Глава XI
Год, предшествующий моему совершеннолетию и женитьбе, оказался плохим годом для Рима. На юге Италии произошло несколько землетрясений, разрушивших ряд городов. Весной дожди почти не выпадали, и у посевов по всей стране был жалкий вид, а затем, когда еще не успели собрать урожай, начались ливни и прибили те хлеба, которые все же заколосились. Ливни были такие сильные, что на Тибре снесло мост, и в течение семи дней в нижнюю часть города добраться можно было только на лодках. Стране угрожал голод, и Август отправил в Египет и другие части империи уполномоченных для закупки зерна в огромных количествах. Общественные амбары были пусты из-за плохого урожая в предшествующий год — хотя не такого плохого, как сейчас. Уполномоченным удалось купить зерна, но по очень высокой цене и меньше, чем нужно. Зимой город оказался в бедственном положении, тем более бедственном, что он был перенаселен — за последние двадцать лет население Рима удвоилось; к тому же швартовка кораблей в Остии, городском порту, была зимой небезопасна, и караваны с зерном, прибывшие с Востока, не могли разгрузиться в течение многих недель. Август делал все возможное, чтобы уменьшить голод. Он временно выслал из Рима в сельские местности — не менее, чем за сто миль от города — всех его обитателей, кроме домовладельцев и их семей, назначил продовольственный совет из экс-консулов для распределения зерна и запретил публичные пиршества, даже в собственный день рождения. Много зерна он ввозил за свой счет и раздавал нуждающимся. Как всегда, голод привел к бесчинствам, а бесчинства привели к поджогам; целые улицы, где были расположены лавки, выжигались по ночам полумертвыми от истощения грабителями из бедных кварталов. Чтобы предотвратить это, Август организовал бригаду ночных сторожей, разделенную на семь подразделений. Бригада эта оказалась настолько полезной, что ее так никогда и не распустили. Ущерб, причиненный грабежами и поджогами, был огромным. В это самое время ввели новый налог, чтобы добыть деньги для войны с Германией, и из-за голода, пожаров и налогов в народе началось брожение, стали открыто говорить о перевороте. На двери общественных зданий прикалывали ночью угрожающие призывы. Ходили слухи, что существует огромный заговор. Сенат обещал награду за сведения, которые помогут арестовать вожака, и множество людей поспешило донести на своих соседей, чтобы ее получить, и это еще увеличило беспорядки. По-видимому, на самом деле заговора не было, были лишь надежды, что он есть, да слухи. Наконец из Египта, где урожай убирают гораздо раньше, чем у нас, стало поступать зерно, и волнения постепенно улеглись.
Среди тех, кого временно выселили из Рима во время голода, были гладиаторы. Хоть и немногочисленные, они могли, по мнению Августа, в случае смуты быть опасны. Это был отчаянный народ, некоторые из них в прошлом — аристократы, проданные за долги в рабство и получившие от своих хозяев разрешение собрать сумму для выкупа, участвуя в гладиаторских боях. Если юный аристократ входил в долги, как это порой бывает, не по собственной вине или из-за юношеского легкомыслия, даже отдаленные родичи обычно спасали его от рабства, а не то вмешивался сам Август. Так что эти «благородные» гладиаторы были людьми, которых никто не счел нужным избавить от их участия и которые, став, само собой, вожаками в гладиаторских школах, вполне могли возглавить вооруженный бунт.
Когда обстановка исправилась, их вернули обратно, и, чтобы привести всех в хорошее настроение, было решено устроить от имени Германика и моего имени большие гладиаторские игры и травлю диких зверей в честь нашего отца. Ливия хотела напомнить Риму об его подвигах, чтобы привлечь внимание к Германику, который был живой портрет отца и которого, как все ожидали, должны были вскоре отправить на помощь Тиберию в Германию, где наших славных полководцев ждали новые победы. Мать и Ливия внесли свою долю, однако основное бремя расходов пало на нас с Германиком. А поскольку Германику в его положении деньги были нужнее, чем мне, то будет лишь справедливо, объяснила мне мать, если я дам в два раза больше. Я был только рад как-то услужить Германику. Но когда после окончания игр я узнал, во что они обошлись, у меня волосы стали дыбом: все представления были задуманы на широкую ногу, и, помимо обычных издержек на гладиаторские бои и травлю диких зверей, очень много денег ушло на то, чтобы разбрасывать их в толпу.
По особому указу сената во время процессии к амфитеатру мы с Германиком ехали в отцовской военной колеснице. Перед этим мы совершили жертвоприношения в его память у большой гробницы, выстроенной Августом для себя самого, где он велел захоронить урну с пеплом отца рядом с урной Марцелла. Мы проехали по Аппиевой дороге под мемориальной аркой отца, на которой была воздвигнута его колоссальная конная статуя, украшенная лаврами в честь торжества. Дул северо-восточный ветер, и врачи не разрешили мне выйти из дома без плаща. Я сидел рядом с Германиком, деля с ним пост распорядителя, и заметил, что, за одним исключением, только я из всех присутствующих был в плаще. Вторым был Август, сидевший по другую сторону от Германика. Он плохо переносил сильную жару и сильный холод и зимой, помимо очень плотной тоги, надевал четыре туники и шерстяной жилет. Кое-кто из находившихся в амфитеатре увидел особое предзнаменование в сходстве нашей одежды и в том, что родился я в первый день месяца, названного в честь Августа, к тому же в Лионе, где в тот самый день Август освящал свой алтарь. Во всяком случае, так они говорили через много лет после того. Ливия тоже была в императорской ложе — особая честь, оказанная ей как матери моего отца. Обычно она сидела с весталками. Согласно правилам, на играх мужчины и женщины сидели порознь.
То был первый бой гладиаторов, который мне разрешили смотреть, и это еще усиливало мое замешательство, вызванное тем, что мне пришлось играть роль устроителя и сидеть в императорской ложе. Германик взял весь труд на себя, хотя делал вид, будто советуется со мной, когда надо было принимать решение, и провел всю церемонию с большой уверенностью и достоинством. Мне повезло: эти игры были лучшими, какие когда-либо показывались в амфитеатре. Правда, глядя на подобное зрелище впервые, я не мог оценить его по заслугам — мне не с чем было сравнивать, так как память не сохранила ни одного образца этого искусства. Но и после того я не видел ничего лучшего, а с тех пор мне пришлось быть свидетелем около тысячи первоклассных игр. Ливия хотела, чтобы Германик приобрел популярность как сын своего отца, и не жалела денег, чтобы нанять лучших гладиаторов Рима. Обычно профессиональные гладиаторы были очень осторожны и старались не пораниться сами и не поранить противника и тратили почти всю свою энергию на ложные удары и выпады, которые на вид и слух казались гомерическими, но на самом деле не причиняли никакого вреда, вроде тех ударов, которые наносят друг другу бутафорскими дубинками рабы в низкой комедии. Лишь изредка, когда бойцы приходили в ярость или хотели свести старые счеты, на них стоило смотреть. На этот раз Ливия собрала всю верхушку корпорации гладиаторов и сказала им, что желает получить за свои деньги настоящий товар. Если хоть одна схватка окажется притворной, она разгонит школы — слишком много было прошлым летом уловок во время боев. Поэтому главы школ предупредили гладиаторов, чтобы на этот раз они не вздумали играть в пятнашки, не то их вышвырнут из корпорации.
Во время первых шести поединков одного человека убили, один был так серьезно ранен, что умер в тот же день, а третьему отрубили руку со щитом у самого плеча, что вызвало хохот зрителей. В каждом из последующих трех поединков один из сражающихся обезоруживал другого, но побежденные настолько хорошо держались по время боя, что Германик и я вполне могли подтвердить одобрение публики, подняв большой палец в знак того, что им даруется жизнь. Один из победителей был за год или два до того богатым всадником. Во всех этих поединках противники, согласно правилу, сражались при помощи разного оружия: меч против копья или боевого топора, копье против палицы и так далее. Седьмой поединок был между гладиатором, вооруженным мечом установленного в армии образца и старомодным, круглым, обитым медью щитом, и гладиатором, чье оружие составлял трезубец для ловли форели и короткая сеть. Человеком с мечом, или «преследователем», был солдат гвардии, недавно приговоренный к смерти за то, что напился и ударил своего капитана. Смертная казнь была заменена боем с профессиональным гладиатором из Фессалии — человеком с трезубцем, — которому платили большие деньги и который, как сказал мне Германик, убил больше двадцати противников за последние пять лет.
Мои симпатии были на стороне старого солдата; когда он вышел на арену, он был очень бледен и нетвердо держался на ногах — он уже несколько дней просидел в тюрьме, и яркий свет резал ему глаза. Вся его рота, которая, по-видимому, очень ему сочувствовала, так как капитан был злой и грубый человек, который запугивал их и не брезговал рукоприкладством, стала его хором подбадривать; они кричали, чтобы он взял себя в руки и постоял за их честь. Солдат выпрямился и крикнул: «Постараюсь, ребята!» Его лагерное прозвище, как оказалось, было Окунь, и поэтому большая часть зрителей приняла его сторону, хотя гвардейцы не пользовались популярностью в городе. Если бы «окуню» удалось убить «рыболова», это было бы неплохой шуткой. Для человека, который борется за жизнь, иметь зрителей на своей стороне — половина успеха. Фессалиец — гибкий, жилистый, длинноногий и длиннорукий малый — вышел с чванным видом сразу вслед за солдатом, одетый только в кожаную тунику и жесткую круглую кожаную шапочку. Он был в хорошем настроении и перекидывался шутками с передними скамьями: его противник был всего лишь любитель, а ему Ливия заплатила тысячу золотых за выступление и обещала еще пятьсот, если он убьет противника после хорошего боя. Гладиаторы вместе приблизились к нашей ложе и приветствовали сперва Августа и Ливию, а затем нас с Германиком обычной фразой:
— Здравствуй, цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!
Мы ответили на приветствие принятым жестом, и тут Германик сказал Августу:
— Взгляни, государь. Этот солдат — один из ветеранов моего отца. Он получил в Германии награду за то, что первым проник за укрепление врага.
Это заинтересовало Августа.
— Прекрасно, — сказал он, — значит, мы увидим настоящий бой. Но фессалиец, стало быть, на десять лет моложе, а возраст немало значит в этой игре.
Тут Германик дал сигнал трубачам, и бой начался. Фессалиец принялся танцевать вокруг Окуня, но тот не отступал. Он был не дурак и не тратил зря силы, бегая за более легко вооруженным противником, но и не стоял на месте. Фессалиец пытался вывести его из себя насмешками, но Окунь оставался невозмутим. Только один раз, когда фессалиец оказался на достижимом расстоянии, он пошел в наступление, и быстрота его выпада вызвала восторженный рев на скамьях. Но фессалиец вовремя отпрыгнул. Скоро бой стал более живым, фессалиец наносил колющие удары трезубцем. Окунь легко отражал их, не упуская из вида сеть с маленькими свинцовыми шариками для тяжести, которую фессалиец держал в левой руке.
— Красивая работа! — сказала Ливия Августу. — Лучший гладиатор в Риме. Он просто играет с солдатом. Ты заметил? Он давно мог запутать его сетью и прикончить, если бы захотел. Но он нарочно затягивает бой.
— Да, — сказал Август, — боюсь, песенка солдата спета. Не стоило ему напиваться.
Не успел Август закончить, как Окунь ударом меча вышиб из рук фессалийца трезубец, подбросил его вверх и, прыгнув вперед, распорол кожаную тунику противника у подмышки. Фессалиец молниеносно отскочил и на бегу кинул сеть в лицо Окуня. Как назло, свинцовый шарик ударил того по глазу, на секунду ослепив его. Солдат приостановился, и фессалиец, воспользовавшись преимуществом, повернулся и выбил меч у него из рук. Окунь прыгнул за мечом, но фессалиец его опередил; схватив меч, он подбежал к барьеру и кинул его богатому покровителю, сидевшему в первом ряду скамей, отведенных всадникам. Затем приступил к приятному занятию — расправе над безоружным врагом: сеть свистела возле самой головы Окуня, трезубец колол то тут, то там, но Окунь не падал духом, а один раз схватился за трезубец и чуть не вырвал его. Фессалиец теперь подгонял его поближе к нашей ложе, чтобы поэффектнее убить.
— Хватит, — сказала Ливия деловым тоном, — он достаточно поиграл. Пора кончать с этим солдатом.
Фессалиец не нуждался в указке. Он одновременно взметнул над головой Окуня сеть и нацелился трезубцем ему в живот. И тут раздался оглушительный рев. Откинувшись назад, Окунь правой рукой поймал сеть и тут же изо всех сил ударил ногой в древко трезубца у самой руки врага. Трезубец взмыл вверх, перелетел через голову фессалийца, перевернулся в воздухе и вонзился, дрожа, в деревянный барьер. Секунду фессалиец не мог прийти в себя, затем, оставив сеть в руках Окуня, кинулся мимо него за трезубцем. Окунь прыгнул вперед и в сторону и, когда фессалиец пробегал мимо, поддел его под ребра острым шипом в центре щита. Фессалиец, ловя ртом воздух, упал на четвереньки. Окунь не стал терять времени и, резко взмахнув щитом, ударил его по затылку.
— Так бьют кроликов, — сказал Август, — но я никогда не видел, чтобы этот удар применяли на арене. А ты, моя милая Ливия? Прикончил его, могу поклясться.
Фессалиец был мертв. Я ожидал, что Ливия очень рассердится, но она сказала только:
— Поделом ему. Вот что получается, когда недооцениваешь противника. Я в нем разочарована. Однако я сэкономила на этом пятьсот золотых, мне, по-видимому, не на что жаловаться.
Завершились все удовольствия этого дня боем между двумя германскими заложниками, принадлежавшими к соперничающим племенам и добровольно вызвавшими друг друга на смертельный поединок. Оба рубили друг друга длинными мечами и алебардами — не очень красивое зрелище; у каждого к левому предплечью был привязан небольшой, богато украшенный щит. Мы не привыкли к такой манере драться, рядовые германские солдаты сражаются при помощи ассагаев — метательных копий с тонким древком и узким наконечником; алебарды и длинные мечи являются атрибутом высокого ранга их владельцев. Один из сражавшихся, светловолосый мужчина выше шести футов ростом, быстро расправился с противником, жестоко его изрубив, а затем прикончив сокрушительным ударом по шее. Толпа громко его приветствовала, и это вскружило ему голову: германец произнес целую речь на своем языке пополам с лагерной латынью и заявил, что он — прославленный воин у себя на родине, что он убил в битвах шесть римлян, в том числе одного офицера, до того как его дядя, вождь племени, отдал его из зависти в заложники. И теперь он вызывает на бой любого римлянина не ниже себя по положению; у них в Германии семь — счастливое число.
Первым на арену выскочил молодой офицер из хорошего, но обедневшего рода, Кассий Херея, и подбежал к императорской ложе за разрешением ответить на вызов. Его отец, сказал он, был убит в Германии, где он служил под началом славного генерала, в чью честь устроен праздник. Будет ли ему позволено принести этого хвастуна в жертву духу своего отца? Кассий был искусный фехтовальщик. Я часто наблюдал за ним на Марсовом поле. Германик посовещался с Августом, затем со мной; когда Август дал свое согласие и я промямлил свое, Кассию было велено вооружиться. Он пошел в раздевалку и одолжил у Окуня его меч, щит и доспехи — «на счастье» и в знак уважения к их владельцу.
Вскоре на арене завязался куда более серьезный бой, чем те схватки, которые показывали здесь гладиаторы-профессионалы; германец размахивал своим большим мечом, а Кассий, защищаясь щитом от ударов, старался застать противника врасплох; но тот был столь же проворен, сколь могуч, и дважды сбивал Кассия с ног. В амфитеатре было совершенно тихо, зрители, как при священнодействии, замерли, слышался лишь лязг мечей и треск щитов. Август сказал:
— Боюсь, что германец слишком силен. Нельзя было разрешать этот поединок. Если он убьет Кассия, это произведет в войсках плохое впечатление.
Тут Кассий поскользнулся в луже крови и упал навзничь. Германец с торжествующей улыбкой сел на него верхом, а затем… затем в ушах у меня раздался шум, в глазах потемнело, и я потерял сознание. Волнение, охватившее меня при виде того, как убивают людей — я впервые наблюдал это воочию, — поединок между Окунем и фессалийцем, во время которого я всей душой сочувствовал Окуню, и, наконец, последний бой, когда мне показалось, что не Кассий, а я сам отчаянно бьюсь с германцем за жизнь, — все это оказалось мне не по силам. Поэтому я не видел, как германец поднял свой грозный меч, чтобы проломить Кассию череп, и как в этот самый момент тот молниеносным взмахом руки вонзил шип своего щита ему в поясницу, перекатился на бок и нанес решающий удар мечом под мышку. Да, Кассий благополучно прикончил своего противника. Не забудьте это имя — Кассий Херея, он трижды сыграет важную роль в этой моей истории. Но вернемся ко мне. Сперва никто не заметил, что я потерял сознание, а когда заметили, я уже начал приходить в себя. Меня подперли с боков и поддерживали, пока представление не было закончено по всем правилам. Если бы меня пришлось выносить, это было бы позором не только для меня одного.
На следующий день Игры продолжались, но я на них не присутствовал. Объявили, что я заболел. Я пропустил одно из самых красочных зрелищ, когда-либо показанных в амфитеатре; — бой между индийским слоном — они куда больше африканских — и носорогом. Знатоки держали пари за носорога; хотя он уступал слону в размере, шкура у него куда толще, и они полагали, что он быстро расправится со слоном, пустив в ход свой длинный острый рог. В Африке, говорили они, слоны стараются держаться подальше от логовищ носорогов, и те единолично господствуют в своих угодьях. Однако этот индийский слон, как описывал мне потом Постум, не выказывал ни тревоги, ни страха; когда носорог выбегал на арену и кидался на него, он отражал нападение бивнями и неуклюже трусил за носорогом вдогонку, стоило тому в замешательстве повернуть вспять. Но увидев, что и сам он не может пропороть толстую кожу на шее носорога, слон, это удивительное животное, прибегнул к хитрости. Подняв хоботом оставленную служителем на песке метлу, сделанную из веток колючего кустарника, слон ткнул ею в морду противника, когда тот опять атаковал его, и выколол ему сначала один глаз, затем второй. Носорог, вне себя от боли и ярости, бросался в разные стороны в погоне за слоном и наконец врезался на всем бегу в деревянный барьер, пробил его и, оглушенный, со сломанным рогом, был остановлен мраморным барьером позади деревянного. Слон, раскрыв рот, точно в улыбке, подошел поближе и, расширив сперва брешь в деревянном барьере, принялся топтать своего врага, пока не проломил ему череп. Затем, кивая головой, словно в такт музыке, спокойно отошел в сторону. Тут выбежал его погонщик-индус с миской сластей, которые слон высыпал в рот под рукоплескания публики. Подставив хобот в качестве лестницы, он помог погонщику взобраться себе на спину и зашагал к императорской ложе, где сидел Август. Здесь он протрубил царский салют, которым этих животных учат приветствовать монархов, и опустился в знак почтения на колени. Но, как я уже говорил, сам я это зрелище пропустил.
В тот же вечер Ливия писала Августу:
«Дорогой Август!
Вчерашнее недостойное мужчины поведение Клавдия — его обморок при виде сражающихся людей, не говоря уж о нелепом подергивании рук и головы, — которое было тем более позорным, что произошло все это на торжественном празднике в ознаменование побед его отца, имеет по крайней мере одно преимущество: теперь мы можем раз и навсегда с уверенностью сказать, что, кроме как в качестве жреца — ибо вакансии в коллегии должны быть так или иначе заполнены, и Плавтий сумел как следует его натаскать для исполнения его обязанностей, — Клавдий ни в коем случае не должен появляться на людях. Придется сбросить его со счетов, он годится разве что для продолжения рода — я слышала, он исполнил свой долг перед Ургуланиллой, — но и в этом я буду уверена, лишь когда взгляну на ребенка, ведь он может оказаться таким же уродом, как отец.
Сегодня Антония извлекла из его комнаты тетрадь с историческими материалами, которые он собирает, чтобы написать жизнеописание отца; там же она нашла вымученное предисловие к предполагаемому труду, которое я посылаю тебе вместе с письмом. Как ты заметишь, Клавдий выбрал для восхваления единственный недостаток своего дорогого отца — его упрямое нежелание видеть, что время идет вперед, его нелепое заблуждение, будто политические формы правления, подходившие Риму, когда он был небольшим городком и сражался с другими небольшими городками, могут быть возрождены, после того как Римская империя стала величайшей империей со времен Александра. А что случилось с его империей, когда Александр умер и не нашлось сильного человека, который мог бы унаследовать его трон и стать монархом? Она просто развалилась. Но я не буду тратить ни своего, ни твоего времени, изрекая всем известные истины.
Афинодор и Сульпиций, с которыми я совещалась по этому поводу, утверждают, будто впервые видят это предисловие, и согласны со мной в том, что его обнародование нежелательно. Они клянутся, что никогда не внушали ему такие крамольные мысли, и думают, что он почерпнул их из старинных книг. Лично я полагаю, что он унаследовал их — у его деда, как ты помнишь, была такая же курьезная слабость; так похоже на Клавдия — взять в наследство этот единственный недостаток и пренебречь его физическим и духовным здоровьем. Надо благодарить богов за Тиберия и Германика. У них, насколько я знаю, республиканские глупости не в чести. Естественно, я приказала Клавдию прекратить его биографические занятия, сказав, что если он позорит память отца, падая в обморок на торжественных играх, устроенных в его честь, он недостоин писать его биографию; пусть найдет какое-нибудь другое применение своему перу.
Ливия».
Когда Поллион сказал мне о том, что дед и отец были отравлены, он поставил меня в тупик. Я не мог решить, что это: старческая болтовня, шутка, или он действительно что-то знает. Кто, кроме Августа, был настолько заинтересован в единовластии, чтобы отравить патриция за то лишь, что он верит в республику? Однако я не мог представить, что Август на это способен. Прибегнуть к отраве могут рабы — это подлый, низкий вид убийства. Август никогда бы не опустился до него. К тому же Август всегда говорил о моем отце с любовью и восхищением, а уж в лицемерии его упрекнуть нельзя. Я просмотрел несколько исторических книг, появившихся в последнее время, однако не вычитал в них ничего нового относительно смерти отца по сравнению с тем, что я уже знал от Германика. Но дня за два до игр я случайно разговорился с нашим привратником, который был денщиком отца во время всех его военных кампаний. Честный малый хлебнул лишнего, потому что в эти дни имя моего отца было у всех на устах, и ветераны купались в отраженных лучах его славы.
— Скажи мне, что ты знаешь о смерти своего командира? — храбро спросил я. — Ходили ли в лагере какие-нибудь слухи о том, что его смерть была не случайна?
Он ответил:
— Я не сказал бы этого никому, кроме тебя, господин, но тебе я могу доверять. Ты — сын своего отца, а я не знаю никого, кто бы не доверял ему. Да, такие слухи ходили, и для них были основания. Твоего храброго и благородного отца отравили. Я уверен в этом. Некая персона, имени которой я не буду называть — ты и сам догадаешься, — позавидовала победам твоего отца и отозвала его в Рим. Это не болтовня, не толки, так было на самом деле. Приказ возвращаться пришел, когда твой отец сломал ногу; ничего страшного, нога хорошо заживала, пока не появился этот шарлатан из Рима — с сумкой, полной ядов. Кто его прислал? Та самая персона, которая прислала письмо. Дважды два — четыре, не так ли, господин? Мы хотели убить этого лекаришку, но он благополучно вернулся в Рим под особой охраной.
Когда я прочитал записку бабки Ливии, где мне предписывалось прекратить работу над жизнеописанием отца, я был озадачен еще больше. Не мог же Поллион указывать на бабку как на убийцу бывшего мужа и сына! Это было невероятно. Какие у нее могли быть мотивы? И все же, подумав, я пришел к выводу, что если их кто и отравил, то скорее не Август, а Ливия.
В то лето Тиберию нужны были солдаты для войны в восточной Германии, и рекрутов стали набирать в Далмации, до тех пор спокойной и покорной Риму провинции. Но когда рекруты были собраны вместе, то случилось так, что туда прибыл, как и каждый год, сборщик налогов и стал взыскивать с провинции сумму, хоть и не больше той, которую назначил Август, однако больше той, которую Далмация могла заплатить. Крестьяне ссылались на бедность. Сборщик воспользовался правом забирать силой детей в тех деревнях, которые не выплатили налога, и увозить их, чтобы продать в рабство. Отцы некоторых из этих детей были в числе рекрутов и, естественно, выразили гневный протест. Все войско восстало, командиры-римляне были убиты. В поддержку далматинцев поднялось племя боснийцев, и скоро все пограничные провинции от Македонии до Альп были в огне. К счастью, Тиберию удалось заключить с германцами мир — причем по их просьбе — и выступить против бунтовщиков. Далматинцы избегали генерального сражения; разбившись на небольшие отряды, они вели умелую партизанскую войну. Они были легко вооружены, хорошо знали местность и, когда настала зима, осмелели настолько, что стали делать набеги на территорию Македонии.
Сидя в Риме, Август не мог правильно оценить трудности, которые возникли перед Тиберием, и, заподозрив, что тот нарочно откладывает боевые действия из каких-то тайных и непонятных ему побуждений, решил отправить на границу Германика во главе собственной армии, чтобы подстегнуть Тиберия.
Германик, которому шел в то время двадцать третий год, только что, за пять лет до положенного срока, получил первую магистратуру. Его назначение на пост командующего всех удивило: ожидали, что выбор падет на Постума. У него не было никакой судейской должности, и, будучи в ранге полкового командира, он занимался тем, что обучал на Марсовом поле рекрутов для новой армии. Постум был на три года младше Германика, но его брата Гая послали губернатором в Малую Азию в девятнадцать, а на следующий год после того Гай стал консулом. Все сходились во мнении, что Постум ни чуть не менее одарен, чем Гай, и, в конце концов, он был единственным внуком Августа, оставшимся в живых.
Когда я услышал о назначении Германика, еще до того, как эта новость была обнародована, меня стали разрывать противоречивые чувства: радость за Германика и грусть из-за Постума. Я отправился разыскивать Постума и нашел его в его комнатах во дворце, куда я прибыл одновременно с братом. Постум пылко нас приветствовал и от всей души поздравил Германика.
Германик:
— Вот из-за этого-то я и пришел, дорогой Постум. Ты сам понимаешь, я очень рад тому, что на меня пал выбор, и горд этим, но военная репутация для меня ничто, если я наношу тебе вред. Как полководцы мы с тобой равны, но, будучи наследником Августа, ты, и никто другой, должен быть избранным на этот пост. С твоего разрешения, я пойду сейчас к Августу и откажусь в твою пользу. Я объясню ему, что отданное мне за твой счет предпочтение может быть неправильно истолковано в городе. Еще не поздно все переменить.
Постум:
— Милый Германик, зная твое благородство и великодушие, я позволю себе говорить откровенно. Ты прав, в Риме посчитают, что мне нанесено оскорбление. А то, что у тебя есть судейские обязанности, которые тебе придется на время прервать, а меня ничто здесь не задерживает, лишь ухудшает дело. Но поверь, мое разочарование с лихвой искупается доказательством твоей дружбы, которое ты даешь мне не в первый раз, и я желаю тебе победы над врагом и скорого возвращения.
Тут заговорил я:
— Если вы не возражаете, мне хотелось бы выразить свое мнение: по-моему, Август обдумал создавшуюся ситуацию значительно тщательнее, чем вы полагаете. Судя по нечаянно услышанным мной словам матери, он подозревает, что дядя Тиберий сознательно затягивает войну. Если после той старой размолвки между моим дядей и Гаем с Луцием послать туда Постума во главе свежих воинских сил, дядя может обидеться и заподозрить неладное. Он будет смотреть на Постума как на соглядатая и соперника. Но Германик — его приемный сын, и он не усомнится, что его прислали в подкрепление. Я думаю, единственное, что здесь можно сказать: Постуму, безусловно, выпадет другой удобный случай показать себя, и довольно скоро.
Им обоим пришлась по душе такая точка зрения, не затрагивавшая чести ни того, ни другого, и мы дружески расстались.
В тот же самый вечер, вернее сказать, за полночь — я засиделся за работой у себя в комнате на верхнем этаже — до меня донеслись издалека крики, а затем раздался легкий шум с балкона. Я подошел к дверям и увидел над перилами голову и руку. Это был мужчина в военной форме. Он перекинул через перила ногу и перелез на балкон. На миг я прирос к полу — у меня мелькнула дикая мысль: «Это убийца, подосланный Ливией». Только я собрался позвать на помощь, как он шепнул:
— Тише. Не бойся. Это я, Постум.
— О, Постум! Ну и напугал же ты меня. Почему ты залезаешь в дом, как грабитель, да еще в такое время? Что с тобой случилось? У тебя все лицо в крови и порван плащ.
— Я пришел попрощаться, Клавдий.
— Не понимаю. Август передумал? Я полагал, что назначение уже обнародовано.
— Дай мне попить, у меня пересохло горло. Нет, я не еду на войну. Об этом и речи нет. Меня отправляют удить рыбу.
— Не говори загадками. Вот вино, пей побыстрей и скажи, что случилось. Куда ты поедешь удить?
— На какой-нибудь островок. Думаю, они еще не выбрали, какой именно.
— Ты хочешь сказать… — сердце мое упало, голова закружилась.
— Да, меня отправляют в изгнание, как мою несчастную мать.
— Но почему? Какое ты совершил преступление?
— Никакого. Ничего, о чем бы можно было официально заявить в сенате. Я думаю, речь будет идти о «неискоренимой испорченности». Ты помнишь их «Ночные дебаты»?
— О, Постум! Значит, бабка?..
— Слушай внимательно, Клавдий. Время не ждет. Я под строгим арестом, но я ухитрился справиться со стражниками и убежал. На ноги поднята дворцовая стража, и перекрыты все пути. Они знают, что я в одном из этих зданий, и обыщут комнату за комнатой. Мне надо было увидеть тебя, потому что я хочу, чтобы ты знал правду и не верил той напраслине, которую они возвели на меня. И я хочу, чтобы ты все передал Германику. Передай ему самый горячий привет и расскажи ему все от начала до конца, как я расскажу тебе. Мне безразлично, что обо мне подумают остальные, но я хочу, чтобы вы с Германиком знали правду и думали обо мне хорошо.
— Я не забуду ни единого слова, Постум. Не теряй времени, начинай.
— Ну, ты знаешь, что в последнее время я был у Августа в немилости. Сперва я не понимал почему, но вскоре мне стало ясно, что Ливия настраивает его против меня. Там, где дело касается Ливии, он становится просто тряпкой. Подумай только, живет с ней почти пятьдесят лет и до сих пор слепо верит ей! Но против меня была не только Ливия. В сговор с ней вступила Ливилла.
— Ливилла! Какой ужас!
— Да. Ты знаешь, как я ее любил и как страдал из-за нее. Ты однажды, год назад, намекнул, что она не стоит этого, и помнишь, как я рассердился на тебя. Я долго не хотел с тобой разговаривать. Прости меня, Клавдий. Надо знать, что такое безответная любовь. Я не открыл тебе тогда, что перед тем, как выйти за Кастора, Ливилла сказала мне, будто ее вынудила к этому Ливия, а на самом деле она любит меня. Я ей поверил. Почему мне было не поверить ей? Я надеялся, что когда-нибудь с Кастором что-нибудь случится, и мы с ней поженимся. С тех пор день и ночь я только об этом и думал. Сегодня в полдень, сразу после того как я повидался с тобой, я сидел с ней и Кастором в виноградной беседке возле большого пруда с сазанами. Кастор принялся насмехаться надо мной. Теперь-то я понимаю, что все это было заранее тщательно отрепетировано. Сперва он сказал: «Значит, предпочли Германика, а не тебя, да?» Я ответил, что считаю назначение вполне разумным и только что был у Германика и поздравил его. Тогда он сказал, ухмыляясь: «О, ваше высочество выразило свое одобрение. Кстати, ты что — все надеешься унаследовать от деда императорский престол?» Я держал себя в руках ради Ливиллы и сказал только, что не считаю пристойным обсуждать вопрос о том, кто будет преемником Августа, пока он жив и сохраняет все умственные и физические способности. Затем с иронией спросил его, не хочет ли он выдвинуть свою кандидатуру на пост императора. Он сказал с неприятной улыбкой: «Что ж, если бы я это сделал, у меня было бы больше шансов на успех, чем у тебя. Я обычно получаю то, что хочу. Я шевелю мозгами. Я завоевал Ливиллу, потому что шевелил мозгами. Не могу удержаться от смеха, когда вспоминаю, с какой легкостью я убедил Августа, что ты для нее не пара. Возможно, таким же путем я получу все прочее, к чему я стремлюсь. Кто знает». Тут уж я взорвался. Я спросил его, что он имеет в виду — что возводил на меня поклеп? Он сказал: «Почему бы и нет? Я хотел Ливиллу и этим добыл ее». Тогда я обернулся к Ливилле и спросил, знала ли она об этом. Она сделала вид, что возмущена, сказала, будто ей ничего не известно, но, спору нет, Кастор способен на любой бесчестный поступок. Она выдавила несколько слезинок и сказала, что Кастор — насквозь испорченный человек, и никто не представляет, сколько ей пришлось от него перенести; лучше бы ей умереть.
— Да, это ее старый трюк. Ливилла может заплакать в любую минуту. Всех ловит на эту удочку. Если бы я рассказал тебе все, что я о ней знаю, ты бы, возможно, сперва возненавидел меня, но избежал того, что случилось. Так что же случилось?
— Вчера вечером она прислала ко мне служанку, и та передала, что Кастор отправился, как всегда, на попойку и, возможно, будет отсутствовать всю ночь, и если вскоре после полуночи я увижу в окне свет, значит, путь свободен. Этажом ниже будет открыто окно, через которое я смогу потихоньку проникнуть в дом. Ливилла хочет сообщить мне что-то очень важное. Естественно, все это могло иметь лишь один смысл, и у меня чуть не выскочило сердце из груди. Несколько часов я прождал в саду, наконец в одном из окон мелькнул огонек. Я увидел, что окно под ним открыто, и залез внутрь. Служанка Ливиллы уже была там и провела меня наверх. Она показала мне, как пробраться к Ливилле в комнату, перелезая с одного балкона на другой, пока я не доберусь до ее окна, — мера предосторожности против стражи, оставленной в коридоре у ее дверей. Ливилла ждала меня; в пеньюаре, с распущенными волосами, она была необыкновенно хороша. Она сказала, что Кастор обращается с ней очень жестоко и что ее связывает с ним лишь супружеский долг, ведь, по его собственным словам, он женился на ней обманом и так ужасно с ней обращается. Она обвила меня руками, и я схватил ее в охапку и отнес на постель. Я сходил с ума от желания. И тут вдруг она принялась кричать и бить меня кулаками. Я подумал, что она потеряла рассудок, и зажал ей рот рукой, чтобы унять ее. Она вырвалась от меня, свалив но пол столик с лампой и стеклянным кувшином. Затем завопила: «Насилуют! Насилуют!» И тут, выбив дверь, в комнату вошли дворцовые стражники с факелами в руках. Угадай, кто был у них во главе?
— Кастор?
— Ливия. Она отвела нас в том виде, в котором мы были, в покои Августа. Кастор был там, хотя Ливилла сказала мне, что он ужинает в другом конце города. Август отпустил стражу, и Ливия, не вымолвившая до тех пор ни слова, тут же накинулась на меня. Она сказала, что по совету Августа она отправилась ко мне, чтобы познакомить меня без свидетелей с обвинением Эмилии и спросить, какое я могу дать объяснение…
— Эмилии? Какой Эмилии?
— Моей племянницы.
— Я не знал, что она имеет что-нибудь против тебя.
— Ей нечего против меня иметь. Но она тоже участвует в заговоре… Так вот, сказала Ливия, не найдя меня в моих комнатах, она стала расспрашивать людей, и ей сказали, будто патруль видел меня под грушей в южной части сада. Она послала за мной солдата, он вернулся и доложил, что не нашел меня, но хочет сообщить об одном подозрительном обстоятельстве: он видел, как прямо над солнечными часами какой-то мужчина перелезал с балкона на балкон. Ливия знала, чьи там комнаты, и очень испугалась. К счастью, она появилась вовремя и услышала крики Ливиллы о помощи: я проник к ней в комнату через балкон и собирался ее изнасиловать. Стража взломала дверь и оттащила меня от «перепуганной полуобнаженной женщины». Она, Ливия, тут же привела меня сюда, захватив Ливиллу в качестве свидетельницы. Все время, что Ливия рассказывала свою историю, эта шлюха, Ливилла, рыдала, пряча лицо. Пеньюар ее был разорван сверху донизу — видно, она сама специально разорвала его. Август назвал меня диким зверем и сатиром и спросил, не сошел ли я с ума. Конечно, я не мог отрицать, что был у Ливиллы в комнате, и даже того, что хотел заняться с ней любовной игрой. Я сказал, что пришел туда по ее приглашению, и попытался объяснить все с самого начала, но Ливилла принялась вопить: «Он лжет, он лжет! Я спала, когда он влез в окно и попытался взять меня силой». Тогда Ливия сказала: «А твоя племянница Эмилия тоже, верно, пригласила тебя, чтобы ты на нее напал с гнусными намерениями? Ты пользуешься большой популярностью у молодых женщин». Это был умный ход с ее стороны. Я должен был доказать, что ни в чем не повинен перед Эмилией, и оставить разговор о Ливилле. Я сказал Августу, что накануне я обедал у своей сестры Юлиллы и там действительно была Эмилия, которую я видел перед тем полгода назад. Я спросил, при каких обстоятельствах я якобы на нее напал, и Август ответил, что я и сам это прекрасно знаю — после обеда, когда родители девушки вышли из комнаты, так как слуги подняли тревогу, закричав, будто в дом забрались воры, и только возвращение отца с матерью помешало мне осуществить мой гнусный умысел. История настолько нелепая, что я, как ни был обозлен, не мог удержаться от смеха, но это лишь разожгло гнев Августа. Он был готов встать с кресла и ударить меня.
Я сказал:
— Я ничего не понимаю. В дом на самом деле забрались воры?
— Нет, тревога оказалась ложной: мы с Эмилией оставались вместе несколько минут, однако разговор вели абсолютно невинный и при нем присутствовала воспитательница. Мы говорили о фруктовых деревьях и садовых вредителях до той самой минуты, пока не вернулись Юлилла и Эмилий и не сказали, что тревога была ложной. Они-то не станут выслуживаться перед Ливией, можешь в этом не сомневаться, они ее ненавидят. Значит, все это — дело рук самой Эмилии. Я стал лихорадочно соображать, какое зло она могла затаить против меня, но так ничего и не вспомнил. И вдруг меня осенило. Юлилла сказала мне по секрету, что Эмилия наконец добилась своего: она выходит замуж за Аппия Силана. Ты знаешь этого молодого щеголя, да?
— Да, но я не совсем улавливаю, где тут связь?
— Все очень просто. Я сказал Ливии: «Награда Эмилии за эту ложь — брак с Силаном? Верно? А что получит Ливилла? Может, ты обещала отравить ее теперешнего мужа и снабдить ее другим, покрасивее?» Как только я произнес слово «отравить», я понял, что обречен. Поэтому я решил воспользоваться случаем и высказать все, что накопилось у меня на душе. Я спросил Ливию, как ей удалось отравить моего отца и братьев и какие яды ей больше по вкусу — быстрого действия или медленного. Ты как думаешь, Клавдий, она отравила их? Я в этом уверен.
— Ты отважился задать ей такой вопрос? Вполне возможно, что ты прав. Я думаю, она отравила также моего отца и деда, — сказал я, — и предполагаю, что они — не единственные ее жертвы. Но у меня нет доказательств.
— У меня тоже. Но как приятно было бросить ей в лицо обвинение! Я орал во весь голос, верно, половина дворца слышала меня. Ливия поспешила из комнаты и позвала стражу. Я видел, что Ливилла улыбается. Я хотел ее задушить, но Кастор кинулся между нами, и ей удалось убежать. Тогда я стал бороться с Кастором, сломал ему руку и вышиб два передних зуба — они вылетели прямо на мраморный пол. Но я не мог драться с солдатами, это ниже моего достоинства. К тому же они были вооружены. Двое из них держали меня за руки, в то время как Август обрушивал на меня громы и молнии. Он сказал, что меня надо отправить в пожизненную ссылку на самый пустынный остров в его владениях и что только его чудовищная дочь могла родить ему такого чудовищного внука. Я сказал ему, что, хотя он считается римским императором, на самом деле он менее свободен, чем рабыня в публичном доме, который содержит пьяница хозяин, и что наступит день, когда у него откроются глаза на действительно чудовищные преступления этой гнусной обманщицы — его жены. Но моя любовь к нему и верность остаются неизменными.
По всему первому этажу дома уже раздавались крики «Держи! Лови!». Постум сказал:
— Я не хочу бросать на тебя тень, дорогой Клавдий. Не годится, чтобы меня нашли у тебя в комнате. Если бы у меня был меч, я пустил бы его в ход. Лучше умереть, сражаясь, чем гнить заживо на каком-нибудь острове.
— Терпенье, Постум. Уступи сейчас, ты еще свое возьмешь. Я тебе обещаю. Когда Германик узнает правду, он не успокоится, пока ты снова не будешь на свободе, и я тоже сделаю, что смогу. Если тебя убьют — это будет дешевая победа для Ливии.
— Вы с Германиком не можете опровергнуть все измышления и объяснить, что на самом деле произошло. Вы только попадете в беду, если попытаетесь.
— Я уверен, нам представится удобный случай. Ливии слишком долго удавалось добиваться своего, она скоро позабудет об осторожности. Рано или поздно она сделает промах. Она не была бы человеком, если бы не ошибалась.
— Она и не человек, по-моему, — сказал Постум.
— А когда Август наконец поймет, как она его обманывала, ты не думаешь, что он будет не менее беспощаден по отношению к ней, чем был беспощаден по отношению к твоей матери?
— Она успеет его отравить.
— Мы с Германиком проследим, чтобы этого не случилось. Мы предупредим его. Не отчаивайся, Постум. Все в конце концов образуется. Я буду писать тебе как можно чаще и посылать книги. Я не боюсь Ливии. Если письма не будут до тебя доходить, знай, что их перехватывают. Внимательно гляди на седьмую страницу любой книги, которая придет от меня. Когда мне надо будет сообщить тебе что-нибудь по секрету, я напишу это молоком. Египтяне придумали такой хитрый способ. Буквы становятся видны, только если подержать страницу над огнем… Ой, слышишь, как хлопают двери? Тебе пора уходить. Они в конце соседнего коридора.
На глазах Постума были слезы. Он нежно обнял меня, ничего больше не говоря, и быстро вышел на балкон. Перелез через перила, помахал на прощанье рукой и скользнул вниз по виноградной лозе, по которой сюда забрался. Я услышал, как он бежит по саду, а через минуту раздались крики стражи.
7 г. н. э.
О том, что произошло за следующий месяц, а то и больше, я ничего не помню. Я снова был болен, очень серьезно болен, никто не верил, что я останусь в живых. К тому времени, как я стал поправляться, Германик был уже на войне, а Постум лишен наследства и отправлен в пожизненное изгнание. Остров, куда его сослали, назывался Планазия.
Он находился в двенадцати милях от Эльбы по направлению к Корсике и, на памяти людей, всегда был необитаем. Однако там были каменные развалины каких-то древних строений, и их приспособили под жилье Постуму и страже. По форме Планазия напоминала треугольник, самая большая сторона которого была в пять миль длиной. Остров этот — скалистый, без единого дерева, посещали его лишь живущие на Эльбе рыбаки и то лишь летом, когда они приезжали насаживать наживки в вершах для омаров. По приказу Августа, боявшегося, что Постум подкупит кого-нибудь из них и убежит, рыбакам запретили там появляться.
Тиберий был теперь единственным преемником Августа, за ним следовали Германик и Кастор — по женской линии, линии Ливии.