2. Вертолет
На седьмой день нашего отупляющего пребывания в Душанбе — стоп! это было сегодня утром, хотя, кажется, уже несколько дней назад — я не выдержал. Номер одного из двух мобильных Деда Мороза — а я знал только один — молчал, и я, взяв у выхода из отеля левака, поехал в аэропорт. Левак — хорошо говоривший по-русски пожилой таджик, служивший когда-то в ракетной части под Москвой, — не раз подряжался для перевозки грузов на сопредельную территорию и поэтому сразу подвез меня к пролому в бетонном заборе аэропорта. На подошвы моих ботинок тут же налипли комья глины, и я заковылял к взлетной полосе, как человек, впервые вставший на коньки. Несмотря на всю осторожность, мне то и дело приходилось судорожно махать руками, как ветряная мельница, чтобы удержаться на ногах.
Я все же растянулся во весь рост, перепрыгивая через арык, и когда наконец я добрался до двух стоящих на бетонной площадке вертолетов, мой правый бок вполне мог служить маскировкой на местности.
Дед Мороз был там. Он наверняка заметил мое приближение еще издали, но сейчас сделал вид, что только что меня увидел. Ошибиться же в том, чем он был занят, было невозможно: он руководил посадкой пассажиров в видавший виды «Ми-8». Еще один вертолет стоял рядом.
Я думал, что Дед Мороз смутится, увидев меня. Ничуть не бывало!
— Где вы ходите? — закричал он. Мы с ним говорили по-английски…
— Как, где я хожу? — крикнул в ответ я. Нас еще разделяло метров десять. — Я звоню вам с десяти утра, но ваш мобильный молчит.
— У него сел аккумулятор, — не моргнув глазом, соврал Дед Мороз.
Он пожал мне руку и картинным жестом указал на вертолет. Казалось, что он собрал все силы, чтобы законное возмущение прозвучало всего лишь как вежливый упрек.
— Прилетели вертолеты, а вас все нет!
— А как, по-вашему, я должен был об этом догадаться?
Я был так зол, что не считал нужным вступать в лицемерные восточные игры.
— Я уже часа полтора звоню вам в гостиницу, а мне говорят, что вас нет!
Это было чистое вранье. Во-первых, во всех номерах «Душанбе» были прямые номера, и Дед Мороз записал мой в первый же день. А во-вторых, двадцать минут назад я еще был у себя.
Только тут я заметил в группе стоящих поодаль людей Фарука — того контрразведчика из афганского посольства, который поклялся не улетать без нас. Он широко улыбнулся мне и подошел поздороваться.
— А где ваша группа? — спросил он.
— Сидят в гостинице и ждут от меня новостей, — без тени язвительности, также широко улыбаясь, сказал я. Я вообще быстро учусь нравам и обычаям страны пребывания.
— Звоните им скорее!
Фарук протянул мне мобильный. Я забыл в Москве зарядник для своего телефона. В Душанбе купить новый не удалось, а просить Контору выслать мне зарядник из Москвы я не стал. Мы ведь должны были вот-вот перелететь в Афганистан, а там сотовой связи точно не было.
Пока я набирал номер Димыча, Фарук сделал знак одному из людей, с которыми он стоял.
— Я пошлю за ними своего водителя, — сказал он. — Так будет быстрее.
— Мой таксист тоже ждет у дырки в заборе, вон там! — показал я. — Пусть он проедет мимо и заберет и его. У нас полно аппаратуры.
Фарук что-то сказал водителю, и тот не спеша — мужчинам не пристало проявлять торопливость — направился к забрызганной грязью «Волге», стоящей на краю вертолетной площадки. В трубке раздался голос Димыча. Я прокричал ему, чтобы они с Ильей немедленно спускали вещи в холл — свою сумку я перед уходом закинул в его номер.
Фарук внимательно слушал русскую речь — возможно, он понимал, хотя и не признавался в этом. Теперь он уже не казался мне вполне современным западным человеком.
— Я думал, мы договорились, что вы не улетите без нас, — не выдержал я.
— Конечно, мы полетим вместе на втором вертолете! — как ни в чем не бывало заявил Фарук. Но при этом по его приказу один из провожавших афганцев вытащил из вертолета красную нейлоновую сумку. Его сумку.
Первый вертолет был загружен. Усатый пилот задраил дверь изнутри, и Дед Мороз помахал кому-то рукой. Пришел в движение винт, и по мере того, как он набирал обороты, вертолет от мелкой дрожи переходил к судорогам. У меня теперь было время рассмотреть его получше. Это явно была одна из тех машин, которые перевозили советских солдат еще лет пятнадцать назад. Краска цвета хаки кое-где облупилась, и эти места были подкрашены черным. Закрепленные по обоим бортам батареи, выстреливающие тепловые ловушки, были пусты. Впрочем, та, которая была по нашу сторону, и не могла бы стрелять — ее ячейки, напоминающие соты, были смяты — похоже, неудачным маневром на земле.
Я ожидал, что вертолет тут же легко оторвется от земли и, совершая крутой вираж, возьмет курс на вожделенную сопредельную территорию. Отнюдь! Вертолет вырулил на взлетную полосу и, как самолет, приступил к разгону. Проехав по земле с полкилометра, он, как беременный пеликан, тяжело оторвался от земли, завис в воздухе, как бы прикидывая, сможет ли полететь, и все же начал подниматься.
Минут через сорок, когда прибыла группа, я смог оценить и внутреннее убранство стальной птицы. Большую часть салона занимала большая красная цистерна с запасом топлива, закрепленная по левому борту. Вдоль кабины пилота и по правому борту шли две скамейки, на которых размещались пассажиры. Нам досталось место в хвосте, у последнего иллюминатора, но люди все прибывали. Лицо Димыча, которому приходилось пользоваться этим видом транспорта не один десяток раз, постепенно вытягивалось.
— Что? — спросил я. Димыч пожал плечами.
— И все же?
— По правилам в вертолет можно загружать столько людей, сколько остается сидячих мест.
Лицо Ильи, обычно лишенное определенного выражения, оживилось.
— На скамьях пятнадцать человек, а на полу — еще семнадцать, — вскоре сообщил он.
И при каждом были какие-то вещи. Только наша аппаратура, аккуратно сложенная в самом хвосте, весила сто тридцать килограммов — мы платили за перевес, когда летели из Москвы в Душанбе.
Дверь кабины открылась, и в салоне появился один из двух пилотов. Он проделал ту же операцию, что и Илья, отметив кивком и пришептыванием каждую голову и прикинув количество багажа. Его более чем двукратный перевес не смутил. Дверь закрылась, и тут же вертолет охватила дрожь. Фарук — он сидел спиной к кабине с двумя иранскими журналистами, тоже летевшими в Талукан, — дружески подмигнул мне. Я подмигнул ему в ответ. На Востоке не стоит ни с кем ссориться!
Мы тоже сначала прокатились по полосе, а затем натужно, но все же оторвались от земли. Вертолет поднялся примерно на километр и уверенно пошел крейсерским курсом. Все заметно повеселели.
Илья, приложив голову к стенке, задремал, а я стал прислушиваться к Димычу, который завел разговор с сидящим напротив него на полу афганцем лет тридцати пяти в европейского покроя полупальто. Дело в том, что Димыч не переставал меня беспокоить.
Но, во-первых, о моей легенде в съемочной группе. Звали меня, как я уже говорил, Паша. Так было проще: если бы я, забывшись, представился своим постоянным именем Пако, все можно было бы списать на оговорку. Но я вот уже как двадцать лет навсегда уехал из Союза, и в неизбежных долгих разговорах со своими помощниками я наверняка мог проколоться, не зная какой-то новой реалии. Поэтому я придумал такой вариант. Для всех остальных, особенно для афганцев, я был российским тележурналистом. А Илье и Димычу я под большим секретом сообщил, что уже давно эмигрировал в Германию и на самом деле репортажи, которые мы ехали снимать, предназначались для немецкого телеканала ЦДФ. Немцам договориться об интервью с Масудом было бы намного сложнее, чем журналисту союзной страны, поэтому я якобы прибег к такой хитрости. В Германии я пока вроде бы жил по виду на жительство, и паспорт у меня оставался советский — так что вряд ли афганцы что-то заподозрят. Я платил Илье с Димычем по западным расценкам, то есть раз в десять больше, чем российское телевидение, так что молчать было в их интересах. Кто платил? Я, я! В Конторе вопрос о том, как будет финансироваться эта операция, как-то и не вставал. Но, конечно, я мог себе это позволить.
Так вот, проблема с Димычем была в том, что он был натурой творческой и неутомимой. У него в связи с предстоящими съемками возникла задумка.
— Слушай, Паш! — убеждал он меня во время наших долгих посиделок в номере гостиницы «Душанбе» среди батареи пивных бутылок. — Давай мы скажем афганцам, что я воевал против них в ту войну. Представляешь, я и они — мы тогда были врагами и, вполне возможно, даже стреляли друг в друга. А теперь у нас общая опасность, и мы союзники. Я только качал головой.
— Мы же давно признали, что зря полезли тогда в Афганистан! — не сдавался Димыч, и его узкие азиатские глаза становились совсем круглыми. — Меня же послали туда, не спрашивая. Да, я стрелял в них, но и они стреляли в меня. На войне как на войне! Но теперь старые обиды можно забыть.
Я снова качал головой. Илья, который в наших разговорах участвовал в основном взглядами, с тревогой смотрел на меня. Ему такая задумка нравилась еще меньше, чем мне.
— Ну, почему?
— Димыч, ну, представь себя такую ситуацию. У кого-то в окружении Масуда наши убили всю семью, и он немного тронулся в уме. Для него все русские одним мирром мазаны. Он вскинет свой «Калашников» и уложит нас всех одной очередью. Просто потому, что для него та война не закончится никогда.
— Ну ладно, ладно! Закончим сейчас этот разговор. Но вот увидишь, Паш, это хорошая мысль! Мы приедем, ты поймешь, что все нормально, и мы вернемся к этому разговору. Увидишь!
Вот почему я прислушивался к разговору Димыча с тем парнем, сидящим на полу. Похоже, зря — говорил в основном афганец, его звали Малек. Он выучился на врача в Одессе, был женат на русской, у них было двое детей. Он только что отвез семью на Украину, к родителям жены, и теперь возвращался назад. В Талукане он был единственным хирургом.
— А что, талибы могут захватить Талукан? — присоединился к разговору я.
Малек замялся.
— Ну, сейчас-то рамадан… Ну, это знаете…
Я знал:
— Пост.
— Ну да, можно и так сказать. Пока рамадан, никто не стреляет. Так что для вас сейчас самое хорошее время. Но рамадан заканчивается через несколько дней. И что дальше будет, никто не знает.
Малек говорил по-русски легко, хотя и с акцентом, Восточные люди, в своей массе вышедшие из торговцев, вообще очень способны к языкам. Я убеждался в этом в сотый раз.
— А почему же вы сами не остались в Одессе?
— У меня здесь, помимо работы, родители и дом. Мои оба брата погибли, так что теперь…
Он постеснялся договорить. Теперь семья была на нем.
Говорить, перекрикивая шум мотора, было трудно, и я, кивнув ему понимающе, выпрямился.
В этом вертолете уже был Афганистан. Я летел туда впервые, но это было понятно. Мужчины — кроме нашей группы, Малека, Фарука и двух иранцев — были одеты в длинные шерстяные плащи, типа бурнусов, здесь их называли чапаны. На голове у большинства были шерстяные же коричневые круглые шапки, заканчивавшиеся внизу круглым ободком. Как я уже выяснил, он был образован закатанной вверх тонкой шерстью. Наверное, при желании ее можно было размотать и использовать как шарф, хотя тогда и лицо оказывалось закрытым. Я уже спросил об этом у Фарука, этот головной убор назывался пакуль. Он был как бы частью военной формы в армии Масуда, но, как я скоро смог убедиться, пакуль был так же распространен, как и чалма.
В вертолете летели и две женщины. Сказать, были ли они молодые или старые, привлекательные или уродины, было невозможно. На них была не просто паранджа. Их голову закрывал глухой капюшон, прорезанный лишь узкой полоской вуали на уровне глаз.
Самих глаз видно не было. А с плеч до земли женщины были окутаны балахоном из такой же желто-зеленой плотной ткани. Разумеется, женщины сидели на полу. Мы пытались было, пока рассаживались, уступить свои места на скамейке, но они отказались возмущенным щебетанием. Они сидели, выпрямив спины, — наверное, молились, чтобы стальная птица доставила их домой живыми и невредимыми.
Я выглянул в иллюминатор. Мы пролетали над однообразным грязно-бежевым предгорьем, без каких-либо признаков жилья. Скальные породы сменялись каменистой пустыней, которую прорезал вдруг широкий поток, разбившийся на несколько переплетающихся рукавов. Я ткнул в бок Димыча.
— Пяндж, — определил он, бросив взгляд за окно.
— Вы что, бывали уже в Афганистане? — спросил Малек.
Я напрягся, но реакция у Димыча была неплохой.
— По карте посмотрел. Здесь другой реки нет. Ну, заслуживающей такого названия. А что, не Пяндж?
— Пяндж!
И тут произошло следующее. Шум двигателя изменился, и вертолет начал немедленно терять высоту. Это, в сущности, нельзя было назвать падением, но и на маневр это было не похоже. Земля быстро приближалась, и это было понятно даже тем, кто не сидел у иллюминатора.
Димыч выглянул в окно, и на его лице заиграли скулы.
— Похоже, мы падаем! — стараясь говорить легкомысленно, произнес я.
Димыч молча посмотрел на меня. Афганцы, сидевшие на полу, теперь принялись оживленно переговариваться на дари.
Я посмотрел на цистерну с керосином. Над ней, как я заметил при посадке, болтался парашют в брезентовой сумке. Один на тридцать два человека.
— Он твой! — шутливо сказал я Димычу. Перекрикивавшийся со своими соотечественниками Малек не мог нас слышать. — Ты, наверно, один умеешь им пользоваться.
Димыч только усмехнулся.
— Его сложили лет пятнадцать назад, держу пари, наши же. Он уже никого не спасет.
Я выглянул в иллюминатор. Вертолет шел навстречу земле под острым углом. До столкновения оставалось несколько метров — уже были отчетливо видны метелки на высокой траве, покрывавшей местность.
— Что, мы сейчас врежемся? — спросил Илья. Просто спросил: он вполне владел собой.
— Похоже, — ответил ему Димыч. — Жалко, не договорим с Малеком — интересный был разговор.
Странное дело: никому из нас не пришло в голову попрощаться — друг с другом или мысленно с близкими (мы потом обсудили это). Афганцы перекрикивались, но тоже не панически — такая перепалка вполне могла произойти на базаре. А мы просто смотрели друг на друга и ждали смерти.
Вертолет покосился на правый бок. Пушистые белесые метелки теперь уже стелились под винтом. А сам винт должен был вот-вот чиркнуть землю.
И тут двигатель, который и так уже ревел в агонии, взял, вероятно, самую высокую ноту в своей жизни. Вертолет вздрогнул и также бочком медленно вошел в вираж, оторвавший его от земли. Метелки выпрямились, потом стали меньше, потом превратились в кусок шелковой ткани, переливавшейся под ветром.
В меня стреляли не раз — я могу даже сказать, много раз. На моих глазах, совсем рядом со мной убивали и товарищей, и друзей, и моих самых близких. Но это все было по-другому. Человек стоял с тобой рядом, а в следующий миг он падал. Ты понимал, что на его месте мог быть ты, но ты не глядел в лицо своей смерти.
Для этого нужно было бы, чтобы ты увидел пулю, которая вылетела из чьего-то «ствола», чтобы ты видел, как она медленно летит в тебя, и в последний момент заметил, что она летит мимо. Все дело в скорости! А приближение земли у меня было время рассмотреть.
И знаете, что? Я вспомнил про молитву. Критический момент был позади, но тогда у меня не было никаких мыслей, только тупое ожидание финального столкновения. Не было и фильма изо всех важных и неважных событий жизни, который, как утверждают, проносится в сознании перед самой смертью. Но что мешало вертолету грохнуться через какой-нибудь десяток километров? И я стал молиться.
Разумеется, я был воспитан атеистом. Все, что я знал о христианстве, было рассказано нам с моей первой женой Ритой во время подготовки в Лесной школе КГБ под Москвой. Потом, уже на Кубе, где перед заброской в Штаты мы два года осваивали местный испанский, мы прошли практические занятия. Анхель и Белинда, наши друзья, которые должны были превратить нас в настоящих кубинцев, не раз ходили с нами в церковь, где мы освоили все католические обряды. Мы изредка, по большим праздникам, ходим в церковь и в Нью-Йорке: Джессика — католичка, как, соответственно, и наш сын Бобби. Так вот, из всего этого запаса знаний в нужный момент не всплыло ничего. А вспомнилась мамина молитва, которой ее научили ее две православные московские бабушки. Молитва такая: «Владычица моя, Пресвятая Богородица, спаси и защити мя!» Я никогда в жизни не произносил ее — ни вслух, ни мысленно. У меня свой способ встречать сложные ситуации: я смотрю на себя со стороны и свысока, с расстояния двух рук, вытянутых под углом в 45 градусов. Но в тот момент и это мне не пришло в голову. Вспомнилась молитва, которую я услышал когда-то очень давно, и не догадывался, что она все еще хранится у меня в памяти.
Знаете, что еще? Мне было неловко молить о собственном спасении. Я всегда ненавидел просить за себя. Может быть, в этом и было некое лицемерие — даже перед самим собой и даже перед лицом смерти, — но я представил себе мою маму, которая по-прежнему живет в Москве и с которой мы только что провели вместе целую неделю, представил себе Джессику, ее мать Пэгги, с которой мы очень дружны, моего одиннадцатилетнего сына Бобби. Я представил себе их горе, когда они узнают о моей гибели, — а мы все еще были в воздухе, и двигатель вертолета по-прежнему ревел из последних сил. И я стал молиться. Слова были такие: «Владычица моя, Пресвятая Богородица, ради наших близких, спаси и защити нас всех! Если это возможно».
Глупо? Тем не менее я успел произнести эту молитву добрую сотню раз. В сущности, я не переставал повторять ее про себя до тех самых пор, пока наш вертолет не коснулся колесами пожухлой травы посреди превращенной в аэродром спортивной площадки в центре города Талукана.