Часть первая
КРЕПОСТЬ
1
Я, Кутря, сын Земти, сына Олеса, расскажу, как все было.
Эти железные люди, родом оттуда, где рождается холодный северный ветер, который мы называем Позвизд, а они — Нодри, пришли к нам весной, вместе с теплом. Илень-река уже скинула ледяные оковы, а Сырая Мать задышала вольно и начала одеваться зеленью. На деревьях набухли мягкие клейкие почки, а мы, славя всех богов вместе и каждого из них в отдельности, почтили пробуждение первых ростков хмельным пивом и забористой медовой сурицей. Много дней радовались, и многие с того захворали. Выпить чару по очереди за каждого бога — кто после этого устоит на ногах? А боги обидчивы, никого нельзя забывать…
Они, пришельцы, сами были сильны и неистовы, как их родич — ледяной ветер. Крепкие, опасные люди, у которых не счесть дорогого железного оружия. Свеоны — сами называли они свое племя, свеары — прозвали их латыняне, норманы, как прозвали их франки, варяги, как говорили росы в теплых степях. Наши родичи испокон веков называли их свеями. Сталкивались уже с чужеземцами, знали их железную силу и неизбывную ратную злость.
Дружина свеев пришла в наши земли по велению князя Добружа: стоять дозором и сторожить Илень-реку. Богатый князь, собирающий дань со всех окрестных земель, щедро платил им. Но от каких врагов защищают они нашу реку, недоумевали родичи. Изредка проходят по реке на челнах булгарские и другие торговые гости, но кто пойдет с мечом и щитом вверх по реке, где на краю земли уже, наверно, и не живет никто? Рассудили: хитрый князь, испугавшись биться с грозными пришельцами, свалившимися и его владения как снег на голову, просто дал им такую почетную и легкую службу, чтоб те не тронули его богатый град Юрич.
Свей пришли к нам неожиданно. Я видел, как двигались по реке, всплескивая длинными сосновыми веслами, их огромные, зачерненные варом ладьи с высокими носами сзади и спереди, способные не поворачиваясь плыть назад и вперед. Свои ладьи, на которых число весел было меньше двух десятков, они называли ледунгами, побольше — скайдами и самые большие, где весел больше тридцати диух, драккарами. А еще называли каждую из них красивыми именами: «Морской змей», «Птица моря», «Дракон», «Журавль», «Волк», «Голова быка»…
Их ладьи тоже были как живые. Тоже свирепые и неистовые на вид. Я знаю, на каждое весло свей кладут такую же долю добычи, какую получает воин. От этого их ярлы и морские конунги, которым принадлежат ладьи, богатеют быстрее простых дружинников. Я, Кутря, в молодые годы долго скитался по необъятной Яви, знаю обычаи чужих народов и разбираю разные языки.
Свейские ладьи шли по воде неторопливо, размеренно, одна за другой. Столько ладей, сколько пальцев на обеих руках, пришло в нашу землю. И на каждой, в две перемены, гребли кольчужные воины в круглых шлемах, с круглыми щитами, выставленными вдоль бортов в ряд. Большинство щитов были красными, вызывающими на бой, но были и других цветов, украшенные защитными рунами и клыкастыми мордами.
Спокойно шли, без опаски. Издалека было слышно, как били на ладьях в тугой барабан из шкуры морского зверя, отсчитывая мерный ритм гребков. Как журчала вода под дубовыми днищами, как шумно опускались весла, рассекая воду. Громко шли. Свей никогда никого не боялись. Я знаю, слушая барабан, морские воины могут грести днями напролет без еды и питья.
Многие наши родичи дивились их ледунгам, скайдам и огромным многовесельным драккарам. Не видели раньше такого чуда. Носы ладей были украшены диковинными зверями, искусно вырезанными. В глаза зверей вставлены янтарные камни, сверкающие на солнце, как живые глаза, а в пастях виднелись костяные клыки.
На всю реку, помню, воняли их змеи-птицы. Пахли засохшей кровью, гнилым мясом и прогорклым жиром морских зверей. Чужой запах, тревожный и незнакомый. Вся живность, почуяв их, уходила от берегов и пряталась по лесам. Люди тоже прятались от их глаз. Может, кто из поличей не видел раньше этих далеких пришельцев, но все про них слышали.
Вел их морской конунг, что на их языке означало походный князь, которого звали Рагнар. Еще они называли его Большая Секира. Его боевой топор был ростом с обычного человека, а сам он — на голову выше самых высоких из наших парней. Мог взять толстый железный нож и сломать руками, а серебряные монеты гнул в пальцах, как обычную бересту. Даже свей разбегались от него с криками, когда он входил в ярость, начинал рвать собственную бороду и плеваться ругательствами, поминая своих богов. Страшный был человек, сильный и яростный, как разбуженный зимой медведь…
Четыре раза по десять десятков — вот сколько воинов привел конунг в наши земли. Я знаю, по обычаю свеев, несколько ярлов, собираясь в поход со своими дружинами, выбирали самого доблестного и бывалого ярла в морские конунги. На этом их береговая вольница прекращалась. Его слово становилось последним, и спорить с конунгом уже никто не мог. Свеи умели воевать по-умному…
* * *
Дружина свеев давно уже была в походе, это видно сразу. Краска на бортах облупилась, смола потрескалась, резьба поблекла и покрылась белым соленым налетом. А люди были голодными и поджарыми, словно волки зимой.
Вместе со свеями пришли на их ладьях несколько отроков князя Добружа. Они объяснили нашим старейшинам, что этих свеев бояться не надо. Они теперь наши друзья. Князь Добруж платит за это. Они, мол, будут стоять здесь станом и стеречь речную дорогу. А мы, значит, должны их кормить и поить. Так приказал князь.
Старейшины были мудрые люди. Они возражали княжьим отрокам. Свей — что волк лесной, сколько ни корми его, ни гладь по шерсти, он все одно укусит, когда изловмится. Пусть свей уходят стоять в другое место. Нечем нам их кормить! Дань платим исправно, что еще? Пусть уходят хотя бы к оличам или витичам. Не надо нам их. Мы их боимся.
Но княжеские отроки трясли мечами и лаялись на старейшин. Срамили их, несмотря на седины. Мол, свей останутся здесь. И стоять будут. Так приказал князь, который собирает дань со всего нашего рода поличей. А если какая скотина возражает против воли красного князя, то скоро, видно, ей собрать в горсть пепел от своей бороды и начать приплясывать босыми пятками на углях костра, чтобы вперед поумнеть…
Старейшинам трудно было их переспорить, княжьи отроки — бойкие. Великий хай стоял тогда в наших селениях, сильно спорили родичи с княжескими людьми.
Свей тем временем не обращали на нас внимания. Им было все равно, что приговорят старейшины. Они споро вытащили свои ладьи на пологий берег, где река Илень делает поворот вокруг Олень-горы, и стали готовить становище.
Первое время пришлые вели себя тихо. Усталые очень были. Много и подолгу спали возле костров, разжигая их прямо на берегу, возле своих ладей. Ели и пили тоже много. Коров, которых им пригоняли, свежевали, рубили на несколько кусков и варили в огромных котлах. Свиней запекали целиком, подвешивая на палках и обрезая подрумянившиеся места. Пиво и медовую сурицу черпали из бочек шлемами. Пили, пока не падали. Просыпались и опять ели и пили. Куски, не доев, бросали прямо на землю, хватали новые, не берегли еду.
Я редко видел, чтобы люди пили и ели так много и жадно, как оголодавшие крылатые змеи Аспиды.
Наши родичи всегда запасали много ржаного и ячменного пива, вдосталь варили сурицы. Что это за торжество, если в брюхе ничего не плещется, а в голове пусто? Но кто может угнаться за жаждой и ненасытностью свеев, глотающих все подряд, как лесной пожар? Родичи гнали им скот, тащили репу, хлеб, крупу, катили бочонки с пивом и сурицей. Старейшины распределяли, что, кому и в какой черед отдавать.
Что тут сделаешь… Князь приказал!
* * *
Вечерами, когда дневные заботы кончались, родичи, как обычно, собирались на толковище за частоколом, отгораживающим село от леса, неподалеку от соснового древа-оберега. На него исконно вешаются всякие мелкие жертвы для лесной нечисти, чтоб не шарила по дворам.
Все обсуждали свеев. Днями все бегали смотреть на их стан, а вечерами рассказывали, кто что видел. Каждому хотелось людей послушать и самому почесать язык. Даже бабы, оставив свои обычные пересуды, подтягивались поближе к мужским спинам. Парни, девки и те побросали свои бесконечные щенячьи игрища. Все слушали.
Я помню, дни уже прибывали, теплели, ночи становились совсем короткими, прозрачными, но к вечеру еще холодало. Поверх холщовых рубах родичи надевали безрукавки из теплых шкур или меховые тулупчики с рукавами. И, конечно, собираясь на толковище, каждый украшал себя, насколько мог. Заветные обереги прятались вниз, ближе к телу, а наружу выпускались браслеты, кольца, бусы, ожерелья из монет, самоцветов, теплого алатырь-камня, охраняющего от хвори, а то и просто деревянные, выделяющиеся резьбой и раскраской. Подпоясывались все самыми нарядными поясами, расшитыми бисером и цветными узорами. Волосы подбирались нарядными лентами, повязанными вдоль лба, тоже расшитыми знаками-оберегами, особо охраняющими голову. Где еще показать себя во всей красе, как не на толковище?
Старики, чья кровь течет медленно и греет плохо, подсаживались поближе к общему огню. Молодые толклись за их спинами, слушали, набирались от их речей ума-разума.
— Сначала свей будут пить и есть, а потом захотят наших женщин. Может, баб отогнать пока от реки в дальние села? Или сразу их в схрон отправить? — сказал как-то старейшина Зеленя, поглаживая густую бороду, в которой между белизны почти не осталось темных волос.
Годы проявили на его коже коричневые стариковские пятна, но огромную, мосластую стать согнуть пока не смогли. Крепкий старик, как сам бог Род. Никак не одолевал Зеленю зловредный Хворст, бог немощи и болезней из подземного Кощеева мира. Все знают, прекрасные девы обходят вниманием безобразие нижнего бога, и от досады на это он сильно лютует в Яви.
Зеленю все уважали. В молодости Зеленя-старейшина был знатным воином, ходил на сечи походным князем, крепко рубился. Теперь его сын Злат, такой же огромный и несгибаемый, как отец, первый силач среди всех селений, иод ил на рать родичей…
Старейшину выслушали внимательно. Помолчали, подумали.
— А вдруг не захотят? Чего их хотеть, баб-то? — спросил старый Ветрь, приоткрывая выцветшие от времени, слезящиеся глаза.
Сказал — и снова закрыл. Опустил на грудь сухую, прорезанную морщинами голову, где вместо бороды и волос остался какой-то гагачий пух. То ли задремал, то ли задумался, как обычно, — у него не поймешь.
Тоже старейшина, сам не помнил, сколько живет, Сырую Мать топчет. Но его родичи меньше слушали. Последние годы Ветрь начал заговариваться, иногда такое понесет — уши вянут. Сам, по-моему, перестал разбирать, где Явь, где Навь, а где Правь. Долго живет, дольше всех в роду, говорят, давно уже своим летам со счета сбился.
— Тебе, дедушка, от баб точно никакого прока, ты свой стручок давно в портах потерял. Забыл, небось, где у бабы вымя — с переду или с заду, — влез в разговор остроумец Нелень.
Велень давно уже мужик, а все как парень. Юркий он, хоть и борода по пояс.
Родичи, кто помоложе, загоготали. Из-за спин мужиков звонко захихикали бабы.
Старики на них цыкнули. Веленя пообещали выпороть перед всем миром. Ему — как с гуся вода, встряхнулся, хитро прищурил блестящие от пламени костра глаза. Забавный он.
— Захотят, — сказал Зеленя. — Разгорячатся пивом да брагою и захотят. Долго были в походе. А человеку подолгу трудно обходиться без женщины. Как можно человеку без женщины? От этого у него в груди поселяются тревожные бесы. Свербят его всяко.
Все опять подумали. Его правда получается.
— Пускай берут баб. Жалко, что ли, добра длинноволосого? Небось не убудет от них, — решительно, как всегда, высказался силач Злат, старший сын Зелени, косматый, как медведь, и такой же необъятный статью. — Хорошее семя роду подарят, отважное. А хоть бы и совсем баб забрали, тоже невелика потеря. Пойдем ратью к оличам, они сейчас слабые, новых баб себе наберем, помоложе, послаще.
Отец строго посмотрел на него. Покачал головой.
Злат понял, примолк.
— Не о том речь, не о бабах сейчас надо думать, — сказал Зеленя. — Где женщины, там и свара, где свара — там сеча. А драться со свеями — дело тяжелое. Свей — неистовые. Они с малых лет растут с мечами в руках. Я знаю, люди рассказывали, взрослые свей ловят в лесах волков или медвежат и заставляют маленьких свеев драться с ними деревянными мечами или даже пустыми руками. Лютые воины вырастают из них после такого. Вон Кутря скитался по свету, знает их обычаи. Так, что ли, Кутря?
— Все так, — подтвердил я. — Со свеями рубиться — трижды три раза подумать надо. Они — лютые.
— Ну и что из того? Подумаешь, удивили мелким зверьем. Наши парни тоже сызмальства на охоту шастают. Небось зверя берут не хуже свеев! — сразу возразил отчаянный Злат, сверкнув в мою сторону глазами.
Он на меня всегда косился. Из дальних краев я принес не только воинские доспехи невиданной крепости и красоты, каких в роду ни у кого не было, но и рассказы о ратных подвигах. Силач был ревнив к бранной славе.
На его слова родичи одобрительно загудели. И то правда, напугали ворону падалью, нашли Зеленя с Кутрей, чем удивить, волчатами или медвежатами! Лес кругом, этого добра валом.
— Наши зверя берут на потребу, ради шкуры или мяса. А свей — чтобы забрать злобный дух. В том разница, — объяснил Зеленя. — Если в людях сызмальства звериный дух поселить — с такими воевать тяжело…
Родичи, опять подумав, согласились с его словами. Выходит, есть разница. Зря влез Злат со своей похвальбой. Все-таки сын против отца еще жидковат умом.
— Если баб отгонять, надо и скотину гнать. Кто будет: ia скотиной ходить, если баб не будет? — влез в разговор мужик Корень.
Корня не любили. Мелкий он, но на вредность — крупнее крупного. Хотя сказано было дельно. Все снова задумались. Отогнать скотину — легко сказать. А если не дойдет, спрашивается? После зимы ее и так ветром шатает, не успела еще отъесться на молодой траве…
— У волхва Олеся бы совет спросить, — подсказал вдруг Творя-кузнец.
— Вот это верно! Это правильно! Это по уму! А где волхв, однако?! — оживились родичи.
— Так звали же его на толковище! Бегали за ним! — выкрикнул сзади кто-то из молодых.
— А кто бегал-то?
— А кого посылали?
— А малого Весеню, кажись…
— Да где он сам-то?!
— Эй, Весеня, ты, что ли, к волхвам бегал? — загалдели остальные.
— Ну я, я… — откликнулся наконец парень из-за чужих спин.
— Да ты не нукай, толком говори, бегал или не бегал? Да выходи вперед, чего там прячешься?!
Рослый, но еще по-юношески тонкий малый протолкался к костру.
— Ну бегал… — подтвердил он, смущаясь всеобщим вниманием и густо краснея.
Прятал светлые глаза с темными, густыми, как у девки, ресницами.
— Звал?
— Ну звал…
— И где он?
— Не пришел, выходит… — Весеня виновато разводил руками.
— Да, видать, не пришел… — подтвердили родичи.
— Волхв такой, когда не захочет, не придет…
— Волхвы — все такие. Напрямую с богами разговаривают. Как их понять?
Все опять замолчали. Конечно, у богов другие слова и особые речи… Старый волхв Олесь, весь покрытый морщинами и лишаями, как древний дуб, которому столько лет, сколько и представить нельзя, жил в глубине дремучего Ерошина леса, где скрывалось капище. Там, на священной поляне, пышно росло волховское древо, вокруг которого стояли резные чуры богов. С ним жили еще двое волхвов, Тутя и Ратень. Но те — помоложе, Олесь у них за старейшину. Лучше всех понимал богов, а они его…
Старейшины еще долго судили да рядили, сразу отогнать скотину и женщин подальше в лес или подождать, пока свей наедятся.
Чесали головы, гладили бороды, задумчиво ловили в лохматых шкурах нутряных тварей. Да, уж не ждали, не гадали беды. Не было Лиха, а вот оно, тут как тут, появилось. Не зря говорят, Беда да Лихо — подходят тихо. Оно, Лихо, хоть и одноглазое, но всегда высмотрит, в какую кашу нагадить.
* * *
Женщин не пришлось прятать. Оказалось, у свеев появились свои. Щедрый князь Добруж прислал им два десятка здоровых, молодых наложниц. Среди них были даже две черные кожей, как головешки, бабы из далеких южных земель. Я-то таких уже видел, а родичи удивлялись, конечно.
Князь Добруж, как рассказывают, вообще сильно охоч до сладкого мяса. Скупает или крадет красивых молодых дев, где только увидит. Своими глазами не смотрел, кривдой хвалиться не буду, но родичи, кто бывал в Юриче, рассказывали, что разных наложниц у него уже целое войско. А детей расплодилось — он и сам давно со счета сбился. Вот и дарит лишних своим или чужим воинам. И хватает же добра прокормить всю ораву! Богатый князь…
Подаренные рабыни свеям и порты стирали, и мужскую нужду удовлетворяли так, что посмотреть любо-дорого. Многие специально бегали наблюдать тайно, залезали на деревья, чтобы лучше видеть. Умелые были рабыни, обученные, гибкие, как змеи болотные. Не чета нашим девкам-коровам.
По вечерам становище свеев оживлялось. Они точили мечи и секиры на камнях, смачивая их водой, чтоб не оставалось царапин на лезвиях, чистили и смазывали жиром доспехи, предохраняя от ржи. Громко говорили и спорили на своем причудливом языке, похожем одновременно на вороний кар и журчание воды между камней. Подолгу слушали монотонные, рубленые, как бревна, песни своих певцов-скальдов: совсем юного отрока Домара со звонким голосом девы и Якоба, того, что постарше, со сплющенным ударом палицы ухом и шрамом через все лицо, обнажавшим зубы в углу рта, отчего казалось, что он все время усмехается.
Я знаю, о чем пели их скальды, я немного понимал их язык, побратимы-венды когда-то учили меня языкам морских народов… О бесконечных походах, беспрерывных битвах и о нескончаемых хмельных пирах пели они. О волооких девах с берегов теплых морей, трепещущих от одного вида неистовых воинов, и о верных женах, ждущих ратников из набега и стерегущих добро на берегах студеного моря. А дальше, когда они вернутся домой и обнимут жен, будут новые походы и новые славные битвы, где кровь потечет выше полноводных рек, а бойцы перестанут видеть друг друга из-за трупов врагов. Это ли не есть счастье, спрашивали скальды. Что еще нужно воину? Когда же он, воин, наконец погибнет со славой, Один Всеотец возьмет его в свой дворец в Асгарде. Там, в чертогах Вингольв и Валгалла, великие воины целыми днями сражаются друг с другом, а по вечерам убитые за день оживают, раненые исцеляются и все вместе садятся пировать до рассвета за один большой стол, во главе которого пьет вино сам Один Всеотец. Какое еще счастье нужно воину, если битва его никогда не кончается?
Конечно, я не все понимал. Чужой язык было тяжело разбирать с малыми знаниями. Тем более что свей в застольных беседах и песнях любят играть словами, как камешками на морском берегу, называя многими и разными словами то, что можно сказать одним. Я помню, венды рассказывали, женщину свеи называют в своих песнях — хозяйка бус, воина — посох сечи, щит — ратный лист. Нападение у них — яростный викинг, море — пастбище деревянных коней, или дорога рыб, или тропа холодного ската… А уж свои ладьи как только не называют: деревянные кони, морские драконы, ратные птицы, вспениватели морей, летящие по гребням волн, — много находят причудливых слов. Искусство красивого слова ценится у них высоко. Считается вторым подарком богов, после силы и ратной сноровки…
Потом свей отъелись, отдохнули и начали обживаться. Первым делом взялись за свои ладьи: заново шпаклевали борта пропитанной смолой шерстью, смолили поверху, поправляли вычурную резьбу и сшивали порванные паруса. Умело работали, слаженно…
Наши все время наблюдали за ними. Странные люди, непонятные. И пришли, налетели, как ветер, и шумят между собой, как перелетные утки.
Когда их ледунги, скайды и драккары засияли как новые, они начали обустраивать свой стан. Взялись за лопаты и насыпали по кругу земляной вал в десять-пятнадцать локтей. Землю укрепили нарубленными в лесу бревнами. С четырех сторон оставили входы внутрь, которые закрывали на ночь бревенчатыми воротами. Внутри, тоже из бревен, построили огромную, невиданной длины избу. В ней, на деревянных настилах, поставленных ими вдоль стен, ночевали все воины сразу. Посредине избы — длинный стол, за которым, тоже разом, ели и пили. Из камней сложили в избе две огромные печи, в пасть которым могла войти целая корова. Крышу, как и мы в наших избах, сделали двухскатной, чтобы в щели выходил дым. Покрыли ее тесаными лесинами и обложили землей поверху. Не боялись, значит, спать, когда над головой земля, как во владениях подземного ксаря Кощея. Смелые, рассудили родичи.
Для женщин-рабынь построили отдельную, малую избу. Я знаю, свей всегда держат рабов отдельно.
Свою земляную крепость свеи, смеясь, назвали Рагнаргард. По валу день и ночь ходили дозором стражи в полном боевом снаряжении, с копьями, мечами, луками и щитами на ремнях за спиной.
— Высоко ходят их стражи. Скоро напьются и будут падать со стен, — сказал, помню, нам всем Корень, когда мы под защитой леса наблюдали за только что построенным Рагнаргардом.
Творя-кузнец задумался над его словами. Долго скреб кучерявую бороду. Потом поймал под мышкой насекомое. Раздавил ногтями.
— Не будут падать, — наконец сообразил он. — Они, когда напьются, будут себя к кольям привязывать. Вон колья торчат на валу, в землю вкопаны, как раз для того, надо думать, чтоб стражи не падали. А ты как полагаешь, Кутря?
— Полагаю, не для того! Свей на страже не напиваются, у них — строго. За любую ратную провинность — одно наказание, отбирают оружие, доспехи и выгоняют из дружины с позором. — ответил я. — А для свея такой конец хуже лютой смерти, после этого свейские боги не возьмут его к себе, в верхний мир.
— А колья тогда на что навтыкали? — недоумевал Творя. — Заострили, вон, поверху…
— Надо думать, головы на них насаживать, — ответил я. — У свеев в обычае головы врагам отрубать и на кольях пялить, чтобы остальные видели и боялись.
— Чьи головы, ты говоришь, насаживать? — не понял Корень.
— А вот хотя бы твою…
— Да чтоб у тебя на языке типун вырос! Чтоб тебя лихоманка в три погибели скрючила и не разогнула! — сразу разозлился Корень.
— Кончайте лаяться, смотрите лучше, — миролюбиво заметил Творя…
Да, они быстро обустроились, эти пришлые, нам оставалось только дивиться на их проворство. За валом, прямо на берегу Иленя, поставили большую избу-баню. В ней смывали грязь и подолгу жарились у большой печки, обливали водой ее раскаленные камни и обжигались горячим паром. Голые и красные от жары, выскакивали из бани прямо в студеную воду. Плескались в холодной воде, кричали, как лоси во время случки, и возвращались назад, в тепло.
Когда мы с Корнем и Творей первый раз увидели баню, то даже вышли из леса от любопытства. Долго стояли, смотрели, дивились на странный обряд. Тела у свеев были большими и крепкими. Молодые — еще ничего, ладные. У старых — мухе сесть некуда, так исполосованы в сечах. На голой покрасневшей коже были видны многие шрамы, следы от старых ран и пятна от огня, которым они их прижигали в опасении гнилой лихорадки, от которой тело наливается красным огнем и пахнет заживо мертвечиной.
— Конечно, у каждого народа обычаи… Но — чудно! — неторопливо сказал плечистый, крепкий, как сучковатый пенек, Творя, задумчиво наблюдая за ними.
Я помню, он всегда был неторопливым, еще сызмальства. Комара со щеки не собьет, не подумавши, такой нрав.
— И все одно не понимаю я, что за радость греться, как горшок в печи, а потом студиться в воде, — сказал Корень.
Осуждающе покрутил головой, поскреб свою жидкую бороденку. Корень был уже седым, почти четыре десятка раз сменялось лето на зиму, вот сколько прожил он на белом свете. Впрочем, он всегда казался старым и недовольным, даже когда был безбородым мальцом.
— Я как-то зимой в проруб на реке провалился, так лихоманка кашлем трясла аж до Комоедицы, когда медведь-хозяин из берлоги встает. Баба Мотря дала отвар шептун-травы, только ей и отпоил хворобу, — вспомнил Творя. — А тут — сами в реку…
— После жары им в студеной воде не холодно, — сказал я. — А начнут замерзать — опять в жар.
— Все равно чудно, — сказал Творя.
— В Яви боги устроили много чудного, — ответил я.
— Конечно, ты знаешь, где только тебя не носило Лихо одноглазое… — ехидно отозвался Корень.
Он не мог не ковырнуть. Такой, заметив болячку, обязательно ногтем потянется.
Тоже нрав…
— Обратно смотреть, из огня да в холод, железо так закаляют, — рассуждал Творя. — Может, от этого свей такие сильные?
— Да нет, баловство одно. Какая сила может быть в печке? — немедленно откликнулся Корень.
Ничего нового он не любил. Деды-прадеды, мол, жили без всяких новшеств, а ведь не дурнее были. Я давно заметил, равными себе по уму Корень признавал только дедов-прадедов…
Внутри своей земляной крепости свей установили кузню. Могучий конунг Рагнар сам работал в ней большим молотом, поправлял зазубренные мечи, кольчуги, ковал ножи и наконечники для стрел из привезенных с собой железных кругляков-чуш. Он оказался умелым кузнецом, этот морской конунг, с мечом в руке собиравший свое богатство в чужих краях. Нашему ковалю Творе, у которого дыма всегда больше, чем дела, было далеко до его искусства. Впрочем, у нас и железа всегда было мало, булгарские гости просили за него много мехов, меда или серебряных монет. Где тут научиться?
* * *
Постепенно родичи привыкли к соседству свеев. Самые отчаянные даже заходили внутрь крепости. Днем свеи пускали к себе. Даже зазывали порой, предлагали выпить с ними хмельного, подсовывали деревянные чаши, куски мяса и сала. Смеялись много, скалили зубы, быстро говорили о чем-то между собой, часто поминая своих богов: Одина, Тора, Бальдрома, Ньерда и еще разных.
Наши родичи так вольно с богами не обращались, не поминали их через каждое слово. Боги капризны, им быстро можно надоесть. Прогневаются, беды не оберешься. А эти, видишь ты, говорили о своих словно о ровне. Отчаянные старики, конечно, отговаривали молодежь ходить в крепость. Напоминали, свей — что зверь лесной. Сегодня он улыбается тебе и клянется в дружбе, а завтра с той же улыбкой вцепится зубами в горло. Люди-волки — вот кто они. Которые, даже если приходят торговать с серебром, все равно высматривают, не лучше ли взять железом.
Как всегда, они оказались правы, эти мудрые старики. Старики знают жизнь. Их мудрость складывается из долгих лет, как река на перекатах годами складывает себе высокие берега из песка и гальки…
2
Я, Корень, сын Огня, сына Крати, расскажу, как все было!
Я, Корень, долго прожил на белом свете. Это пусть безбородые молодые юнцы и девки, только увидевшие свою первую кровь, верят, что жизнь радостна, как приход весны. А я твердо знаю другое! Жизнь — это не радость. Это работа, нескончаемая, как вращение гончарного круга. Ломаешь ее, ломаешь, а работа никогда не кончается… Жизнь — это забота о завтрашнем дне. Это опасность. Это страх перед богами, перед нечистью лесной и водной, перед чужими людьми… Со страхом живет человек, со страхом и умирает, уходит к предкам, поведать про дела свои в Яви и получить почет по заслугам. И об этом надо подумать, проживая жизнь: как встретят тебя строгие боги и духи предков, за какие дела похвалят, за что спросят и не помилуют. Пусть молодежь, которая способна только подпевать ветру в собственной пустой голове, радуется буйной весне. Играет соками вместе с ней. Запасливая осень лучше, умнее. Я всегда это понимал, даже когда сам был молод. Я — умный!
Те, кто отправляется бродить по белу свету, — это тоже дети весеннего, плодородного бога Ярилы. Вместе с ним они навсегда остаются детьми. Как и молодой бог, они ломают и переделывают все, к чему прикасаются, хотят все увидеть и до всего коснуться рукой. Но самое большее, способны только слегка насмешить богов, наблюдающих с высоты Прави за их тщетными потугами.
Так было всегда, и так будет!
Свей, которые пришли к нам, тоже были дети весны, хотя и родились там, где живет холод. Они не способны думать о будущем, поэтому проживают каждый миг, как последний, не щадят себя ни в сече, ни на пиру. Как только я увидел их ладьи на берегу, сразу понял: добра не жди…
Я скажу точно, от чужаков всегда одни беды!
Это было еще до меня, но старики рассказывали, так же нежданно пришли к нам в селение ратники князя Добрыни, отца нынешнего князя Добружа. Они пришли на конях, покрытых дорогими, вышитыми попонами, носили многослойные кожаные панцири с железными вставками и везли с собой копья, мечи и щиты. Тоже были молодые, нахальные и разговаривали так, словно ничего не боятся.
Теперь поличи будут платить дань князю Добрыне, сказали они старейшинам.
Все уже знали, до нас дружинники князя приходили за данью к оличам. Их было мало, а оличей много, но дружинники не боялись. Оличи собрали рать и победили их. Чтобы люди князя боялись впредь, они многим дружинникам отсекли головы, а оставшимся выжгли глаза раскаленными на огне ножами, подрезали на ногах жилы и и спустили. Решили, пусть живут, как могут. Впредь другим накажут, чтоб не повадно было ходить в земли оличей.
Потом сам князь Добрыня с большой дружиной приходил к оличам. Оличи снова собрали рать, но княжеские отроки порубили их и потоптали конями. Князь сжег дома них селениях и многих мужчин убил. А женщин и мальчиков взял себе. Собрал дань еще большую, чем назначил. Долгий плач стоял в землях оличей.
Сейчас оличи, конечно, опять народились и обнахалились. Их род всегда плодился, как полевые зайцы…
Наши старейшины платить дань тоже не хотели. За что мы будем платить, спрашивали они. Живем мы сами по себе, пасем скот, растим зерно, охотимся, ловим рыбу, бортничаем. Жертвы, какие полагаются каждому богу, приносим в срок. Они довольны. Три года подряд урожайные, Коровья смерть, старуха лютая, с граблями вместо обеих рук, к витичам заходила в прошлом году, а к нам не пришла, отпугнули ее всем родом. Что еще нужно?
Нет, старейшины не хотели платить дань. Но и сечься с княжьей дружиной они тоже не хотели, помнили про участь оличей.
Дружинники князя были хитрыми. Уговаривали старейшин. Вот, мол, вы с оличами на рать выходили, напоминали они, и с витичами, и с далеким народом косин воевали три дня и три ночи. Многие молодцы сложили головы отдельно от тулова в постоянных раздорах между родами. Зато теперь, мол, начнется другая жизнь. Чуть какая свара, за топоры и мечи хвататься не нужно, сразу — на суд к князю. А уж он, светел и ласков, как отец родной, по вине — накажет, без вины — помилует. Порядок будет. Стоит порядок малой дани? По две беличьи шкуры с дыма, не о чем говорить. Она, дань ваша, князю-то и не шибко нужна, у него самого закрома ломятся от припасов. Для порядка только и поймал нас, об вас же днями и ночами радеючи…
Для порядка — это конечно, соглашались старейшины. Это понятно. Порядок стоит того. Вон оличи живут без порядка, и витичи живут без него. Откуда у них порядку взяться, коль издревле умишком обижены? Аспидное семя, что те, что другие. Все знают, в стародавние времена было у отца три сына. Старший — умный, от него пошел род поличей. А два меньших — один дурее другого, блох доили, на комара загоном ходили, решетом воду носили. От них роды витичей и оличей расплодились. Нет, без порядка никак нельзя, коль такие соседи рядом, твердили наперебой старики. Только где взять дань для князя, вот в чем вопрос. Три года только и были урожайными, только наелись вдосталь, а до этого пиво водой разводили и животы заливали, чтоб только к спине не присохли. Голодом-холодом как уж маялись, страшно вспомнить. И Коровья старуха опять же неподалеку, так и рыщет, глазами зыркает, выбирает коровушек пожирнее. Одна только надежа на добрую богиню Живу. Если она не спасет стада, опять пропадать начнем.
Дружинники внимательно слушали про трех сыновей, про Коровью смерть, про Живу-надежу. Сочувствовали худому житьишку до слезы на усах. И опять начинали плести кружева про лад-порядок между родами и княжий справедливый суд…
Долго рядились. Приговорили платить князю в год по беличьей шкурке с дыма. Поклялись в том на огне и железе.
С тех пор мы и платим. Только теперь платим больше. Жаден молодой князь Добруж, сын Добрыни. На нашу же дань покупает себе дружины свеев, что жрут в три горла наши запасы. Тоже нам на погибель.
* * *
Я же говорю, все беды от пришлых!
Если вспомнить, Сельга по крови тоже не из поличей. Пришлая. Ее малой девчонкой подобрала в лесу старая баба Мотря, собиравшая травы в канун Купалы, когда все родичи, кто еще в силе телесной, чествовали свадьбу Солнца с Месяцем и сами соединялись телами, кто на кого глаз положил или так поймал, без умысла, по горячке. В такую ночь — всем без отказа, исстари повелось. До зари, помню, горели костры на берегу, хохотали бабы и ухали мужики, взбадривая криком и сурицей игру семени.
А Мотря в лес ушла, потаенные травы искать. Понятно, она старая, ей не до игрищ. Да и то подумать, кто позарится на ее древний мох? Кому — налитой стебель щупать, кому — травки перебирать, всякому свое, так устроили жизнь светлые боги.
Вот, не ходила на игрища, а принесла в подоле, как молодая. Вернулась из леса с девкой, смеялись потом родичи. Девчонка была маленькая, оборванная, худая, хлопала глазами, пугалась каждого звука и лопотала только одно слово:
— Сельга! Сельга! Сельга!
Решили, имя свое объявляет. Так ее и назвали.
Я вспомнил, когда еще сам был малым, отец Огнь, великий охотник был, пока не прибрал его в грозу гневливый Перун, принес из лесу щенка лисицы. Щенок тоже все норовил забиться в угол потемнее, мочился со страху и скалил оттуда мелкие белые зубки. Точь-в-точь как она. Совсем была дикая. И очень худая, одни мелкие косточки торчали сквозь обрывки холстов. На последнем уже дыхании находилась. Как она прошла через бескрайний Броши а лес, где живут мохнатые лесные люди Ети, где рыщут добычу зубастые звери? Непостижимо умом…
Не выживет, сказали все старики. Выхожу, ответила им тогда старая Мотря. Настоями, травами отпою, будет жить. Этого, мол, ребенка посылает мне сама богиня Мокошь взамен сыновей, убитых на ратном поле совсем молодыми, не оставившими приплода. Будет мне теперь вместо родной дочери. Будет, мол, кому разжевать беззубой старухе корку на мякиш, когда десны расстанутся с остатком зубов.
Радовалась, значит, находке.
Старейшины сомневались, конечно. А вдруг не Мокошь послала? Как знать? Вдруг это дите Лешего, лесного хозяина, или порождение страшного одноглазого великана Всрлиоко, что сторожит чащу? Прижил, допустим, великан дите с какой ни есть бабой и нам подкинул. А после придет за ним в наши селения и многих поедом съест. Может такое быть? Может, конечно… А то, еще хуже, живые камни, но злому чародейству оличей, или витичей, или далеких косин родили человеческое дитя на погибель всему роду поличей. Вот вырастет девка, окаменеет и как начнет всех изводить, куда денешься? Такое тоже вполне может быть… Лучше отнести девку обратно в лес, а там пусть боги распоряжаются ее судьбой. Выживет или нет — это их воля.
Но баба Мотря обидно обозвала стариков старыми вонючими козлами. От страха, мол, всегда готовы прежде времени обдристаться. Где это видано, чтоб безвинного ребенка снова в лес на погибель отправить? Не отдам лесу, себе оставлю и выхожу, твердо сказала она. Баба Мотря никогда не стеснялась в словах. А по правде скажу, не будь она ведуньей с огненным глазом, быть бы ей не единожды поротой за острый язык.
Старейшины спорили с бабой Мотрей, но кто ее переспорит? Поди поспорь с ней, когда она не только травы знает, понимает их тайную силу, но и ломаные кости вправляет, хвори гонит из людей и скотины. А может, обратное дело, наслать хворобу или другое что… Глаз-то огненный, так и сверкает, когда на тебя посмотрит. Она, говорили, когда по лесу ходит, самого Лешего приветствует, как родича. Ей даже мохнатые Ети уступают дорогу. Всякое про нее говорили. Кто знает, что правда? На всякий случай лучше оберегаться её! Не только я, многие так думают.
Ладно, пусть выхаживает, приговорили старики. Авось еще не выживет девка. Сама помрет, и спорить будет не о чем.
И выходила ведь, старая! Скоро девчонка уже ковыляла по селению, первое время — с клюшкой, потом — без. Пополневшая, но все такая же пугливая. Когда к ней обращались, не откликалась. Отворачивалась и убегала в Мотрину избу. Кричали, свистели вслед — не оборачивалась, еще пуще бежала. Как будто не понимала по-нашему. А может, и не понимала, кто ее разберет? Мотря ничего про нее не рассказывала. У такой — поди выспроси! Посмотрит своим лихим глазом — язык к зубам прилипает…
Да, я помню, сильно боялась Сельга, когда была маленькой. Всех подряд боялась, от случайной тени шарахалась. С придурью девка, решили мы тогда. Может, от оличей отбилась или от витичей, их дурная кровь внутри бродит? Впрочем, нет, они бы сказались, что у них дите пропало…
Минуло несколько зим и лет, и Сельгу стало не узнать. Выправилась. Поднялась, как опара у печки. Говорила она по-прежнему мало, но бойко, за словом за реку не ходила. Никого больше не боялась. Даже в лес ходила одна-одинешенька. По многу дней в лесу пропадала. Из лука стреляла, как хороший охотник. А уж взрослой стала, разумной просто не по своим годам. Смотрит ярко-синими глазищами и как будто насквозь тебя видит. Так и щупает нутро, смущает взглядом. По молодости, конечно, хороводится с девками и парнями, играет игры, как положено, но всегда словно чуть наособицу. Я давно заметил, даже самые бойкие из парней не хватают ее бездумно за телеса, как других, не толкают, не щиплют, а будто смущаются. Вроде как сила неведомая в ней есть, в этой пигалице.
Ничего, ничего, обрюхатится, засмирнеет, решили мы тогда. Не она первая…
Выходит, ошиблись.
От себя скажу, бывают, случаются такие люди, что из ребячества становятся сразу взрослыми. Умом-разумом быстро превосходят ровесников, как дерево, что стрелой растет ввысь, когда другие вокруг еще только пытаются приподняться над землей и камнями. Про таких говорят: их боги при рождении отмечают особо. Вот я, например, такой! Очень умный я с самого детства. За это меня и не любят родичи, что умнее других…
В селеньях рода Сельгу постепенно начали уважать. Баба Мотря передала ей свои знахарские секреты. Старая теперь лежала больше, Сельга сама всех лечила. И лихоманку снимала, и ломоту в костях, и боль в брюхе после долгих праздников, и при родах помогала скотине и бабам. Да ловко как! Мужик бороду почесать не успеет, а у него уже приплод готов в избе или в стаде. Обмывать пора хмельным делом.
Люди говорили, от одного ее взгляда легче становится, вот оно как! Большая в ней оказалась сила…
Нет, сказать против нечего: хороша получилась девка! Не нашенская, издалека видать, других кровей, но хороша. Глядишь, и отворачиваться не хочется. У наших-то волос темно-русый, прямой, лица широкие, носы тоже широкие, глаза светлые, с водянистой голубизной. А у Сельги глаза яркие, синие, как небо в летний полдень. Волосы потемнее, почти черные, волнами вьются. Красиво! Лицо тонкое, смуглое, даже зимой словно бы тронутое Хорсом-солнцем, уже набравшим весеннего жару. Тело тоже тонкое, стан — дюжий мужик пальцами обожмет. Но складное, где надо — все круглое. Скрывать нечего, все на нее засматривались.
Хороша! А мужикам себя не дает.
Я вот думал тогда: может, у нее по женской части не хватает чего? Нет, с виду вроде бы все в порядке. Когда она мылась в реке вместе с другими бабами, я нарочно смотрел. Груди, правда, небольшие, девичьи, но торчком стоят, подмигивают темными сосками. Кожа гладкая, чистая, блестит на солнце. Бедра полные, налитые. Черные волнистые волосы промеж ног и под мышками, мягкие с виду, как шерстка ягненка. Хороша! Так бы и впился в нее как клещ!
Но там, внутри, кто ее пробовал? То-то, что никто. Никому не давалась. Наши-то девки как? Пока решают, с кем будут жить, уже одно-два чада бегают по двору. Редко кто без прибытка к мужику в избу входит. А вокруг этой парни вились, как оводы вокруг коровы. И ничего! Мужики постарше пробовали уговорить. Сулили, кто чем богат. Опять ничего! Сам Злат, старейшины Зеленя сын, первый силач во всем нашем роду, два раза с ратью походным князем ходил, богатый теперь, кружил, кружил возле избы бабы Мотри, но так ничего и не выкружил.
Я, врать не буду, тоже испытал удачу. Как-то объяснил ей по чести, мол, если мужик нужен, только скажи-намекни. Я, сама знаешь, живу с бабой, трое детишек у нас. Но это не помеха. Завтра же объявлю перед всеми родичами, что отсылаю дурную бабу прочь, а себе хорошую беру, новую. Ее, значит. С молодых-то парней что толку, им бы только по кустам скакать, с кем — без разницы. Сегодня — одна, завтра — другая, ненадежный народ. В голове, кроме смеха, одни несерьезности. А я — мужик зрелый, холить буду и нежить. Запасы у меня в закромах. Серебро есть, меха на продажу. Может, не столько, сколько у Злата, все помнят, как он походную добычу делил. Но есть, на двоих хватит. Только бровью поведи, что согласна!
Не повела бровью. Пронзительно посмотрела синими своими глазищами, как огнем обожгла. Ушла. И не сказала ничего, а словно бы гнилой водой облила с головы до ног. Будто провалился в болото ржавое и обсыхаешь после. Обидно даже.
Потом я еще долго не встречался с Сельгой лицом к лицу. Не по себе было. Вроде ничего не сказал противного обычаю, а все одно, будто виноват перед ней…
Думал я про нее, врать не буду. Много думал. И понял — не нее так просто. Если рассудить — нашли Сельгу в лесу, растила ее баба Мотря, сама девка все время в лес срывается, как волчонок с привязи. Нет, тут нечистая сила где-то рядом ходит. Иначе чем можно объяснить, что у мужиков старых и малых от одного ее вида в голове дурман кружится? Ничем, правильно! Потому что баба и есть баба, все они одинаковые. Что на них смотреть? Когда загорится нутро — вроде сладко. А справил нужду, спустил семя, понимаешь, чего в ней хорошего, в бабе-то? Разве что волосы, подушку набить ради крепкого сна. Я-то знаю, я долго живу. Я умный. Родичи думают, что я вредный, а я просто умнее других, таким уродился…
Я уже и к волхву Олесю ходил советоваться, колоду меди носил богам в жертву. Хороший мед, прозрачный, как вода в Илене. Полная колода была, упрел весь, пока тащил.
Мед старик Олесь взял. Пожевал губами довольно. Пошел на капище, пошептался с чурами. Вернулся, сказал, боги принимают жертву. А ты, мол, иди отсюда пока. Они думать будут.
Я и пошел, конечно. До сих пор жду ответа. Боги не торопятся, некуда им торопиться.
Может, мало принес? Что богам — одна колода на столько ртов. Две надо было. Сельга так и осталась для меня непонятной. И глаз не оторвать, и зубом не укусить. И общем, одно слово — пришлая…
* * *
Я, Корень, скажу по правде — Кутря тоже наполовину пришлый. Хоть и наш родович, помню я, как он еще беспортошным по селу бегал, но глянешь с другого бока — чужой. Парнем еще пропал, много зим и лет его не было. Забыли уже про него. Решили, его лес забрал.
Потом, вернувшись, Кутря рассказал, как дело было. Мол, булгарские гости, что проходили водой неподалеку, сманили его с двумя товарищами в поход. Помогать им тащить челны волоком вкруг порогов. Обещали Явь показать и заплатить за работу изрядно. А так как старейшины, понятное дело, не отпустили бы молодых, булгары уговорили их бежать тайно.
Натерпелись потом. Одного из товарищей быстро взяла себе Илень-река, нырнул однажды за выпавшим тюком и не вынырнул. А Кутрю с другом булгары в конце похода продали как рабов народу древлян. Чтоб не расплачиваться, наверное. Древляне надели на них железные ошейники, но оставили у себя ненадолго, тоже продали. Потом его еще несколько раз продавали, разлучив на одном из перегонов с товарищем. Где он теперь, жив ли, кто знает? Наверное, нет, рабам боги не отпускают долгую жизнь…
А он, Кутря, где только не побывал. Видел земли, куда Морена-зима никогда не дотягивается своими снежными пальцами, купался в теплом море, где вода горькая от соли, а тело не тонет, всплывает в густой воде. Бродил по горячим бескрайним пескам, где сам Хорс гневается на людей, которые там появляются. Бьет их раскаленными кулаками по голове и показывает чудные видения-миражи. Все делал Кутря: дробил камни, добывал соль, прикованный железом, крутил весла на огромных морских ладьях-триерах богатого народа византиев.
С триеры он и убежал. В одном из походов, проходя вдоль берега, они с товарищем из вендов сбили цепь, сломали горло стражу и подались в Дикое поле. Долго шли, совсем приготовились умирать в травяном море. Боги выручили, не дали пропасть, не иначе. На одной из речушек венд-побратим заметил три ладьи со своими соплеменниками. Те пробирались в набег на богатый юг, прихватили их с собой, дали мечи и броню в долг.
Набег оказался успешным. Много крови пролили воины-венды, много домов пожгли, много сладкого вина, пахучего масла и красивых рабынь взяли. Золото, серебро, дорогое железное оружие — в теплых странах всего в достатке. Богато живут. Но чудно. Почитают бога, которого сами же и убили на кресте, есть у них там такая казнь. А как можно убить бога? Непонятно. Наверно, не бог это был, ошиблись они. Но — почитают.
Легко живут в теплых странах, рассказывал Кутря. Сами свои богатства не охраняют, нанимают за деньги воинов. А кто будет хорошо стеречь чужое добро? Тоже непонятно мне, может, приврал Кутря для красоты слов? Его отец-покойник, помню, был бойкий на всякие выдумки…
Венды в набеге не слишком-то сторожились, поняли родичи из его слов. Набегали, как волна на берег. Боялись их местные.
Потом Кутря ходил с вендами и в другие набеги. Жил среди них как равный. Венды уговаривали Кутрю навсегда остаться у них. Ценили его ратную доблесть и ловкость в бою. Но — не остался. Потянуло к своей земле, поближе к нашим богам. Сидишь, бывало, в ночи, под высоким небом яркими, чужими звездами, рассказывал он, и в груди щемит, как вспоминаешь хвойный сумрак лесов или серебряные поды Иленя, неспешно огибающие песчаные плесы…
Набегавшись вдоволь, Кутря отстал от вендов. Вернулся.
Наши, конечно, слушали его раскрыв рты. Диковинными казались его сказы про дальние земли и разные непонятные народы.
Я врать не буду, после возвращения стал Кутря каким-то шалым. Часто и подолгу сидел у реки, смотрел на воду. Что он там видел? Или уйдет в лес, на охоту, тоже надолго. Охотился не как все родичи, большими загонами. Один ходил, с луком, ножом и рогатиной. Но возвращался всегда с добычей. Что положено, отдавал роду, остальным сам кормился.
А уж отчаянным стал, истинный свей. Я помню, задрался он с самим Златом по какому-то малому делу. Тот разъярился медведем, что на дыбки встает, сгреб Кутрю в охапку, все думали, на месте задавит. А Кутря пальцы в щепоть сложил да как двинет Злата куда-то в живот. Тот и задышал через раз. Это ведь еще догадаться надо, что щепотью можно ударить, как мечом или топором! Хитер… Мало того, пока Злат воздух ртом собирал, Кутря ловко так подсел под него, выпрямился, у Злата только ноги в воздухе замелькали, как у птицы крылья. Руками замахал, захлопал и полетел. Брякнулся оземь, Сырая Мать аж загудела от тяжести. Все наши родичи только рты поразинули, глядя на такое невиданное искусство…
Злат долго потом крутил головой, все выспрашивал Кутрю, какой хитростью тот его приложил. Озлился на него за срам перед всеми, не без этого. Он, Злат, сильно высоко ставит себя над другими. Но с руками больше не лез, это нее заметили.
Женщину Кутря не стал себе брать. Тоже не по-людски, как можно человеку без женщины? Кто сеять, кто огородничать будет, за скотиной ходить, стирать, жарить, парить, кому варить пиво на зиму? Мужик — он охотиться должен, рыбалить, на рать ходить, когда свара между родами. Остальное — на бабе, для того ее и держат в избе. Так было всегда, и так будет.
Понятно, бабы у него случались, зрелое семя всегда игры требует. Коловодился он с бабой Топаря, видели их. Но к себе жить не брал. Хотя Топарь отдал бы, его, Топаря, и спрашивать не надо, тихий он. Еще, знаю, Кутря к бабе Анися захаживал. С девками его тоже видели. Нравился он им. Девкам вообще нравятся такие шалые да глазастые с ресницами, я всегда замечал. Глупые они еще, девки-то, не понимают еще, что главную мужскую прелесть не на лице, а в закромах надо смотреть…
Конечно, нравился. Уходил-то он юнцом с едва опушенными щеками, а вернулся молодцем. Невысокий, но плечистый, обугленный солнцем как головешка, с выцветшими добела волосами, и борода подстрижена клином, не по-нашему. В кольчуге пришел, в шлеме дорогом, меч и щит с собой нес не хуже свейских. Сам как пришлый. Не узнали сначала. Испугались.
Потом думали, опять уйдет. Отбился уже от рода, наверно.
Он остался. Избу срубил, печь поставил, сел на хозяйство. Но какое у него хозяйство? Дым, да зола, да два топора. Истинно, отрезанный ломоть не пришьешь к караваю, люди зря не скажут…
* * *
Я же говорю, с пришлыми всегда что-нибудь случается.
Это ведь Кутря нашел Сельгу на берегу, после того как ее силой взял свей Бьерн. А Кутря нашел, стянул рубаху с себя, завернул ее, принес в селение на руках.
Сельга молчала, дрожала только, как звереныш. Как в детстве, когда ее принесли из леса. Старая Мотря пластом лежала последнее время, только по нужде вставала. А тут откуда силы взялись? Подхватилась, сорвалась с лежанки, закудахтала наседкой. Уложила Сельгу на лавку, укутала, захлопотала над ней. Выгнала всех из избы, дверь изнутри подперла дрыном.
Мы все тогда наладились через окно смотреть. Окно большое, можно втроем смотреть, остальным рассказывать.
Мотря долго над ней колдовала. Руками водила вокруг нее. Потом оглянулась, посмотрела на нас без радости и на окно набросила холстину. Совсем стало ничего не видно. Я же говорил, скрытная она…
Все родичи долго обсуждали этот случай. Старейшины собирались, тоже думали. Конечно, рассудить, так сильничать девку нехорошо, не по-нашему это. Не водится у нас того, чтоб силком, вон их сколько, глазами зыркают, кому согласие дать. Бери — не хочу. Но, с другой стороны, может, у свеев так принято. Кто знает?
И что теперь делать? Нашего парня за такие шалости выпороли бы перед общиной да заставили бы выплатить вину деньгами или мехами. А свея железного поди заставь! Хотя хорошо, если бы заплатил честью. Свеи богатые, много можно просить. С третьей стороны смотреть, от девки не убудет, конечно. Опять же, вдруг она дитя понесет от свея, роду — прибыток, хорошая кровь войдет в род, отчаянная, будет кому дальше биться с оличами, витичами и косинами.
Но поторговаться все-таки надо, приговорили старейшины, вдруг заплатят за обиду? Только кому, отчаянному, идти торговаться со свирепыми свеями? Опять думай…
Пока старейшины думали, боги все рассудили по-своему. Лихой Кутря перерезал Бьерну горло на берегу, как свинье перед зимними холодами.
Конечно, узнав об этом, старейшины сгоряча решили Кутрю выпороть за своеволие. Либо свеям отдать, если спросят, пусть по-своему его наказывают. Но, обратно сказать, за что пороть? Каждый родич может принять на себя родовую обиду и отомстить за нее по своему разумению, испокон веков так повелось. Об этом на толковище напомнил Злат, который неожиданно выступил в защиту Кутри. Другие мужики, кто побойчее, поддержали силача. А я понял, не Кутрю защищал Злат. Просто обрадовался его мести. Понял, свей этого так не оставят и, значит, быть сече. Ну не терпелось ему пощупать богатство свеев. Многим уже не терпелось, все знали, свей после похода, их ладьи до бортов полны разным добром…
Старейшины послушали их, подумали еще, Кутрю пороть не стали, а снова приготовились торговаться. По-другому теперь, себе в убыток уже. Кровь — не вода в реке, дорогого стоит. Платить придется всем родом. Ладно, решили, заплатим, запасы есть в закромах, боги не обижают род. Им обида была, нам обида, как-нибудь сторгуемся миром.
Но опять получилось не по задуманному. Кто может знать волю богов?
3
Я, Кутря, сын Земти, сына Олеса, расскажу, как было. Как хоронили свеи своего дружинника Бьерна. Я смог это увидеть. Смог ужом подползти поближе, не колыхнув травы, не шевельнув ветки. Не заметили меня свей.
С тех пор как зарезал Бьерна, я все время наблюдал за свеями. Дозором кружил вокруг крепости. Старейшины думали, что смогут откупиться от крови серебром или мехом. Не смогут, я-то знал свеев! Говорил я старейшинам, несколько раз говорил, на крик кричал. Теперь нам всем, говорил, нужно настороже быть, во всех селениях дозоры выставить. Свей своей крови никому не прощают, тем сильны. А те только зудели как мухи: откупимся, мол, откупимся, поторгуемся еще, глядишь, много и не возьмут. Не выдадут боги, заступятся. Третьего дня только упитанного борова на капище сволокли, волхв Олесь сказал, приняли боги борова. Что еще нужно? А если, мол, кто из молодых да сопливых возьмется учить убеленных сединами стариков, то пусть запасает впрок коровье масло — мазать насечки от березовых прутьев на заднице. А то, толковали, тебя еще за свея не выпороли, а ты, мол, уже на новый наказ нарываешься…
Поди поговори с ними…
Тело Бьерна свей нашли на берегу и перенесли в крепость. Загудели, как свирепые лесные пчелы, когда в их дупло сунет лапу медведь, охочий до меда.
Потом затихли. Весь белый день мастерили для воина погребальную ладью. Пилили бревна на доски, выгибали их, сколачивали по-своему. Быстро работали. Хоть свеи и воины, но искусны во всяких ремеслах, это у них за особую честь почитается — знать ремесло.
Маленькая получилась ладья, меньше наших челнов. Но похожая на большие, с двумя носами и парусом-лоскутом на приставной мачте. В ладью наложили сухого хвороста и охапки дров.
Вечером, когда стало темнеть, все свей вышли из крепости провожать родича в последний поход. С оружием вышли, с копьями, со щитами за спиной. Каждый из воинов нес в руке смоляной факел. Светло стало на берегу Иленя, почти как днем. Я все хорошо рассмотрел.
Мертвого Бьерна уложили на маленькую ладью. Сложили туда же его оружие, еды ему положили, пива жбан. Понятное дело, он отправится в свой Асгард по реке, но жажда — не костер, водой не потушишь.
Хорошо снарядили. Положили ему огниво, трут, топор, пилу, молоток с гвоздями, лопату. Кто знает, что понадобится в последней дороге?
Привели на берег одну из рабынь со связанными руками. Вдруг воин по дороге в Асгард захочет женщину?
Та шла покорно, тихо, как корова под нож, только всхлипывала негромко. Я вот всегда думал, почему коровы идут под нож тихо, а свиньи, например, визжат, упираются. Выходит, свиньи умнее? Чувствуют смерть? Понятно, это только люди не умирают, уходят духами к древним родичам. А свинья, например, куда уходит? Где ее свиные духи живут? Некуда ей уходить, получается. Сожрут ее, и косточки сгниют в Сырой Матери. Обидно ей, конечно, умирать до конца…
Рабыню конунг Рагнар сам убил. Одним легким, почти незаметным движением топорища огромной секиры проломил ей висок. Та как стояла, так и упала былинкой скошенной. Великий воин — морской конунг свеев, руки у него как из железа…
Свей подхватили тело рабыни, положили рядом с Бьерном. Подожгли погребальную ладью факелами. Хорошо занялось сухое дерево, жарко.
Зайдя в воду по грудь, свеи шестами вытолкали ладью на стремнину. Подхватила Илень-река погребальный костер своим течением, понесла вдаль.
Ушел воин Бьерн. Только огненный глаз его еще долго виднелся вдали, на реке. Потом пропал на излучине. Уплыл, словно закрылся веком.
Скальд-мальчишка Домар высоким девичьим голосом запел ему вслед прощальную песню. Рассказывал скальд, как повезло Бьерну, что умер воин в походе, не дома на теплом меху сгнил в старческой немощи. А значит, слава ему! Значит, Один уже ждет его в своей рати эйнхериев — воинов, павших в бою, что вечно сражаются между собой, умирают храбро и опять оживают перед вечерним пиром. Пока рог Хеймдалля не призовет храбрецов на последнюю битву со злобной ратью чудовищ и великанов, вырвавшихся из Утгарда, темного мира, лежащего за пределами всего. Пусть поторопится, мол, Бьерн, пусть долго не возится по дороге с рабыней, Один не любит ждать.
Пусть поторопится, согласился я про себя. Туда ему и дорога — к своим мертвым, которые даже после смерти не знают покоя от звона мечей.
Я все равно помнил про Сельгу…
* * *
Казалось бы, что мне с того?
Сельга…
Сельга, Сельга, Сельга!
Вот имя! Как песня, звучащая над рекой по весне!
Откуда только имя такое красивое?
Сельга! Может, она не женщина, может, сама Зарница, прекрасная богиня утренней зари? Сошла на землю побудет среди людей, посмотрит, кто как живет, и обратно в Правь улетит?
Сельга…
Закрываю глаза и вижу ее перед собой. Вижу лицо, руки, синие пронзительные глаза, развевающиеся кудрями темные волосы. Долгим эхом отдается в ушах ее звонкий голос. Днем и ночью слышу его, когда ее рядом нет — тоже слышу.
Наваждение? Колдовство? Чародейство?
Корень рассказывал, когда меня не было, Сельгу как звереныша, подобрала в лесу старая Мотря. Выходила и вырастила. А что в лесу делать доброму человеку, спрашивал Корень. То-то, тут без вредной нечисти не обошлось, ихним она, лесная. Все говорят. А люди зря не скажут! Значит, не к добру появилась она в наших селениях, втолковывали мне. Не у оличей, не у витичей, у нас появилась. Нам, значит, на погибель. Вот и дружина свейская рядом встала. Из наших закромов едят, пьют в три горла, как Аспиды. Сбываются, значит, плохие предзнаменования. Скоро пропадать будем. Все к тому идет.
Врет он все, этот Корень! Всегда рад любого дерьмом измазать. Не может Сельга нечистой быть! Зарница она!
Тогда колдовство откуда? Почему слышу, вижу ее, даже когда рядом нет?
Задумаешься тут…
Я, Кутря, многое видел на своем веку. Такое видел, что нашим родичам и во сне не привидится. И женщин брал всяких-разных, когда набегал с вендами-побратимами на богатые южные села. Красивые были бабы, раскрашенные, мягкие кожей, как грудные дети, холеные, выбритые везде, приготовленные для мужской ласки. Их нарочно мочили в душистых водах, натирали ароматными маслами так густо, чтоб сочилось оно из-под кожи вместо любовного пота.
Они быстро умирали, эти диковинные красотой женщины. Не крепкие были, тоже как дети. Потом, в долгих переходах, я часто вспоминал их всем своим мужским естеством. Сладкие были…
Но Сельга — другая! Слов мало у меня, чтобы поведать, какая она!
Колдовство?
Я помню, венд-побратим рассказывал мне, что бывает такое, случается, он сам видел однажды, когда мужчина начинает любить женщину сильнее всего на свете. Выше рода ставит ее, почитает больше богов. Про все забывает, себя теряет, на нее глядя. На других баб уже и смотреть не хочет, только она одна ему нужна.
Я, помню, смеялся над ним тогда. Как можно, чтобы только одна? А другие чем хуже? Тоже вкусные! Как можно мимо хлеба пройти и не укусить? Нехорошо, не по-людски это.
Нет, я не верил ему. Дороже всего! Надо же придумать… Женщина должна быть крепкой, чтобы рожать здоровых детей, продолжать род, должна быть сильной — вести хозяйство, должна быть умелой, чтоб у мужа не скучало семя. А так — все одинаковые. Какая между ними разница?
Потом я вернулся на нашу землю, к родичам, и увидел Сельгу. Показалось, сам Перун пустил сверху свою молнию. День превратился в ночь, так потемнело перед глазами. Обожгли меня синие ее глаза. Опалили.
Чудно, конечно. Вот уж воистину, только боги все видят сверху, а человеку никогда не ведомо, где подстерегают его пороги и перекаты на реке жизни. Зря зубоскалил. Теперь, знать, сама весенняя красавица Лада, богиня, соединяющая мужчин и женщин, надо мной посмеялась. Отомстила за то, что насмешки строил.
По чести скажу, из-за Сельги я и не ушел из рода. Хотя сонное, неспешное житье родичей быстро мне опостылело. За годы странствий отвык я коротать время на толковище, без конца обсуждая, как Корень, испугавшись тени в лесу, зацепился за сук подолом рубахи. А с перепугу решил, что его схватил Леший. Визжал, как недорезанный свин, на все село слышно было…
Или, еще смешнее, как проказливый Водяной Старик прошлым летом сволок в реку и пустил по течению Топорихино корыто с замоченной на берегу одежей. Все родичи животы надорвали, глядя, как непутевая баба, кокоча и всплескивая руками, как кура крыльями, козлиным скоком догоняла свои холстины…
Да, я вернулся, отдохнул в родной стороне, чуры на капище отблагодарил за избавление теленком и серебряными деньгами. Потом почувствовал — скучно мне. Тянет из дому, и все тут. Словно сама Арысь, заколдованная дева, вынужденная скитаться с волками, неслышно зовет с собой за тридевять городов и земель.
От нечего делать — думал, вспоминал прожитое. И надумал я по примеру вендов собрать ватагу из парней, что покрепче да помоложе, и уйти в набег, испытать счастье на чужой стороне. Или, на худой конец, если старейшины мужей не отпустят, самому попроситься к князю в отроки. Пусть возьмет меня в свою дружину — погулять по белу свету с мечом в руке.
Как часто, сидя на берегу у реки и глядя вслед ее убегающему течению, я представлял, как помчатся наши легкие челны по серебряной глади, как кончится постепенно привычный лес, затеняющий берега, как начнет становиться все теплее и теплее, жаркий ветер подует в лицо из Дикого поля. Вспоминал горьковатый, полынный привкус на пересохших губах, горячие ночные набеги, оставляющие вереницу пожарищ, каменные южные городища, где богатство ждет того, кто его возьмет. А больше того вспоминал, как сладко это, как яростно и хорошо — когда меч в руке, когда щит у плеча, когда побратимы стеной ломятся на врага и весь мир ложится у твоих ног. Родичам, которым бы только по глупому делу задираться с другими родами, трудно объяснить упоение большой победы. Я и не объяснял ничего…
Чудно все-таки. Скучал на чужбине, хотел домой, рвался домой, а вернулся — вроде и не нужен здесь… Чужак наполовину. Теперь скучаю по тому, что было вдали…
Нет, не сумел уйти. Не родовая перевязь, не старейшины, синие глаза Сельги спутали меня покрепче железных вериг.
* * *
Наваждение?
Чудно. Ничего вроде такого особенного, девка как девка. Две руки, две ноги, голова сверху. И одевается просто. На шее носит обычные деревянные бусы, да оберег расшитый на голове — вот и все украшения.
Всего несколько раз и говорил с ней. Сидел, помню, как-то на берегу, смотрел, как катит Илень свои воды, представлял, как течет он все ниже и ниже. Вот уже и потеплело вокруг, лес по берегам поредел, степь пошла, буйная, пахучая до дурмана. Потом высохла степь по берегам, изжарилась солнцем, окаменела песком и пылью. Море близко. Привкус соли в дыхании ветров и пронзительные, как тоска, крики чаек.
Далеко течет Илень-река, ни глазом не глянуть, ни птицей не долететь…
Задумался, не заметил, как она подошла, рядом села. Когда увидел ее, словно берег подо мной закачался. Сама подошла!
— Смотришь? — спросила она своим глубоким, грудным, чуть глуховатым голосом.
— Да.
— Река далеко течет.
— Да, — согласился я.
— Много воды катит Илень.
— Да.
— Долго можно смотреть…
Она усмехнулась? Или это мне показалось?
— Да, долго, — снова согласился я.
Сам понимал, не разговор это. Сидел только, краснел, как рак в горячем котле.
Пошутить бы, сказать веселое или какую сплетню сплести, чтоб засмеялась, заслушалась, как получалось у меня с другими. А то заладил — да, да. Как Мяча-дурачок, который малым еще упал с дерева и с тех пор ходит кривым на один бок, как Леший, и гукает по-совиному. Вот сейчас она посидит и скажет: скучно, мол, с тобой. Не о чем нам говорить больше…
— А в прошлом годе Корень в лесу за сук зацепился. Помнишь, нет? — придумал наконец я.
Мне показалась, что она поморщилась. Почему-то я не мог взглянуть ей прямо в глаза. Отводило взгляд. Может, правда — нечистая сила?
— Трудно не запомнить, — сказала она. — Не хочешь — напомнят.
— А орал как!
— Да, орал… Наслушалась я про то. Наши родичи — они как дети, — сказала она. — Им бы только друг другу кости перемывать.
— А я? Тоже как дите? — решился спросить.
Она долго не отвечала. Я, хоть и не поворачивался к ней лицом, боком сидел, одеревенел, как пенек с глазами. Но замечал — смотрит, оценивает.
— Про тебя разное толкуют, — задумчиво сказала она. — А ты по правде всякие земли видел?
— Видел, да.
Вот и весь ответ. А ведь тут бы и рассказать, тут бы соловьем защелкать про чужеземные чудеса. С другими девками получалось, им, знал давно, лишь бы слушать чудное. А с ней не сумел. Язык прилип к зубам, как смола. Предал меня язык!
— Ладно, пойду я, — сказала она. — После расскажешь…
Поднялась гибко, неслышно.
Улыбнулась? Или мне опять показалось?
Потом я ругал себя. Вспоминал без конца, что она сказала, что я сказал, что она ответила. Долго перебирал наш разговор, как скряга в закромах перебирает свои запасы. Что тут перебирать-то — «да» и «да». А ведь мог…
Сельга…
Я никогда не был робким, умел ответить и словом, и делом. А тут — словно свирепый огонь выжигал меня изнутри. Огонь, по-иному не скажешь. Внутри бушевал огонь, а снаружи — пепел остывший. Бессчетное число раз я говорил себе — вот подойду, объясню толком, что не могу без нее, позову с собой. И не мог. Не шли ноги, не ворочался язык-предатель.
Чародейство?
Второй раз мы говорили наедине, когда встретились случайно в лесу. Это было вскоре после того, как свей обустроили свой стан на нашем берегу. Я, помню, возвращался с охоты, нес через плечо двух подстреленных зайцев. Торопился к дому. Вкусный запах свежей заячьей крови будоражил живот. С зари блудил по лесу, кишка кишке уже кукиши показывали, ворчали на хозяина дружно.
А увидел ее — про все забыл.
Она возвращалась из леса с травами. Через плечо несла небольшой лук, подходящий для женской руки, у пояса — расшитый по коже колчан со стрелами и маленький нож в таких же вышитых ножнах. Совсем охотница. Истинная Дива-богиня, что бродит меж лесов с луком и стрелами. Нет, Зарница…
Хорс, играя лучами среди золотисто-бурых стволов высоких вековых сосен, осветлял ее темные волосы и баловался между грудей. Казалось мне, даже солнце радуется ее красоте.
Я загляделся на нее. Долго удалось смотреть. Пока она сама меня не заметила.
Сельга опять подошла ко мне первая. Сдержанно поприветствовала. Мы вместе пошли в селение. И опять проклятый язык еле шевелился во рту, как ворочается полудохлый сом, прочно застрявший на мелководье между камнями. Вырвать его!
Она тоже шла рядом молча, ступая неслышно, совсем по-лесному, как легкая молодая олениха. Молчала.
— Свеи, похоже, надолго встали, — сказал я, чтоб нарушить молчание.
Она не ответила.
— Мужики жалуются, пришлые воины много едят и пьют, — продолжил я, теряя голос. Конечно, нашел о чем говорить с девой… Тут вдруг кишки, которым напомнили про еду и питье, тоже вступили в наш разговор. Издали громкое, отчетливое бурчание. Спели, называется, во весь нутряной голос!
Я почувствовал, что готов молить Сырую Мать расступиться под моими ногами.
Улыбнулась?
— Скота пожрали — самой Коровьей смерти не успеть за ними. Скорей бы уж уходили, — в отчаянии сказал я.
Почему она не отвечает? Скука со мной?
— Надолго, — вдруг сказала она, — может, теперь навсегда пришли свей.
— Как так? — удивился я.
Она опять не ответила.
— Нет, не может такого быть, чтоб надолго, — рассудил я. — Пересидят службу и уйдут восвояси. Другая дружина придет, свей уйдут с ней биться. Или что иное случится, всегда что-нибудь случается. Сила дружины — в стремительном беге через богатые земли. Чего им сидеть у нас? Уйдут…
— Уйдут одни, воротятся другие.
Она говорила тихо, серьезно, медленно. Я понял наконец, не от скуки она молчала, тут иное. Думала она, много думала, а может, провидела что из грядущего. Не зря же люди говорят — ведунья она…
— Их много, свеев. Будут все приходить и приходить… Я знаю это, боги иной раз позволяют мне заглянуть в будущее, — сказала Сельга, словно подтверждая мои невысказанные мысли.
Я даже вздрогнул от такой догадливости.
— Молодой народ, сильный, — согласился я, помолчав.
— Молодой? Нет. Не они… Молодые — это наши родичи. Даже моложе, чем молодые. Что старые, что малые — все как дети. Свеи сильные — да, храбрые своим железом, свирепые от собственной силы. Но они несгибаемые. И жадные. А жадность да косность — это удел стариков.
Этого я не понял. Просто смотрел на нее, коль выпала такая удача. Любовался открыто.
— И что ты видишь из будущего? — почтительно спросил я.
И верил ей. Ей невозможно было не верить. Истинно, в Яви боги устроили много чудного. Кому-то дано и вперед смотреть, проникать мыслями сквозь грядущие лета и зимы. Может, все-таки Зарница она, богиня? Выходит, пропадать моей голове! Богиню полюбишь, в небесном огне сгоришь…
— Вижу я, чувствую, старики сядут на нашу землю. Злые, жестокие, презирающие справедливые законы Прави. Пусть молодые с лица, а внутри — старики. И будут править нашими родичами и измываться над ними всяко. Потому как у стариков нет большей отрады, чем править другими, гнуть их по своему хотению. А когда старики правят детьми — они никогда не поймут друг друга! Большая будет вражда между правителями и народами, многие беды. Долгие беды сулит грядущее нашим родам, я вижу. Далеко в будущее потянется вереница бед…
— Нашему роду, — поправил я ее.
— Нашим родам, — неожиданно горячо возразила она. — Поличи, оличи, витичи и даже косины — одна кровь, одни люди.
— Ты только на толковище не обмолвись про это, заклюют тебя, как ястребы цаплю, — пошутил я.
Наконец-то удалось мне, вставил веселое слово. Но она даже не улыбнулась.
— Уходить нам надо, — сказала она.
— Нам с тобой? — обрадовался я, не веря своему счастью.
И тут же покраснел, как ошпаренный. Но Сельга словно не заметила моей предательской оговорки.
— Нам всем, — сказала как отрезала, — всему роду, и всем остальным родам тоже. На северный ветер нужно уходить, в лесную пустыню, куда не дотянутся жадные руки пришельцев.
Уходить родом… Легко сказать. Мне что? Я один, мне собраться — только подпоясаться. А остальные? Старики, бабы, детишки, скот?
— Как уходить? — возразил я. — Кто решится? Бросить дома, бросить земли расчищенные, звериные угодья, рыбные? Как можно все оставить?
Она опять не ответила. Замолчала, словно тучей завесилась.
Потом мы пришли в селение. Я попрощался с ней, хотя мне меньше всего этого хотелось. Мне показалось, она посмотрела на меня с сожалением. Наверное, показалось…
Этот наш разговор я тоже вспоминал постоянно. Думал над ее словами. По правде сказать, я не все ее слова понимал. Но ведунья она — это истинно. У них, провидцев, никогда не разобрать всего. Вот хоть Олесь-волхв, бормочет себе под нос, бормочет, а о чем? Одни боги ведают. Да и то, я полагаю, надоело богам уже прислушиваться к его вечному ворчанию.
Но главное я понял. Быть беде, вещала она. И случилась беда. С ней случилась.
Я помню, чуть ума не лишился, когда нашел ее едва живую на берегу. Обмывал водой глубокие царапины от чужой кольчуги на гладкой коже, слушал ее тяжелое, лихорадочное дыхание. Почти бегом нес ее в селение, прижимая к груди, бормоча что-то злобное, неразборчивое, сам не помнил, что бормотал.
Или я крови не видел?
Наваждение, да…