ПЕТЕРБУРГ – ЛЕНИНГРАД. СТОЛКНОВЕНИЕ МИФОВ
К вопросу о современной мифологии
Величайшее заблуждение – относить миф к первобытному способу описания и понимания мира.
Увы, миф по сегодняшний день остается едва ли не для подавляющей части населения наиболее авторитетным инструментом, позволяющим ориентироваться и в настоящем, и в прошедшем.
Миф, несущий в себе ясность понимания окружающего нас мира, относится к одной из самых темных областей человеческого сознания.
Миф – один из самых широких путей, на которых мы, докапываясь до истины, рискуем стать пленниками ямы, которую сами же себе и выкапываем.
Для себя я определяю миф как опережающее знание.
Мы еще не понимаем, например, природу явления, но уже объясняем.
Наше сознание, говоря словами Платона, стремится вынырнуть из мира, становящегося в мир сущностей, то есть устойчивый и определенный.
Наука тоже претендует быть водителем в мир сущностей, но она иерархична, она требует усилий, подготовки, фундамента изначальных знаний, движения от простого к сложному… Мифологическое же знание выигрывает в сравнении с научным, оно непосредственно и наивно, оно не требует предварительной подготовки и в себе окончательно.
Практическая потребность в окончательном знании так высока, что можно говорить о бессмертии мифа.
Прибегаю к авторитету А. Ф. Лосева, убедительно, на мой взгляд, доказавшего, что «миф есть (для мифического сознания, конечно) наивысшая по своей конкретности, максимально интенсивная и в величайшей степени напряженная реальность… Это и есть сама жизнь».
Подтверждением справедливости сказанного служит тот факт, что на протяжении едва ли не двухсот лет мы имеем дело с мифом о Петербурге как с подлинной, а не сочиненной реальностью.
Выступаю в Москве на радио «Эхо Москвы». Редакция предлагает задать радиослушателям несколько вопросов о Питере, первым правильно ответившим будет вручен приз.
Спрашиваю: кто руководил закладкой крепости на Заячьем острове в устье Невы 16 мая 1703 года?
Шквал звонков радиослушателей. Все, даже с подробностями о дерне, вырезанном солдатским багинетом, с описанием орла, кружившего над местом исторического события, объявляют – героем события, непосредственно вырезавшим дерн и руководившим закладкой крепости, был Петр Первый.
И вот вопрос. Так ли важно знать, что Петра Первого в этот день и близко к невскому устью не было, он был на верфях на реке Сясь? Так ли важно знать, что закладкой крепости руководил Меншиков? Да и нужно ли, к примеру, знать, сколько десятков селений было на берегах пустынных волн, когда туда пришел Он, дум великих полн? И надо ли знать, что человек в этих краях селился много тысяч лет, задолго до того, как прорвавшаяся из Ладоги вода образовала и саму реку Неву?
Может быть, действительно тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман?
Дело за малым: надо доказать или поверить, что обман хотя бы возвышает.
И возвышают ли читателя исторические труды, сознательно припускающие обман к обилию достоверных сообщений?
Храня, по совету Пушкина, уважение к именам, осененным славою, замечу, что отсутствие Петра при закладке крепости, ставшей первым сооружением нового города, нисколько не умаляет заслуг Петра.
Можно спорить, конечно, что интересней – реальная история или выдуманная; в пользу выдуманной можно привести много аргументов, один из весомейших – эстетический. Привнесенная в историю выдумка – это как бы краски, как бы светотени, позволяющие ясней увидеть и понять сущность событий, значимость исторических персон. Стоит у Петра «отнять» закладку крепости своими руками, как и царь, и город что-то безвозвратно потеряют в глазах созерцателей истории.
По моему же убеждению, сама история, сами исторические события и действующие лица, не выдуманные, не приукрашенные фантазией, обладают эстетической выразительностью, в себе самих несут метафоричность. Так что вопрос может быть поставлен достаточно просто: можно и привносить в историю эстетический элемент, и это путь мифологизации истории, и можно выявлять содержащийся в самой реальности метафорический, значимый образный смысл, что позволяет, приоткрывая сущность, оставаться в границах фактов.
Не только многочисленные художественные опыты описания возникновения и расцвета Санкт-Петербурга в XVIII веке тяготеют к мифотворчеству, но и в сочинении «О зачатии и здании царствующего града Санкт-Петербурга» миф и реальность даны в прочном и почти неразличимом переплетении. Миф не только претендует на замещение реальности, но и осуществляет это замещение.
Авторы, прославляющие новую столицу, несмотря на историческую приближенность к описываемым событиям, выводят их из исторической хронологии и погружают в мифическое время.
Зачем? Для красы, для возвышения?
Как раз для мифа характерно как бы изначальное, перво-время, которому ничто не предшествовало.
Не сегодня замечено, что Пушкин в своем гениальном вступлении к «Медному всаднику» открыто предъявил мифологизацию реальных исторических событий в библейском духе.
«Земля была безвидна и пуста…»
«На берегу пустынных волн…»
Замещение имени Петра местоимением «Он» с большой буквы есть прямой знак отождествления исторического героя с Творцом тоже с большой буквы.
Все начинается по Слову. Сначала было Слово…
И нам это Слово предъявляется: «Здесь будет город заложен». Почему же, предпослав поэме несколько строк предисловия, заверяющего читателя в том, что «происшествие, описанное в сей повести, основано на истине», во вступлении нам преподносят миф?
Вольно или невольно, но в поэме, названной автором «петербургской повестью», сталкивается миф и реальность. А можно сказать и о столкновении двух реальностей, поскольку идея, получившая воплощение в городе строгого и стройного вида, такая же реальность, как и картина «наглого буйства» природы со всеми печальными и реальными последствиями.
Нужно заметить при этом, что столкновение происходит в нашем сознании, в наших чувствах, в чувствах героя, в безумии, грозящем Творцу. Автор как бы не замечает предъявленного им же противостояния.
В соответствии с традицией мифологии, констатирующей данности, но мало интересующейся процессами, поэма допускает трансформацию творческого духа в идола, в медного кумира, враждебного живому, полному любви и надежды человеку.
Нас подводят к интереснейшей драматической коллизии, заключенной в самой истории; назвать эту коллизию можно – кризис идеи.
Сошлюсь на Кьеркегора, писавшего о том, что идея достигает своей высоты, когда она сформулирована. Идея может быть тождественна лишь себе самой. Выходя в мир человеческой практики, она утрачивает себя. История воплощения идеи, если говорить кратко, есть история ее деградации. Наблюдение невеселое, но имеющее, к сожалению, множество подтверждений.
Едва ли автор «Медного всадника», искренне и вдохновенно объявивший о своей любви к городу, рожденному волей Творца, согласился бы с тем, что разговор о деградации перед лицом «полнощных стран красы и дива» уместен. Напротив, в точном соответствии с ощущением автора, с его убеждением творится миф о достигнутой цели. Замечу уж попутно, что и главный сюжет мифологии Ленинграда тот же – это миф о достигнутой цели.
В пределах мифа нет противоречия между замыслом и воплощением. Задуман великий город – и построен великий город.
Трагическая коллизия между замыслом и воплощением расположена как бы за пределами мифа, там, где вступает в свои права непосредственная реальность, наводнение, судьба несчастного горожанина, обывателя.
Пушкин – это срединно-русская возвышенность, с которой берут свое начало многие литературные течения и потоки.
Если до Пушкина литературный миф о Петербурге был переполнен славословием и благодарностью, преподносимой основателю города, то Пушкин, блистательно завершив строительство мифа о земном Парадизе во вступлении к «Медному всаднику», самой «петербургской повестью» дал начало мифу о городе-деспоте, враждебном живому человеку.
В этой связи необычайной значимостью открываются как бы полусерьезные строки: «Город пышный, город бедный…», написанные почти за четыре года до «Медного всадника». Здесь духу неволи, скуке, холоду и мертвенному граниту противопоставлены… «маленькая ножка» и «локон золотой», пробуждающие легкое, веселое чувство и тайную надежду на чувство ответное.
Только живое, только человеческое может возвысить над холодом и гранитом, освободить от духа неволи.
Эти строки, «Город пышный, город бедный…», могли бы стать эпиграфом к гоголевскому «Невскому проспекту».
Гоголь гениально прозрел, закрепил убийственно точным словом и удивительно емким сюжетом кризис исторического движения.
Глядя на этот город, город, о котором он грезил, куда стремился и мыслью, и сердцем, город его мечты и чаяний, Гоголь видит «шевеление», а не движение, не порыв…
Слово не случайное, оно повторяется и в «Петербургских записках», и в «Невском проспекте».
Слово-то страшное, разоблачительное – шевеление! Это, знаете ли, из описания существ не высшего разбора, которые сбиваются вместе…
Движение закончено, цель достигнута, историческая поступь сменяется копошением…
«Петербург весь шевелится от погребов до чердака».
Вот тебе на, обещанный, чаемый и вроде бы достигнутый «пир на просторе» завершился шевелением на чердаках и в подвалах. Это «Петербургские записки». А вот «Невский проспект».
Упали сумерки. Нерукотворный свет погас. Зажегся свет рукотворный, высвечивающий пространство обитания людей. Сам же город как реальность исчезает, становится плоской декорацией фантастического представления. Подлинные же в эту пору в нем только люди…
И что же?
Невский проспект «опять оживает и начинает шевелиться». «В это время чувствуется какая-то цель или что-то похожее на цель, что-то чрезвычайно безотчетное; шаги всех ускоряются и становятся вообще неровны…» «…какая-то цель или что-то похожее на цель…»
Что же это за цель или нечто на нее похожее?
Сюжет «Невского проспекта» дает ответ на этот вопрос чрезвычайной важности.
Цель очевидна – человек ищет человека.
Движение людей друг к другу – это и есть, быть может, самая высокая и значительная цель, но здесь она неосознанна, существует стихийно, поэтому она лишь «какая-то» и только похожа на цель.
Однако фантастические декорации, в которых происходят как бы бытовые события, выводят их из бытового ряда.
Встречаются два приятеля.
Встречаются, ищут встречи мужчина и женщина.
Но город, лгущий в каждую минуту, извратил и сделал ложными человеческие отношения, и потому оборачиваются они либо трагедией, гибелью, либо фарсом, поркой.
Казалось бы, чтобы построить прекрасный город, необходимый России для самоутверждения, цель достаточная. Ан нет!
Вечная российская коллизия: человека забыли!
А когда вспомнили, то увидели, что лишь «локон золотой» да «маленькая ножка» примиряют нас с этим городом. А вообще-то город сам по себе, люди сами по себе. Иначе и быть не могло, поскольку в идее города человек предусмотрен не был.
Этот переход от одного петербургского мифа о земном рае к прямо противоположному мифу о городе-деспоте, о городе-демоне – лишнее напоминание о том, что целью человеческой деятельности в конечном счете может и должен быть человек, и только человек. Все остальные цели рано или поздно обнаруживают внутреннюю исчерпанность. Человек же – цель бесконечная и неисчерпаемая, потому что он обновляем со своими чувствами, потребностями, мечтами и т. д.
В великом замысле Петербурга не было блага человека как цели.
Увы, и в замысле Ленинграда благо отдельного человека хотя и будет обозначено, но слишком поздно и с изрядной долей рекламного лицемерия.
Итак, «Невский проспект» открывает широчайшую дорогу для вариаций на тему мифа об утраченной цели.
Упрется же эта дорога непосредственно в дату 25 октября 1917 года, когда «кризис цели» будет преодолен и на целых семьдесят лет восторжествует миф обретенной цели.
Напомню уж попутно, что новый миф будет исполнен по всем правилам мифотворчества о сотворении мира.
Новый мир возникнет так же одномоментно, как свет, твердь, вода…
Рельсы по мосту вызмеив,
гонку свою продолжали трамы
уже – при социализме.
(В. Маяковский)
Сознание того, что мы живем в мифическом пространстве в условиях насаждения мифического сознания, уже может быть предпосылкой некоторого отрезвления.
И оба мифа, и «окно в Европу», и «колыбель трех революций», стоят друг друга и дают богатый материал для изучения способов управления массовым сознанием.
Чаадаев в письме Хомякову, как мне кажется, иронически написал, дескать, историю можно подправлять и дописывать, если она предназначена для детей и преследует нравственные цели. Ну что ж, прославление мудрости и дальновидности государей ныне и присно и во веки веков – дело высоконравственное, а народ… то же дитё, так что можно писать: задумал царь город построить, новую столицу, пришел, место выбрал, план начертил и начал строить. И дело это великое было его рачительными наследниками доведено до полного блеска завершения.
И велика ли беда, что плана города не было. Вернее, он был, но все время менялся. Чего стоит только кочевье в поисках центра города. То Березовый остров, то Васильевский, а то и вовсе остров Котлин и, наконец, Московская сторона. И кто скажет, случаен ли план 1712 года, того самого, когда Петербург стал столицей, по которому острову Котлину, разлинованному, как тетрадь по арифметике, надлежало стать и центром, и столицей, отрезаемой от суши и страны не речными рукавами, а морской гладью на долгие весенние и осенние недели.
А начертаны и утверждены государем были не только проспекты и линии, не только планы образцовых домов, но уже и списки в несколько тысяч подданных разного звания, приговоренных к волевому переселению на остров, и по сей день наполовину гнилой.
Стремление Петра Первого к симметричной планировке чаемого города для меня символично. Симметрия – важнейший структурный принцип в природе. Но живое – асимметрично. Кристалл симметричен, а лист, бабочка, человек – нет.
Интересно следить за тем, как город, начав жить своей жизнью, как и полагается всему живому, стремится вырваться из уготованной ему творцом клетки.
Симметрия Васильевского острова весьма относительна. Симметричный Котлин не состоялся… Гением вольнолюбивого Петра Еропкина, павшего под бироновским топором и покоящегося в двухстах шагах от моих окон, город лучами трех проспектов вырвался на простор.
Что противостоит мифу, где столкновение?
Ответ вроде бы очевиден – реальность, но на деле, как мы чаще всего видим, один миф замещается другим.
Гениальные перья и недюжинные таланты всю вторую половину прошлого века, да и начало нынешнего, поддерживают миф о городе-демоне, о городе-деспоте, о городе, враждебном человеку, а он в это время творит, взращивает в своем лоне человека совершенно особой и удивительной породы, новое сословие – интеллигенцию.
История России ХХ века – это прежде всего история ее интеллигенции; не поняв природу этого удивительного сословия, трудно объяснить и трагические, и героические страницы российской истории XX века.
Да, именно в ту пору, когда творился и безраздельно властвовал миф о городе-деспоте, он, собрав могучие духовные и интеллектуальные силы России, стал почвой для появления нескольких поколений соотечественников, способных обостренно реагировать на чужую боль, способных к невиданному самоотвержению, способных перешагнуть через сословный эгоизм, подняться над расчетливым самолюбием…
У города менялись названия и правители, а он взращивал горожан, готовых своими немощными, истерзанными голодом и холодом телами защищать его до последнего дыхания…
Их было немного, всего несколько человек, но они пришли сюда, на Мойку, под эти окна в морозный январский день сорок второго, самого страшного в истории города года, и потрескавшимися губами произнесли слова лучезарного мифа:
«Красуйся, град Петров, и стой неколебимо, как Россия!»
Ноябрь 1999 года