Книга: Зарубки на сердце
Назад: ГЛАВА 13. ОПЯТЬ ОБЛАВА
Дальше: ГЛАВА 15. БАТРАКИ

ГЛАВА 14.
КОНЦЛАГЕРЬ ВАЛГА

МЕСТО В АДУ

Уже светало, когда поезд остановился. Послышался скрежет открываемой двери. В купе вошел конвойный офицер и сказал с эстонским акцентом:
– Ты и ты, – указал он на Митрошку и бабу Лену, – остаться тут. Другим – выходить.
«Почему он разлучил нас? Куда повезут наших попутчиков?» – думал я.
– Всем с вещами? – спросила Оля.
– Выкидывай все, скоро, скоро!
На улице шел мокрый снег. Вещи клали на шпалы запасного пути. Еще из нескольких купе высыпали люди с вещами. Конвойный снова запер дверь в купе, где остались баба Лена с сыном. Было зябко, хотелось есть. У меня на правом ботинке наполовину оторвалась подошва, открыв зубастую пасть. Крестный присмотрел на пути какую-то проволоку и скрутил мне нос ботинка с подошвой. Поезд без гудка, как бы украдкой прополз мимо нас. Открылся пустой разъезд с несколькими путями. Невдалеке проходила дорога, по которой изредка проходили машины. Мокрый снег налипал на плечи и шапку, где превращался в воду. Мама достала простыню, прикрыла меня и Тоню.
Только к полудню подали открытые бортовые машины. Погрузили нас, повезли в концлагерь на окраине города Валга. Лагерь занимал огромную площадь, обнесенную тремя рядами колючей проволоки. Видны были несколько вышек с пулеметами. У ворот были две своры овчарок. Слева от ворот стояли друг за другом бараки с узкими полосками окон вдоль крыш.
Машины заехали внутрь ограды, нас разгрузили в месиво грязи и снега под ногами. Про нас как будто забыли. Даже часового к людям на площади не поставили. Прошел час, другой. Тоня тихо плакала. Мама прижимала ее к себе, пытаясь согреть. От мокрого холода, голода, неизвестности чувствовалась какая-то обреченность. Не хотелось ни шевелиться, ни думать.
Наконец к нашей семье подошел хромой мужчина. Сказал, что нас определили в третий барак. Он является старостой этого барака и готов показать наши места на нарах. С ним пошли крестный, Оля, я и мама.
– Я такой же заключенный, как и вы все, только здешний старожил. Никаких привилегий мне не положено. Зовут меня Герасим Иванович. Здесь раньше были конюшни кавалерийского полка.
– А поесть нам когда дадут? – осмелился я спросить. – Мы два дня ничего не ели.
Он посмотрел на меня, как на комара, севшего на нос. Но все же ответил:
– На обеденную баланду вы опоздали. На ужин будет по кусочку хлеба и чай.
Мы вошли в третий барак. Это и вправду была огромная конюшня. Темная, сырая, без потолка (видны стропила под крышей), с земляным полом. Не привыкшие к темноте глаза почти ничего не видели. Тухлый запах гниющей соломы и навоза на нарах ударил в нос. Где-то слышались стоны больных людей, детский плач. Постепенно глаза привыкли, стали различать предметы. Я увидел узкие замызганные окошки под крышей и несколько тусклых электрических лампочек наверху. Барак был полностью заставлен трехэтажными нарами в четыре ряда. Одинарные крайние нары стояли у стен. К ним еще пробивался какой-то свет из окошек. Посредине стояли сдвоенные широкие нары, на которых люди спали головами друг к другу. На каждого человека вместе с вещами отводилось полметра в ширину.
– Вот ваши места, – остановился староста. – Три места у стенки, в крайнем ряду на втором этаже, и четыре места напротив, на сдвоенных нарах, тоже на втором этаже. Места вам достались хорошие, снаружи не продувает. На первом этаже под вами места пустуют пока. Там можете посидеть, чаю попить.
– Герасим Иванович, – обратилась к нему мама. – Перед ужином толкните нас, пожалуйста. После стольких мытарств мы поспим часок или два.
– Хорошо-хорошо, – ответил староста. – Вот вы и пойдете получать ужин на всех семерых. Приготовьте посуду, – и он ушел по своим делам.
Наконец-то мы добрались до сухих, хоть и вонючих нар! Распаковали мешки и пакеты, достали сравнительно сухую одежду и уснули все ангельским сном в этом адском логове.
***
На другой день Олю, крестного и маму увели на работу. С нами за главного осталась бабушка. Наутро опять был чай и маленький кусочек хлеба. Хлеб был липкий, черный, дурно пахнущий. Из чего его пекли, я не знаю. Но точно не из муки, и даже не из коры. Мы с Тоней давились, но ели. Вспомнилась голодная зима 1941-1942 годов.
Потом мы с ней пошли на воздух, ближе знакомиться с лагерем. Снег не падал, но было ветрено. Первое, что мы заметили, – на колючей проволоке висели плакаты со скрещенными костями под голым черепом и крупной надписью: «Убьет!» Проходившая мимо женщина пояснила:
– Там ток пущен по среднему ряду. Даже подходить к проволоке ближе одного метра нельзя – с вышки сразу строчит пулемет.
– А как он с вышки измерит эти меньше метра? – спросила любопытная Тоня.
– На глазок, доченька, на глазок, – ответила женщина. – Как захочется ему, так и пальнет.
Противоположная ограда за бараками состояла из двух рядов колючки, но плакаты с черепами на ней не висели. Оказалось, что это была разделительная ограда. Она отделяла от нас лагерь военнопленных. Сейчас там было мало людей – видимо, больные или дежурные. Остальные работали.
– Откуда пленные взялись? – спросила сестра. – Ведь наши побеждают теперь.
– Может быть, еще с 1941 года остались, – ответил я. – А вот кто тебе сказал, что наши побеждают, хотел бы я знать?
– Фигушки! Так я тебе и сказала…
– Тогда и не говори об этом ни с кем никогда. Держи язык за зубами. Иначе попадешь в гестапо. Там под муками все расскажешь, что было и не было.
– Не учи ученого, как есть ежа моченого, – ответила сестра. – Я уж не маленькая – летом мне девять лет будет.
Как быстро взрослеет сестренка, подумал я.
За последним бараком был пустырь. Там стояла виселица, на ней подвешен колокол. Справа от нее была уборная – длинная жердь над ямой, разделенная фанерным щитом с буквами «м» и «ж». На пустыре я подобрал белую коробку из прочного картона и несколько узких дощечек от ломаного ящика.
– Зачем тебе это? – спросила сестра.
– Погоди, увидишь, – ответил я.
Людей у бараков и на площади было мало, несмотря на хорошую погоду. Детей мы совсем не увидели. Когда подходили к нашему бараку, через ворота въехала телега с несколькими баками. Вероятно, с баландой. У телеги толкались люди в форме, слышалась гортанная речь. Мы поспешили в барак.
Удивительно, как быстро человек привыкает к плохой обстановке. Может быть, потому, что еще вчера мы умирали, голодные, в грязи и снегу. А сегодня, когда пригрелись, поспали, нас хоть чуточку покормили, уже и барак не кажется таким черным ненасытным брюхом, вмещающим тысячи узников. Глаза быстрее привыкают к полумраку. Но к навозному запаху невозможно привыкнуть.
Мы заблудились среди множества нар. Стали спорить, влево повернуть или вправо. Бродили-бродили – и вдруг оказались у большой квадратной печки. Она находилась на самой середине барака, в проходе между двумя участками сдвоенных нар. У печки не было дров, она не топилась. На узкой скамеечке возле печки сидела странная пожилая женщина. Она была в модном пальто, в шляпке с вуалью и с ридикюлем в руках. На скамейке в мисочке оставалась нетронутой баланда, лежал кусок хлеба. Женщина постанывала, раскачивалась вперед-назад. Иногда повторяла плачущим голосом: «Петенька, сынушка, что же ты бросил меня? Приезжай скорее, забери меня отсюда!» Мы с Тоней поскорее убежали от нее. «Еще примет меня за Петеньку, пристанет: увези ее, да и только», – подумал я.
Вскоре мы нашли свое место на нарах и свою бабушку с тетей Симой. Они пытались отскоблить доски на нарах от приставшего навоза и промыть водой.

ТРАГЕДИЯ ЖЕНЩИНЫ

Баланда была очень жидкая, похожая на замутненную мукой воду. Изредка попадались картофельные очистки и гнилые кусочки картошки. Была она ничуть не лучше похлебки из коры осины, что нам приходилось есть голодной зимой 1941 года. И очень мало давали – меньше чем пол-литра на человека. Наш старый лозунг «Раз куси – три хлебни» и здесь пригодился.
Мы рассказали бабушке про то, что видели, пока гуляли. Про пленных за колючей оградой, про виселицу, про уборную, открытую всем ветрам и морозам. И про странную женщину.
– Видимо, хорошая женщина и совсем одинокая, – посочувствовала бабушка. – Пойду сама посмотрю на нее. Может быть, разговорю ее как-нибудь.
Мы с Тоней тоже пошли. Женщина сидела в той же позе на скамеечке у печки. Рядом со вчерашней порцией стояла свежая – в другой мисочке, с опущенной в баланду ложкой. Наверное, за ней кто-то присматривал. Чуть в сторонке лежала на земле охапка соломы. На ней, видимо, ночью спала эта старушка.
– Здравствуйте, – обратилась бабушка.
Женщина чуть повернула голову, окинула бабушку взглядом и снова уставилась в холодную печку.
– Можно к вам присесть на скамейку? – продолжала бабушка.
В ответ – ноль внимания. Даже не шелохнулась.
– Тебя как звать-то? – участливо спросила бабушка, присаживаясь рядом с ней.
От обращения на «ты» в ней что-то сработало. Она поверила в бабушкину доброту.
– Элиза, – тихо сказала она.
– Какое красивое имя! – восхитилась бабушка, хотя знала, что это обыкновенная Елизавета.
– Послушай, Элиза, твоего сыночка Петей зовут?
Женщина сначала кивнула, потом подняла на бабушку удивленный взгляд – откуда, мол, знает она. Бабушка нежно обняла старушку и доверительно стала ей говорить:
– Твой Петенька очень сердится, что ты не съедаешь баланду. Так отощаешь от голода, что помрешь, или увезут тебя в другой барак, для больных. Как тогда Петя найдет тебя?
– Да-да. Об этом я не подумала, – согласилась Элиза и потянулась за первой миской. – Соломы сюда принесла, чтобы ночью спать. У печки он всегда найдет меня. А на нарах ему не найти будет.
Бабушка терпеливо сидела и ждала, пока Элиза съест обе порции. Мы с сестрой стояли в сторонке.
– Вот и умница. А Петенька помнит тебя и скоро приедет, – закончила бабушка.
Элиза благодарно ей улыбнулась и помахала рукой на прощание. «Как бабушка умеет расположить к себе чужую душу!» – с одобрением подумал я.
***
На другой день я был на площади – искал кусочки проволоки, гвоздики для своих поделок. Через ворота въехал блестящий новенький мотоцикл с коляской. Из нее вышел щеголеватый немецкий офицер в начищенных сапогах и с плеткой в руках. Он и солдат-водитель пошли в другой барак, оставив мотоцикл без присмотра. Мы, несколько любопытных детей и женщин, глазели на красивую машину издали, опасаясь подходить близко. Одна озорная девчонка лет четырнадцати вдруг сказала:
– Сейчас будет весело, – и убежала в барак. Там она пошутила над беззащитной женщиной: – Собирайтесь домой скорее! За вами мотоцикл приехал – ваш сын прислал.
Старушку словно подменили. Откуда только взялись и сила, и ловкость! Через пару минут она увязала в платок свои пожитки, с узелком вышла из барака, уверенно пошла к мотоциклу и забралась в коляску.
– Что вы делаете?!! – в ужасе закричала одна из наблюдавших женщин. – Вылезайте скорее из коляски! Ведь немцы убьют вас!!!
Но старушка не послушалась. Она была счастлива.
В этот момент вернулись офицер и солдат. Офицер просто озверел, увидев старуху в коляске. Он в бешенстве стал хлестать ее по лицу плеткой и выкрикивать немецкие ругательства. Шляпка отлетела далеко и упала в снег. Старушка сначала заслоняла лицо руками. Но вскоре руки упали, голова запрокинулась и только дергалась под ударами плетки. Наконец до офицера дошло, что женщина уже мертва и он хлещет плеткой труп. Он приказал солдату убрать ее. Рослый солдат взял старушку за шиворот, вытащил ее из коляски и, как дохлую кошку, брезгливо швырнул на снег…
Меня тошнило, кружилась голова. Сцена бесчеловечной жестокости еще долго вставала перед моими глазами. Хорошо еще, что не видели этого бабушка и Тоня. Ведь пережить мой рассказ об этой жестокости легче, чем видеть своими глазами. Так легкомыслие и озорство девочки обернулись трагедией.
К вечеру старушку увезла похоронная команда, а шляпка ее и узелок с пожитками еще много дней валялись на снегу. И место на скамеечке у холодной печки больше никто не занимал.

ПЕРВЫЙ ЗАРАБОТОК

Из картона от белой коробки, принесенной с пустыря, я стал делать игрушку – гимнаста на турнике. Голод-ной зимой 1941 года такую игрушку мне сделала Дуся, а я запомнил. Вырезал отдельно руки, ноги и туловище гимнаста с симпатичной головкой.
Присоединил все шарнирно к туловищу кусочками проволоки. Получился человечек с болтающимися руками и ногами. Стойки турника я сделал из двух дощечек от ломаного ящика с поперечной дощечкой ближе к основанию. На верху стоек и на ладошках рук я сделал по два отверстия, через них продел скрещенную суровую нитку. Гимнаст повис на руках. Но стоило нажать на стойки ниже поперечной дощечки, как натягивалась скрещенная нитка и заставляла гимнаста взлетать в воздух вверх ногами. Тоне очень понравилась эта забавная игрушка. Она почти не расставалась с ловким гимнастом.
Выше нас на нарах жила женщина с девочкой Таей пяти лет. Девочка была очень капризная, не хотела есть хлеб и баланду. Часто плакала. А женщину (старшую сестру или тетю) называла почему-то Ко-конина. Например: «Ко-конина, у меня сопельки, надо вытереть». Или: «Ко-конина, в носочке дырочка появилась». О какой конине речь, мне было непонятно, и поэтому раздражало. Но спрашивать я не любил – хотел сам догадаться. Оказалось все проще простого. Тая слово «кока» (то есть крестная) произносила слитно с именем Нина, а мне все слышалось «ко-конина». Вот дурной-то! В наших краях крестных коками не называют, поэтому трудно было мне догадаться.
Так вот, эта капризная Тая увидела гимнаста у Тони и сразу захотела такого же. Ее тетя, то есть кока Нина, упросила меня сделать гимнаста для своей крестницы. Я сделал и получил в награду ее поношенные ботинки тридцать седьмого размера (мои-то ботинки совсем развалились). Это был мой первый в жизни заработок.
Мой крестный тоже похвалил гимнаста, попросил сделать и для него. Я удивился:
– Тебе-то зачем? Тете Симе дарить или новорожденному?
– Ты почти угадал, – ответил он. – Только я сначала обменяю твоего гимнаста на что-нибудь стоящее.
На работе крестного использовали по плотницкой части – он ремонтировал мост через речку Вяйке. Там был хороший учетчик, из русских эстонцев, с пятилетней внучкой. Для нее-то и предназначался гимнаст. А взамен учетчик дал крестному литровую банку квашеной капусты и три соленых огурца. Конечно, все это было отдано тете Симе, ждущей наследника.

ТОВАРИЩ ИЗ ДЕТСТВА

У входа в барак стояли две бочки с кранами для воды. Там почти всегда толпился народ. Однажды я с пятилитровым бидоном стоял в очереди за водой. Вдруг рядом с моей тенью легла более длинная тень, кто-то тронул меня за плечо и спросил:
– Ты последний?
Я кивнул головой, оглянулся. Стоял долговязый мальчишка старше меня. Узколицый, с острым носом, с зеленоватыми глазами. А главное – «рыжий, рыжий, конопатый, кто бил дедушку лопатой», как мы дразнили его в детстве в Сиверской.
– Борька, да ты ли это?!! – воскликнул я.
– Витька!!! Какими судьбами здесь? Как я рад тебя видеть!
Мы обнялись, как старые друзья или братья.
– Сколько же лет мы не виделись? – спросил Борька.
– Да с июля 1940 года, когда чуть не подрались из-за Люси.
– Не из-за Люси, а из-за твоей бабушки Фимы. Я ее тогда както некрасиво назвал. Кстати, она вылечила мамину ногу, за что мама и я вспоминаем ее с благодарностью.
– Нет теперь бабушки Фимы. Летом 1943 года она умерла. А в октябре фашисты сожгли деревню и всех жителей загнали в концлагеря.
– Вот оно как! Значит, и тебе досталось от этих выродков! Ты давно здесь?
– Уже восьмой день пошел. А ты давно?
– Я уже два месяца здесь. Старожилом стал. Все здесь знаю, – с грустью ответил Борис.
Подошла наша очередь. Мы набрали воды.
– Давай отнесем и снова встретимся здесь. Поговорим не торопясь, – предложил я.
Так и сделали. Встретились. Нашли скамейку у стенки барака.
– Ну, рассказывай, – сказал я.
– О чем рассказывать-то?
– Обо всем по порядку. Как встретил войну, как жил, как здесь оказался.
– Тогда слушай, если терпения хватит, – ответил Борис. – В мае 1941 года я закончил первый класс Сиверской школы. Мама отвезла меня отдыхать на Псковщину – к тете Фросе, папиной сестре. Она жила одна в доме, без мужа вырастила сына, которого призвали в армию еще в 1940 году. Мама моя только-только успела выехать домой, как началась война. А через две недели пришли немцы. 9 июля они уже взяли Псков. Начались грабежи. Немцы отбирали коров, поросят, ловили кур. У женщин срывали серьги, браслеты, кольца. Словно были они в Европе голодные, нищие. О культуре как будто и не слыхали. Вешали евреев, коммунистов, партизан.
Борис перевел дыхание. Достал носовой платок, вытер нос, продолжал:
– Западнее города Опочки обширные пространства заняты болотами. Среди болот есть лесистые острова, на которых и обустроились партизаны. Немецкие, эстонские, латвийские карательные отряды в болото не лезли – все по сухим деревням рыскали да ловили партизан и связных партизанских. Дом тети Фроси стоял в деревне, которая тянулась по берегу клюквенного болота.
Шапка-ушанка с завязанными на макушке ушами съехала Борьке на лоб. Видимо, великовата была. Он поправил ее, окинул меня оценивающим взглядом и вдруг спросил:
– Кстати, ты язык-то умеешь держать за зубами?
– Конечно, Боря, не беспокойся. Война многому научила.
– Тетя Фрося была связной у партизан. Ну и я с ней, конечно. У нас даже почтовый ящик свой был. На небольшом островке под старой корягой вместительная ямка была. Туда даже продукты клали, принесенные из деревни. Мхом, ветками, листьями закидаем – никто не разглядит. А собаки, даже если придут сюда, ничего не учуют, так как кругом все хлюпает.
Борис замолчал. Откинулся на скамейке, уперся затылком в стену барака. Закрыл глаза. Можно было подумать, что он задремал. Но нет, просто он мысленно видел свою деревню, те роковые события.
– В ноябре 1943 года, – стал рассказывать Борис, – мы с тетей отправили почту, возвращались домой. Недалеко от края болота стали собирать клюкву для маскировки. Метров за двести от нас, тоже с корзинкой, шел в деревню подросток лет четырнадцати. Вдруг с берега стали стрелять в него. Мальчишка нырнул в заросли багульника и больше не встал. Видимо, ранили или убили. Несколько карателей стали искать. Не нашли. А мы хорошо запомнили место его падения. Каратели нас тоже заметили, но не придрались, даже не обыскали. Видимо, знали, что мы из ближайшего дома и давно собираем ягоды у края болота. Борис опять поправил шапку и продолжал:
– Так бы и обошлось для нас. Но не могли же мы оставить в беде мальчишку! В сумерках мы с тетей пошли искать. Он был ранен в бедро, пуля раздробила сустав. Тете пришлось тащить его на своей спине. «Тебя как звать-то?» – спросила она. «Зачем это вам? Коли убьют, так хоть родственников не тронут», – ответил он.
– Тетя Фрося обработала рану, – продолжал Борис. – Дала нижнее белье сына и спрятала его в хлеву, в сене для козы. Окровавленное белье и бинты тетя положила в большой чугун кипятить. Наутро была облава, эстонские каратели пошли по домам искать раненого. У нас они все обыскали: и дом, и чердак, и подпол, и хлев – все впустую. Уже собрались уходить. И вдруг белобрысый эстонец, самый вредный и опытный из карателей, заметил огромный чугун на плите. «Это на двоих такой чугун? – удивился он. – Надо проверить». Он откинул крышку, подцепил деревянной вилкой белье с остатками крови, бинты. «Это что за варево, такую-то мать?! – выругался он по-русски. – Говори, партизанская стерва, где прячешь раненого?!» – «Он ушел в свою деревню», – все еще пыталась спасти мальчишку тетя Фрося. – «Обыскать все заново!» – приказал белобрысый своим. Через пять минут приволокли раненого. Когда стали прокалывать сено штыками, задели его. Он простонал и выдал себя. Пригнали лошадь, покидали в телегу всех нас со связанными руками. Дом тут же подожгли. «Больше он вам не понадобится», – еще посмеялся эстонец.
Борис опять достал носовой платок, вытер холодный пот со лба. Было тяжело вспоминать.
– Привезли нас в гестапо, – продолжал Борис. – Там раненого мальчишку отделили от нас. Вероятнее всего, расстреляли или повесили. Ведь от него пахло костром, а в подкладке ватника был зашит комсомольский билет. Меня и тетю поместили в общую камеру, где было человек десять. Сырое подвальное помещение, крохотное окошко с решеткой. Пол земляной, холодный. На нем несколько кучек протухшей соломы для спанья. Кормежка – еще хуже, чем здесь. И каждый день допросы, избиения, пытки. Тете Фросе печенку отбили и легкие. Кровь горлом шла. Она и сейчас еще кровью кашляет. Все лежит, ничего делать не может. Меня тоже били нещадно. Вон, зубов почти не осталось, – он открыл разбитый рот, – нечем хлеб разжевать. Размачивать приходится. Иголки под ногти загоняли, но я быстро терял сознание от болевого шока. Потом долгое время было мучительно больно. Пальцы в слесарных тисках раздавливали, – он показал три изуродованных пальца на левой руке. – До сих пор так болят, что ночью спать невозможно. Все добивались, чтобы мы показали на карте болот проходы к партизанам. «Да как же можем мы показать чего не знаем? Никогда не были у партизан, – говорили мы одно и то же. – И мальчишка раненый сам дополз до нашего дома, в болоте мы никого не искали». Через неделю пыток в гестапо направили меня и тетю Фросю в этот концлагерь. Здесь тоже тошно и голодно, но по сравнению с гестапо все же можно хоть как-то жить.
Шапка снова сползла на Борькин лоб.
– Вот вредная! – сказал Борис. – Да только на нее и ругаться нельзя. Принадлежит она хорошему человеку, сыну тети Фроси. На ней даже вмятинка, след от звездочки, сохранилась. Надо свято надеяться, что удастся когда-нибудь вернуть ее живому хозяину.
Я был глубоко взволнован Борькиным подвигом. Встал и обнял его, не скрывая мокрых глаз своих от сочувствия. Хотел сказать что-нибудь умное, бодрое, а пролепетал чуть слышно самое банальное: «Ты мне будешь примером».

ЗЕМЛЯЧОК

Герасима Ивановича, нашего старосту, арестовали. Ходил слух, что он укрывал еврейскую девочку – где-то под нарамипрятал. Кормил из своего пайка. Очень жаль его. Хороший был человек. При нем был порядок на раздаче баланды и хлеба. По алфавиту он называл фамилию и состав семьи. А раздатчик, обычно один из пленных, наливал соответствующее количество порций на всех членов семьи. Ни драк, ни давки, ни споров в очереди не возникало.
Теперь же вместо старосты начальником барака поставили злющую эстонку Хильду. Она потребовала, чтобы каждый живой человек сам вставал в очередь за баландой и чаем. А если ты больной, не можешь стоять, то жди, когда остатки баланды пленный разнесет прямо на нары под ее неусыпным контролем. Если больной лежит без сознания, значит, есть ему незачем, ничего не получит. Если что-то не так, кто-нибудь недоволен, то при ней всегда плетка за поясом. А споры и недовольные были почти всегда, поэтому плетка работала без выходных.
Борис возненавидел Хильду с первых дней.
– Ты понимаешь, – говорил он мне, – из-за этой гадины тетя Фрося часто не получает даже баланды. Мне ее порцию не выдает, а на нары приносит в самую последнюю очередь, из остатка, которого часто не хватает. Раз вы из гестапо, то жить не должны, считает Хильда. Финский нож по ней плачет, – закончил Боря.
Мне стало жутковато от его слов:
– Что ты говоришь, Боря?! Ты же мальчик еще!
– Я был мальчиком до гестапо. Там сломали мне тело и душу. Но в правой руке есть еще сила для мести.
Я не знал, как реагировать на его настроение. Борис заметил мое смущение, сказал примирительно:
– Не дрейфь! Я не бегу за ножом. Главное, не дать всяким гадам уйти от расплаты, когда наши придут.
***
С Борисом мы теперь виделись каждый день. Иногда сидели на нашей скамейке у стенки барака, вспоминали Сиверскую, или я рассказывал о своих злоключениях. Иногда ходили на пустырь в надежде найти что-нибудь дельное. Однажды он показал на пристройку вблизи ворот и спросил:
– Ты знаешь, что там, в этой пристройке?
– Откуда мне знать? – удивился я.
– Это кухня. Там готовят нам баланду и хлеб. Хочешь там побывать?
– Так нас и пустят! Разевай рот шире!
– Со мной пустят.
– Ты что же, начальник какой?
– Блат есть. Земляк мой там служит, – сказал Борис вполне серьезно. – Он родом из села Рождествено, совсем рядом с Сиверской.
У входа перед нами встал эстонец.
– Мы к Сердюкову, – пояснил Борис.
Эстонец посторонился, давая дорогу. Навстречу вышел пленный в потертой гимнастерке и солдатских штанах. Упитанный, сероглазый, со вздернутым носом.
– Ой, землячок мой пришел! – обрадовался он. – Проходите сюда, – показал он на закуток, где были маленький столик и две табуретки. – Сейчас я соберу для вас что-нибудь.
Мы уселись за стол. Я огляделся. Маленькая комнатка, метров пять квадратных, окошко с железной решеткой, стены оклеены немецкими (а может быть, эстонскими) газетами. Дощатый пол, хлипкий, скрипучий. Слева от окна – топчан и портрет Гитлера над ним в простенькой рамке.
Вернулся Сердюков. Принес сковороду с жареной картошкой со шкварками, две ложки и два куска настоящего хлеба. «Ешьте», – сказал, присаживаясь на топчан. Я захлебнулся от аромата горячей картошки, даже голова закружилась. Борька понял меня. Сунул мне кусок хлеба в руку, ложку – в другую, тронул за плечо:
– Успокойся. Давай наворачивай.
Я торопливо, как будто у меня отнимают, стал забрасывать в рот картошку, как в паровозную топку, и глотать ее не разжевывая. Борька опять тронул меня за плечо:
– Разжевывай медленно, пока зубы целы. Растягивай наслаждение.
Какой чудесный друг у меня! Жаль, что в Сиверской этого я не знал. А с топчана во все глаза смотрел на нас русский солдат. Столько сострадания было в его взгляде! Мне показалось, что он едва сдерживает желание обнять, приласкать нас. Но что-то мешало ему. Может быть, портрет на стене?
– Боря, как твоя тетя Фрося? Не становится лучше ей?
– Нет, дядя Вася. Все хуже становится. Кашель кровавый душит, руки-ноги холодеют. И сердце бьется все тише и реже.
Солдат достал из кармана пергаментный пакетик:
– Здесь свежий творожок удалось достать. Может быть, это она проглотит?
– Спасибо, дядя Вася. Вы для нее как святой.
– Ну, ну! Не забывайся! – вдруг одернул его солдат.
Мы доели картошку. Я стал хлебом вылизывать сковородку.
– А где туалет у вас? – спросил Боря.
– Пойдем, проведу, – ответил солдат.
Я приподнялся, хотел с ними идти. Но Боря ладошкой вниз показал: «Сиди!» Я остался долизывать. Догадался, что им надо поговорить наедине. Через пять минут они вернулись. Дядя Вася проводил нас мимо эстонца.
– Смотри, никому ни слова о картошке, о кухне, – сказал Борис по дороге.
– Почему? – удивился я.
– Значит, глуп еще, раз не понимаешь.
– Ты предупредил – теперь могила.
– То-то же! Пойдем, я познакомлю тебя с тетей Фросей.
***
Я у Борькиных нар еще ни разу не был. Оказалось, что он живет в самом конце от входа в барак, на первом этаже сдвоенных нар. Тетя Фрося, высохшая до костей, лежала в косынке, ватнике и ботах с шерстяными носками. Открытые неморгающие глаза. Рядом лежало кашлем окровавленное полотенце. Борис потрогал ее бледные щеки и руки – они были холодные. Сердце не билось. Борис не заплакал. Видимо, он уже разучился плакать. Он молча наклонился, закрыл ее глаза, положил свою голову на грудь, обнял тетю Фросю за плечи и так постоял несколько минут. Тихо, как бы сам себе прошептал: «Я отомщу!»
Я стоял в оцепенении. Шел познакомиться с живой тетей, а оказался у мертвой. Но еще больше было мне неприятно, когда Борис деловито стал раздевать свою тетю. Сначала снял с головы шерстяную косынку – рассыпались красивые темные волосы. Потом стал снимать с нее ватник. Приподнял за спину левой рукой до положения полусидя, поочередно вытащил руки из рукавов, а потом выдернул и ватник из-под нее.
– Зачем ты ее раздеваешь? – поморщился я.
– У нас нет одеяла. Раньше ночью мы прижимались и согревали друг друга. Теперь ее ватник даст мне тепло, – он взял белое полотенце с пятнами крови, обмотал им стойку нар.
– А это зачем? – удивился я.
– Это сигнал для похоронной команды, что на нарах есть покойник, надо убрать, – пояснил Борис. – Теперь давай помянем душу ее творожком с кухни, который был ей предназначен.
Борис достал из кармана пергаментный пакетик. Развернул его, перочинным ножом разделил творожок на две части.
– Боря, можно я половинку своей доли отнесу сестренке? – спросил я с надеждой.
– Нет, Витя, нельзя. Начнутся расспросы, откуда взял. Нам не надо расспросов.
У Бориса откуда-то появились две чайные ложки. Мы молча съели творожок. Встали около тети Фроси. Борис вдруг перекрестился сам и перекрестил покойницу.
– Господи, прими ее в царство Божие. Она хороший человек. В годы войны заменила мне маму, – просил он у Бога.
***
Я вернулся домой, то есть к своим нарам, уже в сумерках. Все приготовили кружки, собрались идти в очередь за чаем.
– Ты где пропадал так долго? – с тревогой спросила бабушка. – Мама твоя заболела тифом, увезли ее в какой-то тифозный барак. Она так хотела проститься с тобой! Может, и не увидитесь больше.
– Типун тебе на язык, мама! Что ты каркаешь раньше времени? – одернула ее Оля. – Может быть, и поправится, Бог даст.
Меня словно холодной водой окатили. Только что с Борькиной тетей прощался, а здесь уже своя беда поджидала. Я раньше слышал, что тиф – очень опасная болезнь, многие от нее умирают. Значит, и в нашем бараке появился этот безглазый, безносый брат смерти по имени тиф.
Потянулись дни и недели в томительной безвестности и тревоге.
На другой день я рассказал Борису о тифе, о маме.
– Надо жить, надо терпеть. Может быть, наши немцев и дальше погонят, до нас дойдут.
– Я что подумал, Боря… Может быть, на нас беды посыпались потому, что мы у предателя картошку ели?
Борис привстал со скамейки, окинул меня оценивающим взглядом и назидательно сказал:
– Пускай все думают, что дядя Вася – предатель. Это даже хорошо. Только я и еще кому надо знаем, что ему можно верить. Этот разговор выкинь начисто из головы, если не хочешь познакомиться с иголками под ногтями. И хватит об этом, – продолжил Борис. – Сегодня после ужина я познакомлю тебя с учителем истории, который рассказывает всем желающим о различных приключениях путешественников и рыцарей. Так что приходи к печке, я встречу тебя.

УЧИТЕЛЬ

После ужина Борис привел меня к нарам недалеко от печки. Там на третьем этаже было много свободного пространства и накидано с десяток брикетов прессованной соломы. Человек десять слушателей, в основном мальчишки и девчонки, уже сидели на брикетах. Мы с Борей поднялись к отдельно сидящему мужчине в серой куртке и белой рубашке с галстуком.
– Здравствуйте, это Витя, – отрекомендовал меня Борис.
Мужчина внимательно посмотрел на меня. Не сказав ни слова, кивком головы показал на свободный брикет. Мы с Борей сели.
– Что ж, давайте начнем нашу встречу, – сказал учитель четким, приятным голосом. – Сегодня я расскажу о Зигфриде, о кладе нибелунгов и битве с драконом. О красавице Кримхильде и других приключениях Зигфрида я расскажу в другие дни. Так что приходите слушать продолжение моих рассказов хоть каждый вечер.
– Итак, – начал он, – нидерландский король, отец Зигфрида, созвал тысячу доблестных рыцарей на широкий пир в честь посвящения сына в рыцари и в честь проводов его на битву с нибелунгами. Было зажарено пять сотен баранов, сотня быков, десять сотен гусей и угрей. Открыто двести бочек вина. Столы просто ломились от изысканной пищи. Со всех сторон слышались здравицы в честь благодетеля-короля и его славного сына. Зигфриду подарили непробиваемый щит и кольчугу, стальной шлем и вороного коня. А меч подарили такой острый, что он на лету разрубал подброшенную пушинку!
Учитель встал, опираясь левой рукой на трость, а правой ладошкой показал, как он разрубил бы такую пушинку. Потом успокоился, сел на свой брикет и продолжал:
– На заре, еще солнце не успело искупаться в Рейне, Зигфрид со своим отрядом рыцарей отправился в путь. Два короля воинственных нибелунгов ждали с ним встречи… Через две недели прискакал в Нидерланды гонец с радостной вестью: «Оба короля нибелунгов убиты, отряды воинов разбиты и просят Зигфрида стать их королем». Еще Зигфриду достался клад золота и драгоценностей, спрятанный нибелунгами в огромной пещере. Но вход в пещеру сторожит страшный дракон, которого еще надо победить. А шкура дракона такая крепкая, что от нее отскакивают и меч, и стрела, и копье. Только брюхо дракона имеет мягкую кожу. Но как заставить дракона лечь на спину или встать на задние лапы?! И Зигфрид придумал. Он вырыл узкий ров, устроился там со своим мечом и стал дразнить дракона. Рассерженный зверь пошел на человека на своих коротких лапах, накрыл своим телом ров, где тот лежал. А Зигфриду этого и надо было. Он воткнул свой меч прямо в сердце чудовища. Ров наполнился его кровью. Тогда Зигфрид столкнул дракона в сторону, скинул с себя всю одежду и обувь, искупался в драконьей крови. И не заметил, что между лопаток прилип к телу маленький липовый листок. Вся кожа воина ороговела, стала непробиваемой для стрелы, меча и копья. И только на месте листочка осталась незащищенная кожа, уязвимая для любого оружия…
Учитель встал, потянулся. Завороженные слушатели раскрыв рты сидели и ждали продолжения.
– Все на сегодня, хватит. Приходите завтра, продолжение следует, – усмехнулся он.
Кажется, что только-только он начал рассказ – и уже перерыв. На самом интересном месте. А Боря говорит, что он больше часа рассказывал. Мы попрощались с учителем и спустились на пол.
– Ну как тебе, понравилось? – спросил Боря.
– Не то слово! Я как будто побывал в другом мире! Так складно, так образно он говорил, будто я рядом стоял и одежду Зигфриду подавал, пока тот купался. Очень жаль, что не пришлось мне в школу ходить столько лет!
Мы распрощались с Борисом и разошлись по домам. «Боря обещал меня познакомить с учителем, а сам даже имени его не назвал, – думал я по дороге. – Словом единым с ним не обмолвились. Непонятно как-то».
От мамы никаких вестей. Занозой в сердце саднил вопрос: как она там? Чем ей можно помочь? Жива ли еще она? Ведь если умрет, то могут нам даже не сказать об этом. Увезут в общей куче покойников. «А я тут развлекаюсь, сказки слушаю», – вдруг устыдился я.

ЭПИДЕМИЯ

Красных повязок на стойках нар, то есть сигналов о том, что на нарах лежит больной тифом, с каждым днем становилось все больше и больше. Теперь больных никуда не увозили – оставляли здесь же болеть и умирать, так как тифозный барак давно был переполнен. Все больше больных лежат без сознания, и новая начальница Хильда не дает им ни баланды, ни чаю, ни хлеба. Лекарств – никаких. Если есть рядом родственники, то хоть воды принесут из бочки – попить и сделать холодный компресс.
На нашей стойке тоже появилась красная повязка. На третьем этаже, над нами, заболела девочка Тая. Все щебетала, капризничала – и вдруг замолчала. Ее кока Нина, стоя на коленях, негромко молилась вслух:
– Господи! Ты всемогущий, всевидящий! Зачем тебе моя девочка? Не отнимай ее у меня, Христом Богом прошу! Если уж надо тебе, так возьми кого-нибудь из немецких детишек!
Моя бабушка осторожно коснулась ее руки:
– Нина! Нина, послушай меня! Твоя Таечка жива еще. Не хорони ты ее раньше времени!
Нина оглянулась на бабушку непонимающим взглядом.
– Возьми кружку да миску, пошли в очередь за баландой, – уговаривала бабушка.
– Какая баланда?! Мне ничто в рот не полезет, пока Тая больна. Она же оставит меня сиротой, если…если… – и Нина расплакалась.
– Поплачь, поплачь, горемычная. Может быть, полегчает, – утешала бабушка.
На пятый день лицо и ручки у девочки стали бледными и холодными. Кока Нина попросила Олю поднести зеркальце ко рту девочки.
– Может быть, она еще дышит? – с последней надеждой сказала Нина.
Но напрасными были надежды. Зеркальце не запотело. Нина словно оцепенела. Потом резко вскинула обе руки вверх и закричала на весь барак:
– Господи!!! Ведь я же просила тебя!!! – и рухнула вниз лицом на хрупкое тельце девочки.
Нина не ходила за баландой и чаем, ничего не ела и не пила. Все лежала. Как безумная, смотрела вверх, на стропила крыши. На вопросы, на участие не отвечала. И вскоре умерла, как обещала, от истощения и тоски.
***
Крестный через пленного санитара, работавшего в тифозном бараке, узнал, что моя мама жива. Лежит без сознания двенадцатые сутки. Иногда в бреду просит пить. Бабушка у кого-то выпросила соску, натянула на бутылку с чаем и передала крестному:
– На, попроси своего санитара, чтобы сунул бутылку в потайной карман ее пальто. Там чай не остынет, и Настенька, даже в бреду, сможет до него дотянуться…
Красные повязки на стойки перестали подвязывать. Бесполезно. В каждой семье, на каждых нарах кто-нибудь болел тифом. Зато белых повязок становилось все больше и больше. Идешь по бараку, как по моргу. Только среди мертвецов есть и живые люди, шевелятся. Обычно умирают молча, не называя ни имени, ни места рождения, ни рода занятий. Да никто из живых соседей и не спрашивает об этом. Люди становятся неинтересны друг другу. Нет ни мечты, ни надежды, ни желания бороться, цепляться за жизнь.
Два десятка санитаров из пленных добровольцев едва успевали на тележках вывозить покойников из барака и грудой складывать у стенки. Трупы коченели на морозе, становились гремучими. Два раза в день приезжали несколько больших фур с короткохвостыми лошадьми-тяжеловозами. Тогда санитары брали покойников за руки и за ноги, с размаху швыряли в глубокие фуры. Раздавался громкий треск и хруст мороженых костей. Мне не раз доводилось видеть и слышать эту работу. С тех пор всегда, когда вспоминаю об этом, в ушах раздается этот чудовищный хруст.
Санитарам, конечно, тяжело приходилось. И сами заразиться могли. Но эта работа была несравнимо легче той, которую выполняла основная масса пленных в каменоломнях и на стройках. Поэтому охотников работать на немцев санитарами было хоть отбавляй.
Крестного и Олю перестали гонять на работу, чтобы не выносить тифозную заразу в город. Оля – на грани заболевания. Днем она подсаживается к окошку и давит вшей. Нещадно давит. Берет свое нижнее белье, мое, Тонино, бабушкино, расправляет, просматривает каждую складочку, каждый шов и давит паразитов с хрустом между двух ногтей. Мы с Тоней помогаем ей находить вшей, но давить их не умеем. Еще она берет наволочку и гребешком вычесывает над ней наши волосы. Десятки вшей расползаются по наволочке, но Оля успевает их всех раздавить. Вскоре она заболела – ее увезли в тифозный барак уже без сознания.
Учителю запретили собирать людей и рассказывать интересные истории. С Борисом мы стали редко видеться. Как-то я заметил, что он сидит на скамейке у стенки барака. К нему подходил, прихрамывая, учитель с тростью в левой руке. Опрятно одетый, при галстуке. Я хотел подойти к ним, поговорить о нашествии тифа. Но Борис отрицательно покачал головой и жестом руки показал: дальше иди. Значит, были у них свои дела, знать которые мне не положено.
Еще раза два я заходил к его нарам. Думал помочь ему, если болен. Но не заставал его там. На третий раз пришел – пусто на нарах. Нет ни его, ни вещей. Может быть, перебрался на другие нары? Ведь не мог он умереть, он же не болел. Непонятно. А все непонятное вызывает тревогу.

МАМА

Незаметно и тихо вернулась мама. Целовать нас не стала, только прижала к себе меня и Тоню да по головке погладила. Слезы падали нам на волосы.
– Я ведь заблудилась в бараке, едва нашла вас, – говорила она сиплым голосом.
Тетя Сима и бабушка обняли ее, но ни о чем не расспрашивали. Видели, что мама очень устала, пока шла. Вдруг мама встала на колени перед березовой стойкой нар и воскликнула:
– Слава тебе, Господи! Слава тебе, Матерь Божья, и низкий земной поклон! Я снова увидела своих детушек! – и разрыдалась. Тетя Сима и бабушка подняли ее за руки, уложили на нары – прямо в той же одежде, в которой она лежала в сарае и вернулась в барак.
Мама проспала несколько часов, до обеда. Мы с Тоней были рядом. Нам все не верилось, что это наша мама, что это не сон.
Надо было идти в очередь за баландой. Мама сняла лишнюю одежду и валенки, взяла свою миску и кружку, пошла с нами к раздаче. Хильда признала в ней чужого человека, не хотела давать баланды. Долго пришлось ей растолковывать, что к чему. По ее мнению, никто не мог, не имел права выжить после сыпного тифа. Для чего же тогда нужна эпидемия?! Нехотя, но все же дала маме порцию. Недаром в очереди говорили, что руководство лагеря специально раздувало эпидемию без лекарств – как еще один способ массового уничтожения славян.
Мама охотно съела свою порцию. Потом села на нары, прислонилась спиной к стойке и стала рассказывать:
– Я была еще в сознании, когда санитары увозили меня на тележке. Большое счастье, что так тепло одели меня мама и Оля. Теплые кальсоны брата, ватные штаны, ватная фуфайка и сверх нее зимнее пальто мое с кроличьим воротником, два шерстяных платка и теплые меховые рукавицы спасли меня. Потому что тифозный барак оказался простым сараем для сена, где дощатые стены имели огромные щели. Сарай промерзал и продувался насквозь, как чистое поле. Больных туда привозили на верную смерть. А меня спасла Богородица, Матерь Божья. Да-да, не усмехайтесь! Но расскажу все по порядку. Сначала тело мое сотрясал внутренний озноб, и теплая одежда не помогала. В то же время голова горела от температуры. Потом был провал сознания – я ничего не помню. Сколько так продолжалось, что я говорила или кричала в бреду, совершенно не помню. Один санитар говорил, что четырнадцать дней я была без сознания. Но вот какая-то черная ночь. Я лежу в темноте и слышу легкий стук. Это мне гроб сколачивают, понимаю я. Вдруг появляется Богородица с ярким нимбом вокруг головы, и с нею рядом Спаситель – Иисус Христос. Он молча пихает мне в потайной карман пальто бутылку с соской, а в ней – лекарство.
Бабушка удивилась, дернулась возразить. Но опомнилась, промолчала.
– А Богородица, – продолжала мама, – мне говорит: «Хватит тебе лежать! Иди в барак и скажи всем, больным и здоровым, чтобы шли сюда, на встречу со мной». – «Хорошо-хорошо», – говорю я, и благодать разливается в моей груди. Я не различаю ни ее голоса, ни своего, а слышу каким-то чутьем. Спешу в наш третий барак. Кричу, как мне кажется, громко-громко: «Люди! Вас ждет Богородица! Идемте скорее к ней!» Но люди молчат, не обращают на меня внимания. Я еще и еще зову их, но никто не откликнулся. В печали я вернулась к Богородице: «Люди словно не слышат меня, никто не пошел со мной». – «Это потому, – отвечает Матерь Божья, – что ты не святая. Но не печалься. Теперь я пойду только к тем, кто меня позовет. А тебе я дарю иконку, молись на нее». С той поры я не теряла сознание, пошла на поправку. В потайном кармане пальто действительно оказалось лекарство в бутылке с соской. А в другом кармане я нашла иконку – точно такую же, какая была у меня до болезни и оставалась в бараке.
Мама была счастлива, и мы были счастливы. Поэтому не стали уточнять происхождение иконки и бутылки с соской. Мама не встретила Олю в тифозном бараке – они разминулись.
***
Меня и сестру почти одновременно стало знобить. Поднялась температура, появились тошнота, спутанное сознание. Пропал аппетит, интерес ко всему. Последнее, что я смутно помню, был чей-то шепот: «Зеркальце, зеркальце поднеси к губам» – и мой слабый испуг: вдруг не заметят пот на зеркальце и отправят меня, живого, к покойникам? Потом был глубокий провал сознания – на восемь дней. Бабушка говорила, что я метался в бреду, стонал, кому-то бессвязно грозил и требовал купить самокат. Почему именно самокат? Мечту довоенного детства, что ли?
На девятый день я услышал тихий бабушкин голос: «Никак Витенька глазки открыл? Ах ты мой миленький!» Я только успел подумать: «Считает меня совсем маленьким» – и опять впал в забытье. В следующий раз я уже отчетливо слышал, как бабушка говорила:
– Ешь, ешь супчик. Он сегодня с перловой крупой.
Она вылавливала ложкой крупинки и клала мне в рот. До чего же вкусная была перловка! Мягкая, сочная, крупная! Я навсегда полюбил эту крупу.
– А где же мама? – спросил я.
– Она Тоню кормит. Твоя сестра тоже пришла в себя, идет на поправку. И Оля уже почти поправилась.
Через день я уже попробовал ходить по бараку. Через два дня вышел на улицу, придерживаясь рукой за нары. Стоял ясный день. Было нежарко, но солнышко уже пригревало. По стенке барака едва-едва передвигалась белая бабочка. Видимо, только что вылупилась из куколки и мокрые крылья сушила на солнце. Тоже пережила второе рождение, как мы после тифа, сравнил я. Потихоньку дошел до нашей скамейки, посидел, вспомнил о Боре: где-то он сейчас? Что с ним сталось?
Вспомнил, как в Сиверской, еще до войны, он дразнил меня и Люсю: «Тили-тили-тесто, жених и невеста. Тесто засохло, невеста оглохла» – и мы чуть не подрались. Потом я ревновал его к Люсе, когда он провожал ее в школу, мечтал ему отомстить. А здесь, в лагере мы встретились чисто случайно: его тень оказалась длиннее моей в очереди за водой, и я оглянулся. Еще вспомнил его жуткий рассказ, как он со своей тетей Фросей помогал партизанам и пережил ужасные пытки в гестапо. Очень хотел бы знать, что он жив. «Надо будет сходить к его нарам: вдруг он уже объявился?» – решил я.
Но ни Бори, ни вещей его на нарах не было. Спрашивать о нем у мерзкой Хильды я боялся. Вернулся к своим нарам. Оказалось, что заболела бабушка. Мама сказала, что ее еще вчера знобило и тошнило, а сегодня подскочила температура. Увезли бабушку в тифозный барак. Там поправилась Оля, но осталась ухаживать за бабушкой.

БАНЯ

Сенсация! Сенсация! В очереди только и разговоров о том, что эстонку Хильду разжаловали и услали куда-то из лагеря. А старостой поставили Анну Семеновну – такую же узницу из третьего барака. Она уже переболела тифом. Завела журнал, как раньше было у Герасима Ивановича. В журнале каждый день отмечала, кто жив, кто болен, кто умер. Опять выдавала баланду одному человеку на всю семью, включая больных. Но так как теперь всегда был излишек баланды, то раздавала добавки всем, кто захочет.
И еще староста объявила, что завтра будут всех стричь наголо и отправлять в баню, устроенную в соседнем бараке. А все нижнее белье надо будет сложить в специальные мешки под номерами, чтобы отправить в жарильню.
Люди в очереди по-разному восприняли эту новость. Одни недоверчиво говорили:
– Знаем мы ваши помывки! Наслышаны! Напустят газу в мыльную комнату и отравят всех голыми.
– Зачем же тогда людей стричь и вшей жарить?
– Как, вы не знаете?! А волосяные матрасы чем набивать? А нижнее бельишко батракам и слугам своим разве не надо раздаривать? Для этих выродков даже пуговица имеет цену. Не верьте фашистам! Лучше больным притвориться и переждать эту «баню».
Другие говорили:
– Наконец-то объявили войну вшам и тифу! Если бы два месяца назад это сделали, много тысяч жизней могли бы спасти!
А третьи так рассуждали:
– У них все продумано. Сначала специально разжигали эпидемию – умертвили три четверти узников как бы самым невинным способом. Будто и нет преступления, нет виновников. А теперь заметают следы – хотят сделать лагерь образцовой гуманности. Ведь Красная армия все ближе – можно сказать, расплата стучится в ворота. Так что не бойтесь, люди, не будут они нас травить, – говорил один старичок.
На другой день после завтрака всем раздали холщовые мешки с набитым номером и повели в соседний барак. Часть барака была отгорожена – там устроены мыльный зал, жарильня для белья, а в широком предбаннике – смотровая и парикмахерская. Баня была общая для мужчин и женщин. Мы разделись. Белье положили в свой мешок, застегнули на железные пуговицы. Нам на запястье штемпельной краской нанесли тот же номер, что на мешке. Две женщины в белых халатах осматривали на заразу мужчин тут же, в предбаннике, а женщин – за ширмой. Потом остригли наголо всех подряд. В мыльном зале выдали какую-то скользкую жидкость, пахнущую керосином, для мытья головы и тела. Окачивали нас из шлангов санитары из военнопленных. Мама помогла вымыться нам с Тоней и тете Симе. Крестный не пошел с нами мыться – где-то спрятался.
Среди моющихся я пытался разглядеть Бориса или учителя, но не увидел. Казалось, что кругом одни женщины. Еще до войны, в семь лет, я любил подглядывать за чужими девчонками во время купания в речке. Тогда почти все дети купались без трусиков, и была какая-то манящая тайна. Девчонки визжали, заметив нас. А здесь, в общей бане, смотри сколько хочешь. И никакой тебе тайны, никакого интереса. Все люди здесь тощие, бледные, как скелеты, обтянутые кожей. А безволосые головы, словно тыковки, покачивались на тонких шеях.
Зато одеваться в прожаренное, обжигающее белье было интересно и очень приятно. Я на какое-то время почувствовал себя обновленным человеком.

МАЙСКИЕ ДНИ

Как-то я оказался между бараками, вблизи внутренней колючки, отделяющей лагерь пленных от нас. Там была непривычная тишина. Не наблюдалось никакого движения. Может быть, пленных перевели в другой лагерь? Тогда откуда будут немцы брать санитаров для нас? С одной стороны, санитары – предатели, так как связаны с немцами, а с другой – полезные узникам люди. Впрочем, эпидемия уже кончается, бараки наполовину пусты. Теперь мало кто умирает, и санитаров нужно значительно меньше. Почти все они размещаются в небольшом доме на территории лагеря, называемом лазаретом для санитаров. На улице мало людей. Пока шел до уборной, встретил всего несколько человек. Общую уборную не хотелось называть туалетом. Здесь царили грязь и запустение. Ее отделяли от пустыря несколько кустов с распустившимися почками. За кустами едва проглядывала верхняя часть виселицы – ветер там со скрипом что-то раскачивал. Я пошел туда, за кусты, и увидел страшную картину: на виселице колокол отсутствовал, зато висели шесть человек казненных. Пятеро мужчин и один рыжий мальчишка. Это был Боря. Ему в декабре исполнилось бы тринадцать лет. Вся жизнь могла быть впереди. Из мужчин я узнал учителя и дядю Васю – пленного солдата с кухни, угостившего нас картошкой. Учитель, как всегда, был в серой куртке и белой рубашке с галстуком. Это так не вязалось с петлей на шее, что искаженное лицо его казалось еще страшнее. Трость, сломанная пополам, валялась под виселицей. Еще трое незнакомых мне мужчин были пленными – может быть, санитарами. Лица у всех искажены гримасами смерти. Руки связаны за спиной. Ноги босые. На груди у каждого висела табличка с надписью: «Партизан».
Я стоял как истукан, не в силах сделать ни шагу назад. Забыл про обед, про усталость. Теперь я понимал, что у них была своя организация для встречи Красной армии, а может быть, и для захвата руководства лагеря. Борис по-взрослому мечтал о борьбе. Если бы учитель не взял его к себе, то он в одиночку вынашивал бы план мести. Видимо, он уже не мог жить иначе.
Борису очень хотелось, чтобы и меня пригласили туда, учитывая мою серьезность и рассудительность. Для этого он показывал меня дяде Васе и учителю. Они увидели щуплого, хилого десятилетнего мальчишку – и отвернулись, забраковали. И правильно сделали: какой из меня борец? По сравнению с Борей. Ведь я не был в гестапо, не рвали мне ногти, не дробили кости. И не было у меня той жгучей ненависти к фашистам, как у Бори.
Я постоял еще минут десять, повздыхал. Хотел забрать на память обломки трости, сделал пару шагов к виселице – и вдруг с ближайшей вышки застрочил пулемет! Между мной и виселицей на земле вскипели пыльные пузырьки от пуль. Значит, за мной следили, чтобы близко не подходил. Ну и не надо! Ни к чему мне трость. Вспомнил слова Бори: «Расспросы нам не нужны». Потихоньку поплелся домой. Старался отвлечься, не думать про увиденное. Но сердце все равно сжималось от горечи.
***
На нарах была только Тоня.
– Витя, ты где пропадал? Даже на обед не пришел! Мне скучно одной.
– А где же мама? И тетя Сима?
– Утром, когда ты ушел, к тете Симе пришли какие-то схватки. Она стала охать, стонать. Тогда мама вместе со старостой взяли ее под руки и повели в лазарет.
– И с тех пор не возвращалась?
– Она приходила в обед. Принесла нам баланду. Собрала какие-то тряпки в узелок и снова ушла. Вон твоя порция стоит.
– А крестный где же?
– Он как узнал, что тетя Сима в лазарете, сразу ушел куда-то.
Я съел баланду. Стали ждать маму.
– Давай в картишки сыграем? – предложила Тоня.
Карты у нас самодельные. Я вырезал их из плотной белой бумаги, найденной на пустыре. Масти нарисовал палочкой синей краской из остатков в банке, найденной там же. Черную масть я закрасил полностью, а красную масть обозначил только синим контуром. Вместо картинок написал: валет, дама, король, туз. Мы с Тоней вполне понимали эти карты, играли в дурака, в пьяницу, в Акулину. Но сейчас мне не хотелось играть.
– Что-то голова разболелась, – пожаловался я. – Пойду полежу часок.
– Ну вот еще! А я так ждала тебя! – надулась сестренка.
Через пару часов Тоня тормошила меня:
– Витя, Витя, вставай! Люди пошли за ужином.
Я поднялся, сходил за чаем и хлебом на всех. Мы с Тоней съели свое и снова стали ждать маму. Сестра раздала карты. Пошла игра в дурачка… Только в сумерках пришла мама. Усталая, но довольная. Обняла меня и Тоню и радостно так сказала:
– У вас братик родился. Двоюродный. Сыночек тети Симы и крестного.
– Так долго? Мы уж давно-давно ждем тебя, – укоряла ее сестра.
– Что ты, доченька! Наоборот, очень быстро! С утра Сима еще с нами была, а к вечеру уже родила. Ребеночек маленький-маленький. Положу на руку, так от кончиков пальцев до локтя – вся его длина. И не кричит, а только попискивает, как котенок.
Появился крестный. Он был под мухой, то есть навеселе. (Мама потом говорила, что кто-то из санитаров угостил его денатуратом.) Он радовался, сиял как медный самовар.
– Запомните этот день – 10 мая 1944 года! – горячо наказывал нам. – Я стал отцом!
Он подхватил Тоню, начал подкидывать ее, а та визжала на весь барак. Все радовались, и я в том числе. И в самом деле, разве не великое чудо? В одном из самых страшных концлагерей среди многих тысяч загубленных жизней появилась на свет новая жизнь! Как еще лагерные прислужники смилостивились и пустили тетю Симу в свой лазарет?!
***
На другой день, быстро позавтракав, мама заторопилась к тете Симе. Тоня напросилась пойти с ней – посмотреть маленького братика, помочь маме купать его. Меня не взяли, да я и не просился. Поспал подольше, вымыл посуду. Хотел сходить на пустырь, чтобы еще раз взглянуть на казненных. Последний раз попрощаться с Борей. Я крепко сдружился с ним за эти месяцы и тяжело переживал его гибель. Как будто частичку себя самого потерял.
Но еще издали увидел, как по бараку тащатся шаркающими шажками Оля и бабушка. День был теплый, а они одеты во все шерстяное да ватное. Еще у Оли за плечами котомка с одеялами, подушками и сумка в левой руке. Я пошел их встречать, взял ее сумку.
– С выздоровлением вас! – поздравил я.
– Спасибо, дорогой! – ответила бабушка.
– А где же все остальные? – спросила Оля, когда подошли к нашим нарам.
– У нас хорошая новость: у бабушки внук родился, – пояснил я.
– Да ну?! – всплеснула руками бабушка. – Когда же это случилось?
– Вчера под вечер. Тетя Сима в лазарете. Мама все хлопотала возле нее, как-то ей помогала. А сегодня она уже с Тоней пошла туда. Крестный ушел – я не знаю, куда. Может быть, опять к знакомым санитарам за денатуратом.
– Ну что ж, – сказала Оля. – Сейчас мы скинем лишнюю одежку, передохнем часок. После обеда я пойду в лазарет, а ты оставайся присматривать за бабушкой. Она еще очень слаба, должна лежать. Меняй ей компрессы на голове, давай попить, и так далее.
На обед в барак пришла только Тоня. Сказала, что Гена (так тетя Сима назвала сына) очень слабенький, может умереть. Поэтому мама осталась в лазарете.
– А что же врачи говорят? – задала бабушка наивный вопрос.
– Что ты, бабушка?! Никаких врачей там нет – одни мужики-санитары кругом. И лекарств нет никаких.
– Получается, что одно название – лазарет. Почти как в тифозном бараке, – ворчала бабушка. – Только нет щелей и ветра сквозного. Правда, тепло и светло, и воду можно нагреть.
Мама и к ужину не пришла. Только Оля вернулась. Я слышал, как она рассказывала бабушке:
– Приходил Михаил. Посидел, поговорил с Симой. Она, кажется, заболевает тифом. Появился озноб, температура повысилась. Видимо, кончился скрытый, инкубационный период заболевания. Завтра будем просить санитаров перевести ее в другую комнату, отделить от малыша. Мне придется ухаживать за Симой.
– Тогда тебе нельзя будет подходить к ребенку. Чтобы не заразить.
– Да, с Геной останется только Настя. Он настолько слаб, что уже два раза был при смерти. Становился синим, задыхался, глазки таращил. Настя клала иконку к его изголовью, читала молитвы. Потом становилось полегче. Но через пару часов снова все повторилось. Михаил, глядя на сына, не скрывал своих слез.
– Чем же вы кормили ребенка?
– Настя разжевывала мякиш хлеба, заворачивала в марлю и давала ему сосать. Молока у Симы совсем-совсем не было.
– Да и нельзя ему тифозное молоко, – добавила бабушка. – Неужто ни один санитар не смог раздобыть хоть чуточку коровьего молока?!
– Не знаю, не знаю. Может быть, и удастся Михаилу добыть. Ведь он такой пробивной мужик! Только платить нечем: ни колец, ни браслетов, ни лисьих воротников они с Симой не нажили.
Мама пришла уже в сумерках. Усталая, расстроенная. Сказала, что тетю Симу уже перевели в другую комнату. У Гены, слава Богу, третьего приступа не случилось. Хоть бы ночь продержался! Ей там ночью сидеть не разрешили.
Тетя Сима заболела: появился бред, потеряла сознание. Начался отсчет дней до кризиса ее болезни, после которого обычно начинается выздоровление. У Гены был еще один приступ удушья с угрозой остановки сердца, потом положение немного выровнялось. Бабушка совсем поправилась. Я наконец сходил на пустырь, чтобы проститься с Борей. Но виселица была пуста, на ней висел только колокол.
На седьмой день болезни у тети Симы был кризис – она пошла на поправку.
***
В двадцатых числах мая на территорию лагеря заехали три роскошные легковые машины. Люди, собравшиеся у бочек с водой перед входом в барак, глазели на машины.
– Какая-то инспекция нагрянула, – говорила женщина в синей косынке, прикрывавшей стриженую голову.
– Я видела, как они пошли во второй барак, – добавила женщина в желтом платке.
Вскоре группа офицеров вышла из второго барака и направилась к нам. Шагавший впереди офицер приказал всем отойти на двадцать метров от входа в барак. Только староста осталась стоять у входа. Среди офицеров были двое в коричневой форме. Я никогда раньше не видел коричневых немцев. Наверно, какие-то большие эсэсовские тузы прикатили, подумал я.
Немцы вошли в барак, но через пару минут возвратились. Видимо, постояли у входа, понюхали нашего запаха – и скорее обратно, на чистый воздух. Поговорили между собой, пошли в следующий барак.
– Ну, теперь жди перемен к худшему, – говорила «синяя косынка». – Погонят переболевших на работы, остальным прикажут кровь сдавать. А может, и камеры газовые приготовят.
Перемены и вправду не заставили себя ждать. Уже перед ужином староста всем объявила:
– Лагерь расформировывается. Всем заключенным собрать свои вещи, готовиться в дорогу. Уже завтра с утра прибудут машины.
Староста не говорила, куда нас повезут. Но все догадывались, что в Германию. Опять не дали нам дождаться Красной армии!
Тетю Симу с Геной и моей мамой к ужину вернули в барак, в нашу семью.
Назад: ГЛАВА 13. ОПЯТЬ ОБЛАВА
Дальше: ГЛАВА 15. БАТРАКИ