Глава XXIX
Калигула стал императором; было ему тогда двадцать пять лет от роду. Редко когда в мировой истории — а возможно, и никогда — нового правителя приветствовали с таким энтузиазмом, редко когда было так легко удовлетворить скромные чаяния народа, который мечтал лишь о мире и безопасности. Полная казна, превосходно обученная армия, великолепная административная система, которую ничего не стоило привести в абсолютный порядок, — несмотря на небрежение Тиберия, империя все еще без задержки двигалась вперед под воздействием толчка, данного Ливией, — при всех этих преимуществах, не говоря уж о любви и доверии, которые достались ему в наследство как сыну Германика, и огромном облегчении, которое принесла всем смерть Тиберия, какой прекрасный был у него шанс войти в историю под именем «Калигула Добрый», или «Калигула Мудрый», или «Калигула-Спаситель»! Но писать так — пустое дело. Ведь будь Калигула тем, за кого его принимали, он бы никогда не пережил своих братьев и не был бы избран Тиберием в преемники. Вспомни, Клавдий, с каким презрением относился к подобным недопустимым допущениям Афинодор; он обычно говорил: «Если бы троянский конь ожеребился, нам было бы сейчас куда легче прокормить лошадей».
Сперва Калигуле казалось забавным поддерживать то несообразное с действительностью представление о своем характере, какое было у всех, кроме меня, моей матери, Макрона и еще одного-двух человек; он даже совершил несколько соответствующих своей славе поступков. К тому же Калигула хотел упрочить свое положение. У него было два препятствия на пути к полной свободе действий. Одним был Макрон, опасный своей властью над гвардией. Другим — Гемелл. Когда огласили завещание Тиберия (засвидетельствованное для большей секретности несколькими вольноотпущенниками и безграмотным рыбаком), оказалось, что старик, просто из вредности, вместо того, чтобы назначить Калигулу наследником первой степени, а Гемелла — второй, на случай, если с Калигулой что-нибудь случится, сделал их сонаследниками, которые должны были попеременно управлять империей. Однако Гемелл еще не достиг совершеннолетия и поэтому не являлся даже членом сената, а Калигула уже был понтификом и младшим магистратом, получив это звание на несколько лет раньше установленного законом срока. Поэтому сенат охотно разделил точку зрения Калигулы, заявившего, что, когда Тиберий писал завещание, он вряд ли был в здравом уме, и без всяких возражений отдал власть в руки Калигулы. Если не говорить о Гемелле, которого Калигула лишил также его доли в императорской казне на том основании, что императорская казна может принадлежать лишь императору, Калигула выполнил все пункты завещания Тиберия и без промедления выплатил всем оставленные им деньги.
Гвардейцы должны были получить по пятьдесят золотых на человека; чтобы обеспечить себе их поддержку, когда придет время избавиться от Макрона, Калигула удвоил эту сумму. Он отдал жителям Рима отказанные им четыреста пятьдесят тысяч золотых, прибавить по три золотых на каждого; он сказал, что хотел сделать это, когда достиг совершеннолетия, но старый император ему запретил. Армии получили такую же сумму, как завещанная им ранее Августом, причем без проволочки. Более того, Калигула выплатил деньги по завещанию Ливии, давно списанные как безнадежный долг всеми, кому они были оставлены. Для меня самыми интересными в завещании оказались два пункта: по одному из них я получил исторические труды, обещанные мне в свое время Поллионом, но не отданные, и ряд других ценных книг, а также двадцать тысяч золотых, другой касался старшей весталки, правнучки Випсании, — ей было отказано сто тысяч золотых, которые она вольна была тратить по своему усмотрению — на себя или на коллегию весталок. Старшая весталка, будучи также правнучкой Галла, расплавила все золотые и сделала из них большой ларец для его праха.
Получив солидные суммы по завещаниям Ливии и Тиберия, я стал вполне обеспеченным человеком. Калигула еще сильнее удивил меня, вернув мне пятьдесят тысяч золотых, которые я добыл для Германика во время мятежа, — он слышал об этом от своей матери. Он не пожелал принять моих отказов и сказал, что делает это в память об отце, и если я буду и дальше упрямиться, он настоит на том, чтобы мне были выплачены также и накопившиеся за эти годы проценты. Когда я рассказал Кальпурнии о том, как я разбогател, на лице у нес отразилась скорее печаль, чем радость.
— Это не принесет тебе счастья, — сказала она. — Куда лучше жить скромно, как это было до сих пор, чем рисковать, что доносители отберут все твое состояние, обвинив тебя в государственной измене.
Кальпурния, как вы помните, была преемницей Акте и отличалась редкой для своих семнадцати лет рассудительностью.
Я:
— Что ты имеешь в виду, Кальпурния, какие доносители? Доносителей в Риме больше нет и судебных процессов по обвинению в государственной измене тоже.
Она:
— Я что-то не слышала, чтобы доносителей выпроводили вместе со спинтриями.
(Раскрашенные «сиротки» Тиберия были изгнаны из Рима. Чтобы доказать свою неиспорченность, Калигула выслал всю эту компанию на Сардинию, остров с нездоровым климатом, и велел честно трудиться, чтобы заработать себе на хлеб. Когда им сунули в руки кирки и лопаты и велели строить дороги, часть из них просто легли на землю и умерли, но остальных, даже самых изнеженных и утонченных, хлыстом заставили работать. Вскоре им повезло: на остров неожиданно напали пираты, захватили их, отвезли в Тир и продали в рабство богатым восточным распутникам.)
— Они не осмелятся вновь взяться за свои старые штучки, Кальпурния.
Она отложила вышивание.
— Клавдий, я не политик и не ученый, но у меня, хоть я и проститутка, есть голова на плечах, и простые цифры я складывать умею. Сколько денег оставил старый император?
— Около двадцати семи миллионов золотых. Это огромная сумма.
— А сколько новый император выплатил по завещаниям и дарственным?
— Около трех с половиной миллионов. Да, не меньше.
— А сколько за то время, что он правит, было завезено пантер, медведей, львов и тигров, и диких быков, и другого зверья для травли в цирке и в амфитеатрах?
— Тысяч двадцать. Возможно, больше.
— А сколько других животных было принесено в жертву в храмах?
— Не знаю. Приблизительно между одной и двумя сотнями тысяч.
— Все эти фламинго и антилопы из пустынь, и зебры, и бобры из Британии, наверно, недешево ему обошлись. А тут еще надо покупать диких зверей и платить «охотникам», которые убивают их на арене, и гладиаторам — я слышала, что гладиаторы сейчас получают в четыре раза больше, чем при Августе, — и устраивать публичные пиры и театральные представления — говорят, когда он вернул в Рим актеров, сосланных старым императором, он рассчитался с ними за все те годы, что они не играли. Неплохо, да? А сколько он потратил на скаковых лошадей, знают одни боги! Туда да сюда — немного, верно, у него осталось от тех двадцати семи миллионов.
— Боюсь, ты права, Кальпурния.
— Считай, миллионов семь за три месяца как не бывало! Надолго ли ему хватит денег при таких темпах, даже если все богачи завещают ему целиком свое достояние? Императорские доходы стали меньше, чем в те времена, когда делами заправляла твоя бабка и просматривала все счета.
— Надо полагать, когда у него улягутся первые восторги из-за того, что он может неограниченно тратить деньги, он станет более бережливым. У Калигулы есть хороший предлог для всех этих трат; он говорит, что при Тиберии деньги лежали в казне мертвым грузом, и это оказало самое губительное воздействие на торговлю. Он хочет снова пустить несколько миллионов в оборот.
— Что ж, ты лучше знаешь его, чем я. Возможно, он и остановится вовремя. Но если он будет сорить деньгами с такой скоростью, через год-два у него не уцелеет и медной монетки. Как ему пополнить казну? Вот почему я говорю о доносителях и судебных процессах.
Я:
— Кальпурния, пока у меня еще есть чем заплатить, я куплю тебе жемчужное ожерелье. Ты не менее умна, чем красива. Надеюсь, что ты столь же осторожна.
— Предпочитаю наличные, — сказала она, — если тебе все равно.
И на следующий же день я дал ей пятьсот золотых. Кальпурния, проститутка и дочь проститутки, была более умной, верной мне, доброй и честной, чем любая из тех четырех патрицианок, на которых я был женат. Вскоре я начал советоваться с ней о всех своих делах и могу сказать, что ни разу не пожалел об этом.
Не успели закончиться похороны Тиберия, как Калигула сел на корабль и, несмотря на штормовую погоду, отплыл на острова, где были похоронены его мать и Нерон; он собрал их полусожженные останки, привез в Рим, сжег их до конца и благоговейно захоронил в гробнице Августа. Он учредил новый ежегодный праздник с гладиаторскими играми и гонками колесниц в память матери и ежегодные жертвоприношения ее духу и духам братьев. Он переименовал сентябрь в германик — по примеру того, как предшествующий месяц был назван в честь его прадеда. Он осыпал мою мать таким количеством почестей, перечислив их в едином декрете, какие не были оказаны Ливии за всю ее жизнь, и назначил ее верховной жрицей Августа. Затем Калигула объявил всеобщую амнистию, вернул всех отправленных в изгнание и выпустил из тюрем политических заключенных. Он даже собрал множество судебных материалов, относящихся к процессам его матери и братьев, и публично сжег их на рыночной площади, поклявшись, что он их не читал и тем, кто выступал доносителем или каким-либо иным путем усугубил печальную участь дорогих его сердцу людей, нечего бояться, так как все свидетельства тех ужасных дней уничтожены. На самом деле Калигула сжег копии, оригиналы он оставил себе. По примеру Августа он строжайшим образом пересмотрел состав обоих сословий и вывел из них тех, кого он счел недостойными там быть, а по примеру Тиберия — отказался от всех почетных титулов, кроме титула императора и народного трибуна, и запретил воздвигать себе статуи. Я спрашивал себя, долго ли продлится такое его настроение и долго ли он сможет выполнять обещание, данное сенату, когда тот облекал Калигулу императорской властью, делить ее с сенаторами и быть их верным слугой.
Через шесть месяцев после начала его правления, в сентябре, истек срок консульства тогдашних консулов, и Калигула на некоторое время взял себе консульские полномочия. Кто, по-вашему, был назначен им вторым консулом? Не кто иной, как я! И я, кто двадцать три года назад молил Тиберия о настоящем посте, а не мишурных почестях, сейчас охотно отказался бы от этого назначения. И не потому, что я хотел вернуться к работе (я лишь недавно закончил и пересмотрел «Историю этрусков» и еще не начал ничего нового), просто я совершенно забыл все процессуальные правила, юридические формулы и прецеденты, которые с таким трудом зубрил много лет назад, и всегда чувствовал себя в сенате неловко. К тому же, редко бывая в Риме, я не знал, на какие пружины нужно нажимать, чтобы быстро добиться тех или иных результатов, не знал и того, в чьих руках находится реальная власть. Почти сразу же у меня начались неприятности с Калигулой. Он поручил мне заказать статуи Нерона и Друза, которые должны были быть воздвигнуты и освящены на рыночной площади; в греческой мастерской, с которой я об этом договорился, поклялись, что статуи будут готовы в начале декабря. За три дня до срока я поехал посмотреть на работу. Негодяи еще и не начинали ничего делать под предлогом, что они только сейчас получили мрамор подходящего цвета. Я вышел из себя (как со мной нередко бывает в подобных случаях, но я обычно быстро остываю) и сказал им, что, если они немедленно не возьмутся за дело и не будут работать день и ночь, я выкину их всех — хозяина, управляющего и работников — за пределы Рима. Возможно, это заставило их нервничать; хотя статую Нерона закончили накануне церемонии и он был похож как две капли воды, у статуи Друза неосторожный скульптор сломал руку в запястье. Существуют способы починить поломку такого рода, но шва не скрыть, и я не мог представить Калигуле испорченную работу, да еще при таком важном событии. Поэтому я туг же отправился к Калигуле и сказал ему, что статуя Друза вовремя готова не будет. Ну и разбушевался же он! Он угрожал, что опозорит меня, лишит звания консула, и не желал слушать никаких объяснений. К счастью, на следующий день Калигула решил сложить с себя консульские полномочия и попросил меня последовать его примеру в пользу людей, которые еще до нас были выдвинуты на этот пост; так что угроза его оказалась пустой, а через четыре года я вновь был избран консулом с ним в паре.
Мне полагались апартаменты во дворце, и из-за суровых речей Калигулы, ополчившегося (по примеру Августа) на безнравственность, в каких бы формах она ни проявлялась, я не мог взять туда Кальпурнию, хотя и не был женат. Ей, к моему большому неудовольствию, пришлось остаться в Капуе, где я лишь изредка ее навещал. Нравственность самого Калигулы, по-видимому, не подлежала критике. Ему уже стала надоедать жена Макрона Энния, с которой Макрон развелся по просьбе Калигулы, чтобы тот мог жениться на ней, и теперь каждый вечер он отправлялся на поиски любовных приключений с компанией веселых юнцов, которых Калигула прозвал «разведчиками». В нее обычно входили три молодых штабных офицера, два известных гладиатора, актер Апеллес и Евтих, лучший возничий в Риме, выигрывавший на бегах почти все заезды. Калигула сделался горячим приверженцем «зеленых» и рассылал по всему свету гонцов в поисках самых быстроходных лошадей. Он находил любой повод для колесничных состязаний и, если не препятствовала погода, устраивал по двадцать заездов в день. Калигула получал кучу денег, подбивая богатых людей ставить против него на другие цвета, что они из вежливости и делали. Но эти деньги были, как говорится, каплей в море его трат. Переодевшись в чужое платье, Калигула вместе с удалыми «разведчиками» каждую ночь уходил из дворца и посещал самые грязные притоны, вступая в стычки с городской стражей и устраивая шумные эскапады, которые начальник стражи благоразумно старался замять.
Все три сестры Калигулы — Друзиллла, Агриппинилла и Лесбия — были замужем за патрициями, но он настоял на том, чтобы они переехали во дворец. Агриппинилле и Лесбии он позволял взять с собой мужей, но Друзилла должна была жить одна; ее муж, Кассий Лонгин, был отправлен губернатором в Малую Азию. Калигула требовал, чтобы к его сестрам относились с величайшим уважением, и дал им все привилегии, полагающиеся весталкам. Он велел присоединить их имена к своему в публичных молитвах о его здравии и безопасности и даже включить в клятву, которую произносили должностные лица и жрецы при посвящении в сан и назначении на должность: «…да будет Его жизнь и жизнь Его сестер для меня дороже моей собственной жизни и жизни моих детей». Калигула относился к ним так, словно они были его жены, а не сестры, и это очень всех удивляло.
Любимицей его была Друзилла. Хотя она избавилась от мужа, вид у нее всегда был несчастный, и чем несчастней она казалась, тем внимательней и заботливей становился Калигула. Он выдал ее для вида за своего родича Эмилия Лепида, вялого, разболтанного юношу, младшего брата той Эмилии, дочери Юлиллы, на которой я чуть было не женился в отрочестве. Этого Эмилия Лепида, известного под именем Ганимед из-за своей женственной внешности и раболепия перед Калигулой, очень ценили в компании «разведчиков». Он был на семь лет старше Калигулы, но Калигула обращался с ним как с тринадцатилетним мальчиком, и тому, по-видимому, это нравилось. Друзилла его терпеть не могла. Но Агриппинилла и Лесбия то и дело со смехом и шутками забегали к нему в спальню и всячески дурачились с ним. Их мужья, казалось, ничего не имели против. Для меня жизнь во дворце была очень беспорядочной. И не в том дело, что я лишился привычного комфорта и слуги были плохо обучены, и не в том, что здесь не соблюдались обычные формы вежливости по отношению к гостям. А в том, что я никогда не знал наверное, какие отношения существовали между тем-то и тем-то лицом: сначала Агриппинилла и Лесбия, по-видимому, обменялись мужьями, затем стало похоже, что Лесбия находится в интимной связи с Апеллесом, а Агриппинилла — с возничим. Что касается Калигулы и Ганимеда… но я уже достаточно сказал, чтобы показать, что я понимаю под «беспорядочным» образом жизни. Я был среди них единственным пожилым человеком и совершенно не понимал молодого поколения. Гемелл тоже жил во дворце; это был запуганный болезненный мальчик, который обгрызал ногти до мяса: обычно он сидел где-нибудь в уголке и рисовал сатиров и нимф для ваз. Ничего больше я о нем сказать не могу. Раз или два я пытался с ним заговорить — мне было жаль его, ведь он, как и я, был здесь чужаком; но, возможно, он думал, будто я хочу вызвать его на откровенность и заставить так или иначе осудить Калигулу, потому что отвечал он мне односложно. В день, когда он достиг совершеннолетия, Калигула объявил его своим приемным сыном и назначил «главой юношества», но все это было далеко не то, что делить с Калигулой императорскую власть.
38 г. н. э.
Калигула заболел, и целый месяц жизнь его висела на волоске. Доктора назвали его болезнь воспалением мозга. Смятение римлян было так велико, что возле дворца день и ночь стояла многотысячная толпа, дожидаясь сведений о его здоровье. Люди тихо переговаривались между собой; до моего окна долетал приглушенный шум, словно где-то вдали по гальке бежал ручей. Тревога горожан выражалась подчас самым удивительным образом. Некоторые жители Рима вешали на дверях домов объявление, что, если смерть пощадит императора, они клянутся отдать ей взамен свою собственную жизнь. С общего согласия уже в полумиле от дворца прекращались уличные крики, грохот повозок и музыка. Такого еще не бывало, даже во время болезни Августа, той, от которой, как полагали, излечил его Муза. Но бюллетени день за днем гласили: «Без перемен».
Однажды вечером ко мне постучалась Друзилла.
— Дядя Клавдий, — сказала она. — Император хочет тебя немедленно видеть. Не задерживайся. Иди скорей.
— Зачем я ему нужен?
— Не знаю. Но, ради всего святого, постарайся его ублажить. У него в руке меч. Он убьет тебя, если ты скажешь не то, что он хочет услышать. Сегодня утром он наставил острие мне прямо в горло. Он сказал, что я его не люблю. Мне пришлось без конца клясться, что я люблю его. «Убей меня, если хочешь, мой ненаглядный», — сказала я. О, дядя Клавдий, зачем только я родилась на свет. Он сумасшедший. Всегда таким был. Он хуже, чем сумасшедший. Он одержимый.
Я отправился в спальню Калигулы, увешанную тяжелыми портьерами и устланную толстыми коврами. Возле постели еле горел ночник. Воздух был спертый. Калигула приветствовал меня ворчливым тоном:
— Тебя не дождешься. Я велел поторопиться.
Больным он не выглядел, только бледным. По обе стороны кровати стояли на страже с топориками в руках два здоровенных глухонемых.
Я сказал, приветствуя его:
— Я спешил изо всех сил. Если бы не хромота, я был бы у тебя еще до того, как ринулся с места. Какая радость видеть тебя бодрым и слышать твой голос, цезарь! Могу я взять на себя смелость надеяться, что тебе лучше?
— А я вовсе и не болел. Только отдыхал. Со мной произошла метаморфоза. Это самое великое религиозное событие в истории. Не удивительно, что Рим притих.
Я догадался, что при всем том он ждет от меня сочувствия.
— Надеюсь, что метаморфоза не была болезненной, император?
— Очень болезненной, словно я сам себя рожал. Роды были очень трудными. К счастью, я все уже забыл. Почти все. Я родился развитым не по летам и ясно помню восхищение на лицах повивальных бабок в то время, как они купали меня после моего появления, и вкус вина, которое они влили мне в рот, чтобы придать сил.
— Поразительная память, император. Но могу я смиренно спросить, какой именно характер носит та славная перемена, что с тобой произошла?
— Разве это не видно и так? — сердито спросил Калигула.
Произнесенное Друзиллой слово «одержимый» и моя последняя беседа с Ливией, когда она лежала на смертном одре, подсказали мне, как надо себя вести. Я пал ниц, как перед божеством.
Минуты через две я спросил, не поднимаясь с полу, удостоен ли был кто-нибудь поклоняться ему раньше меня. Калигула сказал, что я первый, и я рассыпался в благодарностях. Калигула задумчиво покалывал мне затылок кончиком меча. Я решил, что моя песенка спета:
Калигула:
— Не скрою, я все еще нахожусь в человеческом облике, поэтому неудивительно, что ты не сразу заметил мою божественную суть.
— Не понимаю, как я мог быть так слеп. Твое лицо сияет в полумраке, как светильник.
— Да? — спросил он с интересом. — Встань с пола и подай мне зеркало.
Я протянул ему полированное металлическое зеркало, и он согласился, что лицо его светится ярким светом. Придя в хорошее настроение, Калигула принялся откровенничать.
— Я всегда знал, что это случится, — сказал он. Я всегда чувствовал, что я не простой смертный. Подумай только: когда мне было два года, я подавил мятеж в армии отца и спас Рим. Это так же удивительно, как истории, которые рассказывают о детстве Меркурия или Геркулеса, который в колыбели душил змей.
— А Меркурий всего лишь украл несколько быков, — сказал я, — да бренчал на лире. Тут и сравнивать нечего.
— Больше того, в восемь лет я убил отца. Даже Юпитер не смог этого сделать. Он только изгнал старикашку.
Я принял его слова за тот же бред наяву, но спросил деловым тоном:
— Убил отца? Почему?
— Он мне мешал. Хотел, чтобы я ему повиновался. Я, юный бог! Представляешь?! Вот я и запугал его до смерти. Я потихоньку натаскал всякой падали в наш дом в Антиохии и засунул под пол. И рисовал заклинания на стенах. И спрятал у себя в комнате петуха, чтобы отправить отца на тот свет. И я украл у него Гекату. Погляди, вот она! Я всегда держу ее под подушкой.
Калигула поднял вверх зеленый яшмовый талисман.
У меня сердце облилось кровью, когда я узнал его. С ужасом в голосе я сказал:
— Так, значит, это был ты? И в запертую комнату через оконце залез тоже ты и сделал все те надписи?
Калигула гордо кивнул и продолжал болтать:
— Я убил не только родного отца, но и приемного — Тиберия. И если Юпитер сожительствовал только с одной своей сестрой, Юноной, то я спал со всеми своими сестрами. Мартина сказала, что мне следует так поступить, если я хочу быть таким, как Юпитер.
— Значит, ты хорошо знал Мартину?
— Еще бы. Когда родители были в Египте, я навещал ее каждый вечер. Она была очень умная женщина. Я тебе еще одно скажу. Друзилла тоже богиня. Я возвещу об этом тогда же, когда и о себе. Как я люблю Друзиллу! Почти так же, как она любит меня.
— Могу я спросить, каковы твои священные намерения? Твоя метаморфоза, без сомнения, глубоко потрясет Рим.
— Разумеется. Прежде всего я нагоню на всех священный трепет. Я больше не позволю, чтобы мной командовали суматошные старики. Я им покажу… Ты ведь помнишь свою бабку Ливию? Ну и смех. Она почему-то вообразила, будто предвечный бог, пришествие которого предсказывают на Востоке уже тысячу лет, не кто иной, как она. Я думаю, ее сбил с толку Фрасилл, вот она и поверила, что речь идет о ней. Фрасилл никогда не лгал, но любил вводить в заблуждение. Понимаешь, Ливия знала предсказание лишь в общих чертах. Божество это должно быть мужчиной, а не женщиной, и место его рождения не Рим, хотя оно и будет править Римом (я родился в Антии), и, хотя появится оно в мирные времена (как я), ему суждено стать причиной бесчисленных войн после смерти. Умрет этот бог молодым, народ сперва будет любить его, потом — ненавидеть: конец его будет печальным, все от него отвернутся. «Слуги будут пить его кровь». А после смерти он станет править всеми богами мира, даже в неведомых нам сейчас странах. Кто же это, если не я? Мартина говорила, будто на Ближнем Востоке за последнее время было много чудес, которые не оставляют сомнений в том, что бог этот наконец родился. Особенно волнуются евреи. Они почему-то считают, что это касается их больше всех. Я думаю, причина в том, что я однажды посетил вместе с отцом Иерусалим и впервые проявил там свою божественную суть.
Калигула приостановился.
— Мне бы очень хотелось об этом узнать, — сказал я.
— О, ничего особенного. Просто шутки ради я зашел в один дом, где их священнослужители и богословы обсуждали теологические вопросы, и неожиданно закричал: «Вы — куча старых обманщиков! Вы ничего в этом всем не смыслите». Это их как громом поразило, и один седобородный старик сказал: «О Дитя, кто ты? Тот, кого нам предвещали?» «Да», — смело ответил я. Он сказал, рыдая от восторга: «Тогда учи нас!» Я ответил: «Вот еще! Это ниже моего достоинства», — и выбежал из дома. Видел бы ты их лица! Нет, Ливия была по-своему умная и ловкая женщина — Улисс в юбке, как я однажды назвал ее прямо в лицо, — и когда-нибудь я, возможно, и обожествлю ее, но это не к спеху. Важной богини из нее не получится. Возможно, я сделаю ее покровительницей счетоводов и бухгалтеров — у нее были большие способности по этой части. А заодно подкину ей отравителей, вот же Меркурий — покровитель не только купцов и путешественников, но и воров.
— Это вполне справедливо, — сказал я. — Но больше всего меня сейчас волнует другое: кому мне поклоняться? Какое имя ты примешь? Можно ли, например, называть тебя Юпитер? Или ты еще более велик, чем он?
Калигула:
— О, конечно, более велик, но пока мое имя останется в тайне. Хотя, пожалуй, я думаю, на какое-то время я стану зваться Юпитером — Латинским Юпитером, чтобы меня не путали с этим греческим старикашкой Зевсом. С ним мне придется выяснить отношения в самое ближайшее время. Слишком долго он гнул свою линию!
Я спросил:
— Как получилось, что твой отец не был божеством? Я еще не слышал о боге, не имеющим божественного отца.
— Очень просто. Моим отцом был Август. Божественный Август.
— Но ведь он тебя не усыновлял, не так ли? Он усыновил твоих старших братьев, а ты должен был продолжать род своего отца.
— Я не говорю, что он был моим приемным отцом. Я имею в виду, что я его родной сын, родившийся от его кровосмесительной связи с Юлией. Это единственно возможное решение вопроса. Иначе и быть не могло. Не Агриппина же моя мать. Думать так просто нелепо. Ее отец был никто.
Я не был настолько глуп, чтобы указывать на то, что, раз Германик ему не отец, его сестры, следовательно, ему не сестры, а племянницы. Я потакал ему, как советовала Друзилла.
— Это самый великий день моей жизни, — сказал я. — Разреши мне удалиться и принести тебе жертвоприношение. Я совсем обессилел. Твое божественное дыхание слишком пряно для моих ноздрей. Я чуть не теряю сознание.
В комнате было ужасно душно. С первого дня, что он слег в постель, Калигула не разрешал открывать окна.
Калигула:
— Иди с миром. Я хотел тебя убить, но теперь раздумал. Передай «разведчикам», что я — бог и что у меня светится лицо, но больше ничего не говори. Насчет всего остального, что ты от меня узнал, я налагаю на твои уста печать священного молчания.
Я снова распростерся ниц и, пятясь, ползком удалился. В коридоре меня остановил Ганимед и спросил, какие новости. Я сказал:
— Он только что сделался богом, и очень важным, по его словам. У него светится лицо.
— Плохие новости для нас, простых смертных, — воскликнул Ганимед. — Но все к тому шло. Спасибо, приму это к сведению и передам другим. А Друзилла знает? Нет? Тогда я ей тоже скажу.
— И сообщи ей, что она стала богиней, — попросил я, — на случай, если она сама этого не заметила.
Я вернулся к себе в комнату и подумал: «Все, что ни случается, — к лучшему. Люди скоро поймут, что Калигула безумен, и его упрячут под замок. У нас не осталось ни одного совершеннолетнего потомка Августа, который мог бы стать императором, кроме Гемелла, а Гемелл не завоевал популярности и не обладает сильным характером. Возродится республика. Тесть Калигулы — самый подходящий человек, чтобы ее провозгласить. Никто не пользуется таким большим влиянием в сенате. Я буду его поддерживать. Если бы только мы могли избавиться от Макрона и поставить на его место приличного командира, все было бы просто. Гвардейцы — самое большое препятствие на нашем пути. Они знают, что республиканский сенат не потерпел бы, чтобы они получали в дар по сто пятьдесят золотых на душу. Да, когда Сеяну пришло в голову образовать из гвардейцев нечто вроде личной армии дяди Тиберия, это привело империю к восточному абсолютизму. Нам следует уничтожить лагерь и расквартировать гвардейцев, как прежде, по частным домам».
Но — поверите ли? — божественность Калигулы ни у кого не вызвала сомнений. Какое-то время он довольствовался тем, что известие об этом распространялось лишь в частном кругу, и официально все еще считался смертным. Если бы каждый простирался при виде его ниц, это испортило бы его развлечения с «разведчиками» и лишило бы множества удовольствий. Но в течение десяти дней после выздоровления, встреченного всеобщей радостью, Калигула воздал себе все людские почести, какие были оказаны Августу за всю его жизнь, и еще парочку в придачу. Он был Цезарь Добрый, Цезарь — Отец Армий, Милостивый и Могущественный Цезарь и даже Отец отчизны — титул, от которого Тиберий твердо отказывался до конца своих дней.
Первой жертвой террора оказался Гемелл. Калигула послал за одним из полковников гвардии и сказал ему:
— Немедленно убей этого предателя, моего сына.
Полковник пошел в комнату Гемелла и отрубил мечом ему голову.
Следующей жертвой стал тесть Калигулы. Он был из рода Силанов; Калигула женился на его дочери Юнии, но она умерла родами за год до того, как он стал императором. Силан отличался от своих собратьев-сенаторов тем, что был единственным среди них, кого Тиберий никогда не подозревал в измене, и заявлял, что его судебные решения обжалованию не подлежат. Теперь Калигула отправил ему письмо: «К завтрашнему утру ты должен умереть». Несчастный человек попрощался с семьей и перерезал себе горло. Калигула объяснил в письме к сенату, что Гемелл умер смертью предателя: во время его, Калигулы, недавней опасной болезни мальчишка ни разу не молился о его здоровье и старался снискать расположение его телохранителей. К тому же всякий раз, как его приглашали во дворец к обеду, он принимал противоядие, боясь, что его отравят, он весь пропах этими снадобьями. «Но разве есть противоядие против цезаря?» Его тесть, писал далее Калигула, также изменник: он отказался выйти с ним вместе в море в тот день, когда он отплыл на Пандатерию и Понцу, чтобы забрать останки матери и брата; он остался на берегу в надежде узурпировать власть, если буря потопит корабль. И сенат принял эти объяснения. На самом же деле Силан так плохо переносил качку, что чуть не умирал от морской болезни всякий раз, как садился на корабль, даже в тихую погоду, и Калигула сам милостиво отверг предложение Силана сопровождать его во время той поездки. А Гемелл страдал от упорного кашля, и от него пахло лекарством, которое он принимал, чтобы смягчить горло и не мешать застольной беседе.