Книга: Я, Клавдий. Божественный Клавдий
Назад: Глава XXI
Дальше: Глава XXIII

Глава XXII

Германик был мертв, но Тиберий все равно не чувствовал себя в безопасности. Сеян без конца пересказывал ему, что тот или иной известный человек шепнул насчет него во время процесса Пизона. Перефразируя слова, некогда сказанные им же о своих солдатах: «Пусть боятся меня, лишь бы повиновались», Тиберий теперь говорил Сеяну: «Пусть ненавидят меня, лишь бы боялись». Трех всадников и двух сенаторов, которые откровеннее других критиковали его, Тиберий приговорил к смерти по нелепому обвинению в том, что, услышав о гибели Германика, они якобы выразили удовольствие. Доносители разделили между собой их имущество.
Примерно в это время старший сын Германика Нерон достиг совершеннолетия. Он был похож на отца внешностью и чудесным характером, и, хотя не обещал быть таким умелым воином или талантливым управителем, как Германик, Рим многого от него ждал. Все радовались, когда он женился на дочери Кастора и Юлиллы, которую мы сперва называли Еленой из-за ее поразительной красоты (настоящее ее имя было Юлия), а потом Хэлуон, что значит «обжора», потому что она испортила свою красоту чревоугодием. Нерон был любимцем Агриппины. Все дети Германика, будучи из рода Клавдиев, делились на хороших и плохих, по словам баллады: на сладкие яблоки и кислицу. Кислицы было больше. Из девяти детей, которых Агриппина родила Германику, трое умерли в детстве — две девочки и мальчик, — и, судя по тому, что я видел, этот мальчик и старшая из девочек были лучшими из девяти. Август так любил этого мальчика, умершего, когда ему исполнилось восемь лет, что держал у себя в спальне его портрет в виде купидона и имел обыкновение, встав утром с постели, целовать его. Но из оставшихся в живых только Нерон мог похвалиться хорошим нравом. Друз был угрюмый, нервозный, с дурными наклонностями. Друзилла была похожа на него. Калигула, Агриппинилла и последняя девочка, которую мы звали Лесбия, были так же, как и младшая из умерших дочерей, скверными во всех отношениях. Но Рим судил о всей семье по Нерону, потому что пока он единственный достиг того возраста, когда на тебя обращают внимание. Калигуле тогда было всего девять лет.
Однажды, во время моего приезда в Рим, ко мне пришла очень встревоженная Агриппина, чтобы посоветоваться со мной. Куда бы она ни пошла, сказала Агриппина, она чувствует, что за ней кто-то следит, она от этого просто больна. Знаю ли я кого-нибудь, кроме Сеяна, кто может воздействовать на Тиберия? Она уверена, что он решил убить ее или отправить в изгнание, если только ему удастся найти хоть малейший предлог. Я сказал, что знаю только двух людей, оказывающих на Тиберия благотворное влияние. Один из них — Кокцей Нерва, другой — Випсания. Тиберий так и не смог вырвать из сердца любовь к ней. Когда у нее с Галлом подросла внучка, которая в пятнадцать лет очень напоминала Випсанию такой, какой она была до развода с Тиберием, Тиберий даже думать не мог о том, чтобы отдать девушку кому-нибудь в жены, и не женился на ней сам лишь потому, что она была племянницей Кастора и брак мог считаться кровосмесительным. Поэтому Тиберий назначил ее главной весталкой, преемницей старой Окции, которая недавно умерла. Я сказал Агриппине, что, если она подружится с Кокцеем и Випсанией (которая, будучи матерью Кастора, сделает все, чтобы ей помочь), она и ее дети будут в безопасности. Агриппина послушалась моего совета. Випсания и Галл, очень жалевшие ее, разрешили ей пользоваться своим городским домом и тремя виллами как ее собственными и много возились с ее детьми. Галл, например, выбрал для них новых наставников, так как Агриппина подозревала, что старые — агенты Сеяна. От Нервы помощи было меньше. Он являлся знатоком законов, величайшим авторитетом по части контрактов, о которых он написал несколько юридических трудов, но во всем остальном был таким рассеянным и ненаблюдательным, что казался чуть ли не дурачком. Он был добр к Агриппине, как и ко всем, но не понимал, чего она от него ждет.
К сожалению, Випсания вскоре умерла, и это сразу сказалось на Тиберии. Он больше и не пытался скрыть свои порочные наклонности, слухам о которых люди просто отказывались верить. Некоторые из его пороков были ужасны и противоестественны, что никак не вязались с представлением о достоинстве императора Рима, избранного Августом. Ни женщины, ни юноши не могли теперь чувствовать себя при нем в безопасности, даже жены и дети сенаторов, — если им дорога была собственная жизнь и жизнь их мужей и отцов, они, не противясь, делали то, что он от них требовал. Но одна жена консула потом покончила с собой в присутствии друзей, сказав им, что была вынуждена ради спасения юной дочери от похоти Тиберия предложить вместо нее себя, но этого ему показалось мало: воспользовавшись ее уступчивостью, старый козел принудил ее к таким чудовищным и грязным действиям, что лучше умереть, чем жить с воспоминаниями о них.
В это время повсюду распевали популярную песенку, начинавшуюся словами «О почему, о почему старый козел?..». Я бы сгорел от стыда, если бы привел ее всю целиком, но она была столь же остроумна, сколь неприлична; написала ее, по слухам, сама Ливия. Это была не единственная сатира на Тиберия, вышедшая из-под ее пера и пущенная анонимно в оборот при помощи Ургулании. Ливия знала, что рано или поздно они попадутся Тиберию на глаза, знала, что эти стишки очень его задевают, и думала, что, пока он считает, будто положение его из-за них неустойчиво, Тиберий не осмелится с ней порвать. Ливия из кожи лезла вон, стараясь привлечь к себе Агриппину, и даже рассказала ей по секрету, что Тиберий без ее ведома дал Пизону указание всячески донимать Германика. Агриппина не доверяла ей, но из всего этого было ясно, что между Ливией и Тиберием — вражда, а как сказала мне Агриппина, если уж ей придется выбирать между ними, она предпочтет прибегнуть к покровительству Ливии. Я был склонен с ней согласиться. По моим наблюдениям никто из фаворитов Ливии еще не стал жертвой доносителей Тиберия. Но страшно было подумать, что может случиться, если Ливия умрет.
Особенно тревожили меня, хотя я и не мог толком объяснить почему, тесные узы, которые обязывали Ливию и Калигулу. Калигула вел себя с людьми, как правило, или нагло, или подобострастно, иного поведения он не знал. С Агриппиной, моей матерью со мной, с Кастором и своими братьями, например, он вел себя нагло. Перед Сеяном, Тиберием и Ливиллой пресмыкался. Но с Ливией он был другим, не знаю, как яснее выразить свою мысль, — казалось, он в нее влюблен. Это было не похоже на обычную привязанность маленького мальчика к балующей его бабушке, вернее прабабушке, хотя действительно, Калигула как-то раз приложил много усилий, чтобы переписать нежные стишки в подарок Ливии на ее семидесятипятилетие, а она задаривала его подарками. У меня создалось впечатление, что они делят друг с другом какую-то неблаговидную тайну, хотя я вовсе не хочу сказать, будто между ними были предосудительные отношения. Агриппина, по ее словам, это тоже чувствовала, но не могла обнаружить ничего определенного.
Я наконец понял, почему Сеян так вежлив со мной: он предложил, чтобы мой сын Друзилл помолвился с его дочерью. Мне это не очень пришлось по душе, но лишь потому, что было жаль девочку, судя по всему, славную малышку. Каким мужем ей будет Друзилл, который каждый раз, когда я видел его, казался мне все более неуклюжим и глупым? Но сказать о своих чувствах я не мог. Тем более я не мог сказать, что сама мысль хоть о каком-то родстве с этим негодяем Сеяном мне глубоко противна. Он заметил, что я медлю с ответом, и спросил, не считаю ли я этот союз ниже достоинства своей семьи. Я, заикаясь, пробормотал: нет, конечно же, не считаю, его ветвь рода Элиев весьма почтенна. Сеян, хотя по рождению сын простого сельского всадника, был в юности усыновлен богатым сенатором из рода Элиев, консулом, оставившим ему все свои деньги; с этим усыновлением был связан какой-то скандал, но факт оставался фактом — Сеян был из Элиев. Он настаивал, чтобы я объяснил свою нерешительность: если этот брак мне не по нутру, он сожалеет, что заговорил о нем, но, понятно, сделал он это по совету Тиберия. Поэтому я сказал, что раз предложил этот союз сам Тиберий, я буду рад дать на него согласие, смущает меня одно: не рано ли четырехлетней девочке быть помолвленной с мальчиком тринадцати лет, который лишь в двадцать один год сможет формально вступить в брак, а до этого, возможно, окажется вовлечен в другие связи. Сеян улыбнулся и сказал, что он уверен — я прослежу, чтобы мой сын держался подальше от греха.

 

23 г. н. э.
В городе поднялось большое смятение, когда узнали, что Сеян породнится с императорской фамилией, но все спешили поздравить его, да и меня. Через несколько дней Друзилл умер. Его нашли на земле за кустом в саду каких-то друзей Ургуланиллы, пригласивших его из Геркуланума в Помпею. В горле его застряла небольшая груша.
На дознании было сказано, что он подкидывал грушу в воздух и пытался поймать ее ртом. Нет сомнений, это несчастный случай. Но никто в это не верил. Было ясно, что Ливия, с которой не посоветовались относительно женитьбы одного из ее правнуков, устроила так, чтобы мальчика задушили, а затем сунули грушу ему в рот. Как было принято в таких случаях, дерево обвинили в убийстве, а потом, согласно приговору, вырыли из земли с корнем и сожгли.
Тиберий попросил сенат утвердить за Кастором звание трибуна. Это было равносильно тому, что назвать его своим преемником. Просьба его у всех вызвала облегчение. Она свидетельствовала о том, что Тиберию известны честолюбивые притязания Сеяна и он намерен их пресечь. Когда декрет был принят, кто-то из сенаторов предложил, чтобы его высекли на стене сената золотыми буквами. Никому было невдомек, что честь эта была оказана Кастору по совету самого Сеяна; он намекнул Тиберию, будто Кастор, Агриппина, Ливия и Галл объединили свои силы, и, отметив высоким званием Кастора, можно будет выяснить, кто еще входит в их партию. Сделать надпись золотыми буквами предложил один из друзей Сеяна, и имена сенаторов, поддержавших это нелепое предложение, были тут же записаны. Кастор стал куда более популярен среди лучших граждан Рима, чем в былые дни. Он перестал пить — смерть Германика отрезвила его — и хотя по-прежнему чрезмерно увлекался кровавыми гладиаторскими боями, чрезвычайно роскошно одевался и делал огромные ставки на бегах, он был добросовестный судья и верный друг. Я редко имел с ним дело, но когда мы встречались, он обращался со мной гораздо уважительнее, чем до смерти Германика.
Их с Сеяном жестокая ненависть друг к другу всегда угрожала вспыхнуть ярким пламенем, но Сеян старался не вызывать Кастора на ссору до тех пор, пока ее нельзя было использовать в своих интересах. Теперь это время пришло. Сеян отправился во дворец, чтобы поздравить Кастора со званием трибуна и нашел его в комнате вместе с Ливиллой.
Там не было ни вольноотпущенников, ни рабов, поэтому Сеян мог не стесняться в выражениях. К этому времени Ливилла по уши была в него влюблена, и он мог рассчитывать, что она предаст Кастора точно так, как некогда предала Постума, — Сеян каким-то образом узнал об этой истории. Однажды в какой-то беседе они даже посетовали, что они не императорская чета, — вот когда можно было бы делать все, что вздумается.
— Ну, Кастор, — сказал Сеян, — я хорошо обстряпал для тебя это дельце. Мои поздравления.
Кастор нахмурился. Кастором его называли только немногие, самые близкие друзья. Он получил это прозвище, как я, по-моему, уже объяснял, благодаря сходству с известным гладиатором, но закрепилось оно за ним из-за ссоры на пиру с каким-то всадником. Всадник сказал ему в глаза, что он пьян и ни на что не способен, и Кастор, выйдя из себя, с криком «Пьян и ни на что не способен, да? Я покажу тебе, пьян ли я, и на что я способен!» слез, шатаясь, с ложа и нанес всаднику такой страшный удар в живот, что тот изрыгнул все, что съел. Теперь Кастор сказал Сеяну:
— Я не позволяю называть меня Кастором никому, кроме друзей и равных мне. А ты — ни первое, ни второе. Для тебя я — Тиберий Друз Цезарь. И я не понимаю, на что ты намекаешь, говоря, будто что-то для меня «обстряпал». И мне не нужны твои поздравления, о чем бы ни шла речь. Так что убирайся отсюда!
Ливилла:
— Что касается меня, я считаю трусостью с твоей стороны оскорблять Сеяна, не говоря уж о том, что ты неблагодарно выгоняешь его прочь, как собаку, когда он пришел поздравить тебя с почетным назначением. Ты сам знаешь, что твой отец никогда не дал бы тебе это звание, если бы не рекомендация Сеяна.
Кастор:
— Ты болтаешь глупости, Ливилла. Подлый доноситель имеет к этому такое же отношение, как мой евнух Лигд. У него раздутое самомнение. И скажи мне, Сеян, при чем тут трусость?
Сеян:
— Твоя жена права. Ты — трус. Ты не осмеливался разговаривать со мной подобным образом до того, как я сделал тебя трибуном и твоя личность стала неприкосновенной. Ты прекрасно знаешь, что иначе я бы тебя вздул.
— И поделом, — добавила Ливилла.
Кастор переводил взгляд с одного лица на другое, затем медленно сказал:
— Значит, между вами двумя что-то есть, да?
Ливилла презрительно улыбнулась:
— Предположим, что есть. Кто из вас лучше?
— Ладно, моя милая, — вскричал Кастор, — сейчас мы это увидим! Забудь на минуту, что я трибун, Сеян, и пусти в ход кулаки.
Сеян сложил руки на груди.
— Что, боишься?!
Сеян ничего не сказал, и Кастор с силой ударил его ладонью по щеке.
— А теперь убирайся!
Сеян вышел, раскланиваясь с преувеличенной почтительностью. Ливилла последовала за ним.
Этот удар решил судьбу Кастора. Сеян явился к Тиберию, пока след от пощечины еще не пропал, и заявил, будто, придя к Кастору поздравить его со званием трибуна, нашел его пьяным и тот хлестнул его по лицу, сказав: «Да, приятно ударить человека, зная, что он не ударит в ответ. И можешь передать моему отцу, что я сделаю то же самое с каждым из его вонючих доносчиков». На следующий день Ливилла пришла пожаловаться, что Кастор ее избил, и подтвердила слова Сеяна. Кастор, мол, избил ее потому, что она не скрыла, как ей противно видеть, когда бьют человека, который не может ответить тем же, и слышать, когда оскорбляют своего отца. Тиберий поверил им обоим. Он ничего не сказал Кастору, но поставил бронзовую статью Сеяна в театре Помпея — необычайно высокая честь, если ее оказывают человеку при жизни. Люди сделали вывод, что Кастор, несмотря на звание трибуна, попал в опалу (Сеян и Ливилла распространяли повсюду свою версию ссоры) и Сеян — единственный человек, чьей милости стоит добиваться. Поэтому было отлито много копии этой статуи и приверженцы Сеяна ставили их на почетное место в парадных залах своих домов по правую руку от статуи самого Тиберия, а статуи Кастора редко где можно было увидеть. Всякий раз, когда Кастор встречал отца, на его лице ясно читались обида и возмущение, и это сделало задачу Сеяна совсем легкой. Он сказал Тиберию, будто Кастор прощупывал различных сенаторов насчет того, поддержат ли они его, если он захватит верховную власть, и кое-кто уже обещал ему свою помощь. Те из них, которые казались Тиберию наиболее опасными, были арестованы все по тому же привычному обвинению в богохульстве по отношению к Августу. Одного приговорили к смерти за то, что он зашел в уборную, держа в руке золотую монету, где был высечен профиль Августа. Другому вменили в вину то, что он включил статую Августа в список дачной мебели, предназначенной для продажи. Его тоже приговорили бы к смерти, если бы консул, разбиравший это дело, не попросил Тиберия голосовать первым. Тиберию было неудобно голосовать за смертный приговор, и сенатора оправдали, но вскоре осудили по другому обвинению.
Кастор перепугался и обратился к Ливии за помощью против Сеяна. Ливия сказала, чтобы он успокоился, она скоро образумит Тиберия. Но она не доверяла Кастору и боялась брать его в союзники. Она пошла к Тиберию и сказала ему, будто Кастор обвиняет Сеяна в том, что он совратил Ливиллу, злоупотребляя своим положением доверенного лица, шантажирует богатых людей и от имени Тиберия вымогает у них деньги и сам зарится на единовластие; Кастор сказал, добавила она, что, если Тиберий в ближайшем будущем не прогонит этого негодяя, он возьмет это в свои руки, и просил ее содействия. Представив дело таким образом, Ливия надеялась, что Тиберий станет так же мало доверять Сеяну, как Кастору, и по старой привычке будет полагаться только на нее. На какое-то время она преуспела в этом. Но затем произошел случай, показавший Тиберию, что Сеян действительно предан ему, о чем свидетельствовали и все его прошлые поступки. Однажды Сеян, Тиберий и несколько друзей отправились на пикник в грот на берегу моря; вдруг раздался грохот, и часть естественной кровли обвалилась, убив несколько слуг и похоронив под обломками остальных; вход в пещеру оказался завален. Сеян, встав над Тиберием на четвереньки — ни тот ни другой не были ранены, — прикрыл его от продолжавших падать обломков своей спиной. Когда час спустя солдаты их откопали, Сеян стоял все в той же позе. Между прочим, Фрасилл в тот день тоже упрочил свое положение: он сказал утром Тиберию, что незадолго до полудня будет час тьмы, равно как заверил Тиберия, что он на много лет переживет Сеяна и Сеян ему не опасен. Я думаю, Сеян договорился об этом с Фрасиллом, но доказательств тому у меня нет; Фрасилл не был таким уж бессребренником, но когда он предсказывал что-то согласно желанию своих клиентов, его пророчества исполнялись так же, как обычные предсказания. Тиберий и правда пережил Сеяна на несколько лет.
Тиберий дал еще одно публичное подтверждение того, что Кастор в немилости, сделав ему в сенате выговор за присланное туда письмо. Кастор просил извинить его за отсутствие на жертвоприношениях при открытии сената после летнего роспуска, объясняя, что его задерживает другое общественное дело и он не сумеет вернуться в город вовремя. Тиберий сказал с насмешкой, что можно подумать, будто малый воюет в Германии или отправился с дипломатическим поручением в Армению, когда задержавшее его «общественное дело» — всего лишь ловля рыбы и купание в Террацине. Тиберий добавил, что ему самому простительно на склоне лет иногда покидать город; он вправе сослаться на то, что силы его иссякли в результате долгой государственной службы мечом и пером. Но что, кроме наглости, могло задержать его сына? Это было очень несправедливо: Кастору поручили за время летнего отпуска подготовить отчет о береговых оборонительных сооружениях, а он не успел собрать к сроку все сведения и предпочел закончить работу, вместо того чтобы ездить попусту в Рим, а затем обратно в Террацину.
Не успел Кастор вернуться, как тут же заболел. По симптомам это была скоротечная чахотка. Он побледнел, похудел и харкал кровью. Кастор написал Тиберию и просил прийти к нему — они жили в разных концах дворца, — он умирает и хочет получить прощение отца за те обиды, которые он, сам того не желая, когда-нибудь ему нанес. Сеян отговорил Тиберия идти туда: возможно. Кастор на самом деле болен, но, с другой стороны, возможно, это просто уловка, чтобы заманить Тиберия к себе и убить. Поэтому Тиберий не пошел к сыну, а спустя несколько дней тот умер.

 

23 г. н. э.
О смерти Кастора не очень сожалели. Его необузданный, жестокий нрав и дурная слава заставляли горожан со страхом думать о том, что случится, если он станет преемником отца. Мало кто верил в его исправление. Большинство людей считало это просто хитростью, чтобы завоевать народную любовь, и он будет так же плох, как Тиберий, стоит ему занять его пост. А тут подрастают сыновья Германика — Друз тоже как раз достиг совершеннолетия, — они, бесспорно, наследники Тиберия. Но сенат из почтения к Тиберию оплакивал смерть Кастора так громко, как мог, и присудил ему такие же посмертные почести, как Германику. Сам Тиберий не делал вида, будто он очень скорбит о сыне, и произнес приготовленное им надгробное слово твердым, звучным голосом. Когда Тиберий увидел, что по лицам некоторых сенаторов катятся слезы, он сказал достаточно внятно «в сторону», обращаясь к стоявшему рядом Сеяну: «Фу, здесь пахнет луком!». Затем поднялся Галл и выразил свое восхищение тем, как хорошо Тиберий справился со своим горем. Он напомнил всем, что даже божественный Август, будучи среди них в смертном обличии, не смог совладать с чувствами, вызванными смертью Марцелла, его приемного сына (даже не родного), и когда он благодарил сенат за участие, ему пришлось прервать свою речь на середине, так обуревала его печаль. А та речь, которую мы только что слышали, является блестящим образцом самообладания. (Здесь будет уместным заметить, что когда четыре или пять месяцев спустя из Трои прибыли представители греков, чтобы выразить свое соболезнование Тиберию по поводу смерти его единственного сына, Тиберий поблагодарил их так: «А я соболезную вам, уважаемые, по поводу смерти Гектора»). Затем Тиберий послал за Нероном и Друзом и, когда они прибыли, взял каждого из них за руку и представил их сенату:
— Господа сенат, три года назад я вверил этих оставшихся без отца детей попечению их дяди, моего дорогого сына, которого мы горячо оплакиваем сегодня, желая, чтобы он их усыновил, хотя у него уже были родные сыновья, и воспитал достойными наследниками семейной традиции. («Правильно! Правильно!» — с места Галла, и всеобщие аплодисменты.) Но теперь, когда жестокая судьба похитила его у нас (стоны и сетования), я обращаюсь с подобной просьбой к вам. В присутствии богов, перед лицом нашей любимой родины, я молю вас взять под свое покровительство, под свою опеку этих благородных праправнуков Августа, чьи предки прославили свои имена в римской истории: постарайтесь, чтобы вы и я честно выполнили свои обязанности по отношению к ним. Внуки, эти сенаторы заняли теперь место вашего отца; ваше происхождение столь высоко, что какая бы, хорошая или злая, вас ни постигла участь, это тут же отразится на судьбе государств. (Оглушительные аплодисменты, слезы, благословения, заверения в верности).
Но вместо того, чтобы поставить здесь точку, Тиберий испортил все впечатление, закончив в своем обычном духе приевшимися всем фразами о том, что он скоро уйдет в отставку и восстановит республику, когда «консулы или кто-нибудь другой снимут бремя правления» с его «согбенных плеч». Если он не хотел, чтобы Нерон и Друз (или один из них) стали его преемниками, что он имел в виду, отождествляя их судьбу с судьбой Рима?
Похороны Кастора не были столь волнующими, как похороны Германика, — мало кто искренне о нем горевал, — но зато куда более великолепными. В похоронной процессии можно было увидеть все фамильные изображения Цезарей и Клавдиев, начиная с Энея, родоначальника Юлиев, и Ромула, основателя Рима, и кончая Гаем, Луцием и Германиком. Было здесь также изображение Юлия Цезаря — он, как и Ромул, считался только полубогом, но Августа не было, ведь он был богом поважнее.
Сеяну и Ливилле пришлось призадуматься над тем, как осуществить свою честолюбивую мечту стать императором и императрицей. На пути у них стояли Нерон, Друз и Калигула — их предстояло устранить. Избавиться от троих без шума было трудновато, но, как заметила Ливилла, сумела же бабка избавиться от Гая, Луция и Постума, когда захотела передать власть Тиберию. А Сеян, тут и спору нет, был в куда более благоприятном положении, чтобы выполнить их план, чем была тогда Ливия. Желая показать Ливилле, что он действительно, как и обещал, намерен на ней жениться, Сеян развелся со своей женой Апикатой, от которой у него было трое детей. Он обвинил ее в прелюбодеянии и заявил, что она собирается стать матерью ребенка, зачатого не от него. Он не назвал во всеуслышание имени ее любовника, но сказал Тиберию, когда они были наедине, что подозревает Нерона. У Нерона, добавил он, плохая репутация из-за его интрижек с женами известных людей; он, видимо, воображает, будто может вести себя как ему вздумается, раз его прочат в наследники престола. Тем временем Ливилла делала все возможное, чтобы лишить Агриппину покровительства Ливии: она предупредила Агриппину, что Ливия лишь использует ее как орудие в своей ссоре с Тиберием — это случайно соответствовало истине, — и предупредила Ливию через одну из ее прислужниц, что Агриппина использует ее как орудие в своей ссоре с Тиберием — что также соответствовало истине. Ливилла заставила их обеих поверить, будто каждая из них поклялась убить другую, как только надобность в ней отпадет.
Двенадцать понтификов начали включать имена Нерона и Друза в молитвы о здоровье и благоденствии императора, и другие жрецы последовали их примеру. Тиберий, будучи великим понтификом, направил им письмо, где выразил свое недовольство тем, что они не делают разницы между этими мальчишками и им самим, человеком, который с честью занимал все важнейшие государственные посты за двадцать лет до того, как они родились, и занимает их до настоящего времени; это просто неприлично. Тиберий вызвал понтификов к себе и поинтересовался, уговорила ли их Агриппина сделать это дополнение к обычной молитве или заставила угрозами. Они, естественно, отрицали и то и другое, но не убедили его; четверо из двенадцати понтификов, в том числе Галл, были так или иначе связаны с Агриппиной семейными узами, пятеро были с ней и се сыновьями в дружеских отношениях. Тиберий сделал им суровый выговор. В своей следующей речи он предупредил сенат «не давать никаких преждевременных отличий, от которых у молодых людей может закружиться голова и они станут предаваться самонадеянным мечтам».
Агриппина нашла неожиданного союзника в Кальпурнии Пизоне. Он сказал ей, что вступился за своего дядю Гнея Пизона просто ради чести семьи, и она не должна считать его врагом, он приложит все старания для защиты ее самой и ее детей. Но после этого разговора Кальпурний недолго прожил. Его обвинили в «изменнических словах, произнесенных в частной беседе», в том, что он держит дома яд, и в том, что он явился в сенат, вооруженный кинжалом. Последние два обвинения были настолько нелепы, что сенат их отвел, но назначили день для разбирательства по поводу «изменнических слов». Не дожидаясь суда, Кальпурний покончил жизнь самоубийством.
Тиберий поверил Сеяну, будто в Риме существует организованная Агриппиной тайная партия «зеленых», членов которой можно узнать по их горячей поддержке «зеленого» возницы на бегах. Возницы каждой из четырех участвующих в бегах колесниц различались шестом своей одежды: красным, синим, зеленым и белым. В это время самым большим успехом пользовался возница в зеленом, а красный был самым непопулярным. И вот, когда, отправившись в праздники на бега, к чему его обязывало положение — сам он никогда не интересовался бегами и всегда обрывал пустые разговоры о них во дворце или на пирах, — Тиберий начал впервые обращать внимание на то, какую поддержку получает та или иная колесница, он с большим беспокойством обнаружил, что громче всех приветствуют возницу в зеленом. Сеян также сказал ему, что для «зеленых» красный цвет — символ императора и его сторонников, и теперь Тиберий заметил, что, когда побеждает возница в красном — хотя случалось это редко, — в цирке раздается шиканье и свист. Сеян был хитер: он знал, что Германик всегда поддерживал «зеленого» возницу и что Агриппина, Нерон и Друз в память о нем тоже предпочитают этот цвет.
В течение многих лет командующим войсками на Рейне был некий Силий. Я, кажется, уже упоминал о нем. Да, тот самый военачальник, чьи четыре полка не приняли участия в большом мятеже в Верхней Германии. Он был самый способный из заместителей брата и получил триумфальные украшения за победы над Германном. Незадолго до описываемых событий он, возглавив объединенные войска Верхней и Нижней провинций, подавил опасный бунт французских племен неподалеку от Лиона — места, где я родился. Он не отличался особой скромностью, но и хвастуном его нельзя было назвать, и если он действительно, как говорили, заявил во всеуслышание, будто, не сумей он найти подход к тем четырем полкам, они присоединились бы к мятежникам, а значит, не будь его, у Тиберия не было бы и империи, — он недалеко ушел от истины. Но Тиберию это, естественно, не понравилось, хотя бы потому, что, как я уже объяснил, мятежные полки были раньше под его командой. Жена Силия — Созия — была лучшей подругой Агриппины. Случилось так, что во время Больших Римских игр, которые были в начале сентября, Силий делал крупные ставки на возницу в зеленом. Сеян крикнул ему с противоположной стороны цирка:
— Я ставлю на красного! Бьюсь с тобой об заклад на любую сумму!
Силий крикнул в ответ:
— Ты ставишь не на тот цвет, мой друг! Красный возница понятия не имеет о том, как держать в руках вожжи. Он пытается достичь успеха хлыстом. Ставлю тысячу золотых, что выиграет зеленый. Молодой Нерон говорит, что готов поставить полторы тысячи: он горячий поклонник зеленого.
Сеян многозначительно посмотрел на Тиберия, который слышал весь этот обмен репликами и был поражен дерзостью Силия. Он счел хорошим предзнаменованием то, что во время предпоследнего заезда, пересекая линию финиша, возница и зеленом упал и красному досталась легкая победа.
Через десять дней Силий предстал перед сенатом по обвинению в государственной измене. Ему вменялось в вину то, что он не принял должных мер на ранних стадиях бунта во Франции и брал себе в уплату за невмешательство треть добычи, в том, что он воспользовался своей победой для дальнейшего грабежа верных жителей Франции, а затем обложил провинцию чрезвычайными налогами для возмещения военных издержек. Созия была обвинена в соучастии в тех же преступлениях. Со времени этого бунта Силий был непопулярен во дворце. Тиберия тогда сильно порицали за то, что он сам не возглавил кампанию против бунтовщиков и проявлял больше интереса к делам о государственной измене, чем к подавлению бунта. В качестве оправдания Тиберий сослался в сенате на свой возраст — а Кастор был занят другими важными делами — и объяснил, что он находится в тесной связи со штабом Силия и даст ему необходимые указания. Все, что касалось французского бунта, задевало Тиберия за живое. Когда французов разбили, один сенатор-острослов, по примеру Галла, выставил Тиберия на посмешище, предложив назначить ему триумф, ведь за победу на самом деле надо благодарить его. Тиберий в ответ высказался в том духе, что победа эта незначительна, и не стоит о ней говорить: он был так недоволен, что никто не решился предложить, чтобы Силию назначили триумфальные украшения, которые он, безусловно, заслужил. Силий был разочарован, и слова насчет германского мятежа были сказаны им от обиды на неблагодарность Тиберия.
Силий счел ниже своего достоинства отвечать на обвинения в государственной измене. Он ни о чем не договаривался с восставшими, а если его солдаты в некоторых случаях не видели разницы между имуществом мятежников и верных империи граждан, этого можно было ожидать: многие так называемые верные подданные Рима тайком финансировали бунт. Что до обложения налогом, то факты таковы: Тиберий обещал ему специальную сумму из государственной казны, чтобы покрыть издержки кампании и возместить римским гражданам, живущим в провинции, ущерб, нанесенный их домам, урожаю и скоту. В ожидании выплаты этих ассигнований Силий обложил налогом часть северных племен, обещая вернуть деньги, когда они будут выданы ему Тиберием, чего так до сих пор и не сделано. В результате бунта Силий лишился двадцати тысяч золотых, так как сформировал эскадрон добровольцев, который он вооружил за свой счет и которому платил из собственного кармана. Главный обвинитель Силия, один из консулов того года, со злобой стал говорить о его вымогательстве. Он был другом Сеяна и сыном военного губернатора Нижней провинции, который хотел получить верховное командование всеми римскими военными силами, посланными против французов, но должен был уступить место Силию. Силий не мог даже привести в качестве свидетельства обещание Тиберия относительно денег, так как письмо, где об этом шла речь, было запечатано печатью со сфинксом. Ну а разговоры о вымогательстве не имели отношения к делу — обвиняли-то его в государственной измене.
Под конец Силий воскликнул:
— Сиятельные отцы, я многое мог бы сказать в свою защиту, но не скажу ничего, потому что это разбирательство ведется незаконным образом и приговор вынесен давным-давно. Я прекрасно понимаю, что настоящее мое преступление заключается в словах относительно того, что, не найди я подход к полкам в Верхней Германии, они бы присоединились к мятежу. Сейчас вы окончательно убедитесь в моей виновности — я вам вот что скажу: если бы не «подход» Тиберия к войскам в Нижней Германии, там вообще не было бы мятежа. Друзья, я — жертва алчного, завистливого, жестокого, деспотичного…
Конец его речи потонул в гуле протестов со стороны перепуганных сенаторов. Силий отдал честь Тиберию и вышел, высоко подняв голову. Придя домой, он обнял Созию и детей, передал нежный прощальный привет Агриппине, Нерону, Галлу и остальным друзьям и, зайдя в спальню, вонзил меч себе в горло.
Оскорбления по адресу Тиберия сочли свидетельством его вины. Все имущество Силия было конфисковано с обещанием, что оно пойдет на возмещение несправедливо назначенного налога, а обвинители получат четверть оставшейся собственности, как того требует закон; деньги же, отказанные ему за верность Августом, должны быть возвращены в государственную казну, поскольку они были выплачены по недоразумению. Жители провинции не отважились настаивать на своих правах, и Тиберию достались три четверти имущества Силия — к этому времени уже не было разницы между военной, государственной и императорской казной. Впервые Тиберий получил прямую выгоду от конфискации имущества и позволил оскорбление своей личности считать доказательством государственной измены.
У Созии было личное достояние, и, чтобы спасти ей жизнь и избавить ее детей от нищеты, Галл потребовал отправить ее в изгнание, а собственность разделить пополам между обвинителями и детьми. Но один свойственник Агриппины, союзник Галла, предложил, чтобы обвинители получили только четверть всего имущества — законный минимум, — добавив, что Галл — верный приверженец Тиберия, но несправедлив к Созии, ведь всем известно: когда Силий лежал на смертном одре, она упрекала его за его вероломные и неблагодарные высказывания. Поэтому Созию всего лишь отправили в изгнание. Она уехала жить в Марсель, и поскольку, узнав, что ему грозит смертная казнь, Силий тут же потихоньку передал Галлу и другим друзьям большую часть своего достояния в звонкой монете, чтобы они сохранили эти деньги для его детей, семья его отнюдь не бедствовала. Старший сын Силия, когда вырос, доставил мне немало неприятностей.
С тех пор Тиберий, раньше обвинявший людей в измене под предлогом того, что они богохульствовали по адресу Августа, стал все чаще проводить в жизнь указ, принятый в первый год его правления, о том, что любые высказывания, направленные против него самого и порочащие его доброе имя, должны считаться государственным преступлением. Он обвинил одного сенатора, которого подозревал в принадлежности к партии Агриппины, в том, что тот читал вслух бранную эпиграмму, сочиненную на него. А дело было так: однажды утром жена сенатора заметила, что высоко на воротах дома прикреплен какой-то листок. Она попросила мужа прочитать, что там написано, — он был выше нее. Сенатор медленно прочитал, разбирая по буквам:
Хоть пить вино он перестал,
Но выпивает вновь.
Он просто взял другой бокал —
В нем убиенных кровь.

Жена наивно спросила, что это значит, и он ответил: «Опасно объяснять это на людях, дорогая». Возле ворот болтался профессиональный доносчик в надежде, что, когда сенатор прочитает эпиграмму — работу Ливии, он скажет что-нибудь компрометирующее его. Доносчик тут же отправился к Сеяну. Тиберий лично подверг сенатора допросу, спрашивая, что он имел в виду под «опасно» и на кого, по его мнению, написана эпиграмма. Сенатор ходил вокруг да около и не давал прямого ответа. Тогда Тиберий сказал, что, когда он был молод, по Риму циркулировало много пасквилей, обвиняющих его в пьянстве, но впоследствии доктора предписали ему воздерживаться от вина из-за предрасположенности к подагре, и вот в последнее время опять появились клеветнические стишки, на этот раз обвиняющие его в кровожадности. Тиберий спросил обвиняемого, не были ли ему известны эти факты и не думает ли он, что в эпиграмме как раз говорится об императоре? Несчастный человек ответил, что до него доходили слухи о пьянстве императора, но он им не верил, так как они не имели под собой оснований, и никак не связывал эти поклепы с эпиграммой у себя на воротах. Тогда его спросили, почему он не доложил о прежних пасквилях сенату, как ему предписывал это долг. Сенатор ответил, что тогда, когда он их слышал, произносить или повторять какую угодно эпиграмму, сколь бы бранной она ни была, написанную против любого, пусть самого добродетельного, человека, еще не считалось преступлением; даже если грубые и оскорбительные стишки были направлены против самого Августа, вас не обвиняли в государственной измене, лишь бы вы их не печатали. Тиберий спросил, о каком времени он говорит, ведь в конце жизни Август издал закон против таких стихов. Сенатор ответил:
— Это было на третий год твоего пребывания на Родосе.
— Сиятельные, — воскликнул Тиберий, — почему вы позволяете этому субъекту оскорблять меня?
И сенатора присудили к наказанию, которому обычно подвергали самых злостных предателей: полководцев, которые за плату проигрывали битву неприятелю, и им подобных, — его сбросили с Тарпейской скалы.
Другого человека, всадника, казнили за то, что он сочинил трагедию о царе Агамемноне, в которой царица, убившая его в ванне, вскричала, замахиваясь топором:
Тиран, я мщу тебе за все —
Здесь преступленья нет!

Тиберий сказал, что под Агамемноном подразумевался он сам и приведенные строки подстрекали к его убийству. Что придало трагедии, над которой все раньше посмеивались, так нескладно и скверно она была написана, своего рода величие, ведь все ее экземпляры были изъяты и сожжены, а автор казнен.

 

25 г. н. э.
За этим судебным делом последовало два года спустя другое — я пишу об этом здесь, так как история с Агамемноном напомнила мне о нем — дело Кремуция Корда, который вступил в столкновение с Сеяном из-за сущего пустяка. Однажды дождливым днем, войдя в здание сената, Сеян повесил свой плащ на крючок, куда обычно вешал плащ Кремуций, и тот, придя позже него и не зная, что плащ принадлежит Сеяну, перевесил его на другой крючок. Плащ Сеяна упал на пол, и кто-то наступил на него грязными сандалиями. Сеян принялся зло мстить за это Кремуцию, и тому стало настолько противно видеть его лицо и слышать его имя, что, когда статую Сеяна установили в театре Помпея, он воскликнул: «Это погубит театр!». Поэтому Сеян указал на него Тиберию как на главного сторонника Агриппины. Но так как Кремуций был почтенный кроткий старик, у которого не было ни одного врага на свете, кроме Сеяна, и который открывал рот только в случае крайней необходимости, обвинение против него было трудно подкрепить уликами, которые мог бы, не стыдясь, принять даже наш запуганный сенат. В конце концов Кремуция обвинили в том, что он в письменном виде восхвалял Брута и Кассия, убийц Юлия Цезаря. В качестве улики был предъявлен исторический труд, написанный Кремуцием за тридцать лет до того, который сам Август, приемный сын Юлия, включил, как было известно, в свою личную библиотеку и время от времени им пользовался.
Кремуций горячо защищался против этого нелепого обвинения. Он сказал, что Брут и Кассий так давно умерли и с тех пор их поступок так часто восхвалялся историками, что, по-видимому, весь этот процесс — розыгрыш, подобный тому, которому недавно подвергся молодой путешественник в Лариссе. Этого юношу публично обвинили в убийстве трех человек, хотя жертвами его были три бурдюка с вином, висевшие у дверей лавки, которые он исполосовал мечом, приняв за грабителей. Но это судебное разбирательство происходило во время ежегодного Праздника смеха, что оправдывало все происходящее, и юноша любил выпить и уж очень был склонен пускать в ход свой меч — возможно, его и следовало проучить. Но он, Кремуций Корд, слишком стар, чтобы его выставляли подобным образом на посмешище, и сейчас не Праздник смеха, а, напротив, четыреста семьдесят шестая годовщина обнародования закона Двенадцати Таблиц, этого славного памятника законодательного гения и незыблемых моральных устоев наших предков. После чего старик ушел домой и уморил себя голодом. Все экземпляры его книги, кроме двух или трех, которые его дочь спрятала и переиздала много лет спустя, уже после смерти Тиберия, были изъяты и сожжены. Книга эта не отличалась особенными достоинствами и пользовалась незаслуженной славой.
До тех пор я говорил себе: «Клавдий, ты ничем не блещешь, и толку от тебя на этом свете мало, и жизнь твоя не очень-то счастливая — не одно, так другое, но ей, во всяком случае, ничто не грозит». Поэтому, когда старый Кремуций, которого я очень хорошо знал — мы часто встречались и болтали в библиотеке, — лишился из-за такого обвинения жизни, я был до смерти напуган. Я чувствовал себя как человек, находящийся на склоне вулкана, когда тот внезапно начинает извергать пепел и раскаленные камни. Это было мне предостережением. В свое время я писал куда более крамольные вещи, чем Кремуций. В моей «Истории религиозных реформ» было несколько фраз, которые вполне могли послужить основой для обвинения. И хотя мое имущество было очень незначительно и доносителям не имело смысла ставить мне что-нибудь в вину, чтобы получить его четвертую часть, я отдавал себе отчет в том, что все жертвы последних процессов о государственной измене были друзьями Агриппины, а я продолжал посещать ее всякий раз, когда приезжал в Рим. Я не был уверен в том, насколько мое родство с Сеяном послужит мне защитой.
Да, в то самое время я породнился с Сеяном и сейчас расскажу, как это произошло.
Назад: Глава XXI
Дальше: Глава XXIII