Книга: Капкан супружеской свободы
Назад: Глава 1
Дальше: Глава 3

Глава 2

– Свет! Свет на сцену! Вы что там все, заснули?!
Алексей отшвырнул в сторону зажигалку, которую в течение всей репетиции крепко сжимал в руках, и напряженно подался вперед. Финальная сцена спектакля плохо давалась его ребятам; ему казалось, что они грешат в ней ложным пафосом и ненужной многозначительностью. А тут еще помощники дали неверный свет, и конец вовсе оказался смазанным…
Соколовский вез в Италию лирическую балладу о двух влюбленных, и если можно было чем убить его спектакль – так это как раз дефицитом искренности и дешевым «перебором». На протяжении сорока минут на сцене были только герои, два стула и зонтик. Этот зонтик то укрывал героев от дождя, то разделял их в минуты ссоры своим сложенным острием, как когда-то меч целомудрия разделял Тристана и Изольду в средневековом романе, то становился для них качелями, на которых влюбленные уносились навстречу мечте и радости. Зонтик парил над сценой куполом чудесного парашюта, сверкал остро отточенным наконечником в луче света, падал вниз, внезапно складывая крылья, как гигантская бабочка, и однажды… просто ломался, как всегда ломается любовь. Эта тонкая, поэтичная история была хороша и по замыслу, и по сценарию, и по режиссуре – но ее надо было и хорошо сыграть.
Сейчас, глядя на своих ребят, Алексей вновь мысленно перебирал в памяти все те события, которые привели его к этому спектаклю и к грядущему фестивалю. Сам некогда бывший талантливым и непростым в работе актером, Соколовский всегда знал, чего он хочет, умел выстроить любую роль как броское цветовое пятно – и до безумия конфликтовал с режиссерами, которые пытались подчинить его творческую индивидуальность себе и своему собственному видению спектакля. Он ссорился, рвал отношения, менял театры, обвинял уважаемых в театральной среде лиц в непонимании и банальности и в конце концов, как и следовало ожидать, заслужил репутацию капризного и непредсказуемого человека, хотя при этом и яркого, профессионального исполнителя.
Догадавшись, что ему попросту тесно и скучно в рамках, заданных чужой творческой волей, Алексей сумел переломить и выстроить свою дальнейшую профессиональную карьеру так же неожиданно и круто, как он переламывал предлагаемые ему роли. Он не просто стал режиссером – и при этом таким же известным, как некогда был на актерском поприще, – но создал свой собственный театр. Театр молодежный, необычный, экспериментальный, набор в который Соколовский проводил чуть ли не с улицы, – и в то же время театр-антипод, театр-вызов, театр-сюрприз. Как ни странно, это был антипод всем тем начинаниям, которые в нынешней России принято называть экспериментальными и молодежными. В его проекте не было ничего похожего на столь нашумевшее в последние годы в столице «Метро»: ни ориентации на массовый жанр популярного мюзикла, ни ставки на технические эффекты, ни броских трюков… Его спектакли, камерные и не слишком дорогие для сценической постановки, как-то очень быстро сделались мерилом хорошего вкуса, символом новой театральности, знаком возврата к вечным человеческим ценностям. Вопрос «А вы видели новую работу Соколовского?» сделался таким же обязательным в среде светского столичного общества, как некогда вопрос о пропуске на закрытые просмотры кинофестиваля или престижную выставку в каком-нибудь иностранном посольстве. И это, заметьте, при том, что добираться до его театра приходилось долго и неудобно – на самую окраину Москвы, в старое помещение бывшего молодежного клуба, которое переоборудовали и отделали для театральных нужд умелые руки самих участников труппы…
Он начинал с ними с легких экспромтов, свободного полета фантазии, этюдов на выбранную ими свободную тему, и эти ребята, оказавшиеся на удивление не задавленными массовой поп-культурой, от которой сходят с ума их сверстники, не уставали поражать своего руководителя смелостью, мудростью и тонкостью чувств. Откровенно говоря, Алексей поначалу и сам не ожидал от них такого понимания, такого созвучия своим мыслям; в раскованности, уверенности, яркости молодых он был уверен заранее, все эти качества попросту диктовались их возрастом, а вот чуткость, терпение, какое-то несвойственное лихой молодости чувство меры и соразмерности, ощущение прекрасного в жизни и на сцене… О, это было потрясающе! И он захлебнулся работой с ними, он репетировал до трех, четырех часов ночи, ездил с ними по соседним городам – что было уж вовсе не обязательно для режиссера его уровня и его статуса, – решал их проблемы с регистрацией в столице и принимал близко к сердцу все их семейные сложности… Словом, он жил своим театром, и театр отплатил ему за это признанием и любовью.
Мало-помалу случайные люди отсеялись из его труппы: ушли те, кто прибился к театру из праздного любопытства, из суетного славолюбия, и те, кто не «совпал» с режиссером по мироощущению и накалу чувств. Зато пришли новые лица – выпускники театральных училищ, которые слетались теперь на имя Соколовского, как мотыльки на пламя свечи, не ведая, как просто обжечься рядом с ним и как не прощает он халтуры и непослушания; профессиональные актеры, убедившиеся в его компетентности и таланте; несколько восходящих звездочек российского театра; несколько признанных авторитетов в своей области… Театр ширился и набирал силу, становился похожим на Ноев ковчег, приобретал все большую популярность и что-то терял – безвозвратно, нечаянно, непоправимо, как теряются молодость и свежесть. Именно в это время Алексею удалось добиться статуса экспериментального молодежного театра при Министерстве культуры России – бюджетных денег это приносило ему немного, но зато дало стабильность и уверенность в завтрашнем дне, а также большее доверие спонсоров, которых и без того было достаточно благодаря его собственной известности и первым успехам труппы. В это же время он создал вторую труппу при театре – более профессиональную, более умелую, более соответствующую его новым замыслам. Ребята-непрофессионалы, перестав ощущать его внимание и интерес, начали разбредаться кто куда; многих он потерял из виду, со многими сталкивался уже только случайно, испытывая при этом невольную горечь и чувство неловкости. Кого-то он определил в театральные училища, кого-то сумел пристроить в другие любительские труппы (его собственный театр в это время уже никто не посмел бы назвать любительским!), кому-то не смог помочь ничем и попросту выбросил их из головы. Не позволяя себе даже мысленно произнести слово «предательство» по отношению к собственному поступку, иногда он все же ощущал вину перед тем своим, первым театром, первой труппой уже десятилетней давности – как перед первой любовью, забытой и преданной. Но он не давал разгореться этому ощущению. Вина способна была помешать ему идти вперед и добиваться поставленных целей. А цели у Алексея были серьезные, и сделать он успел немало.
И вот теперь он смотрел на любимых актеров – крепких профессионалов, умелых и талантливых исполнителей, и не мог понять, почему такое раздражение вызывает в нем то, что они делают. «Мои ребята поняли бы меня сейчас», – мелькнуло у него в голове, и он не успел даже осознать, что только что с легкостью отрекся от собственной труппы, назвав своими тех, кто начинал с ним когда-то много лет назад и от кого он с такой же легкостью отрекся, когда поменял их на этих…
– Ребята, финальную сцену еще раз! Не надо патоки, ее и так достаточно в тексте. Мимика, интонации, пластика – все должно быть сдержанным. Поехали!
– Алексей Михайлович, четвертый раз повторяем! Глаз уже «замылился», только хуже сделаем…
Иван Зотов, один из лучших актеров труппы, успешно специализировавшийся на амплуа героя-любовника, редко позволял себе спорить с режиссером, и в его возражениях обычно всегда присутствовало рациональное зерно. Однако в этот раз Соколовский раздраженно буркнул: «Что? Бунт на корабле?!» – и актерам пришлось подчиниться.
К слову сказать, как раз игра Ивана не вызывала сейчас у Алексея особых претензий. Все свое внимание он сосредоточил на действиях героини: были в кошачьей грации актрисы, в воркующих интонациях ее голоса какие-то нюансы, шедшие вразрез с основной трактовкой образа. И мучительно пытаясь разобраться, что же именно она делает не так, до боли в глазах вглядываясь в рисунок ее движений и походки, он одновременно пытался отделаться от воспоминаний о том, как движется и живет это тело, уже слишком хорошо знакомое ему, в минуты страсти. Женщина-вамп, которая умела принести ему столько наслаждения своей гибкостью и раскованностью, абсолютной свободой своего поведения, никак не хотела сопрягаться в сознании режиссера с образом лирической героини, тонкой, почти бесплотной, воздушно-прекрасной… И оттого Алексей злился и чувствовал, что сам упускает какие-то возможности решения этой последней, такой важной для всего спектакля в целом, сцены.
– Лида, зайди ко мне в кабинет, – отрывисто произнес он, когда замерли финальные звуки музыкального сопровождения, и грузно поднялся из кресла. Неуклюже пробираясь между рядами зрительного зала – он знал, что в минуты огорчения и растерянности теряет грацию, начинает двигаться принужденно и не слишком красиво, – Алексей поймал на себе несколько косых взглядов, долетевших из группы актеров, стоявших у сцены, и даже осколки недружелюбной фразы «…разумеется, она… это же Венеция!». Ну ничего, подумал он, намертво стиснув зубы, и мысленно погрозился сам не зная кому: «Я вам еще покажу!»
* * *
В кабинете он отдернул тяжелые бархатные шторы, давая лучам майского солнца свободно струиться в промытое до блеска стекло, включил кофеварку и нажал кнопку электрического чайника. В этом маленьком здании на юго-западе столицы, которое принадлежало теперь их театру и которое давно стало местом паломничества любителей экспериментального искусства, был уютный и не слишком дорогой кафетерий, но Алексей предпочитал пить кофе у себя на рабочем месте. А Лида, он знал, не признает ничего, кроме зеленого чая.
Раздался короткий стук в дверь и сразу же, не дожидаясь ответа, вошла его героиня. Она шла к нему через огромный кабинет, как могла бы идти вся молодость мира, словно неся на вытянутых руках ему в дар свою отчаянную юность, не признающую условностей любовь и яркую, почти вызывающую красоту. Буйная копна темных шелковистых волос, широко расставленные синие глаза, немного великоватый, но хорошо очерченный рот, превосходная кожа, высокая грудь, стройная и очень женственная фигура… Каждый раз, когда он видел Лиду, первой мыслью его была ассоциация с фотомоделью, длинноногой манекенщицей, девушкой с обложки журнала – и нельзя сказать, чтобы эти ассоциации очень уж украшали актрису в его глазах. Типичное и набившее оскомину редко нравится режиссерам… Но в Лиде такая подчеркнуто сексуальная внешность, во-первых, с лихвой окупалась актерским талантом и темпераментом, а во-вторых… Боже, и в-третьих, и в-четвертых, и в-пятых – до чего же она была хороша!
Она уселась напротив него и спокойно – даже чересчур спокойно – спросила:
– Я плохо играла сегодня?
– Нет. – Он выдержал паузу, подвинул к ней чашку с душистым жасминовым чаем, достал из инкрустированного шкафчика на стене коробку конфет с коньяком и только после этого продолжил: – Не плохо. Но ты играла иначе. Понимаешь, что я хочу сказать? На сцене была другая женщина, и такая – другая – она ломает мне всю идею. Так мы не договаривались, Лида.
Она расслабленно откинулась на мягкую спинку кресла.
– Слава богу, Алеша, а то я уже начала беспокоиться. Ты так странно смотрел на меня сегодня. А что касается образа… Ты же знаешь, я не умею быть одинаковой всякий раз.
– Никто не просит тебя быть одинаковой. Но соответствовать замыслу ты ведь должна, верно? Черт возьми, ну не мне же учить тебя актерскому мастерству!..
Лида засмеялась едва слышным, хрустальным, как звук замирающего вдали колокольчика, смехом и нежно погладила Алексея по щеке. Опять женская рука прикасалась к его лицу, как пару часов назад, но эта рука была совсем другой – мягче, теплее, и пахла она совсем незнакомыми, остро-пряными духами. И, не сумев совладать с собой – так притягивала его к себе эта молодость, у которой был привкус и недозволенности, и порока, и подлинной страсти, – он прижался к этой руке и закрыл глаза. «Господи, прости меня, – подумал он. – Я не должен этого делать. Но я не могу…»
– Все будет хорошо, – шептала ему женщина, и он не мог понять, которая из двух. – Ты сделал отличный спектакль. Это говорю тебе я – я, твоя лучшая актриса…
– Ты сделаешь на сцене так, как я просил тебя это сделать? – спросил Алексей, не открывая глаз.
Она молча отняла свою руку и отошла прочь. Когда Алексей открыл глаза, Лида стояла, прислонясь к противоположной стене, и смотрела на него упрямым, немного искоса, исподлобья взглядом.
– Ты знаешь, что говорят о нас в труппе? – ответила она ему вопросом на вопрос, проигнорировав его просьбу. Соколовский знал за ней эту привычку – перескакивать в разговоре с предмета на предмет и обходить молчанием то, что почему-либо ей хотелось обойти. Он пытался отучить ее от этой великосветской замашки, однако есть ли на этом свете хоть что-нибудь, от чего стареющий и слегка влюбленный мужчина может отучить двадцатишестилетнюю красавицу?
– Знаю, – нехотя ответил он. – А что, тебя это беспокоит?
Лида повела точеным плечом.
– Не то чтобы очень, но все-таки… Дело же не в том, что они говорят, будто я твоя любовница, – это как раз чистая правда, милый. Дело в том, что именно этому пикантному обстоятельству приписывают то, что ты даешь мне лучшие роли, поставил в расчете на меня «Зонтик» и теперь как раз эту вещь везешь в Венецию… И берешь с собой при этом не всю труппу, как обычно, а только пять человек. Хотя все знают, что с тобой «едет» новый сценарий, для которого ты собираешься отыскать там спонсоров, и значит, тебе потребуются показы актерских сил и возможностей театра…
– Ну, почему едет только пять человек, так это надо спросить у нашего нынешнего спонсора, – хмуро проговорил Соколовский. – Он оказался не настолько богатым, как хвастался в начале нашего сотрудничества. И, между прочим, надо сказать ему спасибо и за это. А что касается того, что я отдаю тебе лучшие роли…
На этот раз пауза повисла надолго. Алексей твердо знал, что Лида Плетнева – хорошая актриса. Но еще он знал, что актрис ее уровня в его труппе было немало. Да – нервная, трепетная, темпераментная, с превосходной фактурой и прирожденным, невыдуманным артистизмом, живущая чувствами, а не разумом и выплескивающая свои чувства на сцене не чинясь, не мелочась и не жадничая… Все это было так. И все-таки за те два года, что она провела в его театре, он вполне бы мог разумнее распределять свои режиссерские предпочтения. Правы, правы были злые языки театра; до Алексея внезапно дошло, что еще до того, как Лида стала его любовницей – а это случилось не так давно, – он уже неосознанно выбирал к постановке пьесы, рассчитанные именно на ее амплуа, на особенности ее дарования, с центральными ролями, как нельзя лучше подходившими этой очаровавшей его женщине.
– Да? – мягко вернул его к действительности Лидин голос. – Так что насчет того, что ты отдаешь мне лучшие роли, потому что я сплю с тобой?.. Может быть, в действительности я просто бездарна? Глупа? Ни на что не гожусь? Вернее, гожусь, но только на одну роль – роль режиссерской подстилки?.. Разубеди меня, Соколовский. Прошу тебя.
Она говорила легко, иронично, чуть-чуть ерничая, и все-таки из ее тона, а еще больше из ее взгляда Алексей понял, насколько важен был для Лиды ответ на ее вопрос. Актеры – как дети, подумал он, каждый день нуждаются в поглаживаниях и комплиментах. Неужели она и впрямь так ранима, так зависима от чужого мнения, так не уверена в собственных силах? И тут его осенило: может быть, этой неуверенностью объясняется и новый рисунок роли – изломанный и неровный, – который она попыталась создать сегодня на сцене? Ну, если так…
Он набрал побольше воздуха в легкие – этот прием был им хорошо отработан для тех случаев, когда надо было придать убедительность собственным словам при том, что сам он в них был отнюдь не уверен, – и заявил:
– Я даю роли тем актрисам, которые в данный момент отвечают потребностям театра. Наше ремесло не терпит ни благотворительности, ни милостыни. И прошу тебя поверить, дорогая, что я не подал бы тебе ни полушки, невзирая на все твои постельные таланты, если бы на сцене ты меня разочаровала.
Это выглядело грубо, и Алексей прекрасно сознавал это. Но грубость была намеренной, расчетливой, именно такой, чтобы девушка смогла поверить в его искренность, его профессионализм, его непредвзятость. А сам, сам-то он верил ли в них сейчас?..
Прием сработал, как всегда, безупречно. Лида с облегчением вздохнула и вернулась к столу. Медленными глотками допила свой зеленый чай, совсем остывший, веселым жестом кинула в рот шоколадку из коробки и сказала:
– В Венеции я буду совсем другой на сцене. Такой, как ты хотел. Обещаю.
Ему хотелось тоже вздохнуть с облегчением после этих слов, но он мог позволить себе сделать это только мысленно. И, уже провожая ее до двери, мельком целуя сочные, теплые розовые губы, он перекинулся с ней еще парой легких фраз, как шариком пинг-понга в изящной и необременительной игре.
– Мы увидимся сегодня вечером?
– Нет, мне нужно отвезти своих в аэропорт. Завтра, Лидуша, все завтра. Я буду свободен и буду с тобой. У нас впереди целая неделя солнца, красоты, игры, творчества… Ты, я и Италия. О чем еще можно мечтать?
– Действительно, – эхом откликнулась Лида, – о чем?..
Он вернулся к своим бумагам, к своей чашке кофе, к своим размышлениям и вдруг поймал себя на том, что сидит, замерев, уставившись в одну точку, а перед глазами у него не мельтешение невесомых пылинок в столбе солнечного света, а белая равнина, молчаливые деревья и прочерченный в воздухе крылом черного ворона острый след.
* * *
Было уже почти час ночи, когда Алексей наконец-то вернулся домой из аэропорта, посадив в самолет жену и дочь и повторив им на прощанье тысячу раз, как он любит их и как будет по ним скучать. В этих фразах не было ничего неискреннего или вымученного, но в слегка чрезмерной пылкости его поцелуев оказалось нечто такое, что Ксения, чуткая, как все жены «со стажем», оценила слегка приподнятой бровью и невольной усмешкой. «Вечный прокол мужей, ощущающих себя небезупречными, – думал он потом, ровно ведя свою жемчужно-серую „Ауди“ по мокрому после дождя асфальту. – Вечное стремление предупредить подозрения, прикрыть тылы – и вечный проигрыш, потому что это только заставляет насторожиться женскую интуицию… Но разве я и в самом деле виноват? Разве эта интрижка с женщиной, которая ничего не требует и ничего от меня не ждет, представляет хотя бы минимальную угрозу для моей семьи? Какая чепуха!» Однако, думая так, он невольно кривил душой и сам понимал это – потому что не было на свете ничего, что могло бы оторвать его от Ксении, и не было ничего, что заставило бы его отказаться от Лиды.
Соколовский снова понял это, уже расхаживая перед сном по опустевшей квартире, когда внезапный телефонный звонок (только один человек теперь мог звонить ему глубокой ночью) заставил его напрячься и ощутить легкий укол в сердце.
– Ты уже дома? – Голос Лиды в трубке был сонным и тягучим, и перед его мысленным взором внезапно воскресла вся она: гибко потягивающаяся в постели, едва прикрытая легкой тканью простыни – ей вечно бывало жарко, словно внутри у нее полыхали вулканы, – соблазнительная и прекрасная, как все на свете Евы. Нет, как ни одна из них – как никто на свете!..
Ему пришлось напомнить себе, что она значит для него куда меньше, чем сама думает. И только после этого он смог ответить ей спокойно и тоже чуть сонно:
– Дома. И, честно говоря, уже засыпаю… – Алексею стало немного стыдно за собственный громкий зевок, но, право же, она становится чересчур навязчивой.
– Не скучно засыпать в одиночестве? Я могу вызвать такси и через полчаса буду у тебя.
Господи, она что – сошла с ума? Лида могла быть вздорной, упрямой, капризной, но она никогда не была – по крайней мере, Соколовский никогда не знал ее такой – ненасытной, настойчиво домогающейся мужского внимания и предлагающей самое себя. Что-то случилось, понял он. Что-то, кардинально меняющее схему ее поведения и требующее, на ее взгляд, немедленного обсуждения с ним. А вслух он уже проговаривал осторожным и даже равнодушным тоном:
– Разве мы не все обсудили с тобой в театре? Прости, Лидуша, я так вымотался за сегодняшний день… А завтра – ты помнишь? – уже Италия.
На мгновение он стал неприятен сам себе – тоже мне целомудренный Иосиф, – но другого решения быть не могло. Лида никогда не бывала у него дома; это вообще было не в привычках Соколовского – приводить любовниц в супружескую спальню и в перерывах между ласками рассматривать с ними семейные альбомы, походя наливая кофе в любимую чашку жены. Не так уж много серьезных связей было в его жизни, но в каждой из них он неукоснительно придерживался принципа: не смешивать удовольствия с чувством долга, не создавать угрожающих ситуаций ни для семьи, ни для любовного увлечения, дать любой ситуации «остыть» и умереть естественным путем – прежде, чем жена догадается о происходящем, а подруга начнет грезить иным финалом… Наверное, это было не слишком морально, но зато – разумно, и уж во всяком случае лучше, считал он, чем лепить драму на драме, превращая собственную жизнь в мыльную оперу.
Кажется, он не ошибся в выборе тактики и на этот раз, потому что Лида мгновенно «отыграла» свой неудачный ход назад и рассмеялась легким, чуть хрипловатым со сна смехом:
– Я пошутила, глупый! Неужели ты думаешь, что существует на свете мужчина, ради которого я способна ночью разориться на такси?! Спокойной ночи, Соколовский. Увидимся завтра перед полетом.
– Спокойной ночи, – с облегчением откликнулся он. – Не опаздывай, прошу тебя. Ты ведь знаешь, как важна для нас эта поездка.
– Да? Для нас?.. – иронично подцепила его собеседница на невольной двусмысленности. – В таком случае, конечно, не опоздаю.
И – гулкие, короткие, как недосказанное, оборвавшееся слово, гудки в трубке.
Он, задержавшись на одно ненужное мгновение, положил трубку на рычаг и только теперь заметил, что все время разговора крутил в руках старинную серебряную рамку, из которой с большой черно-белой фотографии – Алексей не признавал цветных пленок, они казались ему раскрашенными лубками – ему улыбалось счастливое, молодое, почти совершенное по чеканности рисунка лицо дочери. Татка была больше похожа на него, чем на мать; она была не просто хорошенькой – в ней ощущались благородство, порода, чистота линий: все то, что люди знающие ценят превыше обычной миловидности, а иногда и превыше красоты. Наверное, княжеская кровь сказывается, усмехнулся про себя Алексей и бережно поставил портрет на место, на одну из полочек деревянного секретера – древнего, резного, с полным письменным прибором на столешнице, – который так аккуратно вписался в их гостиную. Этот секретер, да серебряная рамка для фото, да несколько живописных подлинников известных русских художников, да тонкая связка писем и дневниковых записей, перехваченных узкой розовой ленточкой, – вот и все, что осталось ему от бабушки, которой он никогда не видел и о которой почти никогда не вспоминал. Это – и еще запутанная, темная история, пронизанная страстью, ненавистью, разлукой. История, притягивающая его своим драматизмом и отталкивающая слишком запутанной фабулой, в хитросплетениях которой ему никогда не хватало любви и терпения разобраться…
Часы в гостиной пробили два, и Алексей лениво подумал, что надо бы наконец уснуть. Но ему не спалось, и он снова и снова бродил по квартире, как сомнамбула, нервно втягивая ноздрями последние запахи, последние флюиды, еще говорящие о присутствии жены и дочери. Его взгляд то скользил по строгой и классической в своей изысканной простоте мебели гостиной (обставляя дом в соответствии со своими вкусами и пожеланиями Ксении, он лишний раз убедился, насколько больших денег стоит такая вот простота), то цеплялся за любимые литографии и рисунки на стенах – эскизы к его постановкам, зарисовки различных сцен спектаклей, дружеские шаржи на актеров театра, – то прикипал к брошенной на уютное кресло Таткиной блузке или позабытому женой мягкому халатику. Все в доме сейчас выдавало поспешность женских сборов, многие вещи оказались не на своих местах, и обычно в таких ситуациях Алексей всегда успевал перед собственным отъездом привести квартиру в порядок. Именно так он намеревался поступить и в этот раз – он собирался сделать это завтра, в воскресенье, – но почему-то нечаянно поймал себя на мысли, что ему жаль тревожить хаос милых пустяков и случайных небрежностей, так живо напоминающий ему о семье. Пусть все остается как есть, неожиданно для себя решил он. С удовольствием поживу потом недельку среди этих брошенных, родных и знакомых вещей. А вернутся девчонки – и уберем все вместе. И снова в доме запахнет пончиками, и теплые, сладкие запахи ванильного теста выплеснутся из распахнутых окон, и Наталья непременно зазевается и упустит на плиту кофе, а Ксения, смеясь, будет упрекать ее в безалаберности, и ароматы жилья и жизни перемешаются с их общими воспоминаниями, – а дом оживет и очнется от нынешней спячки, и все пойдет как прежде.
Воспоминания о Ксюшиной стряпне вдруг пробудили в нем зверский аппетит, и Алексей стремительно ринулся на кухню, торопливо соображая, осталось ли что-нибудь в холодильнике такое, что можно было бы перехватить ночью без особого ущерба для фигуры. Пятый десяток – не шутка!.. Еды оказалось более чем достаточно – Ксения превосходно готовила и всегда старалась перед отъездом снабдить остающегося в городе мужа разнообразными вкусностями, – однако ни крупные ломти запеченной осетрины, ни сырные шарики, ни щедро сдобренный приправами и оливковым маслом салат сейчас не показались ему подходящими для скромной трапезы. В конце концов он заварил в любимом фарфоровом чайнике свежий янтарный чай, поставил посуду на поднос вместе со сливочником и сахарницей и, прихватив воровато пару оставшихся от завтрака пончиков, направился в кабинет.
Он прошел туда через коридор и гостиную, сквозь череду плавных, мягко закругляющихся арок. Во время последнего ремонта ему понравилась современная, непринужденная идея заменить тяжелые скучные двери сквозной и легкой анфиладой дверных проемов. Режиссеру Соколовскому никогда не нужны были полная тишина и уединение, если речь шла о его собственном доме. Напротив – творческий импульс, хорошее рабочее настроение ему придавало одно только сознание, что близкие находятся рядом, одна атмосфера присутствия в квартире жены и дочери. Слишком уж часто они бывали в разлуке – его командировки, их экспедиции, – чтобы еще и добровольно замыкаться в себе, находясь в одном городе. Алексей знал, что многие из его коллег не выносят пустопорожних, по их мнению, бытовых разговоров, пустой семейной болтовни, вообще всякого «фонового» домашнего шума. Он мог понять их – но сам был не таков. Работая в кабинете, он то и дело перекликался с Ксенией, спрашивая ее мнения по тому или иному поводу, радовался, слыша Таткин негромкий разговор по телефону, ощущал себя включенным в заботы жены, время от времени улавливая ее реплики в сторону случайно забредшего в дом аспиранта… Вот и теперь, оказавшись среди ночи в своей «берлоге», как шутя называли кабинет его домашние, он тут же удобно устроился в высоком кожаном кресле, водрузил перед собой на столе поднос, от которого подымался аппетитный чайный дымок, и привычно сфокусировал глаза на еще одной фотографии, на сей раз уже семейной, которая привычно украшала собой его рабочее пространство.
И тут же ему стало тошно от собственного благолепия. Ага, сказал он себе. Примерный муж и семьянин, не успев расстаться с женой и дочерью, не спит ночами и оплакивает недолгую семейную разлуку. А в это время ему звонит любовница и предлагает скрасить его одиночество… Стоп, стоп. Что случилось? Откуда эти смешные угрызения совести?! Или впервые он заводит интрижку на стороне? Или есть причины думать, что на сей раз все немного серьезнее, чем обычно? Или… Да нет же, черт возьми! Все как всегда. Прекрасная семья. Прекрасная любовь. Какого же черта тебе еще надо, Соколовский?..
Впрочем, урезонивая и коря себя за нелепые, елейно-супружеские мысли, Алексей все же чувствовал, что повод для них имеется. Во-первых, странный звонок среди ночи – это так не похоже на Лиду. Ох, будут еще, будут у него основания пожалеть, что не смог поговорить с ней сразу и выяснить все, что ее беспокоит!.. Во-вторых, то, что его сердце екнуло и пропустило положенный удар, когда он услышал в трубке ее голос. А признайтесь-ка, господин режиссер, вам ведь хотелось, чтобы девушка появилась в эту ночь в вашей супружеской спальне, а? То-то. Раньше с вами такого не случалось: Богу всегда отводилось Богово, а кесарю – кесарево. И третье… да, что же третье? Но думать об этом уже настолько не хотелось, воспоминания и ощущения были настолько отталкивающими и бездушно-морозными, что Алексей только поморщился и выкинул все это из головы.
Чтобы успокоиться, он нашел глазами два любимых своих полотна – из тех самых, доставшихся от бабушки-дворянки, – которые украшали теперь стены его кабинета и всегда дарили его душе отдохновение и радость. Одно из них принадлежало кисти кого-то из передвижников (подпись была почти неразборчива, и можно было лишь приблизительно определить стиль и эпоху) и изображало трех барышень, совсем девочек, в легкой и светлой беседке яблоневого сада. Выражение лиц, старинные шляпки и платьица, ажурная зелень листвы над их головой, тихая радость летнего дня – все в картине дышало такой юностью, свежестью, незамутненной невинностью бытия, такой навсегда ушедшей от нас доверчивостью к жизни, что у Алексея всякий раз перехватывало горло, когда он смотрел на нее. Россия, которую мы потеряли… И молодость, которую почти успели позабыть.
Зато другое полотно разительно контрастировало с безмятежной наивностью первого. Соколовский считал эту картину бесценной – и было за что. Подлинник Айвазовского, довольно большой по размерам – художник, как известно, любил крупные формы, – с огромной силой передавал бешенство моря, отчаяние гибнущего в волнах корабля, обреченность хрупкой шлюпки, пытавшейся уцелеть среди разбушевавшейся стихии, и – уже у самого берега – незыблемость и непоколебимость огромной скалы, на вершине которой орел терзал когтями свою жертву… Несмотря на то что картина была перегружена деталями и сюжетными намеками, в ней было столько ярости, столько чувства, столько безнадежности и – одновременно – последней надежды, что она никого не могла оставить равнодушным. Понимая это и безмерно гордясь своим раритетом, Алексей повесил картину так, что она прекрасно просматривалась сквозь арку и из гостиной, и даже из коридора – самое яркое пятно в их доме, самый громкий призыв к борьбе и самый – ох, если бы Соколовский только мог догадываться об этом! – самый последний его шанс на спасение…
Однако сейчас он не смотрел на Айвазовского. Ему вполне достаточно было нежных, передвижнических, почти тургеневских барышень. Чай оказался еще крепок и горяч – как он любил, ночь темна и спокойна, тиканье часов было мерным и успокаивающим, и Алексей наконец почувствовал, что этот день действительно кончился. Он прошелся мимо полок с любимыми книгами, раздумывая, не прихватить ли все же какую-нибудь из них в постель, тронул рукой пару статуэток, пристроенных сюда Таткой, обвел глазами ворох милых, добрых и, в общем-то, ненужных ему в кабинете вещей, которыми старались украсить его рабочее пространство жена и дочь, и решительно направился к спальне. Глаза слипались уже по-настоящему; он, собственно, и сам не понимал, что заставляет его изо всех сил цепляться за эту, такую обычную субботу, не давая ей навсегда кануть в небытие. Успев еще спросонья налететь на старую верную Эрику Иванну (так в доме называли его пишущую машинку, на которой он работал, никак не желая поменять ее на пылящийся в углу, навороченный, подаренный какими-то спонсорами компьютер), Алексей наконец добрался до кровати и рухнул на нее, как был, не раздеваясь. Последним, что пронеслось в его сонном мозгу, был голос дочери, услышанный словно наяву: «Пап, пиши всегда на Эрике Иванне! Я так люблю возвращаться домой и слышать твое ворчливое постукивание. Сразу поднимается настроение и хочется самой сделать что-нибудь стоящее… Ты не бросай ее, папка, ладно?» Ладно-ладно, уже во сне проворчал Соколовский. Он и помыслить себе не мог, чтобы писать на компьютере: не доверял современной технике, не мог избавиться от мысли, что достаточно одного неверного движения курсором – и стертым окажется что-то важное, пропадет мысль, испарится вдохновение… Татка сидела в гостиной, в кресле, держа на коленях раскрытую книгу, и наблюдала за ним, работающим, в проем арки. У Татки были глаза девочки с картины передвижника и такая же, как у нее, шляпка… И, улыбаясь дочери облегченно и радостно, Алексей наконец окончательно провалился в сон, в котором не было на сей раз ничего тяжелого или холодного.
Назад: Глава 1
Дальше: Глава 3