Горбун
Горбун остановился — его горб вздымался от тяжелого дыхания. Все это время он стоял, не пошелохнувшись: не ходил и не опирался на стол, как он обычно это делал. Глаза его хоть и смотрели на меня, но будто не видели ничего: так бывает, когда человек задумался, как говорят, «ушел в себя». А я, замечая, как выламывается его нога, испытывал на теле своем гадливое ощущение уродства. И страшно смотреть, и не хочешь смотреть, но только некая сила будто подталкивает тебя взглянуть еще разик. Доводилось ли вам видеть человека, у которого начисто не было носа? Приходилось ли видеть человека с огромным наростом на носу или на веке? Ловили ли вы себя на том, что хотите посмотреть на это еще раз, хотя и тошно вам становится от этого?
Горбун очнулся от своей сомнамбулы: он подошел к столу, навалился на него и посмотрел на меня. Взгляд его выдавал усталый вопрос, обязывающий к послушному согласию. Как будто нерадивому ученику долго-долго объясняли урок, а потом нетерпеливо спросили…
— А почему Галич? — вспомнил я. — Галич погиб, кажется, от удара током. То ли случайно, а то ли кэгэбэ ему подстроило, я читал об этом. А он говорит, что повесился. И стрекоза, что за стрекоза, при чем здесь стрекоза? Что-то тут не так.
— Ну, ему там, наверное, повиднее нашего будет, ась? — насупился горбун. — Может, это и не тот Галич? Про того я тоже слухом слыхал, правда, без подробностей. Что пристал? Раз сказано тебе, что повесился, значит, повесился. И про стрекозу никакую не знаю: это тебе говорится, а не мне. А я всего лишь подслушать могу говоренное. Ну, могу у хранителев своих попытать. Только вряд ли им нужда будет до галичей и стрекозов твоих.
Я вот сейчас о ином думу думаю: может, укрепляет он себя деяниями нашими? Коли дума о нем множественной станет, то усиление ему там выйдет? Разные людишки думать о нем начнут, а в мире смертном это только и надобно, ибо тот свет мыслями земными питается.
Вот и рассуди: поворотится у иного человека дума его в направлении верном, к заветам и наставлениям смертной силы магии, к воспитанию и укреплению духа своего, и станется для этого человека хорошо. Ибо тому, кто готовит дух свой к благостному бессмертию, не обойти признания и примирения с часом смертным для плоти своей. А оное для смертного царства и надобно. Чтоб ты не отворотился от него, а поперек, уважил и попомнил его да попекся о душах посмертных. Тады и для земной жизни хорошо станется, и для смертной.
Ну а коли не поворотился, а только за плоть свою жалкую еще более ухватился, нуждами да грехами земными ее напитывать, то по смерти плотской и воздастся ему сполна. А ему, учителю нашему, все одно, хорошо будет. Ибо думу думать о себе людей сподобил. А как они этой думой распорядятся, их собачье дело.
— Ну да, — одернулся я, — вам только и дай воли, что людей постращать. Лучше меня, поди, знаете, что человека поманить в прекрасное далеко надобно. Тогда он и загорится за тобой идти. А мы куда зовем? В морг? На кладбище? Так мы все там будем, никого не минует, и стремиться ненадобно. А как оно после того будет, никто доподлинно не знает.
— Мы, паря, никуда не зовем, заруби себе это на носу крепко-накрепко. Не зовем и звать не будем, попомни это. Ибо нет такого места, в которое тебе идти должно, равно как и места нет такого, куда тебе идти не следует. Мамка брюхатая куда угодно идти может, да только утробный ее на одном месте остается, пока не разродится она. Так и тебе выходит: любым путем иди, а все одно, на том же самом месте духом своим стоишь. Слышал, как говорят иногда, будто душа у человека гнилая? Вот и живи в земном так, чтобы дух не зловонил, а народился здоровеньким.
А про грехи я хоть и для красного словца сказывал, но с умыслом все же. Они творятся не против царя небесного или законов небесных, а против духа своего. Грех — это когда твоя плоть над твоим духом царствует. Припомнишь какие-нибудь смертные грехи, ась?
— Прелюбодеяние. Еще обжорство. Лень, кажется, тоже.
— А убийство? Кады один человек намеренно другого жизни лишает? Это смертный грех?
— Кажись, нет.
— Кажись, нет, — язвительно передразнил горбун. — Вот и рассуди: мошну свою набивать в жадности ненасытной, поперек убийства, много хуже выходит. Почему так? А потому это, что жор — это напитание духа твоего желанием плотским. Похоть — это напитание твоего духа желанием плотским. Зависть — это желание плотского. И любой смертный грех — это будто бы намерение погубить дух свой, плотскими нуждами его напитывая. Обрекая его в посмертности своей на муку вечную, неутолимую. От того и грехи эти — смертные.
Но не потому, что накажут за них, а потому, что по смерти своей проклятием они для тебя станутся, ибо не может твой дух иначе жить, чем одним только желанием плотским. Затем и сказано, что коли не варят каши такой в царстве посмертном, что привык ты кушать, то и страдать тебе от того, глядючи, как другие едят.
Так что, паря, если перед смертным часом тебе смерть с косой пригрезится, ты сообрази о том, что коса ее шибко на одну цифру похожая выходит. Угадываешь, на какую?
— На семерку?
— Вот-вот, на семерку, — захихикал горбун. — Аккурат, про эти семь смертных грехов тебе она и напомнит. Так что живи в земном так, чтобы не загнил дух твой плотью зловонной. И тогда, по смерти твоей плотской, душе народившейся легко и радостно будет. Вот так. Вот так. Вот так.