Кристо Ракшиев (дневник)
Я пишу эти строки, а на календаре среда, шестнадцатое августа 1978 года. Я лишь приблизительно, будучи более-менее осведомленным человеком в нашей конторе, могу восстановить последовательность происходящего. В третьем крыле, где тринадцать палат и где Кривошеев занимал палату номер тринадцать (черт возьми, тринадцать!), утренняя проверка производится в пять часов утра. Санитар, он же охранник, заглядывает в окошечки к подследственным… Все, кто в третьем крыле, все они — еще вполне нормальные люди. Их еще не пичкали таблетками, не кололи черт знает что, к ним проявляется интерес, их допрашивают, их разум оставляют ясным до тех пор, пока есть необходимость или надежда получить определенную информацию… Их палаты являются причудливой смесью больницы и тюрьмы. Прочные двери и засовы, особая планировка, при которой больной не сможет найти того места, где его не будет видно, когда санитар заглядывает в окошечко из сверхпрочного стекла. Решетки на окнах, обязательный неяркий свет ночью, достаточный для того, чтобы видеть всю палату… Тихая гавань для персонала… Можно спать или играть в шахматы всю ночь…
В пять часов утра санитар обошел третью, восьмую и тринадцатую палаты, остальные пустовали… Кривошеев спал, и санитар насторожился, потому что в это время подследственный уже всегда бодрствовал. Его не пристегивали наручниками к кровати, как, положим, пациента из восьмой палаты, и он с четырех часов утра сидел, прислонившись к спинке кровати, — то ли медитировал, то ли… Одному Богу известно, что это за ритуал такой… Санитар пригляделся, и ему показалось, что Кривошеев дышит. Значит, просто спит. Это его успокоило. В дальнейшем расследование показало, что подними он тревогу немедленно — результат оказался бы аналогичным: Кривошеев был мертв уже час. Вскрытие ничего не обнаружило… Остановилось сердце. Абсолютно здоровое сердце вот так взяло — да и остановилось.
В половине седьмого, совершая обход второй раз, санитар поднял тревогу. Поздно, слишком поздно… Говорят, черты его лица расслабились, выражение его было совершенно спокойное, блаженно спокойное…
Мне так больно, будто я похоронил очень близкого для себя человека… Невозможность увидеть его лицо, услышать его голос рвет мне душу на части. Я просыпаюсь, обнимая подушку, мокрую от слез… А когда он приходит ко мне во сне — у меня носом идет кровь. Я размазываю ее по лицу и постели…
Я слышу голос его в своей памяти… Я вижу его во сне — и это все, что я имею.
Я пережил невероятную гамму чувств — от обожания до ненависти, я сходил с ума и обретал здравый смысл, испытывал восторг и нечеловеческий страх… Но теперь, когда его нет, я не чувствую ничего, кроме боли и отчаяния…
Иногда он казался мне мудрым и сильным — таким, каким я всегда представлял своего отца, — он мнился мне отцом, и я задыхался от любви и восторга… Но память, она язвительно напоминала его монолог о том, как дети, деревенские дети перед исходом кривошеевских из деревни были передушены с той самой досадой, с которой топят ненужных народившихся котят… И тогда…
Откуда мне взять силу и мужество вместить в себя все это?..
Он знал, что умрет, знал совершенно точно — и спокойно шел к этому, не испытывая страха, сомнения, отчаяния. Я думаю, он не просто знал — он сам это сделал… Сам остановил свое сердце. Он ждал своего часа — и этот час настал…