Глава 14
Она по-прежнему сидела не шелохнувшись, устремив взгляд на свое отражение в зеркале, и, кажется, вовсе не собиралась откликаться, но звонки раздавались снова и снова. Даша мельком отметила расположение стрелок на часах и подумала нетерпеливо и раздраженно: четыре часа утра… Кто это может быть, кого вообще может она теперь без опаски ожидать на своем пороге – не только ночью, но даже и днем?.. Однако звонки сменились осторожным, негромким стуком, потом зазвучали снова. В конце концов, не выдержав, девушка направилась в прихожую.
Одного взгляда в дверной «глазок» ей оказалось достаточно, чтобы, грустно усмехнувшись, легким движением повернуть в замке послушный ключ. В самом деле, уж этого гостя – быть может, единственного на всей земле – ей можно не опасаться.
Посмотрев в глаза человеку, который стоял за распахнутой дверью, прислонившись к косяку, она мягко промолвила:
– Немножко поздно для незапланированного визита, тебе не кажется?
– Нет, – ответил Вадим, проходя мимо Даши в прихожую и разом заполняя узкое помещение своей чуть неуклюжей, массивной фигурой. Стаскивая с плеч промокшую от сырого ноябрьского снега куртку и оглядывая хозяйку с головы до ног, он добавил: – Ты вполне одета, чтобы принимать гостей. А я, к счастью, вполне трезв, чтобы тебя выслушать.
– И что же ты хочешь услышать? – устало и медленно спросила девушка, проходя следом за ним в свою холодную кухню, где так давно не ощущалось ни ароматов пищи, ни человеческого присутствия. Она вдруг почувствовала себя совсем обессиленной, в ней не было больше неприязни к тем, кто пытался так беспардонно использовать ее, ни куража борьбы, ни желания выжить и выстоять – не было вообще ничего. Выжженная, пустая оболочка, одно воспоминание о прежней живой, веселой и деятельной Даше…
Быстро взглянув на нее, поняв все и мысленно ужаснувшись (боже, как плохо она выглядит!), Вадик так же неторопливо, как она, проговорил:
– Все. Я хочу услышать все – всю правду. И о том, почему ты позвонила мне тогда, позвав на помощь и не сказав потом ни слова. И о том, что означают все эти статьи в газетах. И о том, почему все последние дни и ночи у тебя в комнате ни на минуту не выключается свет…
– Похоже, уже вся Москва следит за тем, горит или не горит у меня свет, – перебила его Даша. – Откуда тебе вообще известны эти подробности моего быта?..
Гость, спокойно включая чайник и умело расставляя на столе чайную посуду, ответил ей вопросом на вопрос:
– Ты, кажется, забыла о моей давней привычке время от времени дежурить под твоими окнами? Эта привычка так накрепко въелась в меня со времен юношеской безнадежной любви, что я уже и не пытаюсь с ней бороться. Брожу, знаешь, время от времени рядом – и все примечаю: с кем ты, когда и во сколько… Звоню тебе временами и молчу в трубку, как подросток («Так вот она, последняя запись на автоответчике», – равнодушно подумала она). Шпионю, одним словом.
Даша явственно ощущала его неловкую попытку свести все к шутке, но не смогла сейчас оценить ее и, криво усмехнувшись, вертя в руках все еще пустую чашку, едко заметила:
– Лучше бы ты занимался более перспективными делами. Разбирался в собственной жизни, строил карьеру, заводил семью, воспитывал детей – все лучше, чем без конца превозносить свою первую любовь и уж тем более дежурить под окнами.
Это было жестоко, но Вадим выдержал удар не дрогнув.
– Я и разбираюсь в собственной жизни, – терпеливо и серьезно, будто объясняя что-то непонятливому ребенку, сказал он. – Я ж не тебя на самом-то деле караулю, а просто живу – как мне хочется, как нравится… И когда хожу мимо твоего дома – тоже живу. И это мне тоже нравится… Разве же это плохо, Даша, что я все еще беспокоюсь о тебе? Ведь мы друзья с тобой, верно?
Девушка промолчала, и гость не стал настаивать на ответе. И снова текли минуты, и тикали часы, и мужчина – не близкий, но и не посторонний – ходил по кухне, привычно доставал из буфета высокие прозрачные бокалы. И поднимался пар от чашек заваренного им чая, темным рубином отсвечивало в хрустале принесенное им вино. И Даше казалось, что эти его привычные заботы отогревают ее, как когда-то в далекой юности, когда она прибегала к нему с обидами и разочарованиями, спеша раскрыть перед лучшим другом еще неопытную, не уставшую от боли душу… Тихо было в квартире; Вадик не задал ей больше ни одного вопроса, и Даша ни о чем больше не спрашивала его, с горечью чувствуя, что ей почти безразлично, что бы там ни происходило в его жизни, – настолько далеким и, в сущности, уже ненужным было теперь и его участие, и его присутствие. Но – мерное течение времени; но – терпкое вино в узком бокале; но – последнее дружеское участие в ее жизни… Она и сама не могла понять, почему такой фатальной кажется ей эта ночь, но ощущала это всем существом, всеми фибрами своей души. И, почти не отдавая себе отчета, она пила это вино мелкими глотками, будто принимая причастие, и наслаждалась теплом человеческого общения – как в последний раз…
Наконец мужчина не выдержал и, положив свою руку на ее худенькую, словно прозрачную ладонь, тихо проговорил:
– Так что ты хотела мне тогда сказать? Тогда, когда позвала меня к себе – и промолчала…
Еле заметным движением, словно в замедленной съемке, девушка убрала свою руку из-под руки Вадика и, посмотрев не на него, а сквозь него, сквозь его лицо, сквозь внимательные и сочувственные глаза, сказала:
– Ты уверен, что сможешь выслушать меня и понять?
– Уж конечно, – усмехнулся тот. – Что там у тебя могут быть за тайны мадридского двора?
Даша чуть брезгливо повела плечами.
– Тайны – не тайны, но… Мне все равно теперь, Вадик. Могу рассказать. А вот ты – как ты, узнав все, будешь потом жить?
Ее собеседник засмеялся с едва ощутимыми нотками тайного мужского превосходства. А потом неожиданно строго вымолвил:
– Оставь ты это, пожалуйста, Дарья. Прекрати свои многозначительные угрозы и попытки взять меня на испуг. Что я, впервые, что ли, буду допущен к твоим секретам? Или я не научился рассеивать твои детские страхи еще тогда, раньше, когда нам было по двенадцать, тринадцать, четырнадцать?..
Девушка хотела что-то сказать, возразить, но он остановил ее повелительным движением головы и продолжил так быстро, что она не успела вмешаться:
– Ну какие уж там серьезные неприятности могли образоваться в твоей сытой, ухоженной, удачливой, до приторности благополучной жизни? Наследства ты не хотела, и теперь оно тебя достает? Догадываюсь, читал; слава богу, знаю тебя чуть ли не с младенчества и понимаю, что тебе эти деньги – как зайцу мотороллер… Напрягает, конечно, но это ведь еще не беда, верно? Что еще могло случиться – любовник, может, бросил, или на работе мелкие неприятности, или картинка последняя не нарисовалась, не удалась – так, что ли? Даже если все это, вместе взятое, – неужели с такими вещами ты не знаешь, как дальше жить? Этим ты взялась пугать меня, глядя в сторону с ложной многозначительностью? Да что ты вообще знаешь о беде, о горе, о неприятностях?! Что ты можешь знать о жизни и смерти, дорогая моя, красивая, нежная Даша?..
Изумленная вдруг прорвавшейся страстностью, даже надрывом в его голосе, девушка посмотрела наконец прямо в глаза своему гостю и разглядела в них не любопытство, не любовь и даже не желание помочь ей, а странную, давнюю, будто присыпанную пеплом горечь. Были в этой горечи и мудрость, и насмешка, и чуть ироничное сочувствие, и даже некий мужской шовинизм – что вы, бабы, можете знать о настоящих горестях? – не было только истинного понимания. И тогда вдруг неожиданно для себя самой, не совсем понимая, почему она это делает и зачем ей это нужно – уж конечно, не для того, чтобы убедить его в чем-то, а скорее чтобы разобраться самой, – Даша рассказала Вадику все от начала и до конца, с появления зеркала до увольнения из банка.
Она говорила ему об этом не так, как Ларисе тогда, в больнице, – застенчиво, коротко, точно извиняясь, излагая одни только факты и выбирая осторожные выражения «мне показалось» или «мне почудилось». И не так, как затем врачу в респектабельном частном кабинете, профессионально внимательной женщине в очках с толстыми стеклами, – сухо, по-деловому, старательно обходя собственные эмоции и боясь дать ей повод заподозрить в Даше душевную болезнь или претензию на избранность… Нет, с Вадиком все было иначе. Впервые она рассказывала свою историю взахлеб, как истинную правду, и выплескивая свои тайные чувства. Впервые говорила, ничего не опасаясь, ничего не скрывая – искренне, точно, подробно. Смеялась и плакала, мечтала вслух о любви и ненависти и не одергивала себя, открывая полностью свое сердце и громко проговаривая имя, которое прежде не осмеливалась произнести. И, поглощенная своим рассказом и захлебнувшаяся в нем, не видела, не замечала, как темнеет лицо Вадика, как горько поблескивают его глаза и сжимаются губы, как ниже и ниже опускает он голову, будто опасаясь выдать свои чувства… Не замечала до тех пор, пока он не прервал ее рассказ громким криком, с выражением боли и странной ненависти на помрачневшем лице:
– Довольно! Я прошу тебя, хватит!
И девушка замерла на полуслове, не в силах оторвать глаз от подергивающегося мускула на его щеке.
– Сумасшедшая ты, право, сумасшедшая! Я не знал, не понимал, не думал… Я – дурак, что еще тогда не добился от тебя правды, не остановил этого безумия. Надо было ходить с тобой всюду, быть с тобой, дневать и ночевать у тебя, связать тебя, если б понадобилось… Ты хоть понимаешь, что то, что ты говоришь – это хуже безумия, хуже наркотиков, хуже тюрьмы?! Ты же сама загнала себя в угол, сочинила себе безумную историю – и носишься с ней, веришь в нее, строишь планы на будущее, перекраиваешь собственную судьбу… Это же преступление! – задыхался Вадик, мечась по кухне.
– Преступление?.. – перебила его наконец Даша и, дыша так же тяжело, как и он, неотступно следя напряженными глазами за его движениями, заговорила, в свою очередь, возбужденно и страстно: – Разве преступление – быть самой собой? Любить кого хочешь? Самой определять, как быть и что делать? Собственной рукой рисовать повороты судьбы?.. Да кто ты такой, чтобы решать это все за меня?
Она залпом допила оставшееся в бокале вино и закончила медленно и выразительно:
– Неужели ты еще не понял, что преступление – это вмешиваться в чужую жизнь и судить другого, исходя из собственных представлений о добре и зле? Ты спрашивал меня, что я знаю о горе, о смерти… А ты, что знаешь ты, Вадим? Я была с тобой так искренна, как ни с кем никогда, а что ты сумел мне предложить, кроме банального мещанского осуждения? Что ты вообще можешь, если не сумел распорядиться даже собственной судьбой, не сумел отстоять ни одной ценности в своей жизни, если спрятался и струсил, найдя убежище в наркотиках?..
Он вздрогнул, и девушка остановилась, охваченная раскаянием и непрошеной жалостью. Хотела сказать «прости, не сердись» – и зачем, право, она принялась с ним спорить? – но гость, подойдя к ней так близко, как только возможно, наклонился над сидящей Дашей, положил руки ей на плечи и, сжав их, приблизил свое лицо к ее лицу.
– Мои наркотики – это мое личное дело, – тихо отчеканил он. – А твое Зазеркалье тебе попросту навязали: сначала подарив тебе то, что ты не просила, уведя тебя туда, куда ты не стремилась, а потом состряпав обстоятельства, с которыми ты не смогла бороться и которые загнали тебя в это чертово зеркало, как в резервацию. Будто бы чья-то злая воля последовательно, искусно убирает тебя из жизни…
– Ну да, конечно, – расхохоталась Даша. – Всемирный заговор против Дарьи Смольниковой. Какие глупости, Вадик!
И, уже спокойно высвободившись из его тяжелых рук, поднявшись из-за стола и отворачиваясь в сторону, чтобы не видеть игры надежды и отчаяния на его лице, она сказала:
– Поздно уже. Все поздно. Новая жизнь за окном, новый день, новая Даша… Иди домой. Тебе нечего здесь больше делать.
– Нет, – упрямо возразил Вадим, – я останусь. Не хочу, чтобы ты была совсем одна наедине со своими… заморочками. И с Игорем твоим я поговорю. – Она вздрогнула, расслышав в его голосе угрожающие нотки, и тут же пожалела о своей запоздалой, ненужной искренности. – И сам позвоню Плотниковым…
«Вот только этого мне не хватало, – устало подумала девушка. – Доигралась, дооткровенничалась. И зачем только я проболталась, к чему? Все вино, проклятое… На голодный-то желудок!»
Вслух же она сказала, постаравшись вложить в свои слова как можно больше нарочитого равнодушия:
– Ничего уже не исправить, Вадик. Ты и раньше – прости, конечно, – и раньше не оказывал большого влияния на мою жизнь, а теперь и подавно. Все будет по-моему, не по-твоему… Иди.
И хозяйка небрежно повернулась к своему гостю, подняла было руку, чтобы с привычной, чуть снисходительной нежностью провести по его волосам – обычно он покорно наклонял высокую голову, чтобы Даша смогла дотянуться до него, – и… застыла, изумленная тем выражением злобы и ненависти, которого никогда прежде не замечала на этом лице, светившемся когда-то лишь безграничной нежностью. Теперь перед ней стоял человек, в каждом движении которого сквозили опасные мужские инстинкты – упрямство, коварство, агрессия, – человек почти незнакомый, совсем непохожий на прежнего Вадика и бесконечно от нее далекий.
– По-твоему все-таки не будет, – процедил он сквозь зубы и, сжимая в руках пустой бокал, которым машинально поигрывал все это время, крутя его за высокую ножку, стремительно вышел из кухни. Девушка не успела сообразить, что произойдет дальше, но инстинктивное, какое-то животное чувство опасности сжало ее сердце ледяной рукой, и, всплеснув руками, ощущая непоправимое, она кинулась вслед за ним. Резкий звон застал ее как раз на пороге, и она успела заметить ужасную сцену, что разыгралась в этот момент в комнате: мужчина с перекошенным от ярости лицом… его выброшенная вперед рука… бокал – вернее, то, что мгновение назад было бокалом, – разлетающийся мириадами хрустальных обломков… и паутина мелких трещин, разбежавшаяся по любимому зеркалу…
* * *
Тишина, воцарившаяся после этого в маленькой квартирке, была столь глубокой и мертвой, столь неестественной для человеческого жилища, что Вадик, тупо смотревший на свои пустые руки и словно сомневающийся, он ли это совершил, долго не мог решиться взглянуть на Дашу. Когда наконец он повернулся, то увидел, что девушка стоит, низко наклонив голову и закрыв лицо ладонями, словно спрятавшись за судорожно переплетенными пальцами – будто, отгородившись так от мира, она могла отгородиться и от всего, что мучило ее: непонимания, насилия, безнадежности… И при взгляде на эту фигурку, изломанную и беспомощную, Вадик пожалел о том, что сделал, и о том, что впервые в отношениях с Дашей попытался силой разрубить узел, который можно было только долго, терпеливо распутывать.
– Даша! – тихонько окликнул он. – Я не хотел. Прости…
Вадим быстро подошел к девушке, осторожно обнял ее, отвел в сторону длинные волосы и хотел было погладить, приласкать ее – так, как всегда делал это, с безысходной простотой и дружеской нежностью. Но в этот момент Даша отняла ладони от лица; ее запавшие потемневшие глаза посмотрели на бывшего друга безжизненно и строго, и она промолвила, ясно выговаривая, точно печатая каждый звук:
– У-хо-ди.
Это было сказано таким тоном, что он не осмелился спорить. И, жалко улыбнувшись, он отвернулся. Потом поплелся в прихожую, стянул с вешалки все еще не просохшую куртку и снова подошел к порогу комнаты. Вадик смутно почувствовал, насколько опасно оставлять ее сейчас одну. Но уже не в его власти было остановить надвигавшуюся лавину и все то, что могло произойти в дальнейшем. Его привязанность к Даше оставалась по-прежнему сильной, но больше ничего сильного не было в этом крупном, плотном, крепком на вид мужчине – и, осознавая это и не пытаясь бороться с неизбежным, он только пожал плечами и пошел к выходу.
– Ты в зеркало-то свое хоть смотрелась? – бросил он через плечо, уже уходя. – Полюбуйся, как ты выглядишь: в гроб краше кладут. Пожалей себя, Даша, не изводи…
«Уходи!» – пропела входная дверь, которую он закрыл за собой бережно, точно в комнате больной; «уходи» – скрипел лифт, и гремели ступени лестницы под ногами, и пел ноябрьский ветер в ушах, когда он бежал по темной улице, точно прячась от беды и не зная, где от нее скрыться. Уходи, спасайся, это не для тебя, не трогай ее, не вмешивайся в жизнь этой женщины… И со странным облегчением и неосознанной, неуловимо предательской мыслью «я умываю руки» убежав от ее дома в свою каморку, наспех снятую когда-то у очередного случайного встречного и заваленную чужими вещами и чужими воспоминаниями, он забылся тяжелым предутренним сном, в котором не видел, не слышал, не помнил Дашу.
А Даша, оставшись одна, медленно подошла к бабушкиному трюмо и, как обычно, легко и невесомо присела на его столешницу. Тихо провела рукой по израненному, потрескавшемуся стеклу, мельком удивилась про себя – надо же, устояло, не разбилось вдребезги, не рассыпалось – и осторожно взглянула на свое отражение. Что там говорил Вадик?.. Она плохо выглядит? Да нет, все как всегда. Только очень кружится голова, и болит сердце, и так тяжело в груди, будто кто-то оставил там огромную железную гирю, которая тянет и тянет Дашу вниз, на пол, на ковер…
Ей хотелось лечь и уснуть наконец, вытянуться свободно и привольно, расслабиться и отдохнуть, но нужно было идти, кто-то звал ее, и она знала, что ее уже ждут. Еще сильнее заболело сердце, яркая вспышка осветила комнату – молния? солнце? пожар?.. Сделав над собой отчаянное усилие, она ласково прикоснулась к бесчисленным мелким трещинкам на старом зеркале, потемневшем от времени и обид, и, ощутив под пальцами не холодное стекло, а мягкую прозрачную ткань, отодвинув невесомый кисейный занавес, она вышла из комнаты.
Теперь она стояла посреди небольшого круглого зала; прозрачная кисея, отделившая ее от прошлой жизни, осталась за спиной, и, чуть щуря глаза от весеннего солнца, косыми лучами наполнявшего комнату, она полной грудью вдохнула смешанный аромат старины, пыли, сухих цветов и человеческой памяти. Так, бывает, пахнет в старых особняках, еще помнящих ушедших хозяев, и в старых библиотеках, наполненных раритетными книгами; так пахло в спальне Веры Николаевны, когда она была еще жива; и так… именно так пахло любимое бабушкино зеркало – нежность… память… прах…
Даша сразу узнала дом, в котором находилась, – однажды она уже бродила здесь, разглядывая беседующих людей, слушая приглушенные звуки рояля и наслаждаясь атмосферой умиротворения и покоя, таких безупречных и всеобъемлющих, каких до того не встречала никогда. Здесь все еще стояли мольберты с незаконченными работами, тут и там были разбросаны раскрытые книги и корзинки с рукоделием, точно оставленные впопыхах рассеянной хозяйкой, на подоконниках цвели в горшках фрезии и гиацинты, а на мягких диванах можно было приметить то забытую шелковую шаль, то выскользнувшие из чьих-то невнимательных рук ноты. Но ни единой души не было рядом, и, оглянувшись с непонятным ей самой сожалением на колышущийся кисейный занавес, точно прощаясь со своим прошлым, Даша легко и спокойно пошла вперед, в никуда, через анфиладу пустых комнат.
Она шла и шла, и в душе ее пели птицы, и вместо тяжелой беспощадной гири в груди было то, что некто великий – Даша не могла теперь вспомнить, кто именно, да это было и неважно – назвал невыносимой легкостью бытия, и осень наконец закончилась в сердце, отпустив ее на свободу – точно так, как грезилось и мечталось когда-то девушке, возвратившейся из промозглой сырой тьмы. Воздух в доме был вкусен и свеж, словно только что напоенный грозой; розовые, голубые и палевые краски смешались в нем в одну симфонию цвета, и ничто не было здесь мрачным или скучным, и нигде не было серого отчаяния, и только радость встречала ее взор, куда бы он ни упал и на чем бы ни задержался.
Даше казалось, что она могла бы идти так вечно, не зная ни тоски, ни одиночества, ни усталости. Но, видно, хорошему всюду быстро наступает конец. И, пройдя через последний зал, она вышла на знакомую полукруглую веранду, мысленно помахав дому рукой и пообещав скоро вернуться. Ей нетрудно было сейчас давать такое обещание: будущее казалось ей вполне ясным, а сомнения и переживания, чувствовала она, навсегда должны были остаться в прошлом. Поэтому, приветственно кивнув и синему небу, и желтоватому мрамору лестницы, и белым кружевным занавескам в распахнутых окнах, как всегда трепетавшим от малейшего дуновения ветра, она спокойно и смело подошла к балюстраде и, облокотившись на нее, стала ждать.
Ожидание продлилось недолго. Однако голос, прозвучавший в ее ушах, был хоть и милым и родным, но вовсе не тем, который она так жаждала, так надеялась услышать. Женский, низкий, грудной, неуловимо старческий, он прозвучал совсем рядом с ней, и девушка стремительно обернулась ему навстречу.
– Дорогая моя!.. Хорошая моя девочка!
Вера Николаевна уже обнимала ее, и улыбалась мудрой ласковой улыбкой, и заглядывала Даше в глаза, отводя в сторону непокорные светлые пряди… Кто-то совсем недавно делал так же, смутно и беспокойно подумала девушка, но сознание ее, не зацепившись за эту тревожную мысль, снова распахнулось навстречу бабушке и нежилось в лучах ее тихой, уже чуть-чуть подзабытой любви. Ей хорошо было в этих объятиях – мирно, безопасно, спокойно. А старая женщина почему-то уже прятала, отводила в сторону глаза, и губы ее чуть дрожали от сознания вины и ошибки, и лицо бледнело от невысказанных вопросов… Но Даша, приобретшая вдруг волшебное свойство понимать все, о чем думают окружающие, засмеялась освобождающе и легко и крепче обняла бабушку, навсегда остановив одним движением головы покаянные слова и ненужные сожаления. Никому на земле не дано знать о последствиях собственных слов и действий, никому не дано проникнуть в душу тех, кто живет рядом, и мы можем отвечать за чистоту лишь своих, а не чужих помыслов – а потому, думала Даша, эта родная и близкая женщина, стоящая сейчас рядом, ничем не виновата перед ней…
Оторвавшись наконец от Веры Николаевны, девушка поймала ее взгляд, еще ускользающий, еще виноватый, и, вспомнив, чему та всегда учила ее, светским голосом осведомилась:
– Может быть, чаю?..
Бабушкины глаза засветились озорно и лукаво – как видно, она тоже вспомнила свои наставления («Чаю, Дашенька, можно предлагать всем и в любое время, он всегда уместен и выручает хозяйку в самых непредвиденных случаях – особенно когда тебе нечего сказать или ты чувствуешь себя неловко…»). Затем она кивнула, развела поникшие плечи и, уже не думая о печальном, прошла вслед за внучкой к столику у стены, увитой плющом и виноградом. Кто-то позаботился накрыть там для них чай, и все было как всегда в их неспешных, изящных беседах, и Даша, отчего-то решительно чувствуя себя хозяйкой – будто бы принимала Веру Николаевну в собственной гостиной, – подвигала ей чашку с ароматным чаем, плетеную сухарницу, наполненную свежим печеньем, и варенье в узорных блюдечках. Они говорили ни о чем, и тихо текло время, и, оставаясь все таким же горячим, не кончался в чашках чай… Но бабушка, все пристальнее вглядываясь в Дашино лицо, вдруг почему-то стала медлить с репликами, как актер, позабывший свою роль, и паузы все чаще повисали над верандой. Не было в них ни напряжения, ни угрозы, но были недосказанность и вопрос. И наконец, со вздохом поставив опустевшую вмиг чашку на столик, Вера Николаевна спросила:
– А ты не поторопилась, Дашенька? Мы, признаться, не ждали тебя так скоро…
Девушка вскинулась бурно и нервно, глазами крикнула «нет!», будто испугавшись, что вот сейчас, немедленно, мир и покой исчезнут из ее души и она снова будет ввергнута в хаос, в стыд, в обиду, в необходимость сопротивляться… Но горестно качала головой старуха, прозорливо и чутко следящая за каждым Дашиным движением мудрыми глазами, тихо поглаживала морщинистой рукой мягкую и нежную ладошку девушки и вздыхала, вздыхала… А на веранде вдруг стало холодно – как бывало всегда, когда внешний мир врывался вслед за Дашей в чудесную страну ее грез – порывы ветра стали резкими и ощутимыми, и она почувствовала, как сожаление и неведомый страх приходят на смену ласковой радости, только что царившей в ее сердце. Это не было уже страхом перед новыми потерями и страданиями, не было сожалением о здешнем рае – напротив, это было жадное желание испить свою чашу до дна, искренняя печаль о минутах падений и взлетов, без которых будущее вдруг показалось Даше унылым, это была невозможность добровольно отказаться от того, что предназначено тебе на земле – даже если это предназначение трагично и горестно. Что ж поделаешь, если оно, это предназначение, – твое?!
Необоримая страсть к переменам, земная трогательная непоследовательность, какое-то смятение владели девушкой в эту минуту. И Вера Николаевна заметила, прочитала все это в ее глазах и сказала как ни в чем не бывало, будто с самой первой минуты ждала этого:
– Еще не поздно, девочка. Ты можешь вернуться. И ты ничего не потеряешь при этом: я все равно буду ждать тебя здесь, на этой веранде, и разлука не будет долгой…
– Какие вы одинаковые, – не удержавшись, перебила Даша и, заметив непонимание в бабушкиных глазах, пояснила: – Марио… Он тоже говорил так, слово в слово: я буду ждать тебя здесь, и разлука не будет долгой…
Вера Николаевна усмехнулась.
– Это там, – она со значением выделила голосом последнее слово, – мы были с этим мальчиком совершенно разными и непохожими друг на друга. А здесь, милая, не бывает контрастов. Здесь жизнь проще и яснее, а значит – все одинаковы. Ну или почти все. – И, цепко окинув Дашу взглядом женщины, слишком долго жившей на свете, чтобы чему-нибудь удивляться, она ворчливо спросила: – Так ты все же встречаешься с Марио? Вопреки моим предостережениям?
Даша прыснула – так странно было слышать теперь, как кто-то беспокоится о ее встречах с «этим мальчиком»! Совсем как в старые добрые времена… А потом она храбро встретила внимательный бабушкин взгляд и мягко ответила:
– Я не встречаюсь с ним, бабушка. Я люблю его. Это ведь не одно и то же, верно?
– Верно. Как странно, что ты уже достаточно взрослая, чтобы понимать это. – И обе женщины заговорщически посмотрели друг на друга, словно договорившись о самом главном.
И опять они молчали, наслаждаясь близостью и доверием друг друга, слушая пение птиц, отдыхая в зеленой прохладной тени кружевных виноградных листьев. А потом Вера Николаевна поднялась со своего удобного плетеного кресла и потянула внучку за руку за собой. Разговор их не был окончен, но Даша не вымолвила ни слова и не задала ей ни одного вопроса – ей, той женщине, что неторопливо вела ее теперь все по тем же комнатам, уже заполненным людьми, и важно кивала в ответ на чужие приветствия – всеми любимая, всем знакомая. И юная ее гостья с удовольствием отвечала им тоже, знакомым и незнакомым, радуясь ласковым кивкам в ее сторону, ощущая себя наконец-то своей и ища глазами в пестрой толпе того единственного человека, ради свидания с которым она готова была поставить точку в ярком и любопытном зрелище, каким казалась ей теперь собственная жизнь. Но в доме по-прежнему были цветы, и птицы, и люди, и смех, и звенящий шепот, разливались в воздухе светлая грусть и веселая печаль – а Марио не было. Только его не было с нею…
Вот и последний круглый зал; вот и кисейный занавес, тихо колышущийся перед ними. Странное любопытство овладело Дашей. Она кинула на Веру Николаевну вопрошающий взгляд, и та одобрительно кивнула ей; но прежде чем бабушка успела отвести глаза, девушка прочитала в них легкое сожаление и подавленный вздох. Впрочем, теперь это было уже неважно: Даша должна была заглянуть туда, должна была узнать во что бы то ни стало… что именно? Пожалуй, она и сама до конца не понимала этого. Но жадное нетерпение поднималось все выше из самых глубин ее существа, стремление увидеть и понять делалось все настойчивее, и, решительно протянув руку, чуть отведя прозрачное полотно и пытаясь рассмотреть мир сквозь его туманное, бледное марево, Даша наконец заглянула внутрь.
* * *
Комната, которая раскинулась перед ней, была девушке знакома до последней детали, до мелочей, любовно выбранных ею самою, до каждого милого сердцу и памяти пустяка. Это был ее собственный дом, показавшийся ей настороженным, опечаленным и пустым, но при этом странно гармоничным, словно успокоенным наконец, помирившимся с кем-то и свободным от горя. Она видела свет, заливающий все пространство, – день был в самом разгаре, и нежаркое осеннее солнце расплавленным золотом лилось в широкие Дашины окна; видела старое, уже треснувшее зеркало с побитой, поцарапанной амальгамой; и видела себя на полу, рядом с бабушкиным трюмо, уютно свернувшуюся калачиком и словно сморенную неожиданным сном, с которым у девушки не оказалось сил бороться. Что-то неподвижное, застывшее было во всем облике дома – и в окаменевшей мебели, и в пустом зеркале, и в Дашином силуэте на полу, но это не испугало и не огорчило ее.
Все было правильно, все было так, как она и хотела… Но, уже почти готовая отвернуться, девушка почувствовала, что не в силах сейчас сделать этого, не вправе опустить этот занавес: родной дом не отпускал ее, словно кто-то приказывал ей – «смотри!», и она не осмеливалась ослушаться.
Новый взгляд туда, вдаль, новое ощущение, возникшее где-то в глубине души, подсказали ей: что-то не так, неестественно, некрасиво стало вдруг в ее комнате… Это ощущение шло не от слуха, осязания или зрения – это было подспудное знание, весьма непривычное и пока еще малопонятное для Даши, но дающее ей какое-то глубинное понимание происходящего. Древний инстинкт, женская интуиция – это можно было назвать как угодно, и ей не хотелось мучиться с выбором названия: важно, что это ощущение приходило изнутри и сливалось со всем Дашиным существом… Так что же, что не так стало в комнате? Что снова мешает ей и мучает ее?..
А, вот, поняла она. Лишние движения, ненужные звуки! Именно они показались Даше нарушителями той мертвой, но гармоничной неподвижности, которая завладела ее домом. Громкие посторонние звуки, напрасно колышущие застывший воздух квартиры: надрывающийся телефон, натужный стук в дверь, людские голоса на площадке, чей-то оклик: «Даша! Открой!..» Все было внешним, искусственным, навязчивым, все врывалось в ее покой, нарушало ее замысел, все мешало ей повернуться, уйти и навсегда забыть об этом…
Девушка и сама не понимала отчего, но ей было явно неприятно следить за тем, что происходило или должно было произойти в этой комнате. Однако что-то держало ее до тех пор, пока, напрягая уставшее зрение, она не разглядела сквозь тонкую кисею новую фигуру, появившуюся рядом с той Дашей, склонившуюся над ней – и отпрянувшую в ужасе. Фигура обрела черты Игоря, затрепыхалась, запрыгала, замахала руками – девушка видела его лицо близко-близко, во всех подробностях мимики, словно в полевой бинокль, и даже кисея, сквозь которую она наблюдала за действием, не смягчила и не облагородила тех чувств, что метались сейчас на Игоревом лице. Сожаление быстро сменялось на нем досадой и гневом, мелькнувший было стыд растворялся в немеркнущей алчности, и весь этот адский коктейль выплеснулся наконец в беспомощной злобе, когда человек по ту сторону занавеса принялся трясти и бить по щекам девушку, распростертую у старого трюмо, пытаясь привести ее в чувство и добиться от нее хотя бы слова. Даше видно было, как насмешливо и печально отражало всю эту сцену старое зеркало, как плясала и дергалась марионеткой нелепая мужская фигура над неподвижным телом, и, устав довольно скоро от бездарного и неизобретательного спектакля, Даша выпустила легкую ткань занавеса из рук и досадливо отвернулась в сторону.
* * *
Отвернулась – и мгновенно освободилась, очистилась от мешающих звуков, раздражающих видений, нервных покалываний в сердце. Ничего, кроме мерцающей чистой радости, не осталось в ее сознании, потому что Марио стоял рядом с ней – все такой же близкий, желанный, нужный, родной. Его глаза внимательно и мягко смотрели на девушку, на губах трепетала улыбка, а ладонь осторожно и бережно касалась края ее платья.
– Я ждала тебя, – просто сказала Даша, и он ответил так же просто и искренне:
– Я знаю, carissima… Я тоже ждал. Мне было трудно без тебя.
– Я больше не уйду, – поторопилась пообещать ему девушка. – Все решено, я остаюсь – навсегда!
Он, казалось ей, не отреагировал должным образом на эту новость, и она весело и мечтательно повторила:
– Навсегда… Не правда ли, какое решительное слово!
Марио промолчал, но в глазах его что-то изменилось – будто тронулась с гор лавина, сметая осторожный покой, и все вокруг пришло в движение и смятение. Потом он легко коснулся чуть жестковатыми сухими губами ее губ, прижал ее крепче к своей груди, и у Даши перехватило дыхание, подогнулись колени, а голова закружилась, как когда-то в юности от первого пьянящего поцелуя. Страсть и желание закружили ее, отняли силы, лишили разума. Марио вдруг отстранился и заговорил медленно, точно про себя, и взгляд его устремился вдаль, сквозь Дашу, в далекий город, который ему никогда не довелось видеть.
– В Москве сейчас день, и идет дождь – как странно для осени: дождь сквозь солнце! Все сияет, омытое этими солнечными каплями, – дома, и купола, и деревья, все еще не потерявшие до конца своей желтой листвы… И люди идут по широким улицам, смеются и спорят о вечном; и горит свеча в православном храме; и кто-то пьет кофе с коньяком, а потом гадает на кофейной гуще; и парочка целуется на остановке, а кошка умывается в высоком окне… Детская коляска задевает колесами лужицу – и тысячи мелких капелек взлетают за ними, и в каждой капле горит частичка солнца… Я никогда не был здесь и уже не побываю никогда. Ты права, Даша, какое решительное слово! Только я бы добавил еще – безнадежное…
Изумленная и опечаленная – впервые ей приходилось утешать его, – Даша попыталась было сказать что-то, но осекласъ, заметив, что он не слышит ее и по-прежнему смотрит сквозь девушку невидящими глазами. Голос его был монотонен и тих, и говорил он так, будто рассказывал себе или Даше чудесную сказку или делился несбыточной мечтой.
– Меня не будет в Москве – никогда, никогда… И никогда уже не будет в Женеве. Не будет нигде, ничего…
– Нет!.. – вскинулась девушка. – Ты хочешь сказать?.. – И поскольку он будто не слышал ее, продолжая смотреть в невидимую для нее даль, она обеими руками повернула к себе его голову и заставила посмотреть прямо в глаза. – Послушай, любимый мой, это ничего. Ты же сам говорил – разлука никогда не бывает долгой… И что тебе Москва или Женева, что тебе целый мир, если я буду с тобой?
– А?.. – Он взглянул на нее, словно только что очнулся от глубокого сна, точно видел впервые или никак не мог узнать черты, некогда любимые, но давно растаявшие в дымке времени. И, узнав наконец, вернувшись к ней, промолвил, грустно улыбаясь, с недоверчивым выражением в глазах: – Это ты, carissima… Ты все еще хочешь остаться? Ты отказываешься от… от всего? Да понимаешь ли ты, что ты делаешь?
«Разумеется!» – хотелось ей крикнуть и закрыть сомневающиеся уста поцелуем. Но что-то помешало Даше, что-то потянуло ее прочь, назад, и, мгновенно забыв о том, кто стоял рядом с ней, она снова жадно приникла к прозрачному занавесу, неосознанно оставляя за собой последнее право – право передумать. Червячок эгоистичного сомнения сосал ее душу, и кто-то лукаво и требовательно шептал ей на ухо: «Он подождет. Он твой, он всегда будет с тобой, и ты не потеряешь его, даже если сейчас вернешься туда, к этому странному, неверному свету, к людям – небезупречным, несовершенным, но таким же, как ты. Не торопись, Даша! Подумай еще раз…»
И она думала. Думала, глядя на действие, разворачивающееся в ее собственном доме, – то действие, которое по ее воле могло стать последним или всего лишь очередным в ее судьбе. Думала, слушая долгие переговоры Игоря по телефону: с кем? о чем? – неважно, она не вслушивалась в слова… И только когда над неподвижной девушкой рядом со старым потрескавшимся зеркалом засуетилась профессиональная бригада людей в белом, она усилием воли включила свое сознание полностью и заставила себя еще раз услышать, понять и почувствовать земную логику.
* * *
– Ну, кажется, все. – Молодой врач поднялся с колен и привычным равнодушным движением небрежно бросил Дашину руку, которая упала на пол с тяжелым неживым стуком. Он не успел еще стать циником, этот доктор «Скорой помощи», он не был пока еще полностью равнодушен к смерти и горю, но было уже поздно, и он так устал в эту смену и хотел спать… А здесь, в общем-то, все было ясно.
– Погодите, можно еще попробовать. – У медсестры, пожилой полной женщины, дочка точно такого же возраста, как девушка, лежащая сейчас перед ними. И ей было жалко ее: такая молодая, красивая, не наркоманка, не пьяница… – Если вколоть сразу два куба…
– Пожалуйста, я очень прошу вас. – Это третий вмешался в разговор, Игорь, третий лишний, который теперь глядел на врачей со смесью надежды и отчаяния. И Даша – как странно! – вдруг разглядела в его глазах то, чего не видела уже очень давно. Ах, этот Крым, и море, и ее волосы, разметавшиеся по его груди… Неужели этого никогда уже не будет? Не с Игорем, нет! Но – не будет с Марио? Или – будет, но по-другому, иначе, без борьбы и надежды, без ссор и примирений, без расставаний и встреч? Ах, разве ж это любовь!..
А мужчина там, по ту сторону кисеи, растерянно держащий в руках портмоне, снова говорил, обращаясь к врачу, послушно взявшему еще раз Дашину руку:
– Если можно хоть что-нибудь сделать… Я могу заплатить, если это нужно, – и повторял снова и снова: – Пожалуйста, я очень прошу вас…
Все они стояли теперь рядом с Дашей: и Марио, и бабушка, и неслышно подошедшая откуда-то мама Лена, и Лариса… И все они молча смотрели на нее, и, казалось ей, каждый глазами заклинал: «Подумай… еще не поздно… ты ничего не потеряешь… мы дождемся тебя…» Не в силах преодолеть себя, она снова повернулась туда, где все ждало ее решения, и ей почудилось, будто занавес из кисейного стал стеклянным: он был уже и прочнее, и прозрачнее, и непреклоннее. Она лучше видела, что творится там, в ее доме, но что-то мешало ей сосредоточиться, решиться, понять, что-то теснило грудь и сжимало сердце. Даша не знала, что это и зовется непобедимым инстинктом жизни, что чувство, которое сейчас маленьким комочком билось в ее груди, было последним, еще оставлявшим ее живой, и что только оно, это чувство, могло помочь ей вернуться.
– Нет, слишком поздно. – Врач зевнул, смутился и виновато принялся объяснять, не глядя на Игоря: – Полное истощение организма; худющая, страшная – вот и не в силах оказалась бороться… Небось модными диетами себя довела до такого состояния или несчастье какое пережила? Если б вы нашли ее пораньше, хотя бы вчера или сегодня утром – может, и можно было бы что-то сделать. А так она пролежала без всякой помощи, видимо, несколько суток… А мы ведь, извините, не волшебники, мы только учимся…
Он развел руками и, кажется, почувствовав всю неуместность своей шутки, еще раз наклонился над телом…
«Вернись!» – зазвенела в ушах у Даши роса, которой она умывалась в детстве в деревне; «Вернись!» – запели птицы и зашуршали осенние кленовые листья под ногами, и ей показалось, что в этом возгласе смешались и голоса людей, которых она когда-то любила, которые стояли теперь позади нее незримой молчаливой стеной. Девушка протянула руки вперед, к своему дому, к тем, кто пытался неуклюже остановить ее, и… остановилась сама. Остановилась, чтобы еще раз посмотреть на Марио. Он кивнул ей, губы его зашевелились еле слышно, и ей стал ясен смысл его слов: «Разлука не будет долгой…»
И она сделала шаг вперед. Коснулась прозрачного занавеса. Снова обернулась – и успела заметить отсвет разочарования в глазах, которые любила. Боль захлестнула ее взрывной волной, раздирая на части. Один только шаг отделял ее от земли. Один только взгляд мог удержать ее от этого шага. И, уловив этот взгляд, она отвернулась от прозрачной глади занавеса, который навсегда упал позади нее.
– Какое странное зеркало, – заметил молодой врач, складывая в чемоданчик инструменты. – Старое, некрасивое, треснувшее… Как оно вообще еще не разлетелось?
– Да-да, уродливая штуковина, такая несовременная, – поддержала разговор сестра. – Оно так не вяжется со всей этой комнатой… Хозяйка молодая, в доме все так красиво, элегантно, а это просто какое-то безобразие! И зачем она его здесь держа…
Легкий хруст прервал ее голос на полуслове. Старое зеркало, словно обидевшись на эти слова, словно переполнившись за последние дни отражениями, вынести которые оказалось не в силах, не выдержало – и лопнуло по самой глубокой трещине, бороздившей его тусклую поверхность. Осколки стекла медленно сползли на пол, легли рядом с Дашей причудливыми непонятными иероглифами и открыли то, что было спрятано за некогда блестящей амальгамой – деревянную пустоту, путь в никуда, вечное безмолвие.
Ни зеркала, ни Даши больше не было в этом мире.