II. «Ах, чем бы милой угодить?» Весна, 1532
Пришло время пересмотреть договоры, на которых стоит мир: между правителем и народом, между мужем и женой. Договоры эти держатся на усердном попечении одной стороны об интересах другой. Господин и супруг защищают и обеспечивают, супруга и слуга повинуются. Над хозяевами, над мужьями – Господь. Он ведет счет нашим непокорствам, нашим человеческим безумствам и простирает Свою десницу. Десницу, сжатую в кулак.
Вообразите, что обсуждаете эти материи с Джорджем, лордом Рочфордом. Джордж не глупее других, образован, начитан, однако сегодня больше занят огненно-алым атласом в прорезях бархатного рукава: поминутно тянет ткань пальцами, делая еще пышнее, так что похож на жонглера, катающего мячи на руке.
Пришло время сказать, что такое Англия, ее пределы и рубежи; не просто измерить и счесть береговые форты и пограничные стены, а оценить ее способность самой решать собственные дела. Пришло время сказать, кто такой король, как он должен оберегать свой народ от любых посягательств извне, будь то военное вторжение или попытки указывать англичанам, на каком языке им разговаривать с Богом.
Парламент собирается в середине января. Задача на март – сломить сопротивление епископов, недовольных новым порядком, ввести в действие законы, по которым – хотя платежи приостановлены уже сейчас – церковные доходы не будут поступать в Рим, а король станет главой церкви не только на бумаге. Палата общин составляет петицию против церковных судов, столь произвольных в своих решениях, столь зарвавшихся в определении своей юрисдикции. Документ ставит под сомнение сферу их полномочий, само их существование. Бумаги проходят через множество рук, но под конец он сам сидит над ними целую ночь, с Рейфом и Зовите-меня-Ризли, вписывает поправки между строк. Его цель – побороть оппозицию: Гардинер, хоть и состоит при короле секретарем, счел своим долгом возглавить атаку прелатов на новый закон.
Король посылает за мастером Стивеном. Гардинер входит в королевские покои: волосы на загривке дыбом, сам весь сжался, как мастиф, которого тащат к медведю. У короля для человека такой комплекции необычно высокий голос, который в минуты ярости становится пронзительно-визгливым. Клирики – его подданные или только наполовину? А может, и вовсе не подданные, если клянутся в верности Риму? Не правильнее ли будет, кричит король, чтобы они присягали мне?
Стивен выходит из королевских покоев и прислоняется к стене, на которой резвятся нарисованные нимфы. Вынимает платок и, позабыв, зачем вынул, комкает ткань в огромной лапище, наматывает на ладонь, как повязку. По лицу катится пот.
Он, Кромвель, зовет слуг:
– Милорду епископу дурно!
Приносят скамеечку, Стивен смотрит на нее, смотрит на него, затем садится с опаской, будто не доверяет работе плотника.
– Как я понимаю, вы слышали?
Каждое слово.
– Если король посадит вас в тюрьму, я прослежу, чтобы вы не остались без самого необходимого.
– Черт бы вас побрал, Кромвель! Да кто вы вообще! Какой пост занимаете? Вы никто. Ничто.
Мы должны выиграть спор, а не просто раздавить несогласных. Кромвель виделся с Кристофером Сен-Жерменом, престарелым юристом, к чьим словам прислушивается вся Европа. В Англии нет человека, говорил Сен-Жермен, который не видел бы, что церковь нуждается в реформах, и чем дальше, тем больше; если церковь не способна сама себя реформировать, пусть ее реформируют король и парламент. К такому мнению я пришел, размышляя над этим вопросом несколько десятков лет.
Конечно, говорит старик, Томас Мор со мной не согласен. Возможно, время Томаса Мора прошло. Нельзя жить в Утопии.
Кромвель приходит к королю, и тот обрушивается на Гардинера: неверный, неблагодарный! Как может быть моим секретарем человек, возглавивший моих противников! (Давно ли Генрих превозносил Гардинера именно за независимость взглядов?) Он слушает молча, смотрит на Генриха, пытается усмирить бурю своим спокойствием, окутать короля тишиной, в которой тот услышит собственный голос. Великое дело – уменье отвратить гнев Льва Англии.
– Думаю… – мягко произносит Кромвель, – с позволения вашего величества, я думаю… Епископ Винчестерский, как все мы знаем, любит поспорить. Но не с монархом. Он не стал бы перечить вашему величеству азарта ради. – Пауза. – Следовательно, его взгляды, хоть и ошибочные, вполне искренни.
– Да, но… – Король осекается. Генрих наконец услышал свой голос: тот самый, которым кричал на опального кардинала. Гардинер не Вулси – хотя бы потому, что никто о нем не пожалеет. Однако Кромвелю важно, чтобы строптивый епископ пока сохранил свой пост; Кромвеля заботит репутация Генриха в Европе, поэтому он говорит:
– Ваше величество, Стивен верой и правдой служил вам в качестве посла. Лучше прибегнуть к разумному убеждению, нежели всей тяжестью монаршей немилости подтолкнуть его к решительным действиям. Такой курс более приятен и более сообразен требованиям чести.
Он внимательно смотрит на короля. Генрих весьма чуток ко всему, что затрагивает честь.
– Это ваш совет на все времена?
Он улыбается.
– Нет.
– Так вы не считаете, что я всегда должен править в духе христианской кротости?
– Не считаю.
– Мне известно, что вы недолюбливаете Гардинера.
– Тем больше у вашего величества оснований прислушаться к моему совету.
Кромвель думает, Стивен, за тобой должок. И в свое время вексель будет предъявлен к оплате.
У себя дома он принимает парламентариев, джентльменов из судебных иннов и городских ливрейных компаний. Томас Одли, спикер, приходит вместе со своим протеже Ричардом Ричем, золотоволосым юношей, красивым, как вербный херувим, очень ясно, здраво и по-мирски мыслящим, и с Роуландом Ли, искренним неутомимым священником, меньше всего похожим на церковника. В последние месяцы Кромвель потерял многих друзей в Сити: одних сгубила болезнь, других – палачи. Томас Сомер, которого он знал много лет, умер, выйдя из Тауэра, куда его бросили за распространение Евангелия на английском. Сомер, любитель красивой одежды и быстрых скакунов, казался несгибаемым, пока не попал в руки лорда-канцлера. Джон Петит на свободе, но так слаб здоровьем, что не может заседать в палате общин и вообще не выходит из своей комнаты. Кромвель навещает Джона; больно слышать, как мучительно тот дышит. Весна 1532 года, наконец-то теплые деньки, но больному не лучше. Словно грудь стиснута железным обручем, жалуется Джон, и этот обруч стягивается все туже и туже. Томас, если я умру, вы позаботитесь о Люси?
Временами, гуляя по саду с депутатами палаты общин или капелланами Анны, он остро чувствует отсутствие доктора Кранмера по правую руку от себя. Кранмер уехал в январе с посольством к императору, а по пути должен посетить немецких ученых-богословов, заручиться их согласием на брак короля.
– Что я буду делать, если в ваше отсутствие его величеству приснится сон? – спросил он, провожая Кранмера.
Тот улыбнулся.
– В прошлый раз вы все истолковали сами, я только кивал.
Он смотрит на Марлинспайка, который лежит, свесив лапы, на черном суку. «Джентльмены, это кот кардинала». Марлинспайк при виде гостей шмыгает вдоль стены и, подняв хвост трубой, исчезает неведомо куда.
В кухне гардзони учатся печь вафли. Для этого нужны глазомер, точность и твердая рука. Этапов много, и на каждом легко допустить ошибку. Тесто должно быть определенной густоты, половинки вафельницы – тщательно смазаны жиром и раскалены. Они смыкаются со звериным визгом, валит пар. Если испугаешься и ослабишь хватку, будешь отскабливать от них вязкую массу. Надо выждать, пока пар перестанет идти, и начать отсчет. Если замешкаешься, в воздухе запахнет горелым. Успех и неудачу разделяют доли секунды.
Внося в парламент билль о приостановке платежей Риму, он потребовал, чтобы депутаты разошлись на две стороны. Порядок более чем необычный [54] , члены палаты возмущены, однако покорно расходятся: те, кто за билль, в одну сторону, те, кто против, – в другую. Присутствующий в зале король внимательно смотрит, кто его поддержал, и вознаграждает своего советника одобрительным кивком. В палате лордов такая тактика не сработает: король вынужден трижды лично отстаивать законопроект. Старая аристократия вроде Эксетеров, имеющих собственные притязания на корону, на стороне Екатерины и папы и не боится говорить об этом королю – пока не боится. Однако теперь он знает своих врагов и старается, по мере возможности, их расколоть.
Как только у кухонных мальчишек получилась одна приличная вафля, Терстон велит им испечь еще сотню. Скоро оно становится второй натурой – быстрое движение, которым еще мягкую вафлю вываливаешь на деревянную лопаточку и с нее – на решетку для сушки, чтобы стала хрустящей. Удачные вафли – со временем они все будут удачными – украшают эмблемой Тюдоров и складывают по дюжине в инкрустированные шкатулки, в которых их подадут на стол: каждый хрустящий золотистый диск надушен розовой водой. Он посылает партию вафель Томасу Болейну.
Уилтшир считает, что как отец будущей королевы заслуживает особого титула, и дает понять, что не обиделся бы на обращение «монсеньор». После беседы с Болейнами – отцом и сыном, – а также их друзьями он, Кромвель, идет к Анне через покои Уайтхолла. Месяц от месяца ее положение все выше, но ему ее слуги кланяются. При дворе и в Вестминстере, где у него присутствие, он одет соответственно своему джентльменскому статусу, ни на йоту пышнее: в свободные куртки лемстерской шерсти, такой тонкой, что она струится, как вода, таких темных лиловых и синих оттенков, словно в них просочилась ночь; на темных волосах – черная бархатная шапочка, светлого только и есть что быстрые глаза и движения крепких, мясистых рук, да еще – отблеск огня на бирюзе Вулси.
В Уайтхолле – бывшем Йоркском дворце – по-прежнему идут работы. На Рождество король подарил Анне спальные покои. Его величество ввел ее туда сам, чтобы услышать, как она ахнет при виде занавесей серебряной и золотой парчи по стенам и резной кровати под алым атласным балдахином, расшитым изображениями цветов и детей. После Генри Норрис рассказал ему, что Анна не вскрикнула от восторга, только обвела взглядом опочивальню и улыбнулась. Лишь после этого она вспомнила об этикете и сделала вид, будто от оказанной чести лишилась чувств; король подхватил ее, и только очутившись в его объятиях, она ахнула. Я искренне надеюсь, сказал Норрис, что каждый из нас хоть раз в жизни исторгнет у женщины такой звук.
После того как Анна, преклонив колени, выразила свою признательность, Генрих, разумеется, вынужден был удалиться, выйти из сияющего великолепия, ведя ее под руку, назад к новогоднему столу, к гостям, которые пристально изучали выражение его лица и в тот же день распространили новость по всему миру в посланиях, обычных и шифрованных.
Когда, пройдя через бывшие покои кардинала, Кромвель застает Анну сидящей с дамами, она уже знает, или делает вид, будто знает, что сказали ее отец и брат. Они думают, что водительствуют ее тактикой, но она сама себе лучший тактик и стратег: умеет оглянуться и понять, что сделано не так. Его всегда восхищали люди, способные учиться на ошибках. Однажды – уже весна, и за открытым окном суетятся прилетевшие ласточки – она говорит:
– Вы как-то сказали мне, что лишь кардинал может дать королю свободу. А знаете, что я сейчас думаю? Как раз Вулси это бы и не удалось. Он был так горд, что хотел стать Папой. Будь он смиреннее, Климент бы ему не отказал.
– Возможно, в ваших словах что-то есть.
– Думаю, нам следует извлечь урок, – замечает Норрис.
Они разом оборачиваются. Анна спрашивает: «Вот как?» – а он: «И какой же урок?»
Норрис в растерянности.
– Вряд ли кто-нибудь из нас станет кардиналом, – говорит Анна. – Даже Томас, который метит высоко, не претендует на этот сан.
– Не знаю, я бы не стал биться об заклад. – Норрис выскальзывает из комнаты, как может выскользнуть только лощеный джентльмен, оставив Кромвеля наедине с дамами.
– Итак, леди Анна, – говорит он, – размышляя о покойном кардинале, находите ли вы время помолиться за его душу?
– Я думаю, что Господь ему судья, а мои молитвы ничего изменить не могут.
Мария Болейн произносит мягко:
– Анна, он тебя дразнит.
– Если бы не кардинал, вы бы вышли за Гарри Перси.
– По крайней мере, – бросает она резко, – я имела бы достойный статус супруги, в то время как сейчас…
– Ах, кузина, – говорит Мэри Шелтон, – Гарри Перси сошел с ума, это все знают. Он расточает свое состояние.
Мария Болейн смеется.
– Моя сестра считает, это от несчастной любви к ней.
– Миледи, – поворачивается Кромвель к Анне, – вам бы не понравилось в доме у Гарри Перси. Как все северные лорды, он держал бы вас в холодной, продуваемой всеми ветрами башне, дозволяя спускаться только к обеду. И вот сидите вы за пудингом из овсяной крупы, замешенной на крови добытого в набеге скота, входит ваш супруг и повелитель, размахивая мешком – ах, милый, что тут, неужели подарок? – да, мадам, коли соблаговолите принять, – и вам на колени из мешка выкатывается отрубленная голова шотландца.
– Какой ужас! – шепчет Мэри Шелтон. – Так они там живут?
Анна смеется, прикрывая рот рукой.
– А вы, – продолжает он, – предпочитаете на обед куриную грудку-пашот под сливочным соусом с эстрагоном. И сыр, привезенный испанским послом для Екатерины, но загадочным образом очутившийся в моем доме.
– Ах, о чем мне еще мечтать? – восклицает Анна. – Шайка разбойников подкарауливает на дороге Екатеринин сыр…
– Совершив этот подвиг, я вынужден удалиться, оставив вас… – Он указывает на лютниста в углу, – с влюбленным, пожирающим вас глазами.
Анна бросает взгляд на Марка.
– И впрямь пожирает. Верно. Отослать его? В доме хватает и других музыкантов.
– Не надо! – просит Мэри. – Он милый.
Мария Болейн встает.
– Я просто…
– Сейчас у леди Кэри будет очередная беседа с мастером Кромвелем, – произносит Мэри Шелтон воркующим тоном, будто сообщает нечто очень приятное.
Джейн Рочфорд: она вновь предложит ему свою добродетель.
– Леди Кэри, что вы такое намерены сказать, о чем нельзя говорить при нас?
Однако Анна кивает. Он может идти. Мария может идти. Очевидно, Марии предстоит передать ему нечто столь деликатное, чего Анна не может сказать сама.
За дверью:
– Иногда мне просто необходимо выйти на воздух.
Он ждет.
– Джейн и наш брат Джордж, вам известно, что они терпеть друг друга не могут? Он с ней не спит и, если не ночует у другой женщины, до утра просиживает у Анны. Они играют в карты. В «Папу Юлия», до самой зари. Вы знаете, что король платит ее карточные долги? Ей нужно больше денег, нужен собственный дом, не слишком далеко от Лондона, где-нибудь у реки…
– Чей дом она присмотрела?
– Нет-нет, она не собирается никого выселять.
– У домов обычно есть хозяева.
Тут ему приходит в голову неожиданная мысль. Он улыбается.
Мария продолжает:
– Как-то я посоветовала вам держаться от нее подальше. Однако теперь мы не можем без вас обойтись. Даже мои отец и дядя так говорят. Ничто не делается без короля, без его расположения, а сегодня если вы не с Генрихом, он спрашивает: «Где Кромвель?» – Она отступает на шаг и оглядывает его с головы до пят, словно незнакомца. – И моя сестра тоже.
– Мне нужна должность, леди Кэри. Мало быть советником – мне нужен официальный пост при дворе.
– Я ей скажу.
– Я хотел бы пост при сокровищнице. Или в казначействе.
Мария кивает.
– Она сделала Тома Уайетта поэтом. Гарри Перси – безумцем. Наверняка у нее есть какие-нибудь соображения, что можно сделать из вас.
* * *
На третий или четвертый день парламентской сессии Томас Уайетт приходит с извинениями за то, что в Новый год поднял его до зари.
– У вас есть полное право на меня сердиться, но я прошу, не надо. Сами знаете, что такое Новый год. Чашу пускают по кругу, и каждый должен пить до дна.
Он смотрит, как Уайетт расхаживает по комнате – любопытство, природная подвижность и отчасти смущение не позволяют тому сесть и произнести покаянные слова лицом к лицу. Поворачивает глобус, упирается указательным пальцем в Англию. Разглядывает картины, маленький домашний алтарь, вопросительно оглядывается через плечо; это моей жены, объясняет Кромвель я сохранил в память о ней. На мастере Уайетте светлый джеркин из стеганой парчи, отделанный соболиным мехом, который ему, вероятно, не по средствам, и дублет из рыжего шелка. Глаза голубые, мягкие, и грива золотых волос, теперь уже немного поредевших. Время от времени Уайетт подносит пальцы ко лбу, словно еще мучается новогодним похмельем, а на самом деле проверяет, не увеличились ли залысины за последние пять минут. Замирает перед зеркалом; очень часто. Господи, как же меня угораздило – буянить на улице с толпой! Стар я для такого. А вот для лысины еще слишком молод. Как вы думаете, женщинам это важно? Очень? А если я отпущу бороду, она отвлечет… Скорее всего, нет. Впрочем, наверное, все равно отпущу. Королю борода идет, вы согласны?
Он спрашивает:
– Неужто отец ничего вам не советовал?
– Советовал. Стакан молока с утра. Айва, запеченная в меду, – думаете, поможет?
Только бы не засмеяться! Кромвель старается относиться к ней серьезно, к своей новой роли Уайеттова отца.
– Я хотел спросить: не советовал ли вам отец держаться подальше от женщин, которые нравятся королю?
– Я держался. Помните, ездил в Италию? Потом еще год был в Кале. Сколько можно держаться подальше?
Вопрос из его собственной жизни. Действительно, сколько можно? Уайетт садится на скамеечку, упирается локтями в колени, стискивает пальцами виски. Слушает биение собственного пульса, смотрит отрешенно – может, сочиняет стихи? Поднимает голову.
– Отец говорит, после смерти Вулси вы – самый умный человек в Англии. Так может быть, вы поймете, если я скажу – один-единственный раз, и повторять не буду. Если Анна не девственница, то я тут ни при чем.
Он наливает гостю вина.
– Крепкое, – говорит Уайетт, опустошив бокал. Смотрит через стекло на свои пальцы. – Наверное, надо сказать все.
– Если надо, скажите сейчас, и больше не повторяйте.
– А за шпалерой точно никого нет? Кто-то мне сказал, что среди слуг в Челси есть ваши люди. В наши дни нельзя доверять даже собственной челяди – повсюду шпионы.
– Скажите, когда их не было, – говорит Кромвель. – В доме у Мора жил мальчик, Дик Персер, сирота, которого Мор взял из гильдии. Не могу сказать, что Мор сам убил его отца – только посадил в колодки и бросил в Тауэр, а тот возьми да умри. Дик сказал другим мальчикам, что не верит, будто в церковной облатке присутствует Бог, и Мор приказал выпороть его перед всеми домашними. Я забрал Дика сюда. А что еще оставалось? Я готов взять любого, кого Мор будет притеснять.
Уайетт с улыбкой трогает рукой царицу Савскую, читай – Ансельму. Король подарил Кромвелю шпалеру Вулси – в начале года, в Гринвиче, заметил, как он здоровается с ней взглядом, и спросил с мимолетной усмешкой: вы знакомы с этой женщиной? Был знаком. Кромвель объяснил, повинился. Не важно, ответил король, за каждым из нас есть грехи молодости, на всех не женишься… И добавил, тихо: я имел в виду, что она принадлежала кардиналу Йоркскому, потом, резче: вернетесь домой, приготовьте для нее место, она переселяется к вам.
Он наливает один бокал себе, другой – Уайетту, говорит:
– Гардинер поставил у ворот своих людей, смотреть, кто входит и выходит. Это городской дом, не крепость – но если сюда заберется кто-нибудь, кому здесь быть не след, мои домашние с удовольствием его вышвырнут. Мы все не прочь подраться. Я бы предпочел оставить свое прошлое позади, да не дают. Дядя Норфолк постоянно напоминает, что я был простым солдатом, и даже не в его войске.
– Вы так его называете? – Уайетт смеется. – Дядя Норфолк?
– Между собой. Однако я могу не напоминать, что сами Говарды думают о своем положении. Вы росли по соседству с Болейнами и не станете ссориться с Уилтширом, какие бы чувства ни питали к его дочери. Надеюсь, вы ничего к ней не питаете.
– Два года, – говорит Уайетт, – я умирал от мысли, что другой к ней прикоснется. Однако что я мог ей предложить? Я женат, а к тому же – не герцог и не принц. Думаю, я нравился Анне, а может, ей нравилось держать меня при себе рабом. Ее это забавляло. Наедине она разрешала мне себя целовать, и я думал… но вы знаете, у Анны такая тактика, она говорит, да, да, да, а потом сразу – нет.
– А вы, конечно, образцовый джентльмен?
– По-вашему, я должен был ее изнасиловать? Когда она говорит «нет», она не кокетничает – Генрих это знает. А назавтра она снова позволяла себя целовать. Да, да, да, нет. А хуже всего ее намеки, почти похвальба, что она говорит «нет» мне и «да» другим.
– Кому?
– Ах, имена… имена испортили бы ей удовольствие. Все должно быть устроено так, чтобы, видя любого мужчину, при дворе или в Кенте, ты думал: это он? Или он? Или вот он? Чтобы ты постоянно спрашивал себя, чего тебе недостает, почему ты никак не можешь ей угодить?
– Думаю, стихи вы пишете лучше всех – можете утешаться этим. Стихи его величества несколько однообразны, не говоря уже о том, что как-то все о себе да о себе.
– Его песня «В кругу друзей забавы» – когда я ее слышу, мне хочется завыть по-собачьи.
– Да, королю за сорок. Больно слушать, когда он поет о днях, когда был молод и глуп.
Он изучает Уайетта. Вид у юноши немного рассеянный, словно от неутихающей головной боли. Уверяет, будто Анна его больше не мучает, а по виду не скажешь. Он рубит безжалостно, как мясник:
– Так сколько, по-вашему, у нее было любовников?
Уайетт смотрит себе под ноги. Смотрит в потолок. Говорит:
– Десять? Ни одного? Сто? Брэндон пробовал убедить Генриха, что она – порченый товарец. Король отослал Брэндона от двора. А если бы попытался я? Сомневаюсь, что вышел бы живым из комнаты. Брэндон заставил себя говорить, потому что думает: рано или поздно она уступит Генриху, и что тогда? Разве он не поймет?
– Наверняка она это продумала. К тому же король тут плохой судья. С Екатериной ему потребовалось двадцать лет, чтобы понять, что брат его опередил.
Уайетт смеется:
– Когда придет тот день или та ночь, Анна вряд ли сможет ему такое сказать.
– Послушайте. Вот мое мнение. Анна не беспокоится за первую брачную ночь, потому что ей нечего страшиться. – Он хочет сказать, потому что Анна живет не плотью, а расчетом, потому что за ее алчными черными глазами – холодный изворотливый мозг. – Я думаю, женщина, способная сказать «нет» королю – не раз и не два, – способна сказать «нет» любому числу мужчин, включая вас, включая Гарри Перси, включая всякого, кого ей угодно мучить ради забавы, пока она идет к тому положению, которое для себя наметила. Так что, я думаю, да, из вас сделали дурака, но не совсем так, как вы полагаете.
– Это следует понимать как слова утешения?
– Если они вас утешат. Будь вы и впрямь ее любовником, я бы за вас тревожился. Генрих верит в ее девственность. Во что еще ему верить? Но как только король женится, он начнет ревновать.
– А он женится?
– Я серьезно работаю с парламентом, поверьте мне, и думаю, что сумею уломать епископов. А дальше – Бог знает… Томас Мор говорит, когда в правление короля Иоанна Англия была под папским отлучением, скот не плодился, зерно не спело, трава не росла, а птицы падали на землю. Но если до такого дойдет, – он улыбается, – мы всегда можем отыграть назад.
– Анна меня спросила: Кромвель, во что он на самом деле верит?
– Так вы беседуете? И даже обо мне? Не только да, да, да, нет? Я польщен.
Вид у Томаса Уайетта несчастный.
– А вы не ошибаетесь? Насчет Анны?
– Все возможно. Сейчас я верю тому, что она сама говорит. Мне так удобнее. Нам с ней так удобнее.
Провожая гостя до дверей:
– Заглядывайте к нам в ближайшее время. Мои девочки наслышаны о вашей красоте. Шляпу можете не снимать, если боитесь, что они разочаруются.
Уайетт играет с королем в теннис и знает, что такое уязвленная гордость. Выдавливает улыбку.
– Ваш отец рассказал нам историю про львицу. Мальчишки даже спектакль поставили. Может, заглянете как-нибудь и сыграете в нем собственную роль?
– А, львица. Задним числом не могу поверить, что это был я. Стоять на открытом месте и приманивать ее к себе. – Пауза. – Больше похоже на вас, мастер Кромвель.
* * *
Томас Мор приходит в Остин-Фрайарз, отказывается от еды, отказывается от питья, хотя, судя по виду, нуждается и в том, и в другом.
Кардинал не принял бы отказа. Его милость усадил бы Мора за стол и заставил есть взбитые сливки с вином и пряностями. Или, будь сейчас весна – начало лета, дал бы гостю большую тарелку клубники и очень маленькую ложку.
Мор говорит:
– В последние десять лет турки захватили Белград. Жгли костры в великой библиотеке Буды. Всего два года назад они стояли у ворот Вены. Зачем вы хотите проделать еще одну брешь в стенах христианского мира?
– Король Англии – не язычник. И я тоже.
– Ой ли? Я не знаю, молитесь вы Богу Лютера и немцев, или языческому божку, которого отыскали в своих путешествиях, или английскому божеству собственного сочинения. Может быть, ваша вера продается. Вы служили бы султану, если бы вас устроила цена.
Эразм вопрошает, рождала ли природа что-либо добрее, любезнее и гармоничнее, чем нрав Томаса Мора?
Кромвель молчит. Сидит за письменным столом – Мор застал его за работой, – подперев голову руками. Поза, возможно, дает ему некое боевое преимущество.
У лорда-канцлера вид такой, будто он сейчас разорвет на себе одежды – они бы от этого только выиграли. Зрелище жалкое, но он решает не жалеть Мора.
– Мастер Кромвель, вы думаете, раз вы советник, вам можно за спиной короля вести переговоры с еретиками. Вы ошибаетесь. Я знаю все о вашей переписке с Воэном. Знаю, что он встречался с Тиндейлом.
– Вы мне угрожаете? Мне просто интересно.
– Да, – печально отвечает Мор. – Именно этим я и занимаюсь.
Он чувствует, как между ними – не государственными мужами, а людьми – смещается баланс власти.
Когда Мор уходит, Ричард говорит:
– Напрасно он так. В смысле, угрожал вам. Сегодня, благодаря должности, ему это сошло с рук. Завтра – кто знает?
Кромвель думает, мне было, наверное, лет девять, я убежал в Лондон и видел, как старуха пострадала за веру. Воспоминания вплывают в него, и он идет, словно подхваченный их течением, бросая через плечо:
– Ричард, посмотри, есть ли у лорда-канцлера эскорт. Если нет, приставь к нему наших и постарайся, чтобы его усадили на лодку в Челси. Не хватало только, чтобы он шатался по Лондону, пугая своими речами каждого, к чьим воротам подойдет.
Последнюю фразу он неожиданно для себя произносит по-французски. Ему представляется Анна, которая протягивает к нему руки. Maître Cremuel, a ` moi . Он не помнит, в каком году, но помнит, что в апреле, и еще помнит крупные капли дождя на светлых молодых листьях. Не помнит, за что злился Уолтер, но помнит холодный нутряной страх и бьющееся о ребра сердце. В те дни, если нельзя было спрятаться у дяди Джона в Ламбете, он уходил в Лондон – искал, где можно заработать пенни, бегал с поручениями по набережной, таскал корзины, помогал нагружать тачки. Если свистели, он подходил, и только чудом, как понимает задним числом, не втянулся в такие дела, за которые могут заклеймить или выпороть, не кончил дни одним из сотен маленьких утопленников в водах Темзы. В таком возрасте еще не думаешь своей головой. Если кто-нибудь говорил, там интересно, он бежал, куда указывали. И он ничего не имел против той старухи, просто никогда не видел, как сжигают на костре.
В чем она провинилась? – спросил он, и ему ответили: она лоллардка. Из тех, кто говорит, что Бог на алтаре – просто кусок хлеба. Обычного хлеба, какой печет булочник? – переспросил он. Они сказали, пропустите мальчика вперед, пусть увидит поближе, ему это пойдет на пользу: впредь будет всегда ходить к мессе и слушать священника. Его вытолкнули в первый ряд. Давай сюда, малыш, встань со мной, сказала женщина в чистом белом чепце, широко улыбаясь. И еще она сказала: за то, что смотришь, тебе прощаются все грехи. А те, кто принесет вязанку дров, будут на сорок дней меньше мучиться в чистилище.
Когда приставы вели лоллардку, зрители кричали и улюлюкали. Он увидел, что она бабушка – старенькая-престаренькая. На ней не было ни чепца, ни покрывала; волосы, казалось, вырваны из головы клоками. Люди в толпе говорили: это она сама их вырвала, от отчаяния. За лоллардкой шествовали два священника – важно, словно жирные серые крысы, с крестами в розовых лапках. Женщина в чистом чепце стиснула его плечо, как мать, если бы у него была мать. Смотри, сказала она, восемьдесят лет старухе, и так погрязла в грехе. Мужчина рядом заметил: мяса-то на костях всего ничего, сгорит быстро, если ветер не переменится.
А в чем ее грех? – спросил он.
Я тебе объяснила. Она говорит, будто святые – просто деревяшки.
Как столб, к которому ее привяжут?
Да, именно.
Столб тоже сгорит.
К следующему разу сделают новый, сказала женщина, снимая руку с его плеча. В следующий миг она выбросила кулаки в воздух и завопила истошно, пронзительно, как дьяволица: у-лю-лю! Напирающая толпа подхватила крик. Все протискивались вперед, кричали, свистели, топали ногами. При мысли о предстоящем зрелище его бросило разом в жар и в холод. Он повернулся к женщине, которая была его матерью в этой толпе. Смотри, сказала она и ласково-ласково развернула лицом к столбу. Смотри хорошенько. Приставы сняли цепи и привязывали старуху к столбу.
Столб был установлен в груде камней. Подошли какие-то джентльмены и священники, может, епископы, он не разбирался. Они призывали лоллардку отречься от своей ереси. Он стоял близко и видел, как шевелятся ее губы, но не слышал слов. А если она сейчас передумает, ее отпустят? Нет, эти не отпустят, хохотнула женщина. Гляди, она призывает на помощь сатану. Джентльмены отошли. Приставы придвинули к старухе дрова и тюки с соломой. Женщина тронула его плечо. Будем надеяться, дрова сырые, а? Отсюда хорошо видать, прошлый раз я стояла в задних рядах. Дождь перестал, выглянуло солнце, и когда подошел палач с факелом, пламя было едва различимо – скорее как колыхание угря в мешке, чем как огонь. Монахи пели и протягивали лоллардке крест, и только когда они попятились от первых клубов дыма, зрители увидели, что костер горит.
Они с ревом хлынули вперед. Приставы теснили их жезлами, кричали назад, назад, назад. Толпа отступила и тут же, с гиканьем и пеньем, будто это игра, вновь стала напирать. Дым мешал смотреть, зрители, кашляя, разгоняли его руками. Чуете, запашок пошел? Жарься-жарься, старая свинья! Он задержал дыхание. Из дыма неслись крики лоллардки. Вот, теперь-то она призывает святых, говорили в толпе. А знаешь, нагнувшись, зашептала ему женщина, что в огне они истекают кровью? Некоторые думают, они просто съеживаются, а я видела раньше и знаю.
К тому времени, как дым рассеялся и стало хорошо видно, старуха уже пылала. Толпа ликующе завопила. Все вокруг говорили, она долго не протянет, но ему показалось, что прошло еще очень много времени, прежде чем крики затихли. Неужто никто о ней не молится? – спросил он, и женщина ответила: а что толку? Даже после того как кричать стало нечему, приставы по-прежнему ворошили дрова. Они ходили вокруг костра, затаптывали отлетевшую солому, а головешки башмаками придвигали назад к огню.
Когда зрители, оживленно болтая, двинулись по домам, тех, кто стоял с подветренной стороны, можно было отличить по серым от золы лицам. Он тоже хотел домой, но вспомнил про Уолтера, который сказал, что живого места на нем не оставит, поэтому досмотрел, как приставы железными прутами отковыривали от цепей прижаренные человечьи останки. Подойдя к приставам, он спросил, каким должно быть пламя, чтобы сгорели кости. Он думал, они разбираются, но они не поняли вопроса. Люди, если они не кузнецы, думают, будто весь огонь одинаковый. Отец научил его отличать оттенки красного: малиново-красный, вишнево-красный и, наконец, тот огненно-алый, который называют багряным.
Старухин череп остался на земле, большие кости тоже. Изломанная грудная клетка была не больше собачьей. Пристав железным прутом подцепил череп за глазницу и поставил на камни, лицом к себе, потом размахнулся что есть силы, чтобы разнести его вдребезги, но промазал (еще по замаху было видно, что не попадет). Маленький, похожий на звездочку осколок отлетел в грязь, но сам череп остался стоять. Тьфу ты, нелегкая, сказал пристав. Хочешь попробовать, малец? Один хороший удар – и в лепешку.
Обычно он на любое предложение отвечал «да», но сейчас попятился, пряча руки за спиной. Кровь Господня, сказал пристав, хотел бы я иметь возможность быть таким разборчивым. Вскоре после этого начался дождь. Приставы вытерли руки, высморкались на землю и ушли. Ломы они побросали рядом с останками лоллардки. Он выбрал себе один на случай, если потребуется оружие. Потрогал острый конец, срезанный как у зубила, и попытался сообразить, сколько отсюда до дома и придет ли за ним Уолтер, а еще что значит «живого места не оставлю» – это ножом изрезать или в огне сжечь? Надо было спросить приставов, пока те не ушли, – наверняка слуги закона в таком разбираются.
В воздухе по-прежнему пахло горелым мясом. Он задумался, где теперь лоллардка – в аду или еще где-нибудь рядом, но призраки его не пугали. Для господ тут же, рядом, стояла трибуна, и хотя навес уже убрали, от дождя можно было укрыться под дощатым настилом. Он помолился о старухе, думая, что уж вреда-тo по крайней мере не будет. Молясь, шевелил губами. Вода собралась на настиле в лужу и капала в щель. Он считал время между каплями, ловил их в горсть – просто так, для развлечения. Начало смеркаться. В обычный день он бы уже проголодался и побрел на поиски еды.
В сумерках пришли какие-то люди; по тому, что среди них были женщины, он понял, что они не стражники и не станут его обижать. Они встали вокруг столба на груде камней. Он вынырнул из-под настила и подошел к ним, сказал, хотите, расскажу, что здесь было? Однако никто не поднял головы и не ответил. Они встали на колени, и он подумал, что они молятся. Я тоже о ней молился, сказал он.
Правда? Хороший мальчик, сказал один мужчина, не поднимая глаз. Если бы этот человек на меня посмотрел, подумал он, то увидел бы, что я не хороший мальчик, а дрянной сорванец, который бегает со своей собакой и забывает приготовить соляной раствор для кузницы, и когда Уолтер кричит, где бадья для закаливания, ее нет. Живот схватило при воспоминании, чтó он не сделал и почему отец обещал не оставить на нем живого места.
Он увидел, что пришедшие не молятся, а ползают на четвереньках. Это были друзья лоллардки, они пришли ее собрать. Одна из женщин – она стояла на коленях, расправив юбки, – держала в руках глиняную миску. Он всегда хорошо видел, даже в сумерках, поэтому вытащил из грязи осколок кости. Вот, сказал он. Женщина протянула миску. Вот еще.
Один мужчина стоял в стороне. А этот почему не помогает? – спросил он.
Это часовой. Свистнет, если появится стража.
Она нас заберет?
Быстрей, быстрей, сказал другой мужчина.
Когда миска наполнилась, державшая ее женщина сказала: «Дай руку».
Он послушался. Женщина опустила пальцы в миску и мазнула ему по тыльной стороне ладони жирной золой.
– Джоанна Боутон, – сказала она.
Теперь, вспоминая все это, он дивится своей дырявой памяти. Женщину, чьи останки унес в ту ночь на собственной коже, он не забыл, но вот отчего куски его детской жизни не складываются в одно целое? Он не помнит, как вернулся домой и что сделал с ним Уолтер, да и вообще почему он убежал, не приготовив раствор. Может, думает он, я рассыпал соль и побоялся сказать? Скорее всего, так. Ты боишься и потому не выполняешь, что тебе поручено; несделанная работа рождает еще больший страх; в какой-то момент нестерпимый ужас гонит тебя куда глаза глядят. Тогда ребенок оказывается в толпе и видит убийство.
Он никому об этом не говорил. Можно рассказывать Рейфу и Ричарду истории из своего прошлого (в пределах разумного), однако он не намерен отдавать частицы себя. Шапюи часто приходит обедать и пытается отковырять от его жизни кусочки, как отковыривает мясо от кости.
Кто-то мне сказал, что ваш отец был ирландцем. Ждет, насторожив уши.
Впервые об этом слышу, отвечает он, но, уверяю вас, отец был загадкой даже для меня самого. Шапюи шмыгает носом и говорит: у ирландцев очень буйный нрав.
– Скажите, правда ли, что вы покинули Англию в пятнадцать лет, сбежав из тюрьмы?
– Конечно, – отвечает он. – Ангел разбил мои цепи.
У Шапюи все услышанное идет в дело. «Я спросил Кремюэля, так ли это, и он ответил богохульством, непригодным для ушей вашего императорского величества». Посол всегда находит, чем заполнить очередное донесение. Если нет новостей, шлет сплетни – те, что черпает из сомнительных источников, и те, что скармливает императору сознательно. Английского Шапюи не знает, так что получает новости на французском от Томаса Мора, на итальянском – от Антонио Бонвизи и бог весть на каком языке – на латыни? – от Стоксли, епископа Лондонского, у которого тоже часто обедает. Шапюи внушает императору, что англичане недовольны королем и поддержат испанцев, если те высадятся в Англии. Вот здесь посол глубоко заблуждается. Англичане любят Екатерину – по крайней мере, таково общее впечатление. Они могут не одобрять или не понимать последних решений парламента. Однако инстинкт ему подсказывает: они сплотятся перед лицом иностранного вторжения. Екатерину любят, забыли, что она испанка, потому что она здесь давным-давно. Это те же люди, что громили дома чужеземцев в майский бунт подмастерьев. Те же люди, черствые, упрямые, привязанные к своему клочку земли. Сдвинуть их может только превосходящая сила – скажем, коалиция императора и Франциска. Впрочем, конечно, нельзя исключить возможность, что такая коалиция будет создана.
После обеда он провожает Шапюи к телохранителям, рослым фламандцам, которые от нечего делать болтают, в том числе о нем. Шапюи знает, что он жил в Нидерландах. Неужели думает, будто он не понимает по-фламандски? Или это какой-то изощренный двойной блеф?
Были дни, не так давно, после смерти Лиз, когда с утра, прежде чем с кем-нибудь заговорить, надо было решать, кто он и зачем. Когда, пробудясь, искал мертвых, которых видел во сне. Когда его дневное «я» трепетало на пороге возвращения к яви.
Однако нынешние дни – не те дни.
Временами, когда Шапюи заканчивает выкапывать из могилы кости Уолтера и сочинять Кромвелю другую жизнь, он чувствует почти неодолимое желание выступить в защиту отца, в защиту своего детства. Однако бесполезно оправдываться. Бесполезно объяснять. Мудро – скрывать прошлое, даже если нечего скрывать. Отсутствие фактов – вот что пугает людей больше всего. В эту зияющую пустоту они изливают свои страхи, домыслы, вожделения.
* * *
14 апреля 1532 года король назначает его хранителем драгоценностей. С этого поста, сказал Генри Уайетт, вы сможете наблюдать за королевскими доходами и расходами.
Король кричит во всеуслышание:
– Почему, скажите, почему я не могу дать место при дворе сыну честного кузнеца?
Он улыбается про себя такой характеристике Уолтера, куда более лестной, чем все, что навыдумывал испанский посол. Король говорит:
– Тем, кто вы сейчас, вас сделал я. И никто другой. Все, что у вас есть, – от меня.
Трудно обижаться на короля за эту детскую радость. Генрих в последнее время так благодушен, так сговорчив и щедр – надо прощать ему мелкие проявления тщеславия. Кардинал говорил, англичане простят королю все, кроме новой подати. И еще кардинал говорил, не важно, как официально зовется пост. Пусть только другой член совета на время отвернется: когда посмотрит снова, он увидит, что я выполняю его работу.
Как-то апрельским днем он сидит в вестминстерском присутствии, и туда входит Хью Латимер, только что из Ламбетского дворца, где находился под стражей.
– Ну? – говорит Хью. – Извольте оторваться от своей писанины и пожать мне руку.
Он встает из-за стола и обнимает Хью: пыльная черная куртка, мышцы, кости.
– Так вы произнесли перед Уорхемом речь?
– Экспромтом, по обыкновению. Она лилась сама, как из уст младенца. Может, старик, чувствуя близость собственного конца, утратил вкус к сожжениям. Он весь усох, словно стручок на солнце, и слышно, как громыхают кости. Так или иначе, я перед вами.
– В каких условиях вас держали?
– Голые стены – моя библиотека. По счастью, я все нужные тексты ношу в голове. Уорхем отпустил меня с предупреждением. Сказал, если я не понюхал огня, то понюхал дыма. Мне такое и раньше говорили. Уж, наверное, лет десять, как я стоял по обвинению в ереси перед Багряным Зверем. – Смеется. – Но Вулси вернул мне разрешение проповедовать. И еще поцеловал на прощанье. И перед этим сытно накормил. Итак? Скоро ли у нас будет королева, любящая слово Божье?
Он пожимает плечами.
– Мы… послы ведут переговоры с французами. Дело движется к миру. У Франциска целая свора кардиналов, их голоса в Риме будут не лишними.
– По-прежнему пресмыкаемся перед Римом?
– Приходится.
– Мы должны обратить Генриха. Обратить его к слову Божию.
– Возможно. Но не сразу. Постепенно.
– Я хочу попросить епископа Стоксли, чтобы мне разрешили навестить Бейнхема. Пойдете со мной?
Бейнхем – барристер, которого в прошлом году арестовал и пытал Мор. Перед самым Рождеством задержанный предстал перед епископом Лондонским, отрекся и к февралю был отпущен. Всякий человек хочет жить, что тут удивительного? Однако, выйдя на свободу, Бейнхем лишился сна. Однажды в воскресенье он с Библией Тиндейла в руках вышел на середину церкви и перед всем народом исповедал свою веру. Теперь он в Тауэре, ждет, когда объявят дату казни.
– Так что? Идете или нет?
– Я не хочу давать лорду-канцлеру оружие против себя.
Я мог бы поколебать решимость Бейнхема, думает он. Сказать: верь во что хочешь, брат, поклянись в том, чего от тебя требуют, и скрести за спиной пальцы. Только теперь не важно, что скажет Бейнхем. Нет милости тем, кто отрекался прежде, они должны гореть.
Хью Латимер уходит размашистой походкой. Милость Божия с Хью, когда тот идет к реке, и когда садится в лодку, и когда выходит из лодки у стен Тауэра, а коли так, зачем ему Томас Кромвель?
Мор говорит, допустимо лгать еретикам или понуждать их к признанию хитростью. Они не имеют права хранить молчание, даже если собственные слова их обличают. Если они молчат, ломайте им пальцы, жгите каленым железом, вздергивайте на дыбу. Это законно, мало того, это богоугодно, говорит Мор.
В палате общин есть группа депутатов, которые обедают со священниками в таверне «Голова королевы». Они утверждают (и слова эти вскорости разносятся по всему Лондону), что всякий, поддержавший развод короля, проклят. Бог, говорят эти джентльмены, всецело на их стороне; на заседаниях присутствует ангел со свитком, который смотрит, кто как голосует, и помечает черным имена тех, кто боится Генриха больше, чем Всевышнего.
В Гринвиче монах по имени Уильям Пето, глава английского отделения францисканского ордена, произносит перед королем проповедь, взяв за основу текст о злосчастном Ахаве – седьмом царе Израиля, жившем во дворце из слоновой кости. По наущению нечестивой Иезавели он воздвиг языческий алтарь и включил жрецов Ваала в свою свиту. Пророк Илия сказал Ахаву, что псы будут лизать его кровь. Разумеется, так и вышло, ведь помнят только успешных пророков. Псы Самарии лизали кровь Ахава. Его сыновья погибли и лежали непогребенными на улицах. Иезавель выбросили из окна. Дикие псы разорвали ее в клочья.
Анна говорит:
– Я – Иезавель. Вы, Томас Кромвель, – жрец Ваала. – Глаза ее горят. – Поскольку я женщина, то через меня грех входит в мир. Я – врата дьявола, мною нечистый искушает человека, к которому не смеет подступиться напрямик. Так представляется им. Мне представляется, что у нас слишком много неграмотных священников, которым нечем себя занять. И я желаю папе, императору и всем испанцам утонуть в море. А если кого и выкинут из окна… alors [55] , Томас, я знаю, кого хотела бы выкинуть. Только у маленькой Марии дикие псы не найдут и клочка мяса, а Екатерина такая жирная, что приземлится, как на подушки.
Томас Авери возвращается в Англию, ставит дорожный сундучок со всеми пожитками на плиты двора и, словно ребенок, вскидывает руки, обнимает хозяина. Весть о его назначении достигла Антверпена. Стивен Воэн от радости побагровел, как свекла, и выпил целый кубок вина, даже не разбавив водой.
Заходи, говорит Кромель, тут пятьдесят человек ждут встречи со мной, но пусть ждут дальше, а ты заходи и рассказывай, как там все. Томас Авери сразу начинает говорить, но, переступив порог дома, умолкает. Смотрит на шпалеру, подаренную королем. Потом на хозяина. Потом снова на шпалеру.
– Кто эта дама?
– Не догадываешься? – Он смеется. – Царица Савская в гостях у Соломона. Подарок короля. Из бывших вещей кардинала. Король увидел, что она мне нравится. А он любит делать подарки.
– Наверняка очень дорого стоит. – Авери смотрит на шпалеру уважительным взглядом юного счетовода.
– Посмотри, – говорит он юноше. – У меня тут еще один подарок, как тебе? Возможно, единственное доброе, что вышло из монастыря. Брат Лука Пачоли писал ее тридцать лет.
Книга переплетена в темно-зеленую кожу с золотым тиснением по краям, золотой обрез так и сияет. На застежках – круглые гранатовые кабошоны, почти черные, просвечивающие.
– Даже страшно открывать, – говорит юноша.
– Прошу. Тебе понравится.
Это «Сумма арифметики». Кромвель открывает застежки. На первой странице гравюра – портрет автора с раскрытой книгой и двумя циркулями.
– Недавно отпечатана?
– Не совсем, но мои венецианские друзья только сейчас обо мне вспомнили. Вообще же я был ребенком, когда Лука ее писал, а тебя тогда не было и в помине. – Он едва прикасается к страницам кончиками пальцев. – Здесь он пишет о геометрии, видишь чертежи? А здесь – что не следует ложиться спать, не сведя приход и расход.
– Мастер Воэн цитирует эту максиму. Мне из-за нее приходилось сидеть до зари.
– И мне. – Много ночей во многих городах. – Лука был человек бедный. Родился в Сан-Сеполькро. Дружил с художниками, стал превосходным математиком в Урбино – это городок в горах, где великий кондотьер граф Федериго собрал библиотеку более чем в тысячу томов. Лука преподавал в университете Перуджи, затем Милана. Не понимаю, как такой человек мог оставаться монахом; впрочем, иных математиков и алгебраистов бросали в тюрьму как колдунов, и, возможно, он считал, что церковь его защитит… Я слушал его в Венеции, двадцать лет назад, примерно в твоем возрасте. Он говорил о пропорциях – в здании, музыке, живописи, правосудии, хозяйстве, государстве, как должны быть уравновешены права и власть государя и подданных и как тщательно богатым людям следует вести бухгалтерию, молиться и помогать бедным. О том, как должна выглядеть печатная страница. Каким должен быть закон. И что делает красивым человеческое лицо.
– Я узнаю об этом из его книги? – Томас Авери смотрит на царицу Савскую. – Думаю, тот, кто делал шпалеру, знал.
– Как Женнеке?
Юноша благоговейно перелистывает страницы.
– До чего красивая книга! Наверное, венецианские друзья очень вас почитают.
Значит, Женнеке больше нет, думает он. Либо умерла, либо полюбила другого.
– Иногда, – говорит Кромвель, – итальянские друзья присылают мне стихи, однако я думаю, вся поэзия здесь… Не в том смысле, что страница цифр – стихотворение, а в том, что прекрасно все точное, все соразмерное в своих частях, все пропорциональное… ты согласен?
Чем царица Савская так приковала взгляд Авери? Юноша не мог видеть Ансельму, даже слышать о ней не мог. Я рассказал о ней Генриху, думает он. В один из тех вечеров, когда сообщил королю мало, а король мне – много: как он дрожит от страсти, думая об Анне, как пытался утолить вожделение с другими женщинами, чтобы мыслить, говорить и действовать разумно, и как у него ничего с ними не получилось. Странное признание, однако король видит в этом оправдание себе, своей цели. Я преследую одну лань, говорит Генрих, дикую и робкую, она уводит меня с троп, по которым ступали другие, одного в чащу леса.
– А теперь, – объявляет он, – мы положим эту книгу на твой стол, пусть тебя утешает, когда на душе такое чувство, будто все не сходится.
Он возлагает большие надежды на Томаса Авери. Не так сложно нанять мальчишку, который будет суммировать числа в графах и подкладывать бумажку тебе на стол, чтобы ты ее подписал и спрятал в сундук. Но зачем? Страница из бухгалтерской книги – как стихи, нельзя покивать и забыть, ей надо открыть сердце. Над нею как над Писанием надо размышлять, учиться поступать правильно. Люби ближнего. Изучай рынок. Умножай благо. В следующем году увеличь прибыль.
* * *
Казнь Джеймса Бейнхема назначена на тридцатое апреля. Бесполезно просить короля о помиловании. Генрих с давних пор зовется Защитником веры и не хочет ронять свой титул.
В Смитфилде на трибуне для знатных лиц он встречает венецианского посла, Карло Капелло. Они раскланиваются.
– В каком качестве вы здесь, Кромвель? Как друг еретика или в соответствии со своим постом? И, кстати, какой у вас пост? Один дьявол знает.
– В таком случае он и даст вашему превосходительству необходимые пояснения при следующей личной встрече.
Объятый языками пламени, умирающий кричит:
– Господь да простит сэра Томаса Мора!
* * *
15 мая епископы подписывают соглашение. Они не станут принимать новых церковных законов без дозволения короля и представят все ныне существующие на рассмотрение комиссии, в состав которой войдут миряне – члены парламента и представители, назначенные королем. Они не станут собирать конвокации без королевского разрешения.
На следующий день Кромвель в Уайтхолле, в галерее, откуда видны внутренний двор и сад, где дожидается король и нервно расхаживает Норфолк. Анна тоже в галерее. На ней платье узорчатого дамаста, такого плотного, что узкие белые плечи будто поникли под тяжестью ткани. Иногда, потворствуя воображению, он представляет, как кладет руку Анне на плечо и ведет пальцем от ямочки между ключицами к подбородку или вдоль линии грудей над корсажем, словно ребенок, читающий по складам.
Она поворачивается. На губах – полуулыбка.
– А вот и он. Без цепи лорда-канцлера. Интересно, куда он ее задевал?
Томас Мор ссутулен, подавлен. Норфолк – напряжен.
– Мой дядя добивался этого не один месяц, – говорит Анна, – но король стоял на своем. Не хотел терять Мора. Хотел быть хорошим для всех. Ну, вы понимаете.
– Король знает Мора с младых ногтей.
– Грехи юности.
Они переглядываются и улыбаются.
– Гляньте-ка, – говорит Анна. – Как вы думаете, что там у него в кожаном мешочке? Не государственная ли печать?
Когда печать забирали у Вулси, он растянул процесс на два дня. А вот сейчас сам король, в своем собственном раю, ждет, протянув руку.
– И кто теперь? – спрашивает Анна. – Вчера вечером Генрих сказал, от моих лордов-канцлеров одни огорчения. Может, мне и вовсе обойтись без лорда-канцлера?
– Юристам это не понравится. Кто-то должен управлять двором.
– Тогда кого вы предложите?
– Посоветуйте королю спикера. Одли не подведет. Если король сомневается, пусть назначит его временно. Однако я думаю, все будет хорошо. Одли – хороший юрист и независимый человек, однако умеет быть полезным. И понимает меня.
– Надо же! Хоть кто-то вас понимает. Идем вниз?
– Не можете устоять?
– Как и вы.
Они спускаются по внутренней лестнице. Анна легко, одними пальцами, опирается на его руку. В саду на деревьях развешены клетки с соловьями. Птицы спеклись на солнце, не поют. Фонтан мерно роняет капли в чашу. От клумб с пряными травами тянет ароматом тимьяна. Из дворца доносится чей-то смех, и тут же умолкает, как будто захлопнулась дверь. Кромвель наклоняется, срывает веточку тимьяна, втирает в ладонь запах, переносящий в другое место, далеко-далеко отсюда. Мор кланяется Анне. Она отвечает небрежным кивком, потом низко приседает перед Генрихом и становится рядом, потупив взор. Генрих сжимает ее запястье: хочет что-то сказать или просто побыть наедине.
– Сэр Томас? – Кромвель протягивает руку. Мор отворачивается, затем, передумав, все же пожимает ладонь. Пальцы бывшего лорда-канцлера холодны, как остывшая зола.
– Что будете теперь делать?
– Писать. Молиться.
– Я посоветовал бы писать поменьше, а молиться побольше.
– Это угроза? – улыбается Мор.
– Возможно. Мой черед, вы не находите?
Когда Генрих увидел Анну, его лицо озарилось. Сердце короля горит: тронешь – обожжешься.
* * *
Кромвель находит Гардинера в Вестминстере, в одном из дымных задних дворов, куда не заглядывает солнце.
– Милорд епископ!
Гардинер сводит густые черные брови.
– Леди Анна просила меня подыскать ей загородный дом.
– А при чем тут я?
– Позвольте мне развернуть перед вами мою мысль, – говорит он, – так, как она развивалась. Дом должен быть где-нибудь у реки, чтобы добираться до Хэмптон-корта. До Уайтхолла и Гринвича на барке. Пригоден для жилья, чтобы ей не ждать, пока отделают заново. С хорошими садами… И тут я вспомнил: а как насчет особняка в Хэнворде, который король отдал Стивену в аренду, когда назначил его своим секретарем?
Даже в полутемном дворе видно, как мысли одна за другой проносятся в мозгу Стивена. О мой ров и мостики, мой розарий и клубничные грядки, мой огород и ульи, мои пруды и плодовые деревья, ах, мои итальянские терракотовые медальоны, мои инкрустации, моя позолота, мои галереи, мой фонтан из морских раковин, мой парк с оленями.
– Было бы весьма учтиво предложить ей аренду самому, не дожидаясь указаний короля. Благое дело, чтобы сгладить епископскую строптивость? Полно, Стивен. У вас есть и другие дома. Вам не придется ночевать в стогу.
– А если бы пришлось, – говорит епископ, – вы прислали бы слуг с собаками, чтобы выставить меня и оттуда.
Крысиный пульс Гардинера убыстряется, черные влажные глаза блестят. Внутренне епископ верещит от возмущения и сдерживаемой ярости. Впрочем, если подумать, для Гардинера даже проще, что вексель предъявлен к оплате так быстро и средства вернуть долг нашлись.
Гардинер по-прежнему секретарь, но он, Кромвель, видится с Генрихом почти каждый день. Если королю нужен совет, Кромвель либо даст его сам, либо найдет человека, сведущего в нужном вопросе. Если король чем-то недоволен, Кромвель скажет, с вашего королевского дозволения предоставьте это мне. Если король весел, Кромвель готов смеяться, если король опечален, Кромвель будет предупредителен и мягок. Последнее время Генрих скрытничает, что не ускользнуло от зорких глаз испанского посла.
– Он принимает вас в личных покоях, не в официальной приемной, – говорит Шапюи, – не хочет, чтобы знать видела, как часто он с вами совещается. Будь вы других габаритов, вас можно было бы проносить в корзине с бельем. А так придворные злопыхатели наверняка обо всем докладывают своим друзьям, недовольным вашим возвышением, распространяют порочащие слухи, ищут вас погубить. – Посол улыбается. – Ну что, попал ли я не в бровь, а в глаз, если мне позволительно прибегнуть к такому выражению?
Из письма Шапюи к императору, прошедшему через руки мастера Ризли, узнает кое-что о себе. Зовите-меня читает ему вслух:
– Здесь написано, что ваше происхождение темно, а юность прошла в опасных авантюрах, что вы закоренелый еретик и позорите должность советника, но лично он находит вас человеком приятного нрава, щедрым и гостеприимным…
– Я знал, что нравлюсь Шапюи. Надо бы попросить у него место.
– Он пишет, что вы втерлись в доверие к королю, пообещав сделать его самым богатым монархом христианского мира.
Кромвель улыбается.
На исходе мая из Темзы вылавливают двух исполинских рыбин – вернее, их выбрасывает, снулых, на глинистый берег.
– Я должен что-то в связи с этим предпринять? – спрашивает он Джоанну, когда та сообщает ему новость.
– Нет, – отвечает она. – По крайней мере, я не думаю. Это знамение, верно? Знак свыше, вот и все.
* * *
В конце лета приходит письмо от доктора Кранмера из Нюрнберга. Прежде тот писал из Нидерландов, просил совета в переговорах с императором, в которых чувствовал себя не вполне уверенно, – это не его стезя. Затем из прирейнских городов: есть надежда, что император пойдет на союз с лютеранскими князьями ради их поддержки против турок. Кранмер пишет, как мучительно пытается освоить традиционную английскую дипломатию: предлагать дружбу английского короля, сулить английское золото, а в итоге не дать ровным счетом ничего.
Однако это письмо необычное. Оно надиктовано писцу, и речь идет о действии Святого Духа в человеческом сердце. Рейф прочитывает все до конца и указывает на краткую приписку рукой самого Кранмера в левом нижнем углу: «Кое-что произошло. Дело не для письма, может иметь нежелательную огласку. Некоторые скажут, что я поспешил. Возможно, мне потребуется ваш совет. Храните это в тайне».
– Что ж, – говорит Рейф, – давайте побежим по Чипсайду с криком: «У Томаса Кранмера есть тайна, и мы не знаем, в чем она состоит!»
* * *
Через неделю в Остин-Фрайарз заходит Ганс; он снял дом на Мейден-лейн, а пока живет в Стил-Ярде, дожидаясь, пока закончат отделку.
– Дайте-ка взглянуть на вашу новую картину, Томас, – говорит Ганс, входя. Останавливается перед портретом. Складывает руки на груди. Отступает на шаг. – Вы знаете этих людей? Хорошо ли передано сходство?
Два итальянских банкира, партнеры, один в шелках, другой в мехах, смотрят на зрителя, но жаждут обменяться взглядами; ваза с гвоздиками, астролябия, щегол, песочные часы с наполовину пересыпавшимся песком, за аркой окна – кораблик под шелковыми полупрозрачными парусами на зеркальном море. Ганс отворачивается довольный.
– И как ему удается это выражение глаз – жесткое и в то же время хитрое?
– Как у Элсбет?
– Толстая. Грустная.
– Еще бы! Вы приезжаете, награждаете ее ребенком, уезжаете снова.
– Я не хороший муж. Просто посылаю домой деньги.
– Надолго к нам?
Ганс сопит, ставит кубок с вином на стол и рассказывает о том, что оставил позади: о Базеле, о швейцарских кантонах и городах. О восстаниях и решающих битвах. Образы не образы. Статуи не статуи. Это тело Христово, это не тело Христово, это вроде как тело Христово. Это Его кровь, это не Его кровь. Священникам можно жениться, священникам нельзя жениться. Таинств семь, таинств три. Мы целуем Распятие и встаем перед ним на колени, мы рубим Распятие и сжигаем на городской площади.
– Я не поклонник папы, но сил больше нет. Эразм сбежал во Фрайбург к папистам, теперь я убежал к юнкеру Хайнриху. Так Лютер называет вашего короля. «Его непотребство, король Англии». – Ганс утирает рот. – А я хочу работать и получать за это деньги. И желательно, чтобы какой-нибудь сектант не замазал мои фрески побелкой.
– Вы ищете у нас мира и спокойствия. – Кромвель качает головой. – Вы опоздали.
– Сейчас я шел по Лондонскому мосту и видел, что кто-то изуродовал статую Мадонны. Отбил Младенцу голову.
– Это уже давно. Наверное, старый чертяка Кранмер буянил. Вы знаете, каков он во хмелю.
Ганс широко улыбается.
– Вы по нему скучаете. Кто бы подумал, что вы подружитесь!
– Старый Уорхем дышит на ладан. Если он умрет летом, леди Анна попросит Кентербери для моего друга.
– Архиепископом будет не Гардинер? – удивляется Ганс.
– Он безнадежно рассорился с королем.
– Он сам свой худший враг.
– Я бы так не сказал.
Ганс смеется.
– Высокая честь для доктора Кранмера. Он откажется. Слишком много помпы. Он предпочитает свои книги.
– Он согласится. Это его долг. Лучшие из нас вынуждены идти против собственной натуры.
– Даже вы?
– Против моей натуры было слышать, как ваш покровитель угрожает мне в моем доме, и терпеть. А я терпел. Вы были в Челси?
– Да. Там грустно.
– Во избежание лишних разговоров объявлено, что он ушел в отставку по нездоровью.
– Он говорит, у него болит вот здесь, – Ганс трет грудь, – и боль усиливается, когда он садится писать. А все остальные выглядят неплохо. Семейство на стене.
– Теперь вам не надо искать заказов в Челси. Король поручил мне перестройку Тауэра. Мы ремонтируем укрепления. Король нанял строителей, художников, золотильщиков. Мы переделываем старые королевские апартаменты и строим новые для королевы. Понимаете, у нас в стране король и королева проводят ночь перед коронацией в Тауэре. Так что, когда пробьет час Анны, у вас не будет недостатка в работе. Предстоят шествия, пиршества. Город закажет королю в подарок золотую и серебряную посуду. Поговорите с ганзейскими купцами – наверняка и они захотят отличиться. Пусть думают уже сейчас. Советую поспешить, пока сюда не съехалась половина ремесленников Европы.
– Король закажет ей новые драгоценности?
– Он не настолько повредился в уме. Она получит Екатеринины.
– Я бы хотел ее написать. Анну Болейн.
– Не знаю. Возможно, она не захочет, чтобы ее разглядывали.
– Говорят, она некрасива.
– Возможно. Вы бы не стали писать с нее Весну. Или лепить статую Девы. Или аллегорию Мира.
– Так кто она? Ева? Медуза? – Ганс смеется. – Не отвечайте.
– У нее очень сильный характер, esprit . Вряд ли вы сумеете передать это на картине.
– Вижу, вы в меня не верите.
– Я убежден, что некоторые сюжеты вам неподвластны.
Входит Ричард.
– Приехал Фрэнсис Брайан.
– Кузен леди Анны. – Кромвель встает.
– Вам надо ехать в Уайтхолл. Леди Анна крушит мебель и бьет зеркала.
Кромвель вполголоса чертыхается.
– Накормите мастера Гольбейна обедом.
* * *
Фрэнсис Брайан хохочет так, что лошадь под ним нервно вздрагивает и шарахается, грозя задавить прохожих. К тому времени как они добираются до Уайтхолла, ему, Кромвелю, кое-как удается собрать по частям историю. Анна только что узнала, что жена Гарри Перси, Мэри Тэлбот, подает в парламент прошение о разводе. Два года, утверждает Мэри, муж не делил с ней ложе, а когда она наконец спросила почему, ответил, что не в силах больше скрывать: они не женаты и никогда не были женаты, потому что его законная супруга – Анна Болейн.
– Миледи в ярости. – Брайан хихикает; усыпанная драгоценностями повязка на глазу подмигивает. – Она говорит, Гарри все погубит. Никак не решит: зарубить его одним махом или публично резать на кусочки в течение сорока дней, как принято в Италии.
– Слухи об этом виде казни сильно преувеличены.
Он никогда не видел Анну в припадке неконтролируемой ярости и не очень верил, когда о том рассказывали. И вот его вводят в комнату, она расхаживает взад-вперед, маленькая и напряженная, словно ее прошили насквозь и слишком туго стянули нитку. Три дамы – Джейн Рочфорд, Мэри Шелтон и Мария Болейн – следят за Анной взглядом. Небольшой ковер, место которому, вероятно, на стене, лежит на полу, скомканный. «Битое стекло мы вымели», – сообщает Джейн Рочфорд. Сэр Томас Болейн, монсеньор, сидит за столом перед грудой бумаг, рядом, на табурете, его сын Джордж, подпер голову руками, рукава взбиты только наполовину. Герцог Норфолкский смотрит на незажженные дрова в камине – возможно, пытается воспламенить их взглядом.
– Закройте дверь, Фрэнсис, – говорит Джордж, – и никого больше не впускайте.
Из присутствующих в комнате он один – не Говард.
– Я предложила сложить вещи и отправить Анну в Кент, – говорит Джейн Рочфорд. – Гнев короля, стоит ему вспыхнуть…
Джордж:
– Молчи, не то я могу тебя ударить.
– Я просто честно дала совет. – Джейн Рочфорд, храни ее Господь, из тех женщин, которые не умеют вовремя остановиться. – Мастер Кромвель, король распорядился провести расследование. Дело будет разбираться в совете, на сей раз без всякого давления. Гарри Перси должен дать показания свободно. Король не может делать то, что уже совершил и намеревается совершить, ради женщины, скрывшей тайный брак.
– Если б я только мог с тобой развестись! – говорит Джордж. – Если бы у тебя был тайный брак! Но видит Бог, никакой надежды: поля черны от женихов, бегущих в другую сторону.
Монсеньор поднимает руку:
– Прошу тебя.
Мария Болейн говорит:
– Какой прок звать мастера Кромвеля, если мы не расскажем ему, что произошло? Король уже говорил с госпожой моей сестрой.
– Я все отрицаю, – говорит Анна. Как будто перед нею король.
– Хорошо, – кивает он. – Хорошо.
– Граф признавался мне в любви, да. Писал мне стихи, и я, будучи девушкой юной, не видела в этом вреда.
Он только что не смеется.
– Стихи? Гарри Перси? Они у вас сохранились?
– Нет. Конечно, нет. Ничего на бумаге.
– Это упрощает дело, – мягко произносит Кромвель. – И разумеется, не было никаких обещаний либо контракта и даже речи о них.
– И, – вставляет Мария, – никакого рода близости. Моя сестра – известная девственница.
– И что ответил король?
– Он вышел из комнаты, – говорит Мария, – оставив Анну стоять.
Монсеньор поднимает голову. Откашливается.
– В данной ситуации существует большое число разнообразных подходов, и мне представляется, что, возможно…
Норфолк взрывается. Ходит взад-вперед, стуча каблуками, как сатана в миракле.
– Клянусь смердящим саваном Лазаря! Покуда вы перебираете подходы, милорд, и выражаете мнения, госпожу вашу дочь позорят на всю страну, слух короля отравляют клеветой, а благосостояние семьи рушится у вас на глазах!
– Гарри Перси. – Джордж поднимает руки. – Послушайте, дадут мне сказать? Как я понимаю, Гарри Перси однажды уже отказался от своих претензий, а то, что удалось уладить один раз…
– Да, – говорит Анна, – но тогда дело уладил кардинал, а кардинала, к величайшему прискорбию, нет в живых.
Наступает тишина. Сладостная, как музыка. Кромвель, улыбаясь, смотрит на Анну, монсеньора, Норфолка. Жизнь – золотая цепь, и Господь порой вешает на нее изящную безделушку. Чтобы продлить мгновение, он идет через комнату и поднимает брошенный ковер. Узкий ткацкий станок. Темно-синий фон. Асимметричный узел. Исфахан? Маленькие существа чинно вышагивают через сплетение цветов.
– Смотрите, – говорит он. – Знаете, кто это? Павлины.
Мэри Шелтон подходит и заглядывает ему через плечо.
– А такие, вроде змей с ножками?
– Скорпионы.
– Матерь Божия! Они ведь кусаются?
– Жалят. – Кромвель говорит: – Леди Анна, коли папа не в силах помешать вам сделаться королевой, а я думаю, он не силах, то уж Гарри Перси не должен становиться для вас препятствием.
– Так уберите его, – говорит Норфолк.
– Я понимаю, почему вам, как родственникам, неудобно…
– Убрать его самим, – заканчивает Норфолк. – Проломить ему голову.
– Фигурально выражаясь, – уточняет он. – Милорд.
Анна садится. На женщин не смотрит. Маленькие руки сжаты в кулаки. Монсеньор шуршит бумагами. Джордж в задумчивости снял шапочку и теперь играет драгоценной булавкой – пробует на палец острие.
Кромвель скатал ковер и протягивает Мэри Шелтон.
– Спасибо, – шепчет та, краснея, будто он предложил что-то фривольное.
Джордж вскрикивает: игра с булавкой закончилась уколотым пальцем. Дядя Норфолк зло бросает:
– Болван великовозрастный!
Фрэнсис Брайан идет за ним к дверям.
– Благодарю, сэр Фрэнсис, меня провожать не надо.
– Я хотел бы пойти с вами и узнать, что вы будете делать.
Он резко останавливается, упирает ладонь Брайану в грудь, разворачивает того вбок и слышит удар головой о стену.
– Я спешу.
Кто-то его окликает. Из-за угла появляется мастер Ризли.
– Трактир «Марк и лев». В пяти минутах ходьбы отсюда.
Зовите-меня поручил своим людям следить за Гарри Перси с тех самых пор, как тот приехал в Лондон. Кромвель опасался, что недоброжелатели Анны при дворе – герцог Суффолкский с женой и наивные люди, верящие в возвращение Екатерины, – встречаются с графом и убеждают его держаться той версии прошлого, которую считают полезной. Однако по всему выходит, что таких встреч не было – разве что в купальнях на Суррейском берегу.
Зовите-меня резко сворачивает в проулок, и они выходят в грязный двор трактира. Кромвель оглядывается по сторонам: два часа хорошенько поработать метлой, и место стало бы вполне пристойным. Золотисто-рыжая шевелюра Ризли горит, словно маяк. У поскрипывающего над головой евангелиста Марка тонзура, как у монаха. Лев маленький, синий, улыбающийся.
Зовите-меня трогает его за руку.
– Сюда.
Они уже готовы юркнуть в боковую дверь, когда сверху раздается пронзительный свист. Две девицы высовываются в окошко и с хохотом вываливают голые груди на подоконник.
– Господи! – говорит он. – И здесь дамы из рода Говардов!
Внутри «Марка и льва» полно слуг в ливрее Перси – одни лежат головой на столе, другие – под столом. Сам граф Нортумберлендский пьет в отдельном кабинете. Здесь можно было бы побеседовать без свидетелей, если бы не окно в общее помещение, откуда то и дело заглядывают ухмыляющиеся хари.
Граф его замечает.
– Хм. Я догадывался, что вы придете.
Запускает пятерню в стриженые волосы, и они топорщатся, будто щетина.
Он, Кромвель, подходит к окошку, поднимает палец и захлопывает ставень перед встрепенувшимися зрителями. Однако когда он садится напротив юноши, голос его вкрадчив, как всегда.
– Итак, милорд, чем я могу вам помочь? Вы утверждаете, что не можете жить с женой. В красоте она не уступит ни одной женщине королевства, а если у нее и есть изъяны, то я о них не слышал. Почему бы вам не поладить?
Однако Гарри Перси – не пугливый сокол, которого надо успокаивать лаской. Гарри Перси кричит и плачет:
– Если мы не поладили в день свадьбы, как мы поладим теперь! Она меня ненавидит, потому что знает: наш брак незаконен. Или только королю дозволено быть совестливым? Когда он сомневается в законности своего брака, то кричит об этом на весь христианский мир, когда я сомневаюсь в законности моего, он присылает последнего из своих слуг, чтобы уговорами спровадить меня домой. Мэри Тэлбот знает, что я обручен с Анной, знает, кого я люблю и буду любить всегда. Прежде я говорил правду: мы заключили контракт при свидетелях, а посему мы оба не свободны. Кардинал угрозами заставил меня отречься от своих слов; отец сказал, что лишит меня наследства. Теперь мой отец умер, и я больше не боюсь говорить правду. Пусть Генрих король, но он хочет отнять чужую жену. Анна Болейн по закону моя супруга, и каково ему будет в день Суда, когда он предстанет перед Создателем, нагой и без свиты?
Он дослушивает речь, становящуюся все более бессвязной… истинная любовь… обеты… поклялась отдать мне свое тело… дозволяла мне такие вольности, какие возможны только между женихом и невестой…
– Милорд, – говорит он. – Вы сказали, что должны были сказать. Теперь выслушайте меня. Вы растратили почти все состояние. Я знаю, как вы это сделали. Вы набрали долгов по всей Европе. Я знаю ваших кредиторов. Одно мое слово – и все ваши долги потребуют к оплате.
– И что ваши банкиры мне сделают? У них нет армий.
– Армий не будет и у вас, милорд, если ваши сундуки пусты. Слушайте внимательно и постарайтесь понять. Ваш графский титул – от короля. Ваша обязанность – оборонять северные границы. Перси и Говарды защищают нас от Шотландии. Теперь допустим, что Перси не может выполнять эту свою обязанность. Ваши люди не станут сражаться за спасибо.
– Они – мои арендаторы. Их долг сражаться.
– Однако, милорд, им нужно снаряжение, оружие, провиант, им нужны исправные крепостные стены и форты. Если вы не в силах все это обеспечить, вы хуже чем бесполезны. Король отберет ваш титул, ваши земли и замки и отдаст их тому, кто справится лучше.
– Не отдаст. Король чтит древние титулы. И древние права.
– Тогда это сделаю я. Скажем так: я оставлю от вас пустое место. Я и мои друзья-банкиры.
Как бы объяснить? Миром правят не из приграничных крепостей и даже не из Уайтхолла, что бы ни думал Гарри Перси. Миром правят из Антверпена, из Флоренции, из мест, о которых Гарри Перси представления не имеет: из Лиссабона, откуда кораблики под шелковыми парусами уходят на запад, в солнце и зной. Не из-за крепостных стен, а из контор, не по зову боевой трубы, а по стуку костяшек счет; миром правит не скрежет пушечного механизма, а скрип пера на векселе, которым оплачены и пушка, и пушечный мастер, и порох, и ядра.
– Воображаю вас без денег и титула, – говорит он. – Воображаю вас в домотканой одежде, приносящим в лачугу кролика, добытого на охоте. И воображаю вашу законную супругу Анну, разделывающую этого кролика. Желаю вам всяческого счастья.
Гарри Перси роняет голову на стол, заливаясь слезами ярости.
– Никакого предварительного договора не было, – говорит Кромвель. – Никакие глупые обещания не имеют законной силы. Всякое взаимное согласие существовало исключительно в вашем воображении. И еще, милорд. Если вы хоть раз упомянете о «вольностях», – он вкладывает в одно слово столько брезгливости, что хватило бы на целую речь, – которые якобы дозволяла вам леди Анна, то будете отвечать передо мной, перед Говардами и Болейнами, и Джордж Рочфорд не станет с вами миндальничать, а милорд Уилтшир растопчет вашу гордость; что до герцога Норфолкского – если тот услышит, как вы бросаете тень на репутацию его племянницы, то отыщет вас в любой норе и откусит вам яйца. Теперь, – прежним благожелательным тоном, – вам все ясно, милорд? – Кромвель идет через комнату и открывает окошко. – Можно заглядывать.
Появляются лица; точнее, тянущиеся вверх лбы и глаза. В дверях он задерживается и оборачивается к графу.
– Для полной ясности: если вы думаете, будто леди Анна вас любит, вы глубоко заблуждаетесь. Она вас ненавидит. Лучшее, что вы можете для нее сделать, – если не умереть, то хотя бы отречься от слов, которые сказали своей бедной жене, и присягнуть в том, что от вас требуется, дабы расчистить ей путь к трону.
По пути домой он говорит Ризли:
– Мне искренне его жаль.
Зовите-меня хохочет так, что вынужден прислониться к стене.
* * *
На следующее утро Кромвель встает рано, чтобы успеть на заседание королевского совета. Герцог Норфолкский занимает место во главе стола, потом, узнав, что прибудет сам король, пересаживается. «Уорхем тоже здесь», – говорит кто-то. Дверь открывается; долгое время ничего не происходит, наконец медленно-медленно, шажок за шажком, входит дряхлый прелат. Садится. Кладет руки на стол. Они сильно дрожат. Голова трясется. Кожа пергаментная, как на рисунке Ганса [56] . Обводит взглядом стол, медленно, по-змеиному моргая.
Кромвель пересекает комнату, встает напротив Уорхема и осведомляется о здоровье – чистая формальность, поскольку всякому видно, что архиепископ умирает. Спрашивает:
– Провидица, которую вы приютили в своей епархии, Элизабет Бартон. Как она поживает?
Уорхем поднимает глаза.
– Чего вы хотите, Кромвель? Моя комиссия ничего против нее не нашла. Вам это известно.
– Мне сообщили, она говорит, что если король женится на леди Анне, он процарствует не больше года.
– Не поручусь. Своими ушами я такого не слышал.
– Как я понял, епископ Фишер приезжал на нее посмотреть.
– Или чтобы она на него посмотрела. Либо то, либо другое. А что тут дурного? Господь и впрямь ее отметил.
– Кто за ней стоит?
Голова у архиепископа трясется так, будто вот-вот соскочит.
– Возможно, она не права. Возможно, ее сбили с толку. В конце концов, это простая деревенская девушка. Но что у нее дар, я не сомневаюсь. Когда к ней приходят, она сразу видит, что у человека на сердце. Какие грехи тяготят его совесть.
– Вот как? Надо будет к ней съездить. Интересно, угадает ли она, что тревожит меня?
– Тише, – говорит Томас Болейн. – Здесь Гарри Перси.
Входит граф с двумя сопровождающими. Глаза красные, запах блевотины наводит на мысль, что он не дал слугам себя помыть. Появляется король. День жаркий, и его величество в палевом шелке. Рубины на пальцах – как кровавые пузыри. Король садится. Устремляет круглые голубые глаза на Гарри Перси.
Томас Одли – исполняющий обязанности лорда-канцлера – задает вопросы. Предварительный договор? Нет. Какого-либо рода обещания? Никакой телесной – приношу извинения, что вынужден упомянуть, – близости? Клянусь честью, нет, нет и нет.
– Как ни прискорбно, нам мало вашего честного слова, – говорит король. – Дело зашло слишком далеко, милорд.
Гарри Перси испуган.
– Что еще я должен сделать?
– Подойдите к его милости Кентербери. Он приведет вас к присяге на Библии.
По крайней мере, это то, что архиепископ пытается сделать. Монсеньор сунулся было помочь, Уорхем отталкивает его руку. Хватаясь за стол, так что сползает скатерть, старик встает на ноги.
– Гарри Перси, вы много раз шли на попятную, делали заявление и брали свои слова обратно. Теперь вы здесь, чтобы вновь от них отречься, но уже не только перед людьми. Итак… готовы ли вы положить руку на Библию и поклясться передо мной, в присутствии короля и совета, что не состояли в блудной связи с леди Анной и не заключали с ней брачного договора?
Гарри Перси трет глаза. Протягивает руку. Произносит дрожащим голосом:
– Клянусь.
– Дело сделано. Поневоле задумаешься, из-за чего вообще сыр-бор? – Герцог Норфолкский подходит к Гарри Перси и берет того за локоть. – Ну что, приятель, надеюсь, больше мы об этом не услышим?
– Говард, он принес клятву, и довольно. Кто-нибудь, помогите архиепископу, ему нехорошо. – Король снова повеселел; обводит советников благодушным взглядом. – Господа, прошу в мою часовню, где Гарри Перси скрепит свою клятву святым причастием. Остаток дня мы с леди Анной проведем в размышлениях и молитвах. Прошу меня не беспокоить.
Уорхем, шаркая, приближается к королю:
– Епископ Винчестерский облачается, чтобы отслужить вам мессу. Я уезжаю в свою епархию.
Король, склонившись, целует архиепископское кольцо.
– Генрих, – говорит Уорхем, – я вижу, что вы приблизили к себе людей без чести и совести. Я вижу, что вы обожествляете свои похоти, к огорчению и стыду всех христиан. Я был вам верен, даже когда это шло вразрез с моими убеждениями. Я многое для вас сделал, но то, что я сделал сегодня, было последним.
* * *
В Остин-Фрайарз его дожидается Рейф.
– Да?
– Да.
– И что теперь?
– Теперь Гарри Перси сможет занять еще денег и тем ускорить свое разорение, чему я охотно поспособствую. – Кромвель садится. – Думаю, со временем я отберу у него графство.
– Каким образом, сэр?
Он пожимает плечами.
– Вы же не хотите, чтобы Говарды еще больше усилили свое влияние на севере?
– Нет. Наверное нет. – Он молчит, размышляя. – А найди-ка мне, что там у нас есть про Уорхемову провидицу.
Покуда Рейф ищет, он открывает окно и смотрит в сад. Розы на кустах поблекли от солнца. Бедная Мэри Тэлбот, думает он, ее жизнь теперь легче не станет. Несколько дней, всего несколько дней, она, а не Анна, была в центре внимания двора. Он вспоминает, как Гарри Перси приехал арестовать кардинала, с ключами в руках, как поставил стражу у постели умирающего.
Кромвель высовывается в окно. Интересно, если посадить персиковые деревья, они примутся? Входит Рейф со свертком бумаг.
Он разрезает ленточку, разворачивает письма и меморандумы. Вся эта нехорошая история началась шесть лет назад, когда к статуе Богородицы в заброшенной часовне на краю кентских болот начали стекаться паломники и некая Элизабет Бартон принялась устраивать для них представления. Чем отличилась статуя? Ходила, наверное. Или плакала кровавыми слезами. Девушка – сирота, воспитанная в доме одного из земельных агентов Уорхема. Из родственников у нее – сестра. Он говорит Рейфу:
– Она ничем не выделялась лет до двадцати, потом вдруг заболела, а выздоровев, сподобилась видений и начала говорить чужими голосами. Утверждает, будто видела святого Петра у врат рая, с ключами. Архангела Михаила, взвешивающего души. Если спросить у нее, где твои покойные родственники, она ответит. Коли они в раю, она говорит высоким голосом, коли в аду – низким.
– Смешно, наверное, звучит, – замечает Рейф.
– Ты так думаешь? Каких непочтительных детей я воспитал! – Он смотрит в бумаги, затем поднимает голову. – Иногда она по девять дней ничего не ест. Иногда падает на землю. Хм, неудивительно. Склонна к судорогам и трансам. Бедняжка. С ней беседовал милорд кардинал, но… – перебирает бумаги, – здесь никаких записей. Интересно, что между ними произошло. Вероятно, кардинал уговаривал ее поесть, а она отказывалась. Теперь… – читает, – она в монастыре в Кентербери. У разрушенной часовни починили крышу, и деньги текут туда рекой. Происходят исцеления. Хромые ходят, слепые прозревают. Свечи зажигаются сами собой. Паломники валят валом. Откуда у меня чувство, будто я уже слышал эту историю? Блаженная окружена толпой священников и монахов, которые обращают взор людей к небу, а сами тем временем облегчают их кошельки. Естественно допустить, что те же священники и монахи поручили ей высказываться по поводу королевского брака.
– Томас Мор тоже к ней ездил, не только Фишер.
– Да, я помню. И… глянь-ка!.. она получила от Марии Магдалины письмо с золотыми буквицами.
– И смогла его прочесть?
– Выходит, что да. – Он поднимает глаза. – Как ты думаешь? Король готов терпеть поношения, если они исходят от святой девственницы. Видать, привык. От Анны его величество слышит и не такое.
– Возможно, он боится.
Рейф бывал с ним при дворе и понимает Генриха лучше многих, знающих короля целую жизнь.
– О да. Он верит в простых девушек, которые беседуют со святыми. И склонен верить в пророчества, тогда как я… Знаешь, я думаю, какое-то время мы не будем ее трогать. Посмотрим, кто к ней ездит. Кто делает пожертвования. Некоторые знатные дамы посещают блаженную – хотят узнать свое будущее и отмолить матерей из чистилища.
– Миледи Эксетер, – говорит Рейф.
Генри Куртенэ, маркиз Эксетерский – внук старого короля Эдуарда и, таким образом, ближайший родственник Генриха. Очевидная кандидатура для императора, если тот когда-нибудь высадится с войсками, чтобы сбросить Генриха и посадить на престол кого-то другого.
– На месте Эксетера я бы не позволял своей жене увиваться вокруг полоумной монашенки, укрепляющей ее фантазии, будто со временем она сделается королевой. – Он начинает складывать бумаги. – А еще эта девица уверяет, что может воскрешать мертвых.