Том I
Книга первая
I
Она все ждала, Кейт Крой, чтобы ее отец вошел в комнату, а он бессовестно ее задерживал, и время от времени зеркало над каминной полкой показывало ей ее лицо: оно просто побелело от раздражения, которое в какой-то момент чуть было не заставило ее уйти, так и не повидав отца. Однако именно в этот момент она и осталась, пересев с одного места на другое: сменила потертую софу на кресло, обитое блестящей тканью, оказавшейся одновременно – она потрогала обивку – и скользкой и липкой на ощупь. Кейт уже рассмотрела болезненно желтый узор обоев, взглянула на одинокий журнал – годичной давности, и это, в сочетании с небольшой лампой в цветном стекле и белой вязаной салфеткой посреди главного стола (салфетке недоставало свежести), должно было подчеркивать некогда пурпурный цвет скатерти; более того, Кейт даже время от времени выходила постоять на маленьком балконе, куда открывали доступ два высоких окна-двери. Маленькая вульгарная улочка, видимая с балкона, вряд ли могла облегчить впечатление от маленькой вульгарной комнаты: ее главным назначением было подсказать Кейт, что узкие черные фасады домов, построенные по образцу слишком низкого уровня даже для задних фасадов, придавали всему здесь ту массовость, какую и подразумевала такая уединенность. Вы чувствовали их в этой комнате так же, как чувствовали саму комнату – сотни таких же, или еще того хуже, комнат – на улочке внизу. Каждый раз, как Кейт возвращалась с балкона, каждый раз, в раздражении, она решала бросить отца, но такое решение должно было бы затронуть более глубокие глубины, а сейчас она ощущала вкус слабых, безжизненных эманаций, исходивших от вещей вокруг: неудавшаяся судьба, утрата состояния, утрата чести. Если она и продолжала ждать, то на самом деле потому, что ей, вероятно, не хотелось добавлять стыд из-за боязни собственного, личного провала ко всем, уже существующим, причинам стыдиться. Однако чувствовать эту улицу, чувствовать эту комнату, эту скатерть, салфетку и лампу оказалось для Кейт ощущением почти целительным: по крайней мере, здесь не было ни лжи, ни увиливаний. И все же это зрелище оказалось худшим из всего, что можно было ожидать, включая, в частности, беседу, ради которой она собрала всю свою храбрость; да для чего же она приехала сюда, как не для самого плохого? Чтобы не быть сердитой, она попыталась быть печальной, и ее страшно рассердило то, что печальной быть она не смогла. Но где же страдание, несчастье человека, слишком побитого, чтобы можно было его винить и помечать мелом, как метят «лот» на публичных аукционах, если не в этих беспощадных признаках явно оскудевших и очерствевших чувств?
Жизнь ее отца, сестры, ее собственная, жизнь двух ее потерянных братьев – вся история их дома – походила на цветистую, объемистую фразу, допустим даже музыкальную, которая поначалу уложилась в слова и ноты безо всякого смысла, а потом, зависнув незаконченной, осталась и вовсе без слов и без нот. Для чего надо было привести в движение группу людей, в таком масштабе и в такой атмосфере, что они могли полагать, будто снаряжены для успешного путешествия, лишь затем, чтобы они потерпели крушение без аварии, растянулись в придорожной пыли без всякой причины? Ответа на эти вопросы нельзя было найти на Чёрк-стрит, однако сами вопросы изобиловали на этой улице, и частые остановки девушки перед зеркалом и камином, возможно, свидетельствовали, что она очень близка к тому, чтобы этих вопросов бежать. Не было ли частичным бегством от того «худшего», в котором она погрязла с головой, то, что она нашла в себе силы выбраться оттуда, сохранив приятный вид? Кейт слишком пристально вглядывалась в потускневшее стекло, вряд ли затем, чтобы разглядывать только собственную красоту. Она поправила черную шляпку с плотно прижатыми перышками, прикоснулась к густой, темной челке, падавшей из-под шляпки на лоб; задержала взгляд – искоса – на прелестном овале повернутого чуть в сторону лица, и не более короткий, но прямой – на нем же, прелестном, анфас. Она была одета во все черное, что, по контрасту, придавало ровный тон ее чистому лицу и делало ее темные волосы более гармонично темными. Снаружи, на балконе, ее глаза выглядели синими, внутри, перед зеркалом, они казались почти черными. Она была красива, но красота ее не подчеркивалась ни вещами, ни вспомогательными средствами, и более того, обстоятельства почти всегда играли свою роль в том впечатлении, которое она производила. Впечатление это обычно не менялось, хотя что касается его источников, никакое добавление слагаемых не дало бы возможности получить целое. Она была статной, хотя и невысокой, грациозной, хотя скуповатой в движениях, представительной без массивности. Изящная и простая, часто не произносившая ни звука, она всегда оказывалась на линии глаз – она доставляла исключительное удовольствие взгляду. Более «одетая», чем другие женщины, но с меньшим количеством аксессуаров, или менее одетая, если требовала ситуация, – с бо́льшим, она сама, вероятно, не смогла бы дать ключ к таким счастливым умениям. Это были тайны, существование которых сознавали ее друзья – те, кто обычно объяснял это явление тем, что она умна, независимо от того, воспринимало ли общество эти слова как причину или как следствие ее очарования. Если Кейт видела в тусклом зеркале отцовской квартиры больше, чем собственное прекрасное лицо, она могла бы разглядеть, что она, в конце концов, вовсе не та, кто переживает неожиданный крах. Она была не из тех, кто ни в грош себя не ставит, она не собиралась впасть в нищету. Нет, она сама вовсе не была помечена мелом для аукциона. Она еще не сдалась, и прерванная фраза, если Кейт была в ней последним словом, во что бы то ни стало завершится неким смыслом. Наступила минута, в течение которой, несмотря на то что глаза ее были прикованы к зеркалу, Кейт совершенно явно погрузилась в мысли о том, каким образом она могла бы привести все в порядок, если бы была мужчиной. Прежде всего она взялась бы за имя – драгоценное семейное имя, которое ей так нравилось и за которое, несмотря на вред, причиненный ему ее несчастным отцом, еще можно было молиться. На самом деле она любила свое имя еще нежнее из-за этой кровоточащей раны. Но что тут могла поделать девушка, оставшаяся без гроша? Только смириться с создавшимся положением.
Когда наконец ее отец появился, Кейт тотчас же ощутила – как это бывало всегда, – что любые усилия о чем-либо с ним договориться совершенно бессмысленны. Он написал ей, что болен, слишком болен, и не выходит из своей комнаты, но должен незамедлительно ее повидать, и если это было, что вполне вероятно, сознательной уловкой, то отец даже не счел нужным хоть как-то прикрыть обман. Он явно хотел с ней увидеться – из каприза, который именовал «своими резонами», – как раз тогда, когда она сама испытывала острую необходимость поговорить с ним; но теперь она снова почувствовала, из-за его непрестанно вольного с ней обращения, всю старую боль, боль ее несчастной матери, поняла, что отец не мог даже чуть-чуть прикоснуться к вам без того, чтобы вас не спровоцировать или не оскорбить. Не бывало так, чтобы отношения с ним, даже самые краткие или поверхностные, не причинили бы вам вреда или боли; и это, самым странным образом, не потому, что он именно этого желал – часто чувствуя, как и должен был, всю выгоду от того, чтобы такого не случалось, – но потому, что вы всегда безошибочно понимали, что он может уйти непристойно, всегда в вас жило убеждение, что для него невозможно подойти к вам, не «изготовившись». Он мог бы поджидать ее на софе в своей гостиной или же остаться в постели и встретить ее в таком положении. Кейт была благодарна, что ее избавили от лицезрения его внутренних покоев, но тогда ей не напомнили бы о том, что в ее отце никогда не было правдивости. В этом и крылась утомительность каждой новой встречи: он раздавал ложь, как раздавал бы карты из засаленной старой колоды для игры в дипломатию, за которую вам приходилось с ним садиться. Неудобство – как всегда бывало в таких случаях – заключалось не в том, что вы терпеть не могли фальши, а в том, что вы не видели, где правда. Отец мог и в самом деле быть болен, и вас могло бы устроить, что вы в этом убедились, но никакой разговор с ним об этом никогда не был бы достаточно правдивым. Точно так же он мог бы даже умереть, и Кейт справедливо задумывалась над тем, на каком его собственном доказательстве она смогла бы когда-нибудь в будущем основываться, чтобы этому поверить.
Вот и сейчас отец вовсе не спустился в гостиную из своей спальни, которая располагалась, как Кейт было известно, прямо над гостиной, где находились теперь они оба: он выходил из дому, хотя, если бы она потребовала от него объяснений, он либо отрицал бы сей факт, либо представил бы его в подтверждение своего крайне безвыходного положения. Однако к этому времени Кейт совершенно перестала требовать от отца объяснений: она не только, встречаясь с ним лицом к лицу, отбрасывала бесполезное раздражение, но он так замарывал ее ощущение трагического, что буквально через мгновение от ее осознания трагедии не оставалось и следа. Неменьшей трудностью было и то, что он точно таким же образом опошлял и ее осознание комического: ведь Кейт почти верила, что с помощью этого последнего ей удастся найти точку опоры, чтобы остаться верной отцу. Он перестал ее забавлять. Он стал действительно бесчеловечен. Его прекрасная внешность, помогавшая ему так долго оставаться на плаву, практически не изменилась и все еще была прекрасной, но ведь ее уже так долго воспринимали как нечто само собою разумеющееся. Ничто не могло быть более ярким доказательством того, как окружающие были правы. Он выглядел абсолютно как всегда – весь розово-серебряный, если говорить о цвете лица и волос, весь прямой и накрахмаленный, если речь вести о фигуре и одежде: человек из общества, менее всего ассоциирующегося с чем-либо неприятным. Он выглядел истинным английским джентльменом и хорошо обеспеченным нормальным человеком. Сидя за иностранным табльдотом, он вызывал лишь одну мысль: «Какими же совершенными рождает их Англия!» У него был добрый, безопасный взгляд и голос, который, несмотря на свою ясную звучность, рассказывал тихую сказку о том, что никогда, ни разу не пришлось ему повыситься. Жизнь так и встретила его – на полпути – и повернула его вспять, чтобы пойти вместе, взяв его под руку и любовно позволив ему самому задавать темп. Те, кто мало его знал, говорили: «Как он одевается!» Те, кто знал его лучше, говорили: «Как это ему удается?» Единственный случайный промельк комического, на взгляд его дочери, был в том, что он на миг вызвал у нее абсурдное ощущение, что в этой убогой квартирке он «взирает» на дочь как на единственную возможность спасения. С минуту после его прихода казалось, что это ее квартира, а сам он – посетитель с обостренной чувствительностью. Он умел вызывать у вас абсурдные ощущения, он владел неописуемым искусством меняться ролями, бить вас вашим же оружием: именно так и получалось всегда, когда он приходил повидаться с матерью Кейт, пока мать соглашалась с ним видеться. Он являлся из мест, о которых они часто ничего не знали, тем не менее он явно свысока относился к Лексем-Гарденс.
Однако единственным подлинным выражением раздражения Кейт было:
– Я рада, что тебе гораздо лучше!
– Мне вовсе не гораздо лучше, моя дорогая, – я чрезвычайно плохо себя чувствую. Доказательством чему служит как раз то, что мне пришлось выйти в аптеку, она на углу, а аптекарь – грубое животное. – Так мистер Крой продемонстрировал весьма квалифицированное искусство смирения, и это его вполне удовлетворило. – Я принимаю что-то, что он сделал специально для меня. Именно поэтому я и послал за тобою – чтобы ты могла увидеть меня таким, каков я на самом деле.
– Ох, папа, давно прошли те времена, когда я видела тебя иначе – не таким, каков ты на самом деле. Мне кажется, мы все давно уже нашли правильное слово для этого: ты прекрасен – n’en parlons plus. Ты так же прекрасен, как всегда. И выглядишь прелестно.
Отец тем временем оценивал ее внешность, а Кейт и не сомневалась, что ей следует этого ждать, – он делал это всегда: отдавая должное, составляя свое мнение, порой неодобрительное, о том, как она одета, показывая дочери, что он по-прежнему ею интересуется. Вполне могло быть и так, что на самом деле она его вовсе не интересовала, однако она действительно чувствовала себя в мире тем существом, к которому он был менее всего равнодушен. Кейт довольно часто задумывалась над тем, что же на свете, при том трудном положении, в котором он теперь находился, могло доставлять ему удовольствие, и, размышляя о таких встречах, пришла к определенному выводу. Ему доставляло удовольствие, что она красива, что она по-своему представляет вполне ощутимую материальную ценность. Тем не менее было точно так же заметно, что из другого своего дитяти он не мог извлечь ничего подобного в подобных же обстоятельствах, если бы они были подобными. Бедняжка Мэриан могла быть сколько угодно красивой, но он оставался к этому безразличен. Загвоздка здесь, разумеется, заключалась в том, что сестра Кейт, какой бы красивой она ни была, – вдовела на грани нужды, с четырьмя шумливыми детишками, и не могла мериться той же меркой, то есть ощутимой ценности не представляла. Следующий вопрос, заданный отцу, был о том, как давно он поселился в своей теперешней квартире, хотя Кейт прекрасно сознавала, как мало это значит и как мало общего с правдой мог бы иметь любой его ответ. Она и в самом деле не обратила внимания на ответ отца, правдивым он был или нет, занятая мыслями о том, что – со своей стороны – она собиралась ему сказать. Это и было реальной причиной, заставившей Кейт дождаться отца, – причиной, вытеснившей остатки раздражения от постоянной отцовской наглости: в результате всего этого она через минуту высказала все, что долго обдумывала.
– Да… Даже теперь я готова остаться с тобой. Я не знаю, что ты мог пожелать сообщить мне, но даже если бы ты мне не написал, через день-два ты получил бы известие от меня самой. Кое-что произошло, и я лишь ждала возможности увидеться с тобой, чтобы быть уверенной. Теперь я совершенно уверена. Я остаюсь с тобой.
Это произвело некий эффект.
– Остаешься со мной? Где же?
– Где угодно. Я останусь с тобой. Да хотя бы и здесь.
Она уже сняла перчатки и, словно завершив то, что запланировала, уселась в кресло.
Лайонел Крой бесцельно бродил по комнате с обычным, как бы отрешенным видом, мешкал с ответом, как бы ища, после ее слов, повода выпутаться половчее из этой неприятности. Кейт тотчас же поняла, что напрасно не приняла в расчет (как это можно было бы назвать) то, что он сам приготовился сказать ей. Он не только не хотел, чтобы она приезжала к нему и тем более чтобы поселилась вместе с ним: он послал за ней, чтобы расстаться с нею, простившись эффектно и торжественно, что составляло часть его привлекательности: эту часть он собирался принести в жертву дочери ради ее отъединения. Не будет ни эффектно, ни торжественно, если только она не захочет его покинуть. Соответственно, его идея заключалась в том, что он – отец – уступает желанию дочери со всем присущим ему благородством: он ни в коем случае не хотел бы отдалять ее от себя. Однако Кейт ни на йоту не беспокоило замешательство отца – она знала, что и ее саму очень мало трогает благотворительность. Ей приходилось видеть его по-настоящему в стольких разнообразных позициях, что теперь она могла без всяких сожалений лишить его роскоши занять еще одну – новую. И все же Кейт расслышала сдерживаемый вздох огорчения в тоне отца, когда тот произнес:
– Ах, девочка моя! Я никогда не смогу согласиться на это.
– Что же тогда ты собираешься делать?
– Я сейчас мысленно проворачиваю это. Не можешь же ты себе представить, чтобы я не думал?
– Тогда неужели ты не подумал, – спросила его дочь, – о том, что я говорю тебе? То есть о том, что я к этому готова.
Он встал перед нею, заложив руки за спину, чуть расставив ноги, и слегка покачивался взад-вперед, лицом к ней, словно приподнимаясь на носки. Создавалось впечатление, что отец тщательно обдумывает ответ.
– Нет… Я не подумал. Не мог. И не хотел.
Это был спектакль, столь респектабельный, что Кейт снова почувствовала, вспомнив об их давнем отчаянии – отчаянии дома, на Лексем-Гарденс, как мало внешность отца, когда бы то ни было, что бы ни случилось, говорила о нем. Его умение внушать доверие, его внешняя благопристойность были самым тяжким крестом ее матери: именно эта его сторона неминуемо предъявлялась обществу, и значительно реже та, что была отвратительна, – слава богу! – они действительно не знали, что он сделал. Он совершенно явно был по-своему, в силу того особого типа, к которому принадлежал, ужасным мужем, не только потому, что с ним невозможно было жить: этот тип мужчины мог клеветой опозорить женщину, которая нашла его неприятным. Не стоял ли постоянно такой вопрос и перед самой Кейт? – ведь могло оказаться, что, в некотором смысле, будет отнюдь не легкой задачей оставить без компаньонки родителя с такой внешностью и с такими манерами. Тем не менее, хотя было много такого, о чем Кейт не знала, чего ей никогда и не снилось, у обоих – и у дочери, и у отца – в тот момент мелькнула мысль, что он-то прекрасно освоился в качестве главного персонажа подобных затруднительных положений. Если он осознавал счастливую внешность своей младшей дочери как ощутимую материальную ценность, он с самого начала еще более точно оценивал каждое из своих преимуществ, каждую из своих особенностей. Поразительно было не то, что, вопреки всему, эти преимущества ему всегда помогали, поразительно, что они не помогали ему гораздо больше. Как бы то ни было, они, повторяясь, словно навязчивая мелодия, помогали ему всю жизнь: терпеливость Кейт, вернувшаяся к ней во время разговора с отцом, показывает, как помогли ему его особенности в этот момент. В следующую секунду она ясно представила себе, какую линию он собирается вести.
– Ты что же, просишь, чтобы я поверил, что ты и правда готовилась принять это решение?
Кейт нужно было подумать о том, какую линию вести ей самой.
– Кажется, мне все равно, папа, чему ты поверишь, а чему – нет. Кстати говоря, я редко думаю о тебе как о человеке, способном чему-либо поверить, вряд ли чаще, – позволила она себе добавить, – чем думаю о том, можно ли верить тебе. Видишь ли, отец, я ведь тебя не знаю.
– И ты полагаешь, что сможешь это исправить?
– О боже, нет, вовсе нет! Это никакого отношения к моему вопросу не имеет. Если я до сего времени не смогла тебя понять, то уж никогда не смогу. Да это и не важно. Мне казалось, что с тобой можно ужиться, но понять тебя невозможно. Конечно, я не имею ни малейшего представления о том, как у тебя идут дела.
– Дела у меня не идут, – откликнулся мистер Крой почти весело.
Его дочь снова обвела взглядом комнату: могло показаться очень странным, что при том, как мало можно было здесь увидеть, она так много ей говорила. То, что бросалось в глаза прежде всего, было уродство, столь явное и ощутимое, что оно как бы утверждало свое право на существование. Оно выступало как средство информации, как фон и в этом смысле являлось устрашающим признаком жизни, так что придавало смысл ответу Кейт:
– Ох, прошу прощения. Я вижу – ты процветаешь!
– Ты опять швыряешь мне в лицо, – весьма любезным тоном задал он ей вопрос, – что я тогда не покончил с собой?
Кейт сочла, что его вопрос не требует ответа: она ведь сидела здесь, надеясь обсудить реальные проблемы.
– Ты ведь знаешь, что все наши тревоги оправдались после маминого завещания. Она смогла оставить нам даже меньше, чем опасалась. Мы не понимаем, как мы вообще жили. Все вместе составляет около двух сотен фунтов в год для Мэриан и двух – для меня, но я отказываюсь от одной сотни в пользу Мэриан.
– Ах ты, слабая душа! – произнес ее отец со вздохом, исходившим как бы из самых глубин просвещенного опыта.
– Для нас с тобой вместе, – продолжала Кейт, – эта оставшаяся сотня могла бы кое-что сделать.
– А что могло бы сделать все остальное?
– А ты сам разве ничего не можешь делать?
Отец одарил ее взглядом, потом засунул руки в карманы и, отвернувшись, направился к окну-двери, которое Кейт оставила открытым, где и остановился на некоторое время.
Кейт больше ничего не сказала: ее вопрос отправил отца к окну, и молчание длилось целую минуту, прерванное лишь призывным криком уличного торговца с тележкой, заполненной фруктами и овощами, влетевшим в комнату вместе с мягким мартовским воздухом, с худосочным солнечным светом, пугающе не подходящим к этой комнате, и с обыденным негромким шумом Чёрк-стрит. Вскоре отец подошел поближе, но с таким видом, будто вопрос дочери уже не обсуждается.
– Не понимаю, что это тебя вдруг так завело?
– Я было подумала, что ты мог и сам догадаться. Во всяком случае, позволь мне тебе сказать. Тетушка Мод сделала мне предложение. Но она также поставила мне условие. Она предлагает содержать меня.
– Так что же еще ей может быть от тебя нужно?
– Ох, откуда мне знать? Много всего. Я – не такая уж ценная добыча, – объяснила девушка довольно сухим тоном. – Никто никогда раньше не предлагал мне меня содержать.
Всегда выглядевший как подобает случаю, ее отец сейчас казался более удивленным, чем заинтересованным.
– Тебе никто никогда этого не предлагал? – Он задал вопрос так, словно такое было невероятно для дочери Лайонела Кроя, словно и в самом деле такое признание, даже в приливе дочерней откровенности, никак не могло соответствовать ее живой и пылкой натуре, да и ее внешности вообще.
– Во всяком случае, не богатые родственники. Она чрезвычайно добра ко мне, но говорит, что настало время нам понять друг друга.
Мистер Крой изъявил на это свое полное согласие:
– Разумеется, пора, и уже давно: я даже могу представить себе, что она имеет в виду.
– Ты в этом вполне уверен?
– Абсолютно! Она имеет в виду, что «расщедрится» для тебя, если ты прекратишь всякие сношения со мною. Ты говоришь, она поставила тебе условие. Это, конечно, и есть ее условие.
– Ну что ж, – ответила Кейт, – именно это меня и «завело». И вот я здесь.
Он показал жестом, как глубоко это его тронуло; после чего, буквально через несколько секунд, он, вполне подобающе, перевернул ситуацию:
– Ты что же, действительно полагаешь, что я, в моем положении, способен оправдать то, что ты вот так свалилась на меня?
Кейт посидела немного молча, но, когда она заговорила, голос ее звучал твердо:
– Да.
– Ну что же, тогда ты гораздо слабее умом, чем я решился бы предположить.
– Почему же? Ты живешь. Ты процветаешь. Ты в расцвете сил.
– Ох, как же вы все до сих пор меня ненавидите! – пробормотал он, снова печально взглянув в окно.
– Никто не мог бы в меньшей степени, чем ты, стать всего лишь дорогим воспоминанием, – сказала Кейт, будто не слыша его слов. – Ты ведь реально существующая личность, если такие когда-либо существовали. Мы только что согласились, что ты прекрасен. Знаешь, у меня создается впечатление, что ты – по-своему – гораздо тверже стоишь на ногах, чем я. Поэтому не стоит внушать мне, как чудовищно то, что самый факт существования меж нами родственной связи – а ведь мы с тобой в конечном счете родитель и дитя – должен сейчас иметь для нас какое-то значение. Моим соображением было, что это должно каким-то образом помочь каждому из нас. Я пока совсем – как я уже призналась – не представляю, как ты живешь, – продолжала она, – но какова бы ни была твоя жизнь, я в настоящий момент предлагаю ее принять. А со своей стороны буду делать для тебя все, что смогу.
– Понятно, – проговорил Лайонел Крой. А затем тоном, логически вполне обоснованным, задал вопрос: – А что ты можешь?
На это она не нашлась, как ответить, и отец воспользовался ее молчанием:
– Ты, конечно, можешь описать себя – себе самой – как существо в прекрасном полете, жертвующее своей теткой ради меня; только вот какую же пользу, хотел бы я знать, принесет мне этот твой прекрасный полет? – Поскольку дочь все еще молчала, он развил немного свой тезис: – У нас не так много возможностей в этот очаровательный период жизни, если ты будешь столь любезна припомнить, чтобы мы могли позволить себе не ухватиться за любой насест, который нам предлагают. Мне нравится, как ты говоришь, моя дорогая, о том, чтобы «отказаться»! Никто не отказывается пользоваться ложкой из-за того, что ему приходится довольствоваться одним бульоном. А твоя ложка, то есть твоя тетка, будь любезна принять это в расчет, отчасти также моя.
Кейт поднялась с кресла, словно увидела наступающий ее усилиям конец, увидела тщету и утомительность множества обстоятельств, и снова вернулась к небольшому тусклому зеркалу, с которым общалась прежде. Она опять легким движением поправила позицию шляпки, и это вызвало у ее отца новое замечание – на этот раз, однако, его раздражение сменилось непринужденным всплеском одобрения:
– О, у тебя все в порядке! И нечего тебе попусту вязаться со мной!
Его дочь резко повернулась к нему:
– Условие, поставленное тетей Мод, заключается в том, что я не должна иметь с тобой никакого дела вообще – никогда с тобой не видеться, не говорить, не переписываться, не подавать никаких знаков, не поддерживать с тобой никаких сношений. Она просто требует, чтобы ты для меня перестал существовать.
Всегда казалось, что отец – это была одна из тех его черт, которые все они называли «неописуемыми», – начинал ходить, чуть больше приподнимаясь на цыпочки, чтобы упругостью шага выказать веселое пренебрежение при малейшем признаке обиды. Однако ничто не выглядело столь поразительным, как то, что́ он мог порой принять за обиду, если не знать, что́ он порой мог за обиду не принять. Во всяком случае, сейчас он ходил, приподнявшись на носки.
– Вполне надлежащее требование твоей тетушки Мод, моя милая, – заявляю это без малейших колебаний! – Но так как его слова, хотя Кейт приходилось уже столь многое видеть, заставили ее промолчать, по-видимому, из-за сразу возникшего чувства тошноты, у него оказалось время для продолжения. – Значит, таково ее условие. Но каковы ее обещания? Что она предполагает предпринять? Знаешь ли, тебе придется над этим поработать.
– Ты имеешь в виду, что мне надо дать ей почувствовать, – спросила Кейт после некоторого молчания, – как сильно я к тебе привязана?
– Ну послушай, что за жестокий, несправедливо оскорбительный договор тебе придется подписать! Я – бедный старый папочка, настоящая развалина, и тебе надо от меня отказаться! Я полностью с ней согласен. Но я не настолько старая развалина, чтобы ничего не получить за этот отказ.
– О, я думаю, – воскликнула Кейт, теперь уже почти весело, – ее идея заключается в том, что я получу очень многое!
Он встретил ее слова со всей своей неподражаемой любезностью:
– Но сообщила ли она тебе детали?
Его дочь выдержала свою роль до конца:
– Думаю, да. Более или менее. Но многое из сказанного, мне кажется, можно считать само собой разумеющимся – это то, что женщины могут сделать друг для друга, – всякие дела, которых тебе не понять.
– Нет ничего такого, что я понимал бы – всегда – лучше, чем то, что мне совершенно не нужно. Но вот что мне нужно сейчас, понимаешь ли, – продолжал Лайонел Крой, – так это довести до твоего сознания, что перед тобой открываются превосходные возможности и что, более того, такие, за которые в конечном счете ты, черт возьми, по правде говоря, должна благодарить меня.
– Должна признаться, я не вижу, – заметила Кейт, – какое отношение мое «сознание» имеет ко всему этому.
– В таком случае, моя дорогая девочка, тебе следовало бы устыдиться самой себя. Знаешь ли ты, доказательством чему все вы являетесь, все вы – безжалостные, пустые люди, вместе взятые? – Он задал свой вопрос с восхитительным видом внезапно охватившего его духовного жара. – Прискорбно поверхностной морали нашего века. Семейные чувства в нашей столь вульгаризированной, брутализированной жизни просто пошли прахом. Было время, когда человек вроде меня – под этим я имею в виду родителя вроде меня – был бы для дочери вроде тебя определенной ценностью: тем, что в деловом мире называют, как я полагаю, «активами». – Отец продолжал весьма дружелюбно развивать эту идею. – Я говорю не только о том, что ты могла бы, должным образом ко мне относясь, сделать для меня, но и о том, что ты могла бы – это я и называю твоими возможностями – сделать со мной. Если только, – невозмутимо бросил он в следующий момент, – они не сведутся к одному и тому же. Твой долг, как и твой шанс в жизни, если только ты способна это увидеть, в том, чтобы использовать меня. Прояви семейные чувства, разглядев, на что я еще гожусь. Если бы у тебя они были такие же, как у меня, ты поняла бы, что я еще гожусь… ну, на множество разных дел. Фактически, моя дорогая, – мистер Крой совсем разошелся, – из меня еще можно вытрясти карету четверкой. – Этот ляпсус или, скорее, его высший взлет не произвел должного эффекта из-за несвоевременной поспешности памяти. Что-то из того, что дочь говорила ему раньше, неожиданно явилось ему на ум. – Так ты пришла к решению отдать половину своего маленького наследства?
Ее колебания закончились смехом.
– Нет, ни к какому решению я не пришла.
– Но ты же говорила, что практически разрешила Мэриан эту половину присвоить? – Отец и дочь стояли теперь лицом к лицу, но она так явно не пожелала ему ответить, что ему оставалось лишь продолжать: – Ты рассматриваешь для нее возможность получить три сотни в год, вдобавок к тому, что ей оставил муж? И вот это, – громко вопросил бывалый прародитель подобной расточительности, – и есть твоя мораль?
Кейт не затруднилась ответить:
– А ты полагаешь, что мне следует отдать тебе всё?
Это «всё» его явно потрясло: настолько, что даже определило тон его ответа.
– Вовсе нет. Как ты можешь задавать мне такой вопрос, когда я отказываюсь принять то, что ты – как ты утверждаешь – приехала мне предложить? Можешь трактовать мои слова как угодно, но мне кажется, я достаточно ясно выразил свою идею, и, во всяком случае, ты можешь согласиться ее принять или отказаться. Это моя единственная идея, и тем не менее, могу добавить, что это та корзина, куда я сложил все яйца. Коротко говоря, такова моя концепция твоего дочернего долга.
Дочь с усталой улыбкой наблюдала за этим последним словом, будто оно обретало видимую форму – не очень крупную, но гротескную.
– Ты просто чудесен, когда рассуждаешь о таких сюжетах. Я думаю, мне не следует оставлять у тебя ни капли сомнения, и, – продолжила она, – если я подпишу такое соглашение с тетушкой, я должна буду выполнять его с честью, до последней буквы.
– Еще бы, любовь моя! Именно к твоей чести я и взываю! Единственный способ сыграть в эту игру – это играть в нее. Ведь нет предела тому, что твоя тетя может для тебя сделать.
– Ты имеешь в виду, что она может выдать меня замуж?
– Да что же еще могу я иметь в виду? Выдать тебя замуж должным образом…
– И тогда? – спросила Кейт, поскольку отец замешкался.
– И тогда я с тобой поговорю. Я возобновлю отношения.
Кейт огляделась и подобрала с пола свой зонтик от солнца.
– Потому что ты никого на всем свете не боишься так, как ее? Мой муж, если я все-таки выйду замуж, будет в худшем случае все-таки менее ужасен, чем она? Если ты это имеешь в виду, тут может быть какой-то смысл. Но разве все не будет зависеть от того, что ты имеешь в виду под словами «выдать замуж должным образом»? Как бы то ни было, – добавила Кейт, расправляя оборку своего маленького зонтика, – я не думаю, что в твое представление о моем муже входит надежда, что он убедит тебя жить вместе с нами.
– О боже, нет! Ни в коем случае! – Отец говорил так, будто его не возмутило, что дочь приписывает ему либо опасение, либо надежду, он действительно встретил оба ее предположения с неким интеллектуальным облегчением. – Я отдаю твои дела целиком и полностью в руки твоей тетки. Принимаю ее точку зрения не глядя: соглашусь на любого человека, избранного ею тебе в мужья. Если он окажется достаточно хорош для нее – при ее слоновых размеров снобизме, – он будет достаточно хорош и для меня. Мой интерес здесь сводится лишь к тому, чтобы ты делала то, чего хочет она. Ты уже не будешь столь жестоко бедной, моя дорогая, – заявил мистер Крой, – если я могу помочь тебе в этом.
– Ну что ж, тогда – всего хорошего, папа, – произнесла Кейт после некоторого раздумья: последние его слова ясно дали понять, что дальнейшие обсуждения ни к чему. – Конечно, ты понимаешь, что все это может затянуться надолго.
Тут ее собеседник пережил момент одного из своих лучших озарений.
– А почему бы – если откровенно – не навсегда? Ты могла бы отдать мне должное и признать, что если я что-то делаю, я никогда не делаю этого наполовину. Если я предлагаю, ради тебя, стереть себя с лица земли, то прошу лишь о последней фатальной губке, но хорошо увлажненной и должным образом примененной.
Дочь повернула к нему прелестное спокойное лицо и смотрела на отца так долго, что это и вправду могло быть в последний раз.
– Я не понимаю, какой ты, – сказала она.
– Я тоже – не больше, чем ты, моя милая. Я прожил жизнь, пытаясь – тщетно – это выяснить. Меня не с чем сравнить – и это тем более жаль. Если бы нас – таких, как я, – было много и мы сумели бы отыскать друг друга, никто не смог бы предугадать, что мы способны совершить.
Кейт вытерпела еще минуту, чтобы прояснить ситуацию:
– Жаль, что здесь нет никого, кто мог бы засвидетельствовать – на всякий случай, – что я довела до твоего сознания свою готовность приехать.
– Ты хочешь, – спросил ее отец, – чтобы я позвал хозяйку квартиры?
– Ты можешь мне не верить, но я приехала, в самом деле надеясь, что ты сможешь найти какое-то решение. В любом случае мне очень жаль покидать тебя, когда ты плохо себя чувствуешь. – При этих ее словах он отвернулся от дочери и, как делал это раньше, укрылся у окна, сделав вид, что разглядывает улицу. – Позволь мне подсказать тебе, к несчастью без свидетеля, – добавила она секунду спустя, – что есть только одно слово, которое тебе действительно надо мне сказать.
Когда он решился ответить на это, он так и остался стоять к дочери спиной.
– Если у тебя не создалось впечатления, что я его уже произнес, время, что мы с тобой здесь потратили, было потрачено совершенно впустую.
– Я свяжусь с тобой касательно тетушки, в отношении того, чего она точно хочет от меня в отношении тебя. Она хочет, чтобы я сделала выбор. Очень хорошо. Я сделаю свой выбор. Я умою руки – откажусь от нее ради тебя, в ее же стиле.
Он наконец заставил себя повернуться к ней:
– Знаешь, дорогая, меня от тебя уже тошнит! Я пытался выразиться вполне ясно, и это несправедливо с твоей стороны. – (Однако Кейт пропустила его слова мимо ушей: она была предельно искренна, ее лицо явственно говорило об этом.) – Не могу понять, что с тобой происходит, – произнес мистер Крой. – Если ты не способна взять себя в руки, я – клянусь честью – сам возьму тебя в руки. Усажу в кеб и доставлю, в целости и сохранности, обратно на Ланкастер-Гейт.
Но Кейт просто отсутствовала, была где-то далеко.
– Отец!
Это было уже слишком, и он отреагировал резко:
– Ну?
– Может быть, тебе это покажется странным – услышать такое от меня, но ты можешь сделать для меня доброе дело и оказать помощь.
– Разве не именно это я пытался дать тебе почувствовать?
– Да, – с великим терпением ответила Кейт. – Однако ты выбрал неверный способ. Я говорю с тобой абсолютно честно и знаю, о чем говорю. Я не стану притворяться, что месяц тому назад я могла бы поверить, что смогу попросить у тебя хоть в чем-то поддержки или помощи. Но ситуация изменилась – вот что произошло: у меня возникло новое затруднение. Однако же и теперь речь не идет о том, чтобы я попросила тебя, в известном смысле, что-то «сделать». Речь просто о том, чтобы ты меня не отвергал, не уходил из моей жизни. Речь просто о том, чтобы ты сказал: «Тогда ладно, раз ты этого хочешь: мы останемся вместе. Мы не станем заранее беспокоиться о том, как и где, – у нас будет вера, и мы отыщем путь к этому». Вот и всё. Это и будет то доброе дело, какое ты можешь для меня сделать. У меня будешь ты, и это пойдет мне на пользу. Теперь видишь?
Если он и не видел, то не потому, что не смотрел на нее во все глаза.
– С тобой случилось то, что ты влюбилась, а твоя тетка узнала об этом и – я уверен, у нее есть для этого причины, – терпеть его не может и категорически против. Что ж, пусть ее! В таком деле я доверяюсь ей с закрытыми глазами. Уходи, прошу тебя.
Говорил он это без гнева, скорее, с бесконечной печалью, однако он действительно выгонял ее прочь. И прежде чем она успела осознать это, он, как бы желая полностью обозначить то, что чувствует, распахнул перед нею дверь комнаты. Но, будем справедливы: вместе с неодобрением он испытывал великодушное сочувствие. И поделился им с дочерью. Он произнес:
– Мне так жаль ее – эту обманутую женщину, если она строит свои планы в расчете на тебя.
Кейт на миг задержалась на сквозняке:
– Она вовсе не та, кого мне жаль более всего. Может, она и обманывается во многом, однако не более других. Я хочу сказать, – пояснила она, – если речь идет, как ты выразился, о ее планах в расчете на меня.
Отец воспринял это, словно она могла иметь в виду нечто совсем иное, чем свое собственное мнение.
– Тогда, следовательно, ты обманываешь двух человек – миссис Лоудер и кого-то еще?
Она как-то отрешенно покачала головой:
– Сейчас у меня вовсе нет такого намерения по отношению к кому бы то ни было, и менее всего – к миссис Лоудер. Если уж ты меня подводишь – казалось, она наконец-то осознала это, – тут все же есть кое-что положительное, хотя бы в том, что это упрощает все дело. Я пойду своим путем – насколько я вижу свой путь.
– Твой путь, хочешь ты сказать, означает, что ты выйдешь за какого-то мерзавца без гроша в кармане?
– Ты требуешь слишком многого за то малое, что даешь, – заметила дочь.
Ее слова заставили отца снова подойти и встать прямо перед ней, словно он вдруг понял, что торопить ее не имеет смысла; и хотя он некоторое время взирал на дочь весьма сердито, надолго его не хватило – предел его способности энергично возражать ей наступил уже некоторое время тому назад.
– Если ты настолько низменна душой, чтобы вызвать порицание твоей тетки, ты достаточно низка и для того, чтобы не принять мои аргументы. Что означают твои обращенные ко мне речи, если ты не имеешь в виду совершенно неподобающую личность? Кто он такой, этот твой нищий проходимец? – продолжал он, поскольку дочь задержалась с ответом.
Когда ее ответ наконец последовал, он звучал холодно и четко:
– Он настроен по отношению к тебе самым лучшим образом. Ему на самом деле хочется быть с тобой очень добрым.
– Тогда он просто осёл! И с чего это, ради всего святого, ты полагаешь, такая характеристика сделает его лучше в моих глазах? – продолжал отец. – Ведь он и бедный, и неприемлемый. Есть болваны и болваны – поровну – приемлемые и неприемлемые, а тебе, как видно, удалось подобрать неприемлемого. Твоя тетушка, к счастью, в них разбирается, я совершенно доверяюсь – и говорю это постоянно – ее суждению, и ты можешь усвоить мои слова раз и навсегда: я не пожелаю слышать ни о ком, о ком не желает слышать она. – Эта тирада завершилась его последним словом: – Если же ты окажешь нам обоим открытое неповиновение…
– Да, папа?
– Ну что ж, мое милое дитя, тогда, скатившийся в ничтожество – как ты, скорее всего, поверишь всем своим любящим сердцем, – я тем не менее не лишусь возможности заставить тебя пожалеть об этом.
Кейт выдержала паузу серьезно, спокойно, и казалось, она и не думала о реальной опасности его угрозы.
– Знаешь, если я не сделаю того, о чем ты говоришь, то вовсе не потому, что испугалась тебя.
– О, если ты этого не сделаешь, можешь быть храброй сколько угодно.
– Значит, ты совсем ничего не можешь для меня сделать?
На этот раз он показал ей – и здесь уже не могло быть ошибки, все происходило прямо у нее на глазах, тут же, на лестничной площадке, на самом верху извилистой лестницы, в гуще странного запаха, который, казалось, облеплял их целиком, – какими тщетными остались ее предложения и просьбы.
– Я никогда не претендовал на то, что могу сделать больше, чем требует от меня долг: я дал тебе самый лучший и самый ясный совет. – И тут вступила в действие пружина, всегда им двигавшая. – Если я тебя огорчил, можешь отправиться за утешением к Мэриан.
Он не мог простить Кейт, что она разделила с Мэриан ту скудную долю наследства, какую мать смогла оставить ей: дочь должна была разделить деньги с ним.
II
Когда умерла ее мать, Кейт отправилась к миссис Лоудер – принудила себя это сделать с усилием, напряжение и мучительность которого теперь, когда все это припомнилось ей, заставили ее задуматься, какой же долгий путь прошла она с тех пор. Ничего другого делать ей не оставалось: ни гроша в доме, ничего, кроме неоплаченных счетов, скопившихся толстой пачкой за то время, что его хозяйка лежала смертельно больная, а также предостережения, чтобы Кейт не вздумала предпринимать ничего такого, что помогло бы ей получить какие-то деньги, поскольку все здесь – «семейная недвижимость». Каким образом эта недвижимость могла оказаться им полезной, было для Кейт в самом лучшем случае загадкой, таинственной и вызывающей ужас; на самом же деле она оказалась всего лишь остатком, чуть менее скудным, чем они с сестрой опасались в течение нескольких недель; однако Кейт поначалу испытывала довольно острое чувство обиды оттого, что – как она подозревала – за этой недвижимостью ведется наблюдение от имени Мэриан и ее детей. Бог ты мой, что же такое, по их предположениям, могла она захотеть сделать с «семейной недвижимостью»? Она ведь желала лишь все отдать – отказаться от своей доли, как, вне всякого сомнения, и сделала бы, если бы этот пункт ее плана не подвергся резкому вмешательству тетушки Мод. Вмешательство тетушки Мод, и теперь не менее резкое, касалось другого, весьма существенного пункта, и главный смысл вмешательства – в этом свете – заключался в том, что нужно либо принять все целиком, либо от всего отказаться. Однако в конце зимы Кейт вряд ли могла бы сказать, какую из обдуманных ею позиций она принимает. Уже не впервые она видела себя вынужденной принимать, с подавляемым чувством иронии, то, как интерпретируют ее поведение другие люди. Очень часто кончалось тем, что она уступала, принимая удобные им версии: казалось, что это и есть реальный способ существования в обществе.
Высокий и массивный, богатый дом на Ланкастер-Гейт, напротив Гайд-парка и протяженных пространств Южного Кенсингтона, в детстве и в ранние девические годы представлялся ей самым дальним пределом ее не очень ясного юного мира. Этот дом был более далеким и более редким явлением, чем что бы то ни было, еще в том, сравнительно компактном круге, где она вращалась, и казалось – из-за рано замеченной неумолимой строгости, – что добраться до него можно, лишь преодолев длинные, прямые, лишающие храбрости пространства, улицы, врезающиеся одна в другую, наподобие раздвижной зрительной трубы, и становящиеся все прямее и длиннее, в то время как все остальное в жизни располагалось либо – самое худшее – в окрестностях Кромвель-роуд, либо – самое отдаленное – у ближайших участков Кенсингтон-Гарденс. Миссис Лоудер была единственной «настоящей» теткой Кейт – не женой какого-нибудь дяди, и поэтому, как в древние времена или во времена великих бедствий, именно она, из всех на свете людей, должна была подать некий знак; в соответствии с этим чувства нашей молодой женщины основывались на представлении, укрепившимся за многие годы, что знаки, делавшиеся через только что упомянутые интервалы, никогда в реальности не попадали в тон сложившейся ситуации. Своей главной обязанностью по отношению к юным отпрыскам миссис Крой эта родственница почитала – помимо придания им некоторой меры социального величия – необходимость воспитать их в понимании того, чего им не следует ожидать. Когда, несколько более узнав о жизни, Кейт взялась размышлять обо всем этом, ей никак не удавалось понять, что тетушка Мод просто не могла быть иной; ей к тому времени, пожалуй, стало более или менее ясно, почему многое другое могло быть иным; однако она постигла еще и ту истину, что, если все они живут, сознательно принимая необходимость ощущать на себе холодное дыхание Ultima Thule, то, судя по фактам, никто из них и не мог бы поступать иначе или делать меньше того, что делал. Однако в конечном результате выяснилось, что если они и не нравились миссис Лоудер – то не так сильно, как предполагали. Во всяком случае, хотя бы ради того, чтобы показать, как тетушка борется со своей неприязнью, она порой приезжала повидаться с ними и время от времени приглашала их к себе; короче говоря, она, как это теперь выглядело, держала их при себе на условиях, какие в лучшем случае дарили ее сестре роскошь вечного недовольства. Кейт знала, что эта сестра – несчастная миссис Крой – судила о другой с чувством глубокой обиды и воспитала детей – Мэриан, мальчиков и саму Кейт – так, чтобы они выработали для себя особую позицию, за знаками проявления которой друг у друга они трепетно следили. Эта позиция должна была ясно показывать тетушке Мод, с той же регулярностью, как получались ее приглашения, что они все – спасибо огромное! – вполне самодостаточны. Однако реальной почвой для такой позиции, как Кейт стала со временем понимать, являлось то, что сама тетушка не была для них достаточна. То немногое, что она им предлагала, следовало принимать лишь после долгих отказов, но вовсе не потому, что это было и в самом деле излишним. Это их всех ранило – в том-то и загвоздка! – потому, что не оправдывало их надежд.
Количество новых предметов, которые наша юная леди могла наблюдать из высоко расположенного южного окна, выходившего на Парк, – это количество было так велико (хотя некоторые из увиденных ею предметов были старыми, только переделанными или просто, как говорится о других вещах, «хорошо отделанными»), что жизнь теперь, от недели к неделе, все более оборачивалась к ней лицом поразительного и аристократически изысканного незнакомца. Она достигла уже значительного возраста – ведь ей представлялось, что в двадцать пять лет поздно менять свои взгляды, и всеохватным чувством ее было не сожаление, а, скорее, тень сожаления о том, чего она не знала прежде. Мир стал другим – на радость или на горе – не таким, каким он представлялся ей из-за ее прежних примитивных восприятий, и это вызывало в ней ощущение зря прожитого прошлого. Если бы только она узнала обо всем этом раньше, она могла бы лучше подготовиться к встрече. Во всяком случае, она совершала открытия буквально каждый день: некоторые были о ней самой, другие – о других людях. Два из них – совершенно разные, каждое под своей рубрикой – поочередно вызывали в ней особое волнение. Она увидела ясно, как не видела никогда раньше, сколь много говорили ей вещи материальные. Она увидела, краснея от стыда, что если теперь, по контрасту со своими прежними сторонами, жизнь воздействовала на нее как «хорошо отделанное» платье, это происходило именно благодаря «отделке» – все дело было в кружевах, лентах, шелке и бархате. Кейт была крайне восприимчива к удовольствию, какое доставляли ей подобные вещи. Ей нравились очаровательные комнаты, предоставленные ей тетушкой Мод: они нравились ей гораздо больше, чем ей когда-либо нравилось что-то в ее прежней жизни; и ничто не могло вызвать у нее бо́льшую неловкость, чем предположение о том, как ее родственница относится к этой, новой для самой Кейт, истине. Ее родственница была поразительна, Кейт никогда раньше не оценивала ее по достоинству. Все эти великолепные условия отдавали ею с утра до вечера, но она была персоной, при более близком знакомстве с которой душа, как ни странно, уходила в пятки.
Второе великое открытие Кейт заключалось в том, что, в отличие от поверхностного сочувствия миссис Лоудер, пришедший в упадок дом на Лексем-Гарденс не оставлял ее мыслей ни ночью, ни днем. Всю зиму Кейт проводила часы за размышлениями, которые были нисколько не менее критическими оттого, что она в это время оставалась совершенно одна: недавние события, объяснявшие ее траур, обеспечивали ей определенную меру изоляции, и в этой изоляции влияние ее соседки оказывалось особенно сильным. Сидя далеко внизу, тетушка Мод тем не менее непрестанно присутствовала здесь же, из-за чего впечатлительная племянница ощущала на себе ее весьма сильное воздействие. Теперь она, эта впечатлительная племянница, знала о себе, что ее давно взяли на заметку. Она знала и понимала больше, чем могла бы рассказать за весь долгий декабрьский день, сидя наверху, у камина. Она знала теперь так много, что именно это знание оказалось тем, что держало ее здесь, порой заставляя ее чаще ходить туда и обратно – от обитого шелком дивана, поставленного для нее так, чтобы на нее падал свет горящих поленьев, к расстилавшейся внизу, прямо под ее наблюдательным пунктом, серой карте Миддлсекса. Спуститься вниз, покинуть свое убежище означало бы встретиться со своими открытиями на полпути, решиться встать с ними лицом к лицу или бежать от них прочь, тогда как они были так высоко, что от них доносилось лишь грохотанье, подобное отзвукам далекой осады хорошо защищенной и снабженной провиантом цитадели. В те недели ей чуть ли не нравилось то, что вызывало ее нерешительность и нервную напряженность: утрата матери, крушение отца, неприятности сестры, подтверждение их истощившихся возможностей и – особо – то, что ей необходимым стало признать: если она поведет себя «порядочно», как она сама это называет, то есть сделает что-то ради других, она сама останется без всяких средств к существованию. Она полагала, что имеет право на печаль и неподвижность: она лелеяла их за их правомочность все отложить. То, что позволялось теперь отложить, было главным образом решение об отказе, хотя о каком именно отказе, она вряд ли могла точно сказать: об отказе от всего, как моментами это ей представлялось, то есть о полной сдаче на милость победителя – тетушки Мод, чья «личность» призрачными очертаниями постоянно присутствовала рядом с ней. Тетушка Мод поражала именно своей пугающе огромной личностью, и эта значительная масса всегда незримо присутствовала, потому что в густом, словно туман, воздухе ее упорядоченного существования обнаруживались стороны, несомненно преувеличенные, и стороны совершенно неясные. И в том и в другом случае они – и неясные стороны, и четкие – равным образом характеризовали ее сильную волю и своевластие. У Кейт не было сомнений, что здесь ее могут съесть, и она сравнивала себя с дрожащей девчушкой, которую оставили ждать день или два, отдельно от всех других детей, пока настанет ее черед, однако надежды нет, и рано или поздно ее введут в клетку львицы.
А клеткой львицы была личная комната тетушки Мод, ее кабинет, ее счетная палата, ее поле битвы, in fine, ее исключительное место действия. Эта комната располагалась на нижнем этаже, дверь ее выходила в главный вестибюль, и для нашей юной леди, при выходе или входе в дом, она играла роль то ли караулки с охранником, то ли пункта сбора платы за вход; львица выжидала: девчушка сознавала хотя бы это; львица же понимала, что рядом есть лакомый кусочек, предположительно очень мягкий и нежный. Кстати говоря, тетушка Мод была бы замечательной львицей, весьма подходящей для показа, великолепная фигура, хоть для выставки, хоть для чего-либо другого: величественная, пышная, яркая, вся – сверкающий глянец, вечно в атласе, в мерцании бисера и блеске драгоценностей, с сияющими агатовыми глазами, блестящими, черными как вороново крыло волосами, с лицом, ухоженным, как хорошо содержащийся фарфор, но кожа на этом лице казалась слишком сильно натянутой, что особенно сказывалось на его изгибах и в уголках.
Племянница придумала для тетки тайное имя – она хранила его в секрете: думая о ней, свободно о ней фантазируя, Кейт представляла ее себе как нечто типично островное и называла ее про себя «Рыночной Британией» – Британией несомненной, но с писчим пером за ухом, – и Кейт чувствовала, что не будет счастлива, пока при первом же удобном случае не добавит ко всем прочим ее доспехам – шлему, щиту и трезубцу – еще и счетную книгу. Однако, по правде говоря, Кейт сознавала, что силы, с которыми ей придется иметь дело, вовсе не были совершенно такими, как предполагал сей образ в его простом и широком смысле: ведь каждый день она училась все лучше понимать свою тетку, и яснее всего она осознала, какая это ошибка – доверяться удобным аналогиям. У этой Британии ведь была еще и целая другая сторона – ее вульгарное мещанство, ее пышное оперение, ее окружение, ее фантастическая меблировка и ее вздымающаяся грудь, фальшивые божества ее вкусов и фальшивые ноты ее речей, одно размышление о которых ввело бы размышляющего в опасное заблуждение. Она была сложной и проницательной Британией, столь же подверженной страстям, сколь и практичной; ее ридикюль с предрассудками равнялся своей глубиной с другой ее сумкой – сумкой, доверху наполненной монетами с выбитым на них ее образом, по которому ее прекрасно знал весь мир. Коротко говоря, прикрываясь своей агрессивно-оборонительной внешностью, она проводила операции, определяемые ее житейской мудростью. Она-то и оказалась тем осаждающим, на которого мы намекали: именно так большею частью воспринимала ее наша юная леди в хорошо укрепленной и обеспеченной провиантом крепости, и особенно страшной в этой роли делало ее то, что она была беспринципна и аморальна. Так, во всяком случае, во время молчаливых совещаний с самой собой и по-юношески быстро импровизируя, Кейт создала подходящий портрет тетки: ее вполне представительный образ сводился к тому, что главный его вес измерялся на весах определенных опасностей – тех опасностей, которые вынуждали нашу молодую женщину медлить и таиться наверху, тогда как старшая, внизу, воинственная и дипломатичная, занимала такое большое пространство, какое только было возможно. Но что же это были за опасности в конечном счете, как не опасности самой жизни, опасности Лондона? Миссис Лоудер и была – Лондон, она и была – жизнь, грохотанье осады и гуща битвы. Разумеется, существовали некие вещи, которых боялась Британия, но тетушка Мод не боялась ничего, не боялась даже, как позже выяснится, напряженно мыслить.
Тем не менее Кейт хранила все эти впечатления строго про себя и практически не делилась ими с бедняжкой Мэриан, хотя постоянным предлогом ее частых визитов к сестре было то, что она по-прежнему говорит с ней обо всем. Одной из причин, удерживающих Кейт от окончательной сдачи на милость тетушки Мод, была надежда, что она сможет более свободно принимать на себя обязательства, касающиеся этой ее гораздо более близкой и гораздо менее удачливой родственницы, с которой тетушка Мод почти никогда непосредственно не общалась. Между тем более всего, в ее теперешнем состоянии, Кейт мучило то, что всякое общение с сестрой приводило к значительному ослаблению ее отваги, связывало ей руки и день ото дня все больше заставляло ее чувствовать, что роль кровных связей в жизни человека не всегда оказывается ободряющей или приятной. Теперь Кейт пришлось столкнуться лицом к лицу с этим фактом, с этой кровной связью, осознание которой, казалось, пришло к ней более ясно со смертью матери, и бо́льшую часть этого сознания мать впитала и унесла с собой. Не оставляющий ее тревожных мыслей отец, ее грозная бескомпромиссная тетка, ее обездоленные маленькие племянники и племянницы были теми фигурами, что заставляли струну естественной родственной привязанности в душе Кейт вибрировать с невероятной силой. Ее объяснение этого самой себе – и особенно в отношении Мэриан – сводилось к тому, что она видела, до чего может довести человека культивирование родственной близости. В прежние дни она приняла на себя, как она полагала, некую меру ответственности за сестру; то были дни, когда, рожденная второй, Кейт считала, что на всем свете нет никого, столь же красивого, как Мэриан, никого, столь же очаровательного, умного, кому так же, как Мэриан, обеспечены в будущем счастье и успех. Ее взгляд на сестру теперь изменился, однако Кейт, в силу многих причин, считала себя обязанной делать вид, что ее отношение к Мэриан осталось прежним. Предмет этой оценки уже не был красив, так же как и резон считать сестру умной перестал быть очевидным; и все же отягощенная горестями, разочарованная, деморализованная, сварливая, Мэриан была в еще большей степени и еще более непреложно старшей сестрой Кейт, самой родной и близкой. Чаще всего Кейт чувствовала, что сестра постоянно вынуждает ее – Кейт – что-то делать; и всегда в неприветливом и неуютном Челси, перед дверью небольшого домика, небольшая арендная плата за который никогда не оставляла ее беспокойных мыслей, она, прежде чем войти, фаталистически спрашивала себя: что это, вероятнее всего, будет на сей раз? Кейт глубокомысленно отмечала, что разочарование делает людей эгоистичными; ее поражала безмятежность – у Мэриан такое настроение было единственно лишь в отношении сестры, – с какой бедная женщина принимала как должное самоуничижение Кейт как младшей, принимала то, что ее жизнь превращается в неистощимое сестринское самопожертвование. С этой точки зрения, Кейт существовала лишь ради домика в Челси, и, более того, мораль, отсюда вытекающая, разумеется, говорила ей, что чем больше ты отдаешь себя, тем меньше от тебя остается. Всегда существуют люди, готовые что-то урвать от тебя, им никогда и в голову не придет, что они тебя съедают. Они едят, не ощущая вкуса.
Однако тут не случилось такой беды или, мягче говоря, такого неудобства, как быть созданной одновременно для того, чтобы быть и чтобы видеть. В нашем случае Кейт всегда видела нечто совсем иное, чем она была на самом деле, и в результате никогда не могла смириться со своим положением. Тем не менее, поскольку она никогда не позволяла Мэриан увидеть себя настоящую, та вполне могла полагать, что сама Кейт ничего такого не видит. Кейт, в своем представлении о себе, не была лицемерна в добродетели, ведь она действительно отдавала себя, но она лицемерила в собственной глупости, ибо держала про себя все, что не было, по ее мнению, ею самой. Особенно же она скрывала то чувство, с которым наблюдала, как сестра инстинктивно не пренебрегает ничем, только бы побудить ее окончательно сдаться на милость их тетки: то есть скрывала то состояние духа, какое, вероятно, ярче всего предупреждает, как бедны вы можете оказаться, притом что вы так тяжело воспринимаете отсутствие богатства. Воздействовать на тетушку Мод следовало через Кейт, и то, что могло бы произойти с Кейт во время этого процесса, имело меньше всего значения. Коротко говоря, Кейт должна была сжечь свои корабли, ради того чтобы принести выгоду Мэриан. А жажда Мэриан получить эту выгоду заставляла ее забыть о достоинстве, для которого в конечном счете существовали свои резоны (если бы только их понимали!) и которое требовало держаться чуть более твердо. Следовательно, Кейт, чтобы держаться твердо за них обеих, придется стать эгоистичной, предпочесть идеал поведения, эгоистичнее которого просто не бывает, возможному получению случайных крох для четырех крохотных существ. История отвращения миссис Лоудер к браку ее старшей племянницы с мистером Кондрипом почти не утратила своей остроты; причина – невероятно глупое поведение мистера Кондрипа, священника скучного пригородного прихода; он обладал профилем некоего святого, и профиль этот всегда так явно заявлял о своем присутствии, что привлекал всеобщее внимание, делая критику вполне закономерной. Мистер Кондрип предъявлял свой профиль систематически, поскольку ему – ей-богу! – нечего больше было предъявлять, совсем нечего, чтобы встретить en face – лицом к лицу – мир людей; он даже не представлял себе, как следует пристойно жить и не лезть в чужие дела. Критическое отношение со стороны тетушки Мод оставалось фактически неизменным: не в ее обычае считать ошибку менее существенной из-за того, что последовавшие события требуют больше сострадания, чем порицания. Она была не из тех, кто легко прощает, и единственный ее подход к тому, чтобы не замечать эту семью, был – не замечать ее, а вместе с пережившей мужа преступницей не замечать и маленькую сплоченную фалангу, которая теперь эту семью представляла. Из двух зловещих церемоний – свадьбы и погребения, которые тетушка как-то смешала в одну кучу, она присутствовала на первой и, более того, прислала Мэриан перед свадьбой довольно щедрый чек, однако эти ее деяния значили для нее не более, чем тень допустимой связи с миссис Кондрип в дальнейшей жизни племянницы. Тетка не одобряла шумливых детей, для которых не было никаких перспектив, не одобряла рыдающих вдов, не способных исправить свои ошибки, и, таким образом, предоставила Мэриан пользоваться единственной оставшейся роскошью из многих утраченных – удобным поводом для постоянной обиды. Кейт Крой прекрасно помнила, как относилась к этому, в совсем другом доме, их мать, и именно явная неспособность Мэриан пожинать плоды негодования объединила сестер в содружество с почти равным ощущением униженности у обеих. Если эта теория и вправду верна, то – да, увы! – одну из сестер перестали замечать, зато другую замечали вполне достаточно, чтобы послужить тому компенсацией. Тогда кто же не поймет, что Кейт не сможет отделить себя от содружества, не проявив жестокой гордости? Этот урок стал особенно ясен для нашей юной леди через день после ее беседы с отцом.
– Не могу себе представить, – сказала ей во время их встречи Мэриан, – как это ты можешь даже помыслить о чем-то другом, кроме нашего ужасающего положения?
– А скажи, пожалуйста, – в ответ задала ей вопрос Кейт, – как это ты можешь знать хоть что-то о моих мыслях? Мне кажется, я достаточно доказываю, как много я думаю о тебе. Я действительно не понимаю, моя дорогая, что еще ты можешь иметь в виду.
Резкий ответ Мэриан оказался ударом, к которому она, очевидно, постаралась разными способами подготовиться, тем не менее в нем прозвучала и неожиданная нота непосредственности. Мэриан вполне ожидала, что сестра напугается, но здесь был случай особый, даже грозящий бедой.
– Ну что же, твои личные дела – это твои личные дела, и ты можешь сказать, что нет никого, менее меня имеющего право читать тебе проповеди, но все равно, даже если ты в результате навсегда отречешься от меня, умоешь, так сказать, руки, я не стану на сей раз таить от тебя, что считаю тебя не вправе, при том, в какой ситуации мы все находимся, взять и загубить свою жизнь, бросившись в бездну.
Происходило это после детского обеда, который одновременно был и обедом их матери, но их молодая тетушка как-то ухитрялась в большинстве случаев не превратить его в свой ланч; две молодые женщины все еще сидели перед скомканной скатертью, разбросанными передничками, выскобленными тарелками, вдыхая душный запах вареной еды. Кейт вежливо спросила, нельзя ли ей немного приоткрыть окно, на что миссис Кондрип, вовсе не вежливо, ответила, что она может поступать, как ей заблагорассудится. Очень часто она воспринимала такие вопросы так, словно они бросали тень на непорочную сущность ее малышей. А четверо малышей уже удалились, в суете и шуме, под небезупречным руководством маленькой ирландки – гувернантки, которую их тетка выискала для них и грустную решимость которой не продолжать долее это ничем не увенчанное мученичество Кейт все основательнее подозревала. Мать же малышей казалась теперь Кейт, считавшей изменение сестры результатом того именно, что Мэриан стала их матерью, совершенно иным человеком, совсем не той мягкой и доброй Мэриан, какой была в прошлом; вдова мистера Кондрипа очень выразительно затмила прежний образ. Она была чуть более, чем обтрепавшийся реликт собственного мужа, очевидный прозаический его результат, словно ее каким-то образом протащили сквозь него, как сквозь тесный дымоход, лишь затем, чтобы вытащить наружу помятой, никчемной и опустошенной, не оставив в ней ничего, кроме того, что объяснялось влиянием мужа. Лицо у нее стало красным, она пополнела, хотя и не была еще слишком толстой, а эти черты не так уж подобают глубокому трауру. Мэриан становилась все меньше и меньше похожей на кого-либо из семейства Крой, особенно – на Кроя в беде, и все больше – на двух незамужних сестер мистера Кондрипа, навещавших ее довольно часто, а на взгляд Кейт, слишком часто, и остававшихся гостить слишком долго, следствием чего становилось неминуемое посягательство на чай и хлеб с маслом, то есть возникали проблемы, по поводу которых Кейт, не вовсе незнакомая со счетными книгами торговцев, испытывала некие чувства. По поводу этих чувств Мэриан была особенно обидчива, и ее ближайшая родственница, все видевшая и все взвешивавшая, отмечала как странность, что сестра воспринимает любое рассуждение об этих чувствах как рассуждение о ней самой. Если всякий брак непременно делает с тобой такое, она – Кейт Крой – поставит замужество под вопрос. Во всяком случае, здесь был печальный пример того, что́ мужчина – да еще такой мужчина! – может сотворить с женщиной. Ей было хорошо видно, как парочка сестер Кондрип давит на вдову их братца по поводу тетушки Мод, которая, в конце концов, ведь не была их теткой, как понуждают Мэриан болтать и даже чваниться, за бесчисленными чашками чая, которые они поглощали, по поводу Ланкастер-Гейт, превращая ее в существо, гораздо более вульгарное, чем мог бы стать – казалось, им такое на роду вообще не написано – любой из Кроев, беседуя на подобную тему. Сестры Кондрип выкладывали Мэриан все как на ладони, растравляли рану, утверждали, что следует не сводить глаз с Ланкастер-Гейт, что именно Кейт, и никто другой, должна это делать. Так что наша юная леди, странным или, скорее, печальным образом с уверенностью ощутила, что она собственной персоной оказалась гораздо более доступным предметом для обсуждения с их стороны, чем они, в свою очередь, с ее. Самым красивым в этой истории было то, что Мэриан вовсе их не любила. Однако они ведь были Кондрипы, они возросли рядом с розой; они были почти как Берти и Моди, как Китти и Гай. Они говорили с Мэриан о покойном муже, чего никогда не делала Кейт, это были отношения, при которых Кейт могла лишь слушать, не произнося ни слова. Она ведь не могла слишком часто говорить себе: «Если замужество делает с тобой такое, то…!» Можно легко догадаться поэтому, что иронический луч ее скепсиса падал как раз на то поле, где Мэриан взрастила свое предостережение.
– Я не совсем понимаю, – ответила она, – в чем же, по-твоему, конкретно кроется поджидающая меня опасность? Уверяю тебя, у меня и в мыслях нет «бросаться» куда бы то ни было. Я и так в настоящий момент чувствую себя в значительной степени брошенной.
– Разве ты не чувствуешь, – Мэриан наконец-то высказала все, о чем молчала, – желания выйти замуж за Мертона Деншера?
Кейт помолчала с минуту, чтобы достойно встретить этот вопрос.
– А ты полагаешь, что, если бы я чувствовала такое желание, я была бы обязана тебя предупредить, с тем чтобы ты могла вмешаться и отвести меня от края бездны? В этом твоя идея? – спросила Кейт. Потом, так как ее сестра тоже сделала паузу, она заметила: – Не знаю, что заставляет тебя говорить о мистере Деншере.
– Я говорю о нем просто потому, что ты о нем не говоришь. Никогда не говоришь, вопреки тому, что я знаю, – вот что заставляет меня о нем думать. Или, пожалуй, это заставляет меня думать о тебе. Если ты до сих пор не понимаешь, на что я ради тебя надеюсь, о чем я для тебя мечтаю – при всей моей привязанности к тебе, – тогда все мои попытки рассказывать тебе об этом бесполезны. – Но Мэриан очень разгорячилась, убеждая сестру, и у Кейт возникла уверенность, что она обсуждала мистера Деншера с обеими мисс Кондрип. – Если я называю имя этого человека, то лишь потому, что я так его боюсь. Если хочешь знать, он вызывает у меня ужас. Если ты действительно хочешь знать, фактически он мне не нравится настолько же, насколько я его боюсь.
– И ты тем не менее не считаешь опасным говорить мне о нем гадости?
– Да, – призналась миссис Кондрип, – я считаю, что это опасно, только как я могу говорить о нем иначе? Смею сказать – я даже допускаю, что совсем не должна бы говорить о нем. Только я и правда хочу на сей раз, как я уже говорила, чтобы ты об этом знала.
– Знала о чем, моя дорогая?
– Что я должна считать это, – тотчас же ответила ей Мэриан, – безусловно самым плохим из всех событий, происходивших с нами до сих пор.
– Из-за того, что у него нет денег? Ты это имеешь в виду?
– Да, но не одно это. Из-за того, что я в него не верю.
Кейт оставалась вежливой, но лишь машинально.
– Что ты имеешь в виду, говоря, что не веришь в него?
– Ну, я уверена, он никогда не добьется денег. А они тебе очень нужны. Ты должна их иметь. И будешь их иметь.
– Чтобы давать их тебе?
Мэриан встретила этот вопрос с готовностью, практически – с дерзостью.
– Прежде всего чтобы иметь их. В любом случае – чтобы больше не продолжать существование без денег. А тогда мы увидим.
– Да уж, мы тогда и правда увидим! – Разговор принял такой характер, какого Кейт терпеть не могла. Однако, если Мэриан захотелось быть вульгарной, что можно тут поделать? Все это заставило ее подумать о сестрах Кондрип с вновь охватившей ее антипатией. – Мне нравится, как ты все расставляешь по местам, – мне нравится, что́ ты считаешь само собой разумеющимся. Если мы так легко можем выйти замуж за мужчин, желающих, чтобы мы швырялись их золотыми, интересно, зачем же нам – любой из нас – поступать иначе? Я что-то не вижу вокруг такого уж большого их количества и не уверена, какой интерес они могут когда-либо у меня вызвать. – И тут же добавила: – Ты, моя дорогая, живешь в мире тщетных мечтаний.
– Не в такой степени, как ты, Кейт, ведь я вижу то, что вижу, и ты не сможешь так просто от всего этого отделаться. – Старшая сестра надолго замолчала, и на лице младшей, несмотря на чувство превосходства, отразилось мрачное предчувствие. – Я говорю не о каком-нибудь мужчине, а о человеке тетушки Мод, и даже не о каких-нибудь деньгах, если на то пошло, а о деньгах тетушки Мод. И я говорю не о чем ином, как только о том, чтобы ты поступала так, как она хочет. Ты не права, если думаешь, что я чего-то хочу от тебя: я хочу только того, чего хочет она. Это меня вполне удовлетворит! – И тон Мэриан поразил Кейт, как тон самого низкого пошиба. – Если я не верю в Мертона Деншера, то, во всяком случае, я верю в миссис Лоудер.
– Твои идеи более всего меня поражают тем, – ответила на это Кейт, – что они точно совпадают с идеями нашего отца. Я получила их от него только вчера – тебе должно быть интересно узнать об этом, – и притом со всем свойственным ему блеском, какой ты можешь себе представить.
Мэриан совершенно явно заинтересовалась этим сообщением.
– Он что же, заезжал повидать тебя? – спросила она.
– Нет, я сама ездила к нему.
– В самом деле? – удивилась сестра. – С какой же целью?
– Сказать, что я готова переехать к нему.
Мэриан глядела на Кейт во все глаза:
– Готова бросить тетушку Мод?…
– Ради отца. Да.
Она вдруг багрово покраснела, эта бедная миссис Кондрип, покраснела от страха.
– Ты готова…?!
– Так я ему сказала. Меньше того я ничего не могла ему предложить.
– Ради всего святого, скажи, разве ты могла бы предложить ему больше? – В огорчении Мэриан почти прорыдала эти слова. – В конечном счете что он для нас? И ты говоришь о таких вещах так легко и просто?
Сестры пристально смотрели друг на друга. В глазах Мэриан стояли слезы. Кейт с минуту понаблюдала за ними, потом сказала:
– Я хорошо все продумала – и не один раз. Но тебе незачем чувствовать себя оскорбленной. Я к нему не перееду. Он не хочет принять меня.
Ее собеседница все еще часто и тяжело дышала. Потребовалось некоторое время, чтобы ее дыхание выровнялось.
– Ну, я тоже не захотела бы принять тебя, вообще перестала бы тебя принимать – могу тебя заверить, – если бы ты получила от него любой другой ответ. Да, я чувствую себя оскорбленной – тем, что ты такого пожелала. Если бы ты отправилась к нашему папа́, моя милая, тебе пришлось бы забыть дорогу ко мне. – Мэриан произнесла это так, словно рисовала грозную картину лишений, от которой ее сестра тотчас бы в ужасе отпрянула. Такие угрозы Мэриан могла произносить вполне уверенно, считая, что мастерски владеет этим искусством. – Но если он не хочет принять тебя, – добавила она, – он тем самым, по крайней мере, проявляет свою сообразительность.
У Мэриан всегда имелся свой особый взгляд на сообразительность: она всегда, как про себя отмечала ее сестра, великолепно рассуждала об этом качестве. Однако у Кейт нашлось, в чем укрыться от раздражения.
– Он меня не хочет принять, – просто повторила она, – но он, подобно тебе, тоже верит в тетушку Мод. Он угрожает мне отцовским проклятием, если я ее покину.
– Значит, ты ее не покинешь? – Поскольку Кейт поначалу ничего не ответила, Мэриан воспользовалась ее молчанием. – Не покинешь, конечно же? Я вижу, что не покинешь. Но я не вижу, раз уж мы заговорили об этом, почему мне не следует раз и навсегда настоятельно повторить тебе простую истину обо всем происходящем. Истина, моя дорогая, кроется в твоем долге. Ты хоть когда-нибудь думаешь о своем долге? Это же величайший долг из всех долгов на свете.
– Ну вот, опять! – рассмеялась Кейт. – Папа тоже был беспредельно выразителен по поводу моего долга.
– Ох, я вовсе не претендую на выразительность, но я претендую на более глубокое знание жизни, чем у тебя, Кейт, и, возможно, даже более глубокое, чем у папы. – Казалось, в этот момент Мэриан взглянула на упомянутый персонаж в свете добродушной иронии. – Бедненький старенький папа! – при этом она вздохнула, как бы многое в его поступках оправдывая: слух ее сестры довольно часто улавливал такое в ее речах. «Милая старенькая тетушка Мод!» Это были речи такого толка, что заставляли Кейт резко отворачиваться на некоторое время, а сейчас она просто собралась сразу же уйти. В них опять-таки звучала жалкая нота униженности: трудно было сказать, какой из двух упомянутых персонажей недолюбливал Мэриан больше, чем другой. Младшая сестра предложила во что бы то ни стало оставить эту дискуссию и полагала, что она-то, со своей стороны, в протекшие десять минут именно так и делала, поскольку не желала резко оборвать разговор перед тем, как достойно покинуть дом старшей. Однако оказалось, что Мэриан продолжает дискуссию, и так, что в самый последний момент Кейт пришлось в ней участвовать.
– Кого ты имела в виду, говоря о молодом человеке тетушки Мод?
– Кого же еще, как не лорда Марка?
– Где же ты услыхала такую вульгарную чепуху? – резко спросила Кейт, хотя лицо ее оставалось спокойным и ясным. – Как такие сплетни попадают к тебе в дом в этой глухой дыре?
Задавая этот вопрос, она успела удивленно подумать о том, куда же подевалось изящество, которому она стольким жертвовала? Мэриан определенно почти ничего не делала, чтобы его сохранить, и ничто не было в действительности столь необоснованным, как причина ее жалоб. Сестре хотелось, чтобы Кейт «обрабатывала» Ланкастер-Гейт, так как считала, что это изобильное поле может быть обработано; однако сейчас она не понимала, почему выгода от изобильной родственной связи должна быть использована для того, чтобы нанести оскорбление ее бедному дому. В эту минуту, как оказалось, Мэриан фактически заняла ту позицию, что сестра сама держит ее в «глухой дыре», да еще бессердечно напоминает ей об этом. Тем не менее она не объяснила, от кого услышала сплетню, из-за которой сестра потребовала от нее объяснений, так что Кейт осталось лишь – в который уже раз – увидеть в этом признаки вкрадчивого любопытства обеих мисс Кондрип. Они жили в еще более глухой дыре, чем Мэриан, но держали ушки на макушке, дни свои проводили, рыская по городу, тогда как Мэриан, в одежде и обуви, которые, казалось, день ото дня становились все шире и больше размером, никогда не слонялась без дела. Временами Кейт задавалась вопросом, не были ли эти мисс Кондрип предназначены Мэриан судьбой в качестве предостережения младшей сестре о том, что может стать в будущем с нею самой, лет этак в сорок, если она бездумно отпустит все идти своим чередом. То, чего ждали от нее другие – их ведь было так много! – при любых обстоятельствах, а в этом случае особенно, могло выглядеть далеко не шуточным делом, и сейчас все приняло именно такой оборот. Ей предстояло не только поссориться с Мертоном Деншером, чтобы доставить удовольствие пятерым своим наблюдателям – вместе с двумя мисс Кондрип их получалось пять: ей предстояло отправиться на охоту за лордом Марком на основании абсурдной теории, что в случае успеха она получит премию. Премией помахивала рука тетушки Мод, и она походила на колокол, долженствующий прозвонить, как только его коснутся в конце охоты, вызвав приветственные клики публики. Кейт довольно проницательно выявила слабые места этой несбыточной придумки, в результате чего ей в конце концов удалось несколько охладить уверенность старшей сестры; впрочем, миссис Кондрип по-прежнему защищалась доводом, имевшим в конечном счете великий смысл: что их тетушка будет безмерно щедра, если их тетушка будет довольна. Подлинная личность ее кандидата – это всего лишь деталь; суть заключается в ее концепции того, кто может стать подходящей парой для ее племянницы, какие возможности открываются для Кейт с ее, тетушкиной, помощью. Мэриан всегда рассуждала о браках как о парах людей, подходящих друг другу, однако это опять-таки было всего лишь деталью. «Помощь» миссис Лоудер тем временем ждала их если и не для того, чтобы осветить путь к лорду Марку, то к кому-то еще лучшему, чем он. Мэриан готова была in fine примириться с тем, кто много лучше, она только не примирилась бы с тем, кто много хуже. Кейт пришлось снова пройти через все это, прежде чем был достигнут достойный выход из сложившейся ситуации. Он был достигнут в результате принесения в жертву мистера Деншера – в обмен на сведение к абсурду лорда Марка. Так что расстались сестры довольно нежно. Кейт отпустили после того, как она долго слушала про лорда Марка, радуясь, что ей под сурдинку не стали говорить ни о ком другом. Она отвергла все и вся, размышляла Кейт, унося ноги, и это ее решение приносило облегчение, но заодно, словно метлой, выметало прочь ее будущее. Предлагаемая ей перспектива выглядела пустой и голой, что сразу же ставило ее как бы на одну доску с двумя мисс Кондрип.