ГЛАВА 5.
ПЕРЕХОД
В ДОРОГЕ
Я не боялся предстоящего путешествия, поэтому простился с домом легко. Только Тоня почему-то надулась. Возможно,з авидовала. Мама всплакнула немножко.
Бабушка Фима перекрестила меня, прошептала молитву и тоже смахнула слезу. Чего плакать-то? Скоро и сами приедут в Реполку.
У меня был небольшой заплечный мешок. Остальные мои вещи несли бабушка Дуня и Федя. Идти по дороге было непросто. Приходилось жаться к заборам, чтобы не попасть под гремящие мотоциклы. На полпути к станции был глубокий овраг. Дорога круто падала вниз и так же круто карабкалась вверх. На такой крутизне даже опытные возчики оказывались под откосом, так как телега спускалась быстрее лошади. А в тот раз мы увидели под откосом разбитый мотоцикл с коляской.
– Не понравился немец нашей дороге, – пошутил Федя. – Стала партизанить дорога.
Вокзал оказался разрушен полностью – одни развалины. А ведь таким красивым был! Главное, там буфет был отличный. Папа покупал мне коврижки и конфеты с самолетом на фантиках. А я пел его другу про Каховку…
Недалеко от станции работали пленные. Их стерегли автоматчики и собаки.
– И чего они копошатся на линии? – сказала бабушка.
– Наверно, колею меняют, – ответил Федя.
– Как это? Какую колею? – удивился я.
– Колея – это расстояние между рельсами. В Германии она немного уже, чем в России. Чтобы могли ходить немецкие вагоны и паровозы, надо переложить рельсы.
Федя был образованным. Он семь классов окончил.
– Значит, немцы долго здесь жить собираются, – вздохнула бабушка.
За станцией дорога была шире, и идти удобнее стало. Часа через два мы прошли селение Выра, как назвал его Федя. Он какого-то смотрителя и Пушкина вспомнил. Подошли к развилке. Сели на обочину передохнуть. Федя с бабушкой вдруг заспорили, куда идти.
– На Ляды короче будет, – горячился Федя. – Мы же так из Реполки шли.
– Надо зайти в Заречье, Марфина Колю проведать. Его мать, баба Марфа, просила. Там переночуем, и Витя передохнет, – решила бабушка.
Пошли дальше. Я нашел две коробки из-под сигарет с блестящей оберткой. В одной коробке даже целая сигарета оказалась. Федя обрадовался, сразу же закурил и пытался пускать кольца дыма.
– Ишь форсит. Строит из себя мужика, – ворчала бабушка.
Шли мы медленно, с остановками. Чтобы я не устал. Во дворе какого-то дома увидели, как пятеро немцев окружили двух женщин. Одна была совсем молоденькая, а другая постарше.
Женщины пытались вырваться из круга, а немцы с криком и хохотом ловили их. Будто в кошки-мышки играли. Потом два немца поймали старшую женщину и потащили ее к сараю. Другие три немца продолжали ловить молодую. Она ускользала от них, испуганно кричала: «Мама! Мама!»
– Зачем кричит, если играть согласилась? – спросил я у бабушки.
– А ты не смотри туда, – сказала она.
– Почему? – недоумевал я.
– Не смотри, и все тут. Пошли быстрее отсюда.
Тогда я так ничего и не понял.
Прохожих на дороге почти не встречали. Мотоциклы сновали туда-сюда, не обращая на нас внимания. Тени стали удлиняться. А мы все шли и шли. Увидели хороший, гладкий камень. Сели отдохнуть, съели по пирожку.
– Что-то очень долго идем, – ворчал Федя. – Может быть, поворот какой-нибудь проскочили?
– Не ворчи. Я когда-то ходила здесь. Как речку перейдем, так и дом его, и мельница будет.
Вскоре свернули на узкую тележную дорогу. Пошли по полю с несжатой пшеницей. Колосья поникли, осыпались. Местами стебли были спутаны и прижаты к земле. Наконец появились прибрежные кусты, а за ними – речка Оредеж. Здесь она была узкая, мы перешли ее по легкому мостику. И сразу за рекой увидели хороший бревенчатый дом.
– Вот и пришли, слава Богу, – сказала бабушка.
День уже склонялся к вечеру.
ВЕЧЕР ПЕСЕН
Встретили нас очень приветливо. Вся семья высыпала на крыльцо. Хозяин дома, мельник дядя Коля Степанов (Мар-фин, как звали его в Реполке), жена его Мария, младшая тринадцатилетняя дочь Маруся и гостивший у него внук от старшей дочери, шестилетний Лёнька.
Ахи, охи, поцелуи, расспросы. На меня посыпались обычные в таких случаях похвалы: «Какой большой! Вылитый папа! И кудри, как у отца!»
– Проходите в дом, гости дорогие! – сказал дядя Коля. – Сейчас Маруська покажет вам светелку, где можете располагаться. А я приготовлю петушка на ужин.
По крутой лестнице в сенях Маруся провела нас в светелку. Это была просторная комната. Две кровати, шкаф платяной, стол у окна, несколько табуреток. На полу – пестрый половик, а в углу у входа – кирпичная труба от печки внизу. Бабушка осталась довольна.
– Вот и славно. Одна кровать Феде, на другой мы с тобой разместимся, – сказала она, обращаясь ко мне. – Сними куртку и ботинки, дай ногам отдохнуть.
Федя пошел к окну, позвал меня:
– Витя, посмотри, как красиво.
Я подошел и увидел, что под окном полыхала в осеннем наряде осина. Что-то во мне колыхнулось, дух захватило. Как-то радостно стало мне. Конечно, я не мог тогда выразить это словами, но неосознанно вдруг почувствовал, что война войной, а есть еще красота, бабье лето и тихий осенний вечер в кругу хороших людей.
Маруся принесла наверх набор пуговиц, нашитых на десяток квадратных тряпиц. Пуговицы были самые разные.
– Это с пуговичной фабрики, где до войны работала моя мама. А я собирала коллекцию, – пояснила Маруся.
Бабушка и Федя пошли вниз вести разговоры, а к нам поднялся Лёнька и тоже стал смотреть Марусино богатство.
– Вот это военные пуговицы, – сказала Маруся. – Они блестящие, под золото и серебро. И с ушками – для пришивания к гимнастерке или шинели. На них звезда или серп с молотом. А на этих – двуглавый орел. Они еще с царских времен.
– Почему две головы у орла? – спросил Лёнька.
– Это означает единство Европы и Азии. Ведь наша страна в двух частях света находится.
– А-а-а, – сказал Лёнька, как будто что-нибудь понял.
– Я тоже ничего не понял, но ведь не говорю: «А-а-а!»
– Эти мелкие пуговицы – для рубашек и кофточек. А крупные пуговицы – для женских пальто, жакеток и блузок. Некоторые – очень красивые. Эта похожа на бабочку, эта – на крупную божью коровку. И цвет подходящий, коралловый. Словно и впрямь из коралла сделана.
– Как кораллы, розовые губы, – неожиданно вырвалось у меня.
– Это ты что сказал? – очень удивилась Маруся.
– Слова из песни про Любушку, – смутился я.
– Ты что, эту песню знаешь?!
– Знаю, – сказал я уже смелее и пропел вполголоса:
Нет на свете краше нашей Любы:
Черны косы обвивают стан,
Как кораллы, розовые губы,
А в очах – бездонный океан…
Маруся бросилась меня тискать и обнимать:
– Какой ты молодец! Это же моя любимая песня! Давай дальше вместе споем?
Я охотно допел с нею «Любушку». Петь я очень любил, хотя и понимал, что слух у меня неважный.
– А какие песни ты еще знаешь? – оживилась Маруся.
– Да я много знаю. Когда мне пять лет было, у нас появился граммофон с огромной трубой и много пластинок. Я научился читать этикетки на пластинках, сам заводил граммофон.
– Ну, назови хоть несколько песен.
– «Орленок», «Катюша», «Тачанка», «Сулико», «Любимый город», «Веселый ветер», – загибал и загибал я пальцы на руках.
– Хватит, хватит! Вижу, что много знаешь. А вот «Веселый ветер» откуда знаешь? Пластинки-то нету такой.
– Я по радио слушал.
– Хорошая у тебя память. Давай-ка споем эту дивную песенку.
И мы запели:
А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил все на свете
И все на свете песенки слыхал!..
Мы пели, и праздник расширялся в наших сердцах. До чего же замечательной девушкой была Маруся! Когда допели, жалко стало, что песня кончилась. Помолчали.
– Зато я знаю песню, которую ты точно не знаешь, – хитро сказала Маруся.
– Какую же?
– «В путь дорожку дальнюю» она называется.
Да, такой песни я не знал и попросил Марусю спеть первый куплет.
– В путь-дорожку дальнюю я тебя отправлю, – начала она.
– Упадет на яблоню алый цвет зари, – продолжил я неожиданно.
И дальше вместе мы громко запели:
Эх! Подари мне, сокол, на прощанье саблю,
Вместе с вострой саблей пику подари! Затоскует горлинка у хмельного тына,
Я к воротам струганым подведу коня.
Эх! Ты на стремя встанешь, поцелуешь сына,
У зеленой ветки обоймешь меня!
Мы сами обнялись и допели эту очень красивую песню.
Такого праздника я еще никогда не испытывал. «К добру ли это?» – шевельнулась в груди тревога. Вспомнились слова бабушки Фимы «ой, не к добру это», которые она иногда говорила, когда мы с Тоней очень расшумимся, заиграемся.
– Ты же говорил, что не знаешь этой песни? – вернула меня Маруся на землю.
– Я знал ее как «Песню о Соколе». Так называла девушка, которая пела ее.
– У тебя что, знакомые девушки водятся? Я буду ревновать тебя!
Жар прихлынул к моему лицу. Я почувствовал, что краснею.
– Ладно, ладно! Не красней. Я пошутила, – улыбнулась Маруся.
– Зато я плясать умею, – вдруг напомнил о себе Лёнька. Он сидел это время угрюмый, нами забытый. И не знал, что делать.
– Верно, верно, – сказала Маруся. – Я сейчас подыграю голосом, похлопаю в ладоши, а он спляшет.
Но на пороге встала бабушка Дуня:
– Вы чего тут расшумелись, распелись? Вниз пойдемте – ужинать нас позвали.
Когда мы уселись за широкий стол, дядя Коля пошутил:
– Лучше бы здесь нам спели, мы бы похлопали. Может, мы и сами голоса бы почистили.
Он налил пахучей бражки себе, тете Марии, бабушке Дуне. Бражки и Феде, наверно, хотелось, но спросить постеснялся.
– Выпьем же за дорогих гостей, за добрую весточку, что нам принесли из родной Реполки, – сказал дядя Коля.
На ужин была жареная картошка со шкварками, по куску петушатины и молоко парное на третье. Я сто лет не ел столько вкусного! С усталости от дальней дороги, от плотного ужина и обилия впечатлений меня потянуло ко сну. Бабушка Дуня заметила это, проводила меня в постель.
ТРЕВОЖНОЕ УТРО
Когда я проснулся, было уже светло. В комнате я один. Оделся, спустился вниз. Федя и бабушка там находились.
– Уже проснулся, певун наш? – сказала бабушка Дуня.
Певун – это не певец. Это насмешка. Я хотел обидеться, да подумал: «Может быть, бабушка и не думает насмехаться?»
– Ты оденься да пойди погуляй у дома, пока завтрак готовится. Ну, гулять так гулять. На улице свежо. Солнце уже поднялось немного, но не грело. Была вторая половина сентября. Счет числам я давно потерял. И не знал, когда будет (или был уже?) день 26 сентября – мой день рождения. Взрослые не напоминали. Как забыли и Тонин день рождения в августе. Может быть, они тоже потеряли счет дням?
Я осмотрел красную осину, подобрал несколько листьев. Рядом с осиной цвели желтые георгины на длинных стеблях. На кустах шиповника – много красных шариков с семенами. Что-то потянуло меня к воде. Там я увидел лодку без весел. Нос ее покоился на берегу, а бока покачивались на воде. Я, конечно, полез в лодку, сел на перекладину. «Посижу немного, – думал я. – Представлю, что я с веслами и плыву далеко-далеко в синее море». Размечтался.
И вдруг заметил, что под ногами вода хлюпает. Течет лодка-то около носа! А нос уже сполз в воду, и просвет от берега быстро растет! Ужас меня охватил. Шутка ли: оказаться на глубине в дырявой лодке без весел! И плаваю я как топор.
«Без паники, – словно кто-то мне приказал. – Прыгай, здесь еще мелко». Я встал на нос лодки двумя ногами. До берега метра полтора было. Но я со страху так сильно оттолкнулся левой ногой, что правой ногой оказался на берегу и плюхнулся на землю. Даже ноги не промочил!
Подниматься с земли не хотелось. Сердце мое колотилось так, словно выпрыгнуть хочет. «Вот оно, не к добру веселье вчерашнее, – вспомнил я присказку бабушки Фимы. – Слава Богу, закончилось все хорошо».
Я успокоился. Встал, отряхнулся от пыли, пошел к дому.
***
Но оказалось, что рано я радовался. Настоящие несчастья еще только начинались. На крыльце почему-то два немца стояли с автоматами на груди. Дорогу в дом преградили. «Что это значит? – встревожился я. – Как же мне завтракать? И где все взрослые?» Я отошел на несколько метров. Потоптался, поглядывая на немцев. Потом набрался храбрости вперемешку со страхом, подошел к немцам и буквально протиснулся между ними. В сенях навстречу мне на улицу шкаф несли дядя Коля, Федя и Маруся.
– Посторонись, – сказал мне дядя Коля.
– Что случилось? – спросил я бабушку Дуню, когда вошел в избу.
Она очень волновалась, голос дрожал:
– Немцы сказали, что в двенадцать часов дом сожгут. Хоть вещи-то разрешили вынести.
– Но почему? Что они сделали немцам?!
Бабушка приложила палец к губам:
– Уж ты-то помалкивай.
– А завтракать? – задал я глупый вопрос.
– Завтрак отменяется. Лучше помоги мелочь вытаскивать.
Из другой комнаты вышли тетя Мария и Лёнька. Он был в пальто и шапке, двумя руками нес табуретку.
– А, Витя, хорошо, что ты объявился. Бери табуретку или стул и с Лёней идите в огород, – сказала тетя Мария очень расстроенным голосом.
Я взял стул за ножку у сиденья в правую руку и табуретку в левую руку. Но на рыхлом поле после убранной картошки я понял, что перегрузился. С трудом мы с Лёнькой дотащили свою ношу до кучи вещей на земле. В этот момент Маруся и Федя принесли пружинный матрас и поставили его на табуретки.
– Сидите здесь, не толкайтесь в доме, – сказала Маруся. – Без вас управимся.
Сидеть просто так, без дела скучно. Об этом, наверно, и Лёнька подумал. Он выдвинул ящик в комоде и достал коробку со звериным домино. На каждой половинке дощечки был нарисован какой-нибудь зверь. Стали играть на матрасе. Но игра что-то не клеилась. Мешало засевшее чувство тревоги.
Куча вещей все росла и росла. Появились сложенные кровати с блестящими шариками и второй матрас, который положили на первый. Потом нам принесли позавтракать. Ели остатки жареной картошки с застывшими шкварками и молоко в полулитровых банках. У Лёньки был хороший аппетит. Он управился быстрее меня. Вытер губы ладошкой, а ее вытер о штаны. Он был на два года моложе меня. Невысокий, худощавый, но казался мне шустрым, смекалистым.
– Вот полыхнет, так полыхнет! Будет костер выше неба! – восхищенно сказал Лёнька, глядя на дом.
Стыдно признаться, но мне тоже хотелось увидеть этот костер выше неба. Сердце мое замирало от ожидания невиданного зрелища. А ужас и горе людей от этого действия как-то тускнели, на сознание не давили. Может быть, от обыденности происходящего? Озабоченные взрослые деловито ходили, вещи носили. Суровые лица, но никто не стонал, не плакал у меня на глазах. Может быть, в доме наплакались?
ПОД КОНВОЕМ
И вдруг мы с Лёнькой увидели, что к нам по картофельному полю идут три немца. Один офицер и два солдатас автоматами. Но не те, что на крыльце стояли, а другие. Сердце мое ниже пяток упало. Офицер показал на меня кнутовищем, сказал по-русски: «Пошел». И вот я иду под конвоем. А Лёнька остался.
Иду неизвестно куда и зачем. Может быть, на расстрел? Вспомнились слова из песни «Орленок»:
Лети на станицу, родимой расскажешь,
Как сына вели на расстрел…
Прошли мимо дядиколиного дома. Пошли по дороге. «Вот в тех кустах меня расстреляют», – подумал я, как о чужом человеке или собаке. Не было ужаса близкой смерти. Мысли, чувства куда-то девались. Обреченность затмила все.
Но мы миновали те кусты и оказались у небольшого дома в начале деревни. Вошли в него. Через открытую дверь из прихожей в комнату я видел, что там роскошная мягкая мебель, зеркала. И две женщины сидят. Одна – нарядная, накрашенная, другая – не очень. Услышал обрывок их разговора: «Пусть лучше мне достанется их дом».
Офицер сел за стол в прихожей, пододвинул к краю стола круглые конфеты-леденцы в пачках и сказал:
– Ты хороший мальчик. Скажи, что дяденьки ночью приходили, и получишь конфеты.
– Какие дяденьки? – не понял я. – Ночью я спал, ничего не видел.
Еще подумал: «Не врать же мне ради этих конфет».
– Ты кого мне привел?! – вдруг закричала крашеная на офицера. – Я тебе внука велела привести, внука!
Офицер встал. Меня так же, под конвоем, провели до крыльца дядиколиного дома. Там отпустили, сами за Лёнькой пошли. Тетя Мария вся дрожала, все теребила головной платок в руках. Дядя Коля стоял сзади, держал ее за плечи.
– Витя, что там было? Куда водили тебя? – спросила бабушка Дуня. Она тоже волновалась, расстегивала и застегивала пуговицу на блузке.
– К какой-то крашеной тетке. Там офицер сказал мне: «Если скажешь, что видел дяденек ночью, то получишь конфеты».
– А ты что сказал? – насторожилась бабушка.
– А что я мог сказать? Я же спал ночью, никого не видел, даже во сне. Так и сказал немцу. Не врать же мне ради конфет дурацких. А эта крашеная как закричит на немца: «Ты кого мне привел?! Я же внука велела, внука!»
Два немца по-прежнему стояли на крыльце, но разговаривать нам не мешали. По-русски не понимали, наверно.
***
Прошло какое-то время в нервном ожидании. И вот мы увидели, как бежит к нам Лёнька и радостно кричит на бегу:
– Бабушка, бабушка, я немцев обманул!
Лёнька бежал один, без конвоя. Он поднял над головой кулачок с конфетами.
– Как же ты их обманул? – упавшим голосом спросила тетя Мария, когда Лёнька вбежал на крыльцо.
– Я наврал им, что видел дяденек ночью, – они и поверили, дали мне сразу две пачки конфет! А я же спал, никого не видел! Вот какие глупые немцы! – и он, довольный собой, разжал кулачок и похвастал конфетами.
Все молчали. Только тетя Мария стояла бледная как полотно. Она тихо-тихо сказала:
– Все. Моя песенка спета, – уткнулась в грудь дяди Коли и зарыдала.
Он увел ее в дом.
Лёнька оторопело смотрел то на меня, то на бабушку Дуню. Он ничего не понял тогда. Да и кто бы взялся объяснить ему, что его наивный обман немца стал невольным предательством родной бабушки?! Мне очень жалко было Лёньку. Непонятно почему, но мне казалось, что или я, или кто-то другой в чем-то виноваты перед ним.
Появились те же конвоиры с офицером, что водили меня на допрос. Они вошли в дом. Через минуту вышли – уже с тетей Марией. На крыльцо вышли также дядя Коля, Маруся и Федя. Офицер разрешил попрощаться со всеми. Тетя Мария поцеловала всех, даже меня и Федю. Дядя Коля перекрестил ее, дал маленькую иконку. А Лёньку она просто зацеловала. Слезы, рыдания душили ее. По приказу офицера дядя Коля с трудом оторвал ее от внука. «Вносите вещи», – сказал офицер.
Увели тетю Марию. А мы еще долго-долго стояли на крыльце и молча смотрели вслед, даже когда конвой и два немца-сторожа совсем пропали из виду.
СТРАШНАЯ КОМНАТА
Время перевалило за полдень. Как ни трудно было прийти в себя после ареста тети Марии, но надо вещи вноситьобратно в дом. Снова дядя Коля, Федя и бабушка Дуня надрывались над шкафом, комодом, матрасами. А мы с Лёнькой носили мелочь. Только главной помощницы, Маруси, не было. Она побежала к комендатуре разузнать что-нибудь о своей маме. Уже стало смеркаться, когда кончили вещи носить. Их не расставляли по своим местам, а сваливали в кучу в сенях или в большой комнате. Предельно усталые, голодные, измученные дневной нервотрепкой, все сели отдохнуть.
– Господи милостивый?! За что же так прогневался на нас, Господи! – с болью простонал дядя Коля.
Я хотел объяснить: это за песни вчерашние да за брагу – но вовремя сообразил, что когда взрослые молчат, детям тоже лучше помалкивать. А то скажешь что-нибудь невпопад.
Печь не топили, еду не готовили. Решили попить молока с хлебом. Бабушка вспомнила про корову. Взяла подойник, хлеба кусок и пошла доить. Дядя Коля лампадки зажег у икон в большой комнате и в своей маленькой. Минут через двадцать вернулась бабушка с пустым подойником.
– Вот зараза! – сказала она сердито.
– Кто зараза? – спросил Федя.
– Кто-кто! Корова ихняя, вот кто! Хлеба с солью дала, за ухом почесала, милой, хорошей назвала. Ну, думаю, все, поладили. Только стала доить, она как брыкнет ногой – еле подойник поймала. Не хочет признавать меня за свою, и все тут. Снова стала поглаживать да уговаривать. Вроде бы успокоилась. Дала надоить почти целый подойник. «Слава Богу», – подумала я, а она в этот момент как даст ногой по подойнику! Он кувырком полетел – молоко все в навоз! Шиш вам, только хозяйке дам, сказала корова.
– Так и сказала? – спросил Федя.
– Не веришь? Пойди сам спроси.
В первый раз за этот день мы улыбнулись. Достали утреннее, снятое молоко и с хлебом поели. Дядя Коля не ел – он был в своей маленькой комнате. Бабушка налила полулитровую банку молока, отрезала хлеба кусок.
– На, снеси дяде Коле, – сказала она мне.
***
В дядиколиной комнате было сумрачно. Свет от зеленого стекла лампадки делал его лицо мертвенно бледным. Он стоял на коленях перед иконами, молился и кланялся до пола. Через открытую форточку тянул ветерок и колебал пламя в лампадке, отчего тени в комнате причудливо шевелились. Я стоял у двери, боясь шелохнуться, боясь помешать дяде Коле. И было страшно мне, очень страшно. От такого движения теней казалось, что это души шевелятся, а я нахожусь на том свете. И не знаю еще, в рай попаду или в ад. Конечно, я тогда не мог бы так описать эту комнату, но ощущения были такие, это я точно помню. Еще я точно помню тот далекий вой, который врывался в форточку. Вой все нарастал, приближался. И превратился в такой страшный, звериный вой, такой безысходный и смертный, что душу мою рвал на части. Особенно страшно в этой черной комнате слушать. Оказалось, что это Маруся бежала домой и выла в смертной тоске. Дядя Коля давно уже понял это и отчаянно бился головой об пол.
Маруся как безумная ворвалась в комнату дяди Коли:
– Папочка! Папочка! Они зарыли ее, а ножки торчат! Босые! Мамины ножки! Из могилы торчат! Ты понимаешь меня?! Холодно ножкам! Босые они! – она трясла и трясла дядю Колю, не давая себя прижать, успокоить. – Мамины ножки! Босые! Холодные! Лезут! Лезут в меня! Ы-ы-ы!!! – снова завыла она по-звериному. Прибежали бабушка Дуня, Федя и Лёнька. Принесли зажженную керосиновую лампу. Бабушка с помощью дяди Коли и Феди насильно влила в рот Марусе раствор валерьянки. Кое-как скрутили ее, уложили в кровать. Дядя Коля нашел какие-то таблетки снотворные. Растолкли одну или две таблетки и тоже насильно дали выпить. Немножко успокоили Марусю…
***
Я плохо спал в эту ночь. Беспокойно вздыхал, ворочался, в голову лезли дурные мысли. А когда задремывал, то видел один и тот же сон. Будто я сползаю с крутого берега в черную воду. В страхе карабкаюсь, карабкаюсь вверх, но все равно сползаю. Пытаюсь кричать – рот открываю, а голоса нет. Просыпаюсь в холодном поту.
В окно светила луна. Федя спал. А бабушки рядом не было. Только в середине ночи она тихо вошла и увидела меня сидящим в кровати.
– Ты почему не спишь? – прошептала она.
– Мне снится один и тот же дурной сон. Я боюсь его, – ответил я тоже шепотом.
Она накапала валерьянки мне и себе. Стала тихо рассказывать:
– Я помогала дяде Коле вещи собрать в дорогу. С Марусей и Лёней он хочет идти в Реполку. Маруся, слава Богу, спит. Лишь бы не повторился нервный срыв. Лёня тоже спит. И нам с тобой надо хоть немного поспать. Дорога-то трудная предстоит. Давай-ка спи. Сон твой не приснится больше.
Она покрестилась, пошептала молитву, легла рядом со мной. Я пригрелся и заснул.
Уже светло было, когда меня позвали к завтраку. Оказалось, что дядя Коля спал всего часа два. На рассвете проснулся, сам подоил корову, накормил ее. Стал жарить яичницу со свининой на двух сковородах. Все уселись за стол, кроме Маруси. Ее не будили, дали еще поспать. Сидели молча. Тоска и тревога царили в доме.
Ели и молоко пили досыта, как будто в последний раз. После завтрака дядя Коля, Федя и бабушка стали забивать окна ставнями. В комнаты пришел полумрак. Под стук молотков и проснулась Маруся. Яичницу есть отказалась, только выпила молока.
Все встали на колени перед иконами, помолились. Дядя Коля сам погасил лампадки. Несколько икон снял с иконостаса, укутал простыней, уложил в сумку и передал Марусе. Разобрали котомки и сумки – кому что нести. Вышли на улицу. Дядя Коля повесил замок на дверь, перекрестил дом. Вывел из хлева корову. Прощально взглянул на видневшуюся деревню. И скорбная процессия тронулась в путь…
И никто-никто тогда не догадывался, что даже через семьдесят лет люди будут помнить деревню Большое Заречье, что здесь будет устроено мемориальное кладбище. На месте сожженных немцами домов, в одном из которых было заперто около сотни живых людей, будут оставлены голые печи и трубы – как танки памяти. А на мраморе среди перечисленных имен загубленных фашистами жителей деревни будет стоять имя тети – Марии Степановой.
МАРУСИН РАССКАЗ
Дядя Коля повел нас своим путем – напрямик на деревню Ляды. Шли то полем, то лесом. То по тропинке, то по тележной до-роге. Шли медленно, так как вначале корова мотала головой, упрямилась. Потом ничего, разошлась. Мы почти не разговаривали. Только изредка отдельные реплики слышались. У каждого были свои тяжелые думы. Марусю никто ни о чем не расспрашивал, даже отец. Видимо, потревожить боялся. Шла себе тихо – и слава Богу, что шла. Лёнька угрюмо молчал. Переживал, наверное.
Были и у меня думы тяжелые о вчерашнем дне. Когда монотонно вот так идешь и идешь, от дум никуда не спрятаться. Ведь окажись я более жадным до сладостей и люби солгать, то я оказался бы невольным предателем. А Лёньке даже не пришлось бы ходить на допрос. Как коварны и как жестоки враги! Совсем не такие, как в песнях мы их представляли.
Часа через три мы вышли к деревне Ляды. Заходить в нее не стали – обошли стороной и вышли на знакомую Феде и бабушке лесную дорогу на Реполку. Прошли по ней до болота, которое Федя Карловским называл.
– Отсюда до Реполки семнадцать километров осталось, – сказал он. – Ни одного жилья, ни одного сарая дальше не встретим. Один лес да болота разные.
У лежащей осины решили устроить большой привал. Корова тоже легла отдохнуть. Достали хлеб со шпиком, молоко в бидоне, яички вареные. Аппетит нагуляли. Дядя Коля уговорил и Марусю съесть яйцо и хлеб со шпиком. Она съела, захотела руки вытереть. Достала платок носовой из кармана куртки, выронила иконку. Подхватила ее на лету, поцеловала, потом зарыдала. Дядя Коля прижал дочку к себе, гладил волосы. К счастью, скоро она успокоилась. Глубоко вздохнула и вдруг сама стала рассказывать:
– Это мамина иконка, ее папа дал при аресте. А я нашла ее на месте, где маму зарыли, – она сделала усилие, чтобы вновь не расплакаться. – Я ведь все-все видела. Собственными глазами. Сначала я недалеко от комендатуры стояла. Надеялась, что маму отпустят или повезут в какой-нибудь концлагерь. Хотя, конечно, в счастливый конец не верила. Мама же говорила нам с папой, что когда передавала хлеб партизанам у крыльца, то эстонка, будь она трижды проклята, откуда-то появилась и заметила маму. В темноте разглядела, кошка драная!
Мы все слушали затаив дыхание. Боялись неосторожным движением спугнуть ее желание говорить.
– Чтобы дом сжечь, немцу достаточно было одного доноса эстонки. А для расстрела мамы ему почему-то еще свидетель понадобился. Вот и пошел он на подлый обман малолетних.
Маруся перевела дыхание. Комок в горле, видимо, мешал ей говорить. Но она тихо продолжила:
– Я часа три или четыре стояла. Боялась отойти от комендатуры и пропустить мамин выход. Уже смеркаться стало, когда вывели маму и еще четырех наших солдат. Избитых, оборванных, со связанными руками. Три автоматчика и офицер повели их к кустам. Там лежали четыре лопаты. Пленным развязали руки, велели копать могилу.
Марусю душили слезы. Но, видимо, была потребность выговориться, разделить с нами боль, терзавшую душу.
– Я стояла метров за тридцать, в кустах, и все-все видела. Вот сейчас, надеялась я, пленные лопатами убьют хоть одного фашиста, ведь все равно им расстрел. Но нет. Какое-то отупение, безвольная обреченность заставляли их копать себе могилу. Мама тоже обреченно стояла. Она обхватила руками свои плечи и покачивалась вперед-назад. Вероятно, молитвы шептала.
Маруся глубоко вздохнула, чуть-чуть помолчала и продолжила:
– Стало быстро темнеть. Офицер посчитал, что достаточно глубока могила. Приказал пленным и маме встать на краю ямы. Скомандовал: «Файер!» Автоматчики дали очередь. Я закрыла уши ладонями, упала на землю. Но тут же поднялась, буквально заставила себя дальше смотреть. Один из пленных и мама не упали в яму, а на краю лежали. Офицер подошел, выстрелил в яму. Видимо, добил кого-то из упавших туда. Потом своим начищенным сапогом брезгливо столкнул в яму лежавшего на краю пленного и сверху мою маму. Чего-то крикнул. Вышли два полицая из-за кустов, взяли лопаты, стали закапывать. А расстрельная команда ушла.
Маруся замолчала. Молчали и мы все, потрясенные этим рассказом. Она попросила воды, но бабушка налила ей молока в кружку. Выпила, вздохнула и продолжала:
– Когда ушли полицаи, я побежала к могиле, к песчаному холмику. В полумраке споткнулась обо что-то, упала. Оказалось, что это мамина ступня торчит. Стала ощупывать рядом. Сначала иконку нащупала, потом вторую мамину ногу. Холодные были ножки, босые. Я щупала и щупала, грела их своими ладонями, пока не завыла от ужаса, от которого сама чуть не умерла. Не помню, как я бежала домой и что было дальше. Этот ужас и сейчас еще сидит во мне. Не знаю, как его одолеть.
– А ты молись, деточка, – вдруг ласково сказала бабушка Дуня.
– «Отче наш» читай Господу, он и поможет.
– Но я же в комсомол готовилась, в Бога не верю!
– А ты поверь. Господь и комсомолке поможет. На иконку мамину чаще смотри, и придет успокоение к тебе, доченька.
Маруся вдруг обняла бабушку, заплакала у нее на плече – но уже другими слезами.
– Ничего, Бог милостив. Переживем и это страшное горе. Надо жить. Надо терпеть, – раздумчиво сказал дядя Коля Марусе. – А мамино тело мы перевезем в Реполку и там похороним. И перестанут мамины холодные ножки тебя беспокоить. А сейчас давайте трогаться в путь. Нам еще далеко-далеко идти.
Прошли по гати через болотину. Дальше дорога была получше. Процессия наша растянулась. Впереди шли Федя с бабушкой, потом мы с Лёнькой и Марусей, а замыкали шествие дядя Коля с коровой. Шли с частыми, но короткими остановками, чтобы Лёньке дать передышку и корове тоже. И вот еще часа через три вышли мы к новой железной дороге. Колея широкая, насыпь высокая. Немцы еще не переложили колею на свой лад.
Эта ветка шла через Реполку и должна была связать Волосово со станцией Дивенская на Варшавской дороге. Но поезда по ней до войны не успели пустить. Идти по шпалам с коровой немыслимо. К счастью, вдоль насыпи шла тропинка, как будто специально для нас.
В Реполку пришли уже в сумерках.