нет, батько, не позабудем».
«Это царь?» спросил кузнец одного из запорожцев.
«Куда тебе царь! это сам Потемкин», отвечал тот.
В другой комнате послышались голоса, и кузнец не знал, куда деть свои глаза от множества вошедших дам в атласных платьях с длинными хвостами и придворных в шитых золотом кафтанах и с пучками назади. Он только видел один блеск и больше ничего.
Запорожцы вдруг все пали на землю и закричали в один голос: «Помилуй, мамо, помилуй!»
Кузнец, не видя ничего, растянулся и сам со всем усердием на полу.
«Встаньте!» прозвучал над ними повелительный и вместе приятный голос. Некоторые из придворных засуетились и толкали запорожцев.
«Не встанем, мамо! не встанем! умрем, а не встанем!» кричали запорожцы.
Потемкин кусал себе губы; наконец подошел сам и повелительно шепнул одному из запорожцев. Запорожцы поднялись.
Тут осмелился и кузнец поднять голову и увидел стоявшую перед собою небольшого росту женщину, несколько даже дородную, напудренную, с голубыми глазами и вместе с тем величественно улыбающимся видом, который так умел покорять себе все и мог только принадлежать одной царствующей женщине.
«Светлейший обещал меня познакомить сегодня с моим народом, которого я до сих пор еще не видала», говорила дама с голубыми глазами, рассматривая с любопытством запорожцев. «Хорошо ли вас здесь содержат?» продолжала она, подходя ближе.
«Та спасиби, мамо! Провиянт дают хороший, хотя бараны здешние совсем не то, что у нас на Запорожье, — почему ж не жить как-нибудь?..»
Потемкин поморщился, видя, что запорожцы говорят совершенно не то, чему он их учил…
Один из запорожцев, приосанясь, выступил вперед: «Помилуй, мамо! чем тебя твой верный народ прогневил? Разве держали мы руку поганого татарина; разве соглашались в чем-либо с турчином; разве изменили тебе делом или помышлением? За что ж немилость? Прежде слышали мы, что приказываешь везде строить крепости от нас; после слышали, что хочешь поворотить в карабинеры; теперь слышим новые напасти. Чем виновато запорожское войско? Тем ли, что перевело твою армию чрез Перекоп и помогло твоим енералам порубать крымцев?..»
Потемкин молчал и небрежно чистил небольшою щеточкою свои бриллианты, которыми были унизаны его руки.
«Чего же хотите вы?» заботливо спросила Екатерина.
Запорожцы значительно взглянули друг на друга.
«Теперь пора! царица спрашивает, чего хотите!» сказал сам себе кузнец и вдруг повалился на землю.
«Ваше царское величество, не прикажите казнить, прикажите миловать! Из чего, не во гнев будь сказано вашей царской милости, сделаны черевички, что на ногах ваших? Я думаю, ни один швец, ни в одном государстве на свете, не сумеет так сделать. Боже ты мой, что, если бы моя жинка надела такие черевики!»
Государыня засмеялась. Придворные засмеялись тоже. Потемкин и хмурился и улыбался вместе. Запорожцы начали толкать под руку кузнеца, думая, не с ума ли он сошел.
«Встань!» сказала ласково государыня. «Если так тебе хочется иметь такие башмаки, то это не трудно сделать. Принесите ему сей же час башмаки самые дорогие, с золотом! Право, мне очень нравится это простодушие! Вот вам», продолжала государыня, устремив глаза на стоявшего подале от других средних лет человека с полным, но несколько бледным лицом, которого скромный кафтан с большими перламутровыми пуговицами показывал, что он не принадлежал к числу придворных: «предмет, достойный остроумного пера вашего!»
«Вы, ваше императорское величество, слишком милостивы. Тут нужен, по крайней мере, Лафонтен!» отвечал, поклонясь, человек с перламутровыми пуговицами.
«По чести скажу вам: я до сих пор без памяти от вашего „Бригадира“. Вы удивительно хорошо читаете. Однакож», продолжала государыня, обращаясь снова к запорожцам: «я слышала, что на Сечи у вас никогда не женятся».
«Як же, мамо! ведь человеку, сама знаешь, без жинки нельзя жить», отвечал тот самый запорожец, который разговаривал с кузнецом, и кузнец удивился, слыша, что этот запорожец, зная так хорошо грамотный язык, говорит с царицею, как будто нарочно, самым грубым, обыкновенно называемым мужицким наречием.
«Хитрый народ!» подумал он сам себе: «верно, недаром он это делает».
«Мы не чернецы», продолжал запорожец, «а люди грешные. Падки, как и все честное христианство, до скоромного. Есть у нас немало таких, которые имеют жен, только не живут с ними на Сечи. Есть такие, что имеют жен в Польше; есть такие, что имеют жен на Украйне; есть такие, что имеют жен и в Турещине».
В это время кузнецу принесли башмаки.
«Боже ты мой, что за украшение!» вскрикнул он радостно, ухватив башмаки: «ваше царское величество! что ж, когда башмаки такие на ногах, и в них чаятельно, ваше благородие, ходите и на лед кóвзаться, какие ж должны быть самые ножки? Думаю, по малой мере, из чистого сахару!»
Государыня, которая, точно, имела самые стройные и прелестные ножки, не могла не улыбнуться, слыша такой комплимент из уст простодушного кузнеца, который в своем запорожском платье мог почесться красавцем, несмотря на смуглое лицо.
Обрадованный таким благосклонным вниманием, кузнец уже хотел было расспросить хорошенько царицу о всем: правда ли, что цари едят один только мед да сало, и тому подобное; но, почувствовав, что запорожцы толкают его под бока, решился замолчать, и, когда государыня, обратившись к старикам, начала расспрашивать, как у них живут на Сечи, какие обычаи водятся, он, отошедши назад, нагнулся к карману, сказал тихо: «Выноси меня отсюда скорее!» и вдруг очутился за шлагбаумом.

 

«Утонул! ей-богу, утонул! вот, чтобы я не сошла с этого места, если не утонул!» лепетала толстая ткачиха, стоя в куче диканьских баб, посереди улицы.
«Что ж, разве я лгунья какая? разве я у кого-нибудь корову украла? разве я сглазила кого, что ко мне не имеют веры?» кричала баба в козацкой свитке, с фиолетовым носом, размахивая руками. «Вот, чтобы мне воды не захотелось пить, если старая Переперчиха не видела собственными глазами, как повесился кузнец».
«Кузнец повесился? Вот тебе на!» сказал голова, выходивший от Чуба, остановился и протеснился ближе к разговаривавшим.
«Скажи лучше, чтоб тебе водки не захотелось пить, старая пьяница!» отвечала ткачиха. «Нужно быть такой сумасшедшей, как ты, чтобы повеситься! Он утонул, утонул в пролубе! Это я так знаю, как то, что ты была сейчас у шинкарки».
«Странница! вишь, чем стала попрекать!» гневно возразила баба с фиолетовым носом. «Молчала бы, негодница! Разве я не знаю, что к тебе дьяк ходит каждый вечер!»
Ткачиха вспыхнула.
«Что дьяк? к кому дьяк? что ты врешь?»
«Дьяк?» пропела, теснясь к ссорившимся, дьячиха, в тулупе из заячьего меха, крытом синею китайкою. «Я дам знать дьяка! Кто это говорит — дьяк?»
«А вот к кому ходит дьяк!» сказала баба с фиолетовым носом, указывая на ткачиху.
«Так это ты, сука», сказала дьячиха, подступая к ткачихе: «так это ты, ведьма, напускаешь на него туман и поишь нечистым зельем, чтобы ходил к тебе?»
«Отвяжись от меня, сатана!» говорила, пятясь, ткачиха.
«Вишь, проклятая ведьма, чтоб ты не дождалась детей своих видеть, негодная! Тьфу!..» Тут дьячиха плюнула прямо в глаза ткачихе.
Ткачиха хотела сделать то же, но вместо того плюнула в небритую бороду голове, который, чтобы лучше все слышать, подобрался к самим спорившим. «А, скверная баба!» закричал голова, обтирая полою лицо и поднявши кнут. Это движение заставило всех разойтиться с ругательствами в разные стороны. «Экая мерзость!» повторял голова, продолжая обтираться. «Так кузнец утонул! Боже ты мой, а какой важный живописец был! Какие ножи крепкие, серпы, плуги умел выковывать! Что за сила была! Да», продолжал он, задумавшись, «таких людей мало у нас на селе. То-то я, еще сидя в проклятом мешке, замечал, что бедняжка был крепко не в духе. Вот тебе и кузнец! был, а теперь и нет! А я собирался было подковать свою рябую кобылу!..» И, будучи полон таких христианских мыслей, голова тихо побрел в свою хату.
Оксана смутилась, когда до нее дошли такие вести. Она мало верила глазам Переперчихи и толкам баб: она знала, что кузнец довольно набожен, чтобы решиться погубить свою душу. Но что, если он, в самом деле, ушел с намерением никогда не возвращаться в село? А вряд ли и в другом месте найдется такой молодец, как кузнец! Он же так любил ее! Он долее всех выносил ее капризы! Красавица всю ночь под своим одеялом поворачивалась с правого бока на левый, с левого на правый и не могла заснуть. То, разметавшись в обворожительной наготе, которую ночной мрак скрывал даже от нее самой, она почти вслух бранила себя, то, приутихнув, решалась ни о чем не думать, — и все думала. И вся горела; и к утру влюбилась по уши в кузнеца.
Чуб не изъявил ни радости, ни печали об участи Вакулы. Его мысли заняты были одним: он никак не мог позабыть вероломства Солохи и, сонный, не переставал бранить ее.
Настало утро. Вся церковь еще до света была полна народа. Пожилые женщины в белых намитках, в белых суконных свитках набожно крестились у самого входа церковного. Дворянки в зеленых и желтых кофтах, а иные даже в синих кунтушах с золотыми назади усами стояли впереди их. Дивчата, у которых на головах намотана была целая лавка лент, а на шее монист, крестов и дукатов, старались пробраться еще ближе к иконостасу. Но впереди всех стояли дворяне и простые мужики с усами, с чубами, с толстыми шеями и только что выбритыми подбородками, все большею частию в кобеняках, из-под которых выказывалась белая, а у иных и синяя свитка. На всех лицах, куда ни взглянь, виден был праздник. Голова облизывался, воображая, как он разговеется колбасою; дивчата помышляли о том, как они будут кóвзаться с хлопцами на льду; старухи усерднее, нежели когда-либо, шептали молитвы. По всей церкви слышно было, как козак Свербыгуз клал поклоны.
Одна только Оксана стояла как будто не своя: молилась и не молилась. На сердце у нее столпилось столько разных чувств, одно другого досаднее, одно другого печальнее, что лицо ее выражало одно только сильное смущение; слезы дрожали на глазах. Дивчата не могли понять этому причины и не подозревали, чтобы виною был кузнец.
Однакож не одна Оксана была занята кузнецом. Все миряне заметили, что праздник как будто не праздник, что как будто все чего-то недостает. Как на беду, дьяк, после путешествия в мешке, охрип и дребезжал едва слышным голосом; правда, приезжий певчий славно брал баса, но куда бы лучше, если бы и кузнец был, который всегда, бывало, как только пели «Отче наш» или «Иже херувимы», всходил на клирос и выводил оттуда тем же самым напевом, каким поют и в Полтаве. К тому же он один исправлял должность церковного титаря. Уже отошла заутреня; после заутрени отошла обедня… куда ж это, в самом деле, запропастился кузнец!

 

Еще быстрее в остальное время ночи несся чорт с кузнецом назад, и мигом очутился Вакула подле своей хаты. В это время пропел петух.
«Куда?» закричал кузнец, ухватя за хвост хотевшего убежать чорта: «постой, приятель, еще не всё; я еще не поблагодарил тебя».
Тут, схвативши хворостину, отвесил он ему три удара, и бедный чорт припустил бежать, как мужик, которого только что выпарил заседатель. Итак, вместо того, чтобы провесть, соблазнить и одурачить других, враг человеческого рода был сам одурачен.
После сего Вакула вошел в сени, зарылся в сено и проспал до обеда. Проснувшись, он испугался, когда увидел, что солнце уже высоко: «Я проспал заутреню и обедню!»
Тут благочестивый кузнец погрузился в уныние, рассуждая, что это, верно, бог нарочно, в наказание за грешное его намерение погубить свою душу, наслал сон, который не дал даже ему побывать в такой торжественный праздник в церкви. Но, однакож, успокоив себя тем, что в следующую неделю исповедается в этом попу и с нынешнего же дня начнет бить по пятидесяти поклонов весь год, заглянул он в хату; но в ней не было никого. Видно, Солоха еще не возвращалась.
Бережно вынул он из-за пазухи башмаки и снова изумился дорогой работе и чудному происшествию минувшей ночи; умылся, оделся как можно лучше, надел то самое платье, которое достал от запорожцев, вынул из сундука новую шапку из решетиловских смушек с синим верхом, которой не надевал еще ни разу с того времени, как купил ее еще в бытность в Полтаве; вынул также новый всех цветов пояс; положил все это вместе с нагайкою в платок и отправился прямо к Чубу.
Чуб выпучил глаза, когда вошел к нему кузнец, и не знал, чему дивиться: тому ли, что кузнец воскрес, тому ли, что кузнец смел к нему притти, или тому, что он нарядился таким щеголем и запорожцем. Но еще больше изумился он, когда Вакула развязал платок и положил пред ним новехонькую шапку и пояс, какого не видано было на селе, а сам повалился ему в ноги и проговорил умоляющим голосом: «Помилуй, батько! не гневись! вот тебе и нагайка: бей, сколько душа пожелает, отдаюсь сам; во всем каюсь; бей, да не гневись только! Ты ж когда-то братался с покойным батькам, вместе хлеб-соль ели и могарыч пили».
Чуб не без тайного удовольствия видел, как кузнец, который никому на селе в ус не дул, сгибал в руке пятаки и подковы, как гречневые блины, тот самый кузнец лежал у ног его. Чтоб еще больше не уронить себя, Чуб взял нагайку и ударил его три раза по спине. «Ну, будет с тебя, вставай! старых людей всегда слушай! Забудем все, что было меж нами! Ну, теперь говори, чего тебе хочется?»
«Отдай, батько, за меня Оксану!»
Чуб немного подумал, поглядел на шапку и пояс: шапка была чудная, пояс также не уступал ей; вспомнил о вероломной Солохе и сказал решительно: «Добре! присылай сватов!»
«Ай!» вскрикнула Оксана, переступив через порог и увидев кузнеца, и вперила с изумлением и радостью в него очи.
«Погляди, какие я тебе принес черевики!» сказал Вакула: «те самые, которые носит царица».
«Нет, нет! мне не нужно черевиков!» говорила она, махая руками и не сводя с него очей: «я и без черевиков…» Далее она не договорила и покраснела.
Кузнец подошел ближе, взял ее за руку; красавица и очи потупила. Еще никогда не была она так чудно хороша. Восхищенный кузнец тихо поцеловал ее, и лицо ее пуще загорелось, и она стала еще лучше.

 

Проезжал через Диканьку блаженной памяти архиерей, хвалил место, на котором стоит село, и, проезжая по улице, остановился перед новою хатою.
«А чья это такая размалеванная хата?» спросил преосвященный у стоявшей близ дверей красивой женщины с дитятей на руках.
«Кузнеца Вакулы!» сказала ему, кланяясь, Оксана, потому что это именно была она.
«Славно! славная работа!» сказал преосвященный, разглядывая двери и окна. А окна все были обведены кругом красною краскою; на дверях же везде были козаки на лошадях, с трубками в зубах.
Но еще больше похвалил преосвященный Вакулу, когда узнал, что он выдержал церковное покаяние и выкрасил даром весь левый клирос зеленою краскою с красными цветами. Это, однакож, не все: на стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал Вакула чорта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: «Он, бачь, якá кáка намалевана!» И дитя, удерживая слезёнки, косилось на картину и жалось к груди своей матери.

Страшная месть

I

 

Шумит, гремит конец Киева. Есаул Горобець празднует свадьбу своего сына. Наехало много людей к есаулу в гости. Встарину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться. Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микитка прямо с разгульной попойки с Перешляя-поля, где поил он семь дней и семь ночей королевских шляхтичей красным вином. Приехал и названый брат есаула Данило Бурульбаш с другого берега Днепра, где промеж двумя горами был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовалым сыном. Дивилися гости белому лицу пани Катерины, черным, как немецкий бархат, бровям, нарядной сукне и исподнице из голубого полутабенеку, сапогам с серебряными подковами; но еще больше дивились тому, что не приехал вместе с нею старый отец. Всего только год жил он на Заднепровье, а двадцать один пропадал без вести и воротился к дочке своей, когда уже та вышла замуж и родила сына. Он, верно, много нарассказал бы дивного. Да как и не рассказать, бывши так долго в чужой земле! Там все не так: и люди не те, и церквей христовых нет… Но он не приехал. Гостям поднесли варенуху с изюмом и сливами, и на немалом блюде коровай. Музыканты принялись за исподку его, спеченную вместе с деньгами, и, на время притихнув, положили возле себя цымбалы, скрипки и бубны. Между тем молодицы и дивчата, утершись шитыми платками, выступали снова из рядов своих; а парубки, схватившись в боки, гордо озираясь на стороны, готовы были понестись им навстречу — как старый есаул вынес две иконы благословить молодых. Те иконы достались ему от честного схимника, старца Варфоломея. Не богата на них утварь; не горит ни серебро, ни золото; но никакая нечистая сила не посмеет прикоснуться к тому, у кого они в доме. Приподняв иконы вверх, есаул готовился сказать короткую молитву… как вдруг закричали, перепугавшись, игравшие на земле дети; а вслед за ними попятился народ, и все показывали со страхом пальцами на стоявшего посереди их козака. Кто он таков, никто не знал. Но уже он протанцовал наславу козачка и уже успел насмешить обступившую его толпу. Когда же есаул поднял иконы, вдруг все лицо его переменилось: нос вырос и наклонился на сторону, вместо карих, запрыгали зеленые очи, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, как копье, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и стал козак старик.
«Это он! это он!» кричали в толпе, тесно прижимаясь друг к другу.
«Колдун показался снова!» закричали матери, хватая на руки детей своих.
Величаво и сановито выступил вперед есаул и сказал громким голосом, выставив против него иконы: «Пропади, образ сатаны, тут тебе нет места!» И, зашипев и щелкнув, как волк, зубами, пропал чудный старик.
Пошли, пошли и зашумели, как море в непогоду, толки и речи между народом.
«Что это за колдун?» спрашивали молодые и небывалые люди.
«Беда будет!» говорили старые, крутя головами. И везде, по всему широкому подворью есаула, стали собираться в кучки и слушать истории про чудного колдуна. Но все почти говорили разно, и наверно никто не мог рассказать про него.
На двор выкатили бочку меду и не мало поставили ведер грецкого вина. Всё повеселело снова. Музыканты грянули; дивчата, молодицы, лихое козачество, в ярких жупанах, понеслись. Девяностолетнее и столетнее старье, подгуляв, пустилось и себе приплясывать, поминая не даром пропавшие годы. Пировали до поздней ночи, и пировали так, как теперь уже не пируют. Стали гости расходиться; но мало побрело восвояси. Много осталось ночевать у есаула на широком дворе; а еще больше козачества заснуло само, непрошенное, под лавками, на полу, возле коня, близ хлева; где пошатнулась с хмеля козацкая голова, там и лежит и храпит на весь Киев.

 

II

 

Тихо светит по всему миру: то месяц показался из-за горы. Будто дамасскою дорогóю и белою, как снег, кисеею покрыл он гористый берег Днепра, и тень ушла еще далее в чащу сосен.
Посереди Днепра плыл дуб. Сидят впереди два хлопца; черные козацкие шапки набекрень, и под веслами, как будто от огнива огонь, летят брызги во все стороны.
Отчего не поют козаки? Не говорят ни о том, как уже ходят по Украине ксёндзы и перекрещивают козацкий народ в католиков; ни о том, как два дня билась при Соленом озере орда. Как им петь, как говорить про лихие дела: пан их Данило призадумался, и рукав кармазинного жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колышет дитя и не сводит с него очей, а на не застланную полотном нарядную сукню серою пылью валится вода. Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зеленые леса! Горы те не горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса, — то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою и над волосами высокое небо. Те луга не луга, — то зеленый пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в верхней половине и в нижней половине прогуливается месяц. Не глядит пан Данило по сторонам, глядит он на молодую жену свою. «Что, моя молодая жена, моя золотая Катерина, вдалася в печаль?»
«Я не в печаль вдалася, пан мой Данило! Меня устрашили чудные рассказы про колдуна. Говорят, что он родился таким страшным… и никто из детей сызмала не хотел играть с ним. Слушай, пан Данило, как страшно говорят: что будто ему все чудилось, что все смеются над ним. Встретится ли под темный вечер с каким-нибудь человеком, и ему тотчас показывалось, что он открывает рот и выскаливает зубы. И на другой день находили мертвым того человека. Мне чудно, мне страшно было, когда я слушала эти рассказы», говорила Катерина, вынимая платок и вытирая им лицо спавшего на руках дитяти. На платке были вышиты ею красным шелком листья и ягоды. Пан Данило ни слова — и стал поглядывать на темную сторону, где далеко, из-за леса чернел земляной вал, из-за вала подымался старый замок. Над бровями разом вырезались три морщины; левая рука гладила молодецкие усы. «Не так еще страшно, что колдун», говорил он, «как страшно то, что он недобрый гость. Что ему за блажь пришла притащиться сюда? Я слышал, что хотят ляхи строить какую-то крепость, чтобы перерезать нам дорогу к запорожцам. Пусть это правда… Я разметаю чертовское гнездо, если только пронесется слух, что у него какой-нибудь притон. Я сожгу старого колдуна, так что и вóронам нечего будет расклевать. Однакож, думаю, он не без золота и всякого добра. Вот где живет этот дьявол! Если у него водится золото… Мы сейчас будем плыть мимо крестов — это кладбище! тут гниют его нечистые деды. Говорят, они все готовы были себя продать за денежку сатане с душою и ободранными жупанами. Если ж у него точно есть золото, то мешкать нечего теперь: не всегда на войне можно добыть…»
«Знаю, что затеваешь ты. Ничего не предвещает доброго мне встреча с ним… Но ты так тяжело дышишь, так сурово глядишь, очи твои так угрюмо надвинулись бровями!..»
«Молчи, баба!» с сердцем сказал Данило: «с вами кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку!» Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. «Пугает меня колдуном!» продолжал пан Данило. «Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена люлька да острая сабля!»
Катерина замолчала, потупивши очи в сонную воду; а ветер дергал воду рябью, и весь Днепр серебрился, как волчья шерсть середи ночи. Дуб повернул и стал держаться лесистого берега. На берегу виднелось кладбище. Ветхие кресты толпились в кучку. Ни калина не растет меж ними, ни трава не зеленеет, только месяц греет их с небесной вышины.
«Слышите ли, хлопцы, крики? кто-то зовет нас на помощь!» сказал пан Данило, оборотись к гребцам своим.
«Мы слышим крики, и, кажется, с той стороны», разом сказали хлопцы, указывая на кладбище.
Но все стихло. Лодка поворотила и стала огибать выдавшийся берег. Вдруг гребцы опустили весла и недвижно уставили очи. Остановился и пан Данило: страх и холод прорезался в козацкие жилы. Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высохший мертвец. Борода до пояса; на пальцах когти длинные, еще длиннее самых пальцев. Тихо поднял он руки вверх. Лицо все задрожало у него и покривилось. Страшную мýку, видно, терпел он. «Душно мне! душно!» простонал он диким, нечеловечьим голосом. Голос его, будто нож, царапал сердце, и мертвец вдруг ушел под землю. Зашатался другой крест, и опять вышел мертвец, еще страшнее, еще выше прежнего; весь зарос; борода по колена, и еще длиннее костяные когти. Еще диче закричал он: «Душно мне!» и ушел под землю. Пошатнулся третий крест, поднялся третий мертвец. Казалось, одни только кости поднялись высоко над землею. Борода по самые пяты; пальцы с длинными когтями вонзились в землю. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать месяца, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости.
Дитя, спавшее на руках у Катерины, вскрикнуло и пробудилось. Сама пани вскрикнула. Гребцы пороняли шапки в Днепр. Сам пан вздрогнул. Все вдруг пропало, как будто не бывало; однакож долго хлопцы не брались за весла. Заботливо поглядел Бурульбаш на молодую жену, которая в испуге качала на руках кричавшее дитя; прижал ее к сердцу и поцеловал в лоб. «Не пугайся, Катерина! гляди: ничего нет!» говорил он, указывая по сторонам. «Это колдун хочет устрашить людей, чтобы никто не добрался до нечистого гнезда его. Баб только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына!» При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам: «Что, Иван, ты не боишься колдунов? Нет, говори, тятя, я козак. Полно же, перестань плакать! домой приедем! Приедем домой! мать накормит кашею; положит тебя спать в люльку, запоет:
Люли, люли, люли!
Люли, сынку, люли!
Да вырастай, вырастай в забаву,
Козачеству на славу,
Вороженькам в расправу!

Слушай, Катерина, мне кажется, что отец твой не хочет жить в ладу с нами. Приехал угрюмый, суровый, как будто сердится… Ну, недоволен, зачем и приезжать! Не хотел выпить за козацкую волю! не покачал на руках дитяти! Сперва было я ему хотел поверить все, что лежит на сердце, да не берет что-то, и речь заикнулась. Нет, у него не козацкое сердце! Козацкие сердца, когда встретятся где, как не выбьются из груди друг другу навстречу? Что, мои любые хлопцы, скоро берег? Ну, шапки я вам дам новые! тебе, Стецько, дам выложенную бархатом с золотом. Я ее снял вместе с головою у татарина. Весь его снаряд достался мне, одну только его душу и выпустил на волю. Ну, причаливай! вот, Иван, мы и приехали, а ты все плачешь! Возьми его, Катерина!»
Все вышли. Из-за горы показалась соломенная кровля; то дедовские хоромы пана Данила. За ними еще гора, а там уже и поле, а там хоть сто верст пройди, не сыщешь ни одного козака.

 

III

 

Хутор пана Данила между двумя горами в узкой долине, сбегающей к Днепру. Невысокие у него хоромы: хата на вид как и у простых козаков. И в ней одна светлица; но есть где поместиться там и ему, и жене его, и старой прислужнице, и десяти отборным молодцам. Вокруг стен вверху идут дубовые полки. Густо на них стоят миски, горшки для трапезы. Есть меж ними и кубки серебряные и чарки, оправленные в золото, дарственные и добытые на войне. Ниже висят дорогие мушкеты, сабли, пищали, копья. Волею и неволею перешли они от татар, турок и ляхов. Не мало зато и вызубрены. Глядя на них, пан Данило как будто по значкам припоминал свои схватки. Под стеною, внизу, дубовые гладко вытесанные лавки. Возле них, перед лежанкою, висит на веревках, продетых в кольцо, привинченное к потолку, люлька. Во всей светлице пол гладко убитый и смазанный глиною. На лавках спит с женою пан Данило. На лежанке старая прислужница. В люльке тешится и убаюкивается малое дитя. На полу покотом ночуют молодцы. Но козаку лучше спать на гладкой земле при вольном небе. Ему не пуховик и не перина нужна. Он мостит себе под голову свежее сено и вольно протягивается на траве. Ему весело, проснувшись середи ночи, взглянуть на высокое, засеянное звездами небо и вздрогнуть от ночного холода, принесшего свежесть козацким косточкам. Потягиваясь и бормоча сквозь сон, закуривает он люльку и закутывается крепче в теплый кожух.
Не рано проснулся Бурульбаш после вчерашнего веселья. И, проснувшись, сел в углу на лавке и начал натачивать новую, выменянную им турецкую саблю. А пани Катерина принялась вышивать золотом шелковый рушник. Вдруг вошел Катеринин отец, рассержен, нахмурен, с заморскою люлькою в зубах, приступил к дочке и сурово стал выспрашивать ее: что за причина тому, что так поздно воротилась она домой?
«Про эти дела, тесть, не ее, а меня спрашивать! Не жена, а муж отвечает. У нас уже так водится, не погневайся!» говорил Данило, не оставляя своего дела. «Может, в иных неверных землях этого не бывает — я не знаю».
Краска выступила на суровом лице тестя, и очи дико блеснули. «Кому ж, как не отцу, смотреть за своею дочкой!» бормотал он про себя. «Ну, я тебя спрашиваю: где таскался до поздней ночи?»
«А вот это дело, дорогой тесть! На это я тебе скажу, что я давно уже вышел из тех, которых бабы пеленают. Знаю, как сидеть на коне. Умею держать в руках и саблю острую. Еще кое-что умею… Умею никому и ответа не давать в том, что делаю».
«Я вижу, Данило, я знаю, ты желаешь ссоры! Кто скрывается, у того, верно, на уме недоброе дело».
«Думай себе, что хочешь», сказал Данило, «думаю и я себе. Слава богу, ни в одном еще бесчестном деле не был: всегда стоял за веру православную и отчизну; не так, как иные бродяги, таскаются, бог знает где, когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов даже не похожи, не заглянут в божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются».
«Э, козак! знаешь ли ты… я плохо стреляю: всего за сто сажен пуля моя пронизывает сердце. Я и рублюсь незавидно: от человека остаются куски мельче круп, из которых варят кашу».
«Я готов», сказал пан Данило, бойко перекрестивши воздух саблею, как будто знал, на что ее выточил.
«Данило!» — закричала громко Катерина, ухвативши его за руку и повиснув на ней. «Вспомни, безумный, погляди, на кого ты подымаешь руку! Батько, твои волосы белы, как снег, а ты разгорелся, как неразумный хлопец!»
«Жена!» крикнул грозно пан Данило: «ты знаешь, я не люблю этого. Ведай свое бабье дело!»
Сабли страшно звукнули; железо рубило железо, и искрами, будто пылью, обсыпали себя козаки. С плачем ушла Катерина в особую светлицу, кинулась в постель и закрыла уши, чтобы не слыхать сабельных ударов. Но не так худо бились козаки, чтобы можно было заглушить их удары. Сердце ее хотело разорваться на части. По всему ее телу, слышала она, как проходили звуки: тук, тук. «Нет, не вытерплю, не вытерплю… Может, уже алая кровь бьет ключом из белого тела. Может, теперь изнемогает мой милый; а я лежу здесь!» И вся бледная, едва переводя дух, вошла в хату.
Ровно и страшно бились козаки. Ни тот, ни другой не одолевает. Вот наступает Катеринин отец, подается пан Данило. Наступает пан Данило, подается суровый отец, и опять наравне. Кипят. Размахнулись… ух! сабли звенят… и гремя отлетели в сторону клинки.
«Благодарю тебя, боже!» сказала Катерина и вскрикнула снова, когда увидела, что козаки взялись за мушкеты. Поправили ремни, взвели курки.
Выстрелил пан Данило, не попал. Нацелился отец… Он стар; он видит не так зорко, как молодой; однакож не дрожит его рука. Выстрел загремел… Пошатнулся пан Данило. Алая кровь выкрасила левый рукав козацкого жупана.
«Нет!» закричал он: «я не продам так дешево себя. Не левая рука, а правая атаман. Висит у меня на стене турецкий пистолет: еще ни разу во всю жизнь не изменял он мне. Слезай со стены, старый товарищ! покажи другу услугу!» Данило протянул руку.
«Данило!» закричала в отчаянии, схвативши его за руки и бросившись ему в ноги, Катерина: «не за себя молю. Мне один конец: та недостойная жена, которая живет после своего мужа. Днепр, холодный Днепр будет мне могилою. Но погляди на сына, Данило, погляди на сына! Кто пригреет бедное дитя? Кто приголубит его? Кто выучит его летать на вороном коне, биться за волю и веру, пить и гулять по-козацки? Пропадай, сын мой, пропадай! Тебя не хочет знать отец твой! Гляди, как он отворачивает лицо свое. О! я теперь знаю тебя! ты зверь, а не человек! У тебя волчье сердце, а дума лукавой гадины. Я думала, что у тебя капля жалости есть, что в твоем каменном теле человечье чувство горит. Безумно же я обманулась. Тебе это радость принесет. Твои кости станут танцевать в гробе с веселья, когда услышат, как нечестивые звери ляхи кинут в пламя твоего сына, когда сын твой будет кричать под ножами и окропом. О, я знаю тебя! Ты рад бы из гроба встать и раздувать шапкою огонь, взвихрившийся под ним!»
«Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь на славу отчизны; как вихорь, будешь ты летать перед козаками, с бархатною шапочкою на голове, с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал перед тобою неправого, винюсь. Что же ты не даешь руки?» говорил Данило отцу Катерины, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примирения.
«Отец!» вскричала Катерина, обняв и поцеловав его: «не будь неумолим, прости Данила: он не огорчит больше тебя!»
«Для тебя только, моя дочь, прощаю!» отвечал он, поцеловав ее и блеснув странно очами.
Катерина немного вздрогнула: чуден показался ей и поцелуй и странный блеск очей. Она облокотилась на стол, на котором перевязывал раненую свою руку пан Данило; передумывая, что худо и не по-козацки сделал, просивши прощения, не будучи ни в чем виноват.

 

IV

 

Блеснул день, но не солнечный: небо хмурилось, и тонкий дождь сеялся на поля, на леса, на широкий Днепр. Проснулась пани Катерина, но не радостна: очи заплаканы, и вся она смутна и неспокойна. «Муж мой милый, муж дорогой, чудный мне сон снился!»
«Какой сон, моя любимая пани Катерина?»
«Снилось мне, чудно, право, и так живо, будто наяву, снилось мне, что отец мой есть тот самый урод, которого мы видали у есаула. Но прошу тебя, не верь сну: каких глупостей не привидится! Будто я стояла перед ним, дрожала вся, боялась, и от каждого слова его стонали мои жилы. Если бы ты слышал, что он говорил…»
«Что же он говорил, моя золотая Катерина?»
«Говорил: ты посмотри на меня, Катерина, я хорош! Люди напрасно говорят, что я дурен. Я буду тебе славным мужем. Посмотри, как я поглядываю очами! Тут навел он на меня огненные очи, я вскрикнула и пробудилась».
«Да, сны много говорят правды. Однакож знаешь ли ты, что за горою не так спокойно? Чуть ли не ляхи стали выглядывать снова. Мне Горобець прислал сказать, чтобы я не спал. Напрасно только он заботится: я и без того не сплю. Хлопцы мои в эту ночь срубили двенадцать засеков. Посполитство будем угощать свинцовыми сливами, а шляхтичи потанцуют и от батогов».
«А отец знает об этом?»
«Сидит у меня на шее твой отец! я до сих пор разгадать его не могу. Много, верно, он грехов наделал в чужой земле. Что ж, в самом деле, за причина: живет около месяца и хоть бы раз развеселился, как добрый козак! Не захотел выпить меду! слышишь, Катерина, не захотел меду выпить, который я вытрусил у брестовских жидов. Эй, хлопец!» крикнул пан Данило: «беги, малый, в погреб, да принеси жидовского меду! Горелки даже не пьет! Экая пропасть! мне кажется, пани Катерина, что он и в господа Христа не верует. А! как тебе кажется?»
«Бог знает, что говоришь ты, пан Данило!»
«Чудно, пани!» продолжал Данило, принимая глиняную кружку от козака: «поганые католики даже падки до водки; одни только турки не пьют. Что, Стецько, много хлебнул меду в подвале?»
«Попробовал только, пан!»
«Лжешь, собачий сын! вишь, как мухи напали на усы! я по глазам вижу, что хватил с полведра. Эх, козаки! что за лихой народ! все готов товарищу, а хмельное высушит сам. Я, пани Катерина, что-то давно уже был пьян. А?»
«Вот давно! а в прошедший…»
«Не бойся, не бойся, больше кружки не выпью! А вот и турецкий игумен влазит в дверь!» проговорил он сквозь зубы, увидя нагнувшегося, чтоб войти в дверь, тестя.
«А что же это, моя дочь!» сказал отец, снимая с головы шапку и поправив пояс, на котором висела сабля с чудными каменьями: «солнце уже высоко, а у тебя обед не готов?»
«Готов обед, пан отец, сейчас поставим! вынимай горшок с галушками!» сказала пани Катерина старой прислужнице, обтиравшей деревянную посуду. «Постой, лучше я сама выну», продолжала Катерина, «а ты позови хлопцев!»
Все сели на полу в кружок: против покута пан отец, по левую руку пан Данило, по правую руку пани Катерина и десять наивернейших молодцов в синих и желтых жупанах.
«Не люблю я этих галушек!» сказал пан отец, немного поевши и положивши ложку: «никакого вкуса нет!»
«Знаю, что тебе лучше жидовская лапша», подумал про себя Данило. «Отчего же, тесть», продолжал он вслух, «ты говоришь, что вкуса нет в галушках? Худо сделаны, что ли? моя Катерина так делает галушки, что и гетману редко достается есть такие. А брезгать ими нечего. Ото христианское кушанье! Все святые люди и угодники божии едали галушки».
Ни слова отец; замолчал и пан Данило.
Подали жареного кабана с капустою и сливами. «Я не люблю свинины!» сказал Катеринин отец, выгребая ложкою капусту.
«Для чего же не любить свинины?» сказал Данило: «одни турки и жиды не едят свинины».
Еще суровее нахмурился отец.
Только одну лемишку с молоком и ел старый отец и потянул вместо водки из фляжки, бывшей у него в пазухе, какую-то черную воду.
Пообедавши, заснул Данило молодецким сном и проснулся только около вечера. Сел и стал писать листы в козацкое войско; а пани Катерина начала качать ногою люльку, сидя на лежанке. Сидит пан Данило, глядит левым глазом на писание, а правым в окошко. А из окошка далеко блестят горы и Днепр. За Днепром синеют леса. Мелькает сверху прояснившееся ночное небо; но не далеким небом и не синим лесом любуется пан Данило, глядит он на выдавшийся мыс, на котором чернел старый замок. Ему почудилось, будто блеснуло в замке огнем узенькое окошко. Но все тихо. Это, верно, показалось ему. Слышно только, как глухо шумит внизу Днепр, и с трех сторон, один за другим, отдаются удары мгновенно пробудившихся волн. Он не бунтует. Он, как старик, ворчит и ропчет; ему все не мило; все переменилось около него; тихо враждует он с прибрежными горами, лесами, лугами и несет на них жалобу в Черное море.
Вот по широкому Днепру зачернела лодка, и в замке снова как будто блеснуло что-то. Потихоньку свистнул Данило, и выбежал да свист верный хлопец. «Бери, Стецько, с собою скорее острую саблю да винтовку да ступай за мною!»
«Ты идешь?» спросила пани Катерина.
«Иду, жена. Нужно обсмотреть все места, все ли в порядке».
«Мне, однакож, страшно оставаться одной. Меня сон так и клонит. Что если мне приснится то же самое? я даже не уверена, точно ли то сон был, так это происходило живо».
«С тобой старуха остается; а в сенях и на дворе спят козаки!»
«Старуха спит уже, а козакам что-то не верится. Слушай, пан Данило, замкни меня в комнате, а ключ возьми с собою. Мне тогда не так будет страшно, а козаки пусть лягут перед дверями!»
«Пусть будет так!» сказал Данило, стирая пыль с винтовки и сыпля на полку порох.
Верный Стецько уже стоял одетый во всей козацкой сбруе. Данило надел смушевую шапку, закрыл окошко, задвинул засовами дверь, замкнул и вышел потихоньку из двора промеж спавшими своими козаками в горы.
Небо почти все прочистилось. Свежий ветер чуть-чуть навевал с Днепра. Если бы не слышно было издали стенания чайки, то все бы казалось онемевшим. Но вот почудился шорох… Бурульбаш с верным слугою тихо спрятался за терновник, прикрывавший срубленный засек. Кто-то в красном жупане, с двумя пистолетами, с саблею при боку спускался с горы. «Это тесть!» проговорил пан Данило, разглядывая его из-за куста. «Зачем и куда ему итти в эту пору? Стецько! не зевай, смотри в оба глаза, куда возьмет дорогу пан отец». Человек в красном жупане сошел на самый берег и поворотил к выдавшемуся мысу. «А! вот куда!» сказал пан Данило. «Что, Стецько, ведь он как раз потащился в колдуново дупло».
«Да, верно, не в другое место, пан Данило! иначе мы бы видели его на другой стороне. Но он пропал около замка».
«Постой же, вылезем, а потом пойдем по следам. Тут что-нибудь да кроется. Нет, Катерина, я говорил тебе, что отец твой недобрый человек, не так он и делал все, как православный».
Уже мелькнули пан Данило и его верный хлопец на выдавшемся берегу. Вот уже их и не видно. Непробудный лес, окружавший замок, спрятал их. Верхнее окошко тихо засветилось. Внизу стоят козаки и думают, как бы влезть им. Ни ворот, ни дверей не видно. Со двора, верно, есть ход; но как войти туда? Издали слышно, как гремят цепи и бегают собаки.
«Что я думаю долго!» сказал пан Данило, увидя перед окном высокий дуб: «стой тут, малый! я полезу на дуб; из него прямо можно глядеть в окошко».
Тут снял он с себя пояс, бросил вниз саблю, чтоб не звенела, и, ухватясь за ветви, поднялся вверх. Окошко все еще светилось. Присевши на сук, возле самого окна, уцепился он рукою за дерево и глядит: в комнате и свечи нет, а светит. По стенам чудные знаки. Висит оружие, но все странное: такого не носят ни турки, ни крымцы, ни ляхи, ни христиане, ни славный народ шведский. Под потолком взад и вперед мелькают нетопыри, и тень от них мелькает по стенам, по дверям, по помосту. Вот отворилась без скрипа дверь. Входит кто-то в красном жупане и прямо к столу, накрытому белою скатертью. Это он, тесть! Пан Данило опустился немного ниже и прижался крепче к дереву. Но ему некогда глядеть, смотрит ли кто в окошко, или нет. Он пришел пасмурен, не в духе, сдернул со стола скатерть — и вдруг по всей комнате тихо разлился прозрачноголубой свет. Только несмешавшиеся волны прежнего бледнозолотого переливались, ныряли, словно в голубом море, и тянулись слоями, будто на мраморе. Тут поставил он на стол горшок и начал кидать в него какие-то травы. Пан Данило стал вглядываться и не заметил уже на нем красного жупана; вместо того показались на нем широкие шаровары, какие носят турки; за поясом пистолеты; на голове какая-то чудная шапка, исписанная вся не русскою и не польскою грамотою. Глянул в лицо — и лицо стало переменяться: нос вытянулся и повис над губами; рот в минуту раздался до ушей; зуб выглянул изо рта, нагнулся на сторону, и стал перед ним тот самый колдун, который показался на свадьбе у есаула. «Правдив сон твой, Катерина!» подумал Бурульбаш. Колдун стал прохаживаться вокруг стола, знаки стали быстрее переменяться на стене, а нетопыри залетали сильнее вниз и вверх, взад и вперед. Голубой свет становился реже, реже и совсем как будто потухнул. И светлица осветилась уже тонким розовым светом. Казалось, с тихим звоном разливался чудный свет по всем углам и вдруг пропал, и стала тьма. Слышался только шум, будто ветер в тихий час вечера наигрывал, кружась по водному зеркалу, нагибая еще ниже в воду, серебряные ивы. И чудится пану Даниле, что в светлице блестит месяц, ходят звезды, неясно мелькает темносинее небо, и холод ночного воздуха пахнул даже ему в лицо. И чудится пану Даниле (тут он стал щупать себя за усы, не спит ли), что уже не небо в светлице, а его собственная опочивальня; висят на стене его татарские и турецкие сабли; около стен полки, на полках домашняя посуда и утварь; на столе хлеб и соль; висит люлька… но вместо образов выглядывают страшные лица; на лежанке… но сгустившийся туман покрыл все, и стало опять темно, и опять с чудным звоном осветилась вся светлица розовым светом, и опять стоит колдун неподвижно в чудной чалме своей. Звуки стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты; и чудится пану Даниле, что облако то не облако, что то стоит женщина; только из чего она: из воздуха, что ли, выткана? Отчего же она стоит и земли не трогает, и не опершись ни на что, и сквозь нее просвечивает розовый свет и мелькают на стене знаки? Вот она как-то пошевелила прозрачною головою своею; тихо светятся ее бледноголубые очи; волосы вьются и падают по плечам ее, будто светлосерый туман; губы бледно алеют, будто сквозь белопрозрачное утреннее небо льется едва приметный алый свет зари; брови слабо темнеют… Ах, это Катерина! Тут почувствовал Данило, что члены у него оковались; он силился говорить, но губы шевелились без звука.
Неподвижно стоял колдун на своем месте. «Где ты была?» спросил он, и стоявшая перед ним затрепетала.
«О! зачем ты меня вызвал?» тихо простонала она. «Мне было так радостно. Я была в том самом месте, где родилась и прожила пятнадцать лет. О, как хорошо там! Как зелен и душист тот луг, где я играла в детстве: и полевые цветочки те же, и хата наша, и огород! О, как обняла меня добрая мать моя! Какая любовь у ней в очах! Она приголубливала меня, целовала в уста и щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу… Отец!» — тут она вперила в колдуна бледные очи: «зачем ты зарезал мать мою?»
Грозно колдун погрозил пальцем. «Разве я тебя просил говорить про это?» — и воздушная красавица задрожала. «Где теперь пани твоя?»
«Пани моя, Катерина, теперь заснула, а я и обрадовалась тому, вспорхнула и полетела. Мне давно хотелось увидеть мать. Мне вдруг сделалось пятнадцать лет. Я вся стала легка, как птица. Зачем ты меня вызвал?»
«Ты помнишь все то, что я говорил тебе вчера?» спросил колдун так тихо, что едва можно было расслушать.
«Помню, помню; но чего бы не дала я, чтобы только забыть это. Бедная Катерина! она много не знает из того, что знает душа ее».
«Это Катеринина душа», подумал пан Данило, но все еще не смел пошевелиться.
«Покайся, отец! Не страшно ли, что после каждого убийства твоего мертвецы поднимаются из могил?»
«Ты опять за старое!» грозно прервал колдун. «Я поставлю на своем, я заставлю тебя сделать, что мне хочется. Катерина полюбит меня!..»
«О, ты чудовище, а не отец мой!» простонала она. «Нет, не будет по-твоему! Правда, ты взял нечистыми чарами твоими власть вызывать душу и мучить ее; но один только бог может заставлять ее делать то, что ему угодно. Нет, никогда Катерина, доколе я буду держаться в ее теле, не решится на богопротивное дело. Отец, близок страшный суд! Если б ты и не отец мой был, и тогда бы не заставил меня изменить моему любому, верному мужу. Если б муж мой и не был мне верен и мил, и тогда бы не изменила ему, потому что бог не любит клятвопреступных и неверных душ».
Тут вперила она бледные очи свои в окошко, под которым сидел пан Данило, и недвижно остановилась…
«Куда ты глядишь? Кого ты там видишь?» закричал колдун; воздушная Катерина задрожала. Но уже пан Данило был давно на земле и пробирался с своим верным Стецьком в свои горы. «Страшно, страшно!» говорил он про себя, почувствовав какую-то робость в козацком сердце, и скоро прошел двор свой, на котором так же крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего настороже и курившего люльку. Небо все было засеяно звездами.

 

V

 

«Как хорошо ты сделал, что разбудил меня!» говорила Катерина, протирая очи шитым рукавом своей сорочки и разглядывая с ног до головы стоявшего перед нею мужа.
«Какой страшный сон мне виделся! Как тяжело дышала грудь моя! Ух!.. мне казалось, что я умираю…»
«Какой же сон, уж не этот ли?» и стал Бурульбаш рассказывать жене своей все им виденное.
«Ты как это узнал, мой муж?» спросила, изумившись, Катерина. «Но нет, многое мне не известно из того, что ты рассказываешь. Нет, мне не снилось, чтобы отец убил мать мою; ни мертвецов, ничего не виделось мне. Нет, Данило, ты не так рассказываешь. Ах, как страшен отец мой!»
«И не диво, что тебе многое не виделось. Ты не знаешь и десятой доли того, что знает душа. Знаешь ли, что отец твой антихрист? Еще в прошлом году, когда собирался я вместе с ляхами на крымцев (тогда еще я держал руку этого неверного народа), мне говорил игумен Братского монастыря, — он, жена, святой человек, — что антихрист имеет власть вызывать душу каждого человека; а душа гуляет по своей воле, когда заснет он, и летает вместе с архангелами около божией светлицы. Мне с первого разу не показалось лицо твоего отца. Если бы я знал, что у тебя такой отец, я бы не женился на тебе; я бы кинул тебя и не принял бы на душу греха, породнившись с антихристовым племенем».
«Данило!» сказала Катерина, закрыв лицо руками и рыдая: «я ли виновна в чем перед тобою? Я ли изменила тебе, мой любый муж? Чем же навела на себя гнев твой? Неверно разве служила тебе? сказала ли противное слово, когда ты ворочался навеселе с молодецкой пирушки? Тебе ли не родила чернобрового сына?..»
«Не плачь, Катерина, я тебя теперь знаю и не брошу ни за что. Грехи все лежат на отце твоем».
«Нет, не называй его отцом моим! Он не отец мне. Бог свидетель, я отрекаюсь от него, отрекаюсь от отца! Он антихрист, богоотступник! Пропадай он, тони он — не подам руки спасти его. Сохни он от тайной травы — не подам воды напиться ему. Ты у меня отец мой!»

 

VI

 

В глубоком подвале у пана Данила, за тремя замками, сидит колдун, закованный в железные цепи; а подале над Днепром горит бесовский его замок, и алые, как кровь, волны хлебещут и толпятся вокруг старинных стен. Не за колдовство и не за богопротивные дела сидит в глубоком подвале колдун. Им судия бог. Сидит он за тайное предательство, за сговоры с врагами православной русской земли продать католикам украинский народ и выжечь христианские церкви. Угрюм колдун; дума черная, как ночь, у него в голове. Всего только один день остается жить ему; а завтра пора распрощаться с миром. Завтра ждет его казнь. Не совсем легкая казнь его ждет; это еще милость, когда сварят его живого в котле или сдерут с него грешную кожу. Угрюм колдун, поникнул головою. Может быть, он уже и кается перед смертным часом, только не такие грехи его, чтобы бог простил ему. Вверху перед ним узкое окно, переплетенное железными палками. Гремя цепями, подвелся он к окну, поглядеть, не пройдет ли его дочь. Она кротка, непамятозлобна, как голубка, не умилосердится ли над отцом… Но никого нет. Внизу бежит дорога; по ней никто не пройдет. Пониже ее гуляет Днепр; ему ни до кого нет дела: он бушует, и унывно слышать колоднику однозвучный шум его.
Вот кто-то показался по дороге — это козак! и тяжело вздохнул узник. Опять все пусто. Вот кто-то вдали спускается… Развевается зеленый кунтуш… Горит на голове золотой кораблик… Это она! Еще ближе приникнул он к окну. Вот уже подходит близко…
«Катерина! дочь! умилосердись, подай милостыню!..»
Она нема, она не хочет слушать, она и глаз не наведет на тюрьму и уже прошла, уже и скрылась. Пусто во всем мире. Унывно шумит Днепр. Грусть залегает в сердце. Но ведает ли эту грусть колдун?
День клонится к вечеру. Уже солнце село. Уже нет и его. Уже и вечер: свежо; где-то мычит вол; откуда-то навеваются звуки; верно, где-нибудь народ идет с работы и веселится; по Днепру мелькает лодка… кому нужда до колодника! Блеснул на небе серебряный серп. Вот кто-то идет с противной стороны по дороге. Трудно разглядеть в темноте. Это возвращается Катерина.
«Дочь! Христа ради! и свирепые волченята не станут рвать свою мать; дочь, хотя взгляни на преступного отца своего!»
Она не слушает и идет.
«Дочь, ради несчастной матери!..»
Она остановилась.
«Приди принять последнее мое слово!»
«Зачем ты зовешь меня, богоотступник? Не называй меня дочерью! Между нами нет никакого родства. Чего ты хочешь от меня ради несчастной моей матери?»
«Катерина! мне близок конец, я знаю, меня твой муж хочет привязать к кобыльему хвосту и пустить по полю, а может, еще и страшнейшую выдумает казнь…»
«Да разве есть на свете казнь, равная твоим грехам? Жди ее; никто не станет просить за тебя».
«Катерина! меня не казнь страшит, но муки на том свете… Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать в рае около бога; а душа богоотступного отца твоего будет гореть в огне вечном, и никогда не угаснет тот огонь: все сильнее и сильнее будет он разгораться; ни капли росы никто не уронит, ни ветер не пахнет…»
«Этой казни я не властна умалить», сказала Катерина, отвернувшись.
«Катерина! постой на одно слово: ты можешь спасти мою душу. Ты не знаешь еще, как добр и милосерд бог. Слышала ли ты про апостола Павла, какой был он грешный человек, но после покаялся и стал святым».
«Что я могу сделать, чтобы спасти твою душу?» сказала Катерина. «Мне ли, слабой женщине, об этом подумать!»
«Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться богу. Не только скоромного, не возьму рыбы в рот! не постелю одежды, когда стану спать! и все буду молиться, все молиться! И когда не снимет с меня милосердие божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену, не возьму ни пищи, ни пития, и умру; а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду».
Задумалась Катерина. «Хотя я отопру, но мне не расковать твоих цепей».
«Я не боюсь цепей», говорил он: «ты говоришь, что они заковали мои руки и ноги? Нет, я напустил им в глаза туман и вместо руки протянул сухое дерево. Вот я, гляди, на мне нет теперь ни одной цепи!» сказал он, выходя на середину. «Я бы и стен этих не побоялся и прошел бы сквозь них, но муж твой и не знает, какие это стены. Их строил святой схимник, и никакая нечистая сила не может отсюда вывесть колодника, не отомкнув тем самым ключом, которым замыкал святой свою келью. Такую самую келью вырою и я себе, неслыханный грешник, когда выду на волю».
«Слушай, я выпущу тебя, но если ты меня обманываешь?» сказала Катерина, остановившись перед дверью: «и вместо того, чтобы покаяться, станешь опять братом чорту?»
«Нет, Катерина, мне недолго остается жить уже. Близок и без казни мой конец. Неужели ты думаешь, что я предам сам себя на вечную мýку?»
Замки загремели. «Прощай! храни тебя бог милосердый, дитя мое!» сказал колдун, поцеловав ее.
«Не прикасайся ко мне, неслыханный грешник, уходи скорее!..» говорила Катерина. Но его уже не было.
«Я выпустила его», сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. «Что я стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу!» — и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. «Но я спасла душу», сказала она тихо: «я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я в первый раз обманула его. О, как страшно, как трудно будет мне перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж!» вскрикнула она отчаянно и без чувств упала на землю.

 

Назад: Вечер накануне Ивана Купала
Дальше: Иван Федорович Шпонька и его тетушка

FqbbAmurn
ashland enterprises payday loans ez payday loan locations advance loan lender
JbnvJinge
cash advance form template credit union payday alternative loans cash advance in ax 2012
LebnAmurn
canadian pharmacy king Voveran hair loss
JebgAmurn
best mail order pharmacy canada Indinavir (Cipla Ltd) discount pharmaceuticals
AmurnGtv
opti rx pharmacy victoza canadian pharmacy top prescription drugs
AmurnAni
nw pharmacy in canada reliable pharmacy rx lloyds pharmacy store search
iMabeHtf
prescription cost which of the following statements about prescription drugs is false? dollar store drug test cheap canada drugs ’
jaipSef
atorvastatin and amlodipine atorvastatin 40mg tablet lipitor classification should i take lipitor ’
whishAsgs
sertraline half life what does zoloft treat sertraline long term effects sertraline reviews for anxiety ’
itelsAfv
lexapro drowsiness escitalopram lawsuit lexapro and ambien escitalopram time of day to take ’
iMabeHtr
best time to take cymbalta effexor vs cymbalta weight gain cymbalta mechanism of action with is duloxetine ’
Sntdjaip
best rated essay writing service which essay writing service is the best